1

C детства Гоголь был влюблен в театр. Мальчиком он, бывало, присутствовал на любительских спектаклях Д. П. Трощинского. Каждое такое представление становилось праздником и оставляло глубокий след в памяти и сердце будущего писателя. Юношей стал он организатором и душой ученических спектаклей, которые ставились в стенах Нежинской гимназии. Хорошо известны сценические успехи Гоголя-гимназиста. Константин Базили вспоминал: «Ни одной актрисе не удавалась роль Простаковой так хорошо, как играл эту роль шестнадцатилетний тогда Гоголь». Ему предсказывали лавры выдающегося комического актера.

Но актером Гоголь не стал. Он стал писателем – великим прозаиком и великим драматургом.

Драматургия была в самой сути художественного дарования Гоголя. Она пронизывала и всю его прозу. Уже давно замечено, что гоголевская проза отличается ярко выраженным драматургическим началом. Можно сказать, что само художественное ви́дение писателя заключало в себе такие специфические особенности, которые изначально присущи прежде всего драматургу Изображая ту или иную сцену в повести, Гоголь придает ей «зрелищный» характер. Даже в самом расположении персонажей, в их, так сказать, «мизансценировке», мы ощущаем присущую этому писателю драматургическую пластику. Вот, например, несколько строк из «миргородской» повести о двух Иванах:

«Вся группа представляла сильную картину: Иван Никифорович, стоявший посреди комнаты в полной красоте своей без всякого украшения! баба, разинувшая рот и выразившая на лице самую бессмысленную, исполненную страха мину! Иван Иванович, с поднятою вверх рукою, как изображались римские трибуны! Это была необыкновенная минута! спектакль великолепный! и между тем только один был зрителем: это был мальчик в неизмеримом сюртуке, который стоял довольно покойно и чистил пальцем свой нос» (II, 238).

Здесь обращает на себя внимание совершенно точная режиссура этой мизансцены. Ее одной, кажется, достаточно, чтобы почувствовать «сценический» характер гоголевской прозы, полной внутренней динамики и экспрессии. Это раньше всех заметил П. А. Плетнев. В 1832 году он писал Жуковскому об украинских повестях Гоголя: «В его сказках меня всегда поражали драматические места». Словом, драматург пробудился в Гоголе задолго до того, как он создал свою первую пьесу. Впрочем, самая ранняя его пьеса до нас не дошла – трагедия «Разбойники», написанная еще в гимназические годы.

Едва вышли из печати «Вечера на хуторе близ Диканьки» и имя Рудого Панька стало известным широкому кругу читателей России, а молодой автор между тем уже думал о комедии.

В воспоминаниях о Гоголе С. Т. Аксаков рассказывает о первых своих беседах с писателем: «Я заметил, что русская комедия его сильно занимала и что у него есть свой оригинальный взгляд на нее». Это происходило летом 1832 года. А в начале следующего, 1833-го года Гоголь уже приступил к работе над комедией «Владимир 3-й степени».

Он мечтал о комедии «со злостью и солью». Он придавал театру исключительно большое общественно-воспитательное значение. Театр представлялся ему «кафедрой, с которой можно много сказать миру добра» (VIII, 268). Эта «кафедра» влекла к себе писателя с гораздо большей силой, чем университетская.

Начиная с 1832 года мысль Гоголя была постоянно обращена к театру. В его голове рождался один сюжет за другим. Он приступал к работе над одной пьесой, но, не завершив ее, уже оказывался во власти нового замысла. В самый разгар работы над «Владимиром 3-й степени» Гоголь начал писать «Женихов» («Женитьбу»). Не закончив их, увлекся трагедией «Альфред», посвященной событиям англо-саксонской истории конца IX века. Написав первый акт и едва приступив ко второму, Гоголь внезапно остыл к этой пьесе и с необычайным увлечением приступает к «Ревизору», закончив первую редакцию комедии в два месяца. Во второй половине 30-х годов, за границей, в самый разгар работы над «Мертвыми душами», он то и дело возвращается к своим незавершенным драматургическим замыслам: к «Женитьбе», к отрывкам и сценам, оставшимся от «Владимира 3-й степени», перерабатывает «Ревизора». Неожиданно возникает замысел совершенно новой пьесы – драмы из украинской истории, о которой Гоголь рассказывал С. Т. Аксакову, что эта пьеса – его «давнишнее, любимое дитя», что она «у него составлена в голове», что в ней «все готово, до последней нитки даже в одежде действующих лиц». Но и этот замысел не был осуществлен, а, возможно, Гоголь уничтожил пьесу.

Он горячо любил театр и мучительно искал себя в нем.

Гоголю многое не нравилось в современном ему русском театре. Поэзия и проза к середине 30-х годов прочно стали на путь сближения с жизнью, на путь реализма. Между тем в сценическом репертуаре преобладали трескучая квазиромантическая трагедия, холодная псевдопсихологическая мелодрама, развлекательный водевиль. Эта поощрявшаяся «сверху» драматургия, наиболее типичными представителями которой были Кукольник и Ободовский, Шаховской и Загоскин, служила одним из барьеров, препятствовавших проникновению на сцену пьес, в которых ставились бы острые социальные вопросы современной жизни.

Гоголь весьма отрицательно относился к засилью на русской сцене водевиля и мелодрамы – этих, по его выражению, «заезжих гостей» из французского театра. Гоголь пишет о мелодраме, что она «лжет самым бессовестным образом», что в ней совершенно не отражается «наше общество». «Я воображаю, в каком странном недоумении будет потомок наш, вздумающий искать нашего общества в наших мелодрамах» (VIII, 183). Он казнит мелодраму и водевиль – «незаконных детей нашего девятнадцатого века» – за их полную отрешенность от интересов общества, от современной жизни. Анализируя состояние «петербургской сцены в 1835/6 годах», писатель с горечью восклицал: «Нет, театр не то, что сделали из него теперь» (VIII, 562). Он пишет, что театр превратили в побрякушку, которой тешат детей: «Странное сделалось сюжетом нынешней драмы, – замечает он, – Все дело в том, чтобы рассказать какое-нибудь происшествие, непременно новое, непременно странное, дотоле неслыханное и невиданное: убийство, пожары, самые дикие страсти, которых нет и в помине в теперешних обществах!.. Палачи, яды – эффект, вечный эффект, и ни одно лицо не возбуждает никакого участия!» (VIII, 182).

Драматическое искусство должно стать ближе к повседневной жизни. Основой реалистической драмы может явиться «все, то, что вседневно окружает нас, что неразлучно с нами».

Гоголь ратует за реализм и народность театра, за его национально-русское содержание и форму. Отвергая «надутые и холодные» мелодрамы, он восклицает: «Где же жизнь наша? где мы со всеми современными страстями и странностями?» (VIII, 182). Характерно, что в том же направлении шла борьба Белинского за «народный» театр. В 1834 году в «Литературных мечтаниях» он отчетливо высказал свой театрально-эстетический символ веры: «О, как было бы хорошо, если бы у нас был свой, народный, русский театр!.. В самом деле, – видеть на сцене всю Русь, с ее добром и злом, с ее высоким и смешным, слышать говорящими ее доблестных героев, вызванных из гроба могуществом фантазии, видеть биение пульса ее могучей жизни… О, ступайте, ступайте в театр, живите и умрите в нем, если можете!..» (I, 80). Белинский ждет от театра глубокого проникновения в действительность, естественности и простоты в изображении человека, требует изгнать со сцены водевиль и мелодраму – эти «бесцветные игрушки» и «странные чудовища». Близость позиций Гоголя и Белинского в середине 30-х годов особенно наглядно раскрывается именно в области театральной эстетики.

Театральные статьи и заметки Гоголя содержали в себе оригинальные и новые для своего времени идеи, и вместе с тем они служат важным комментарием к его драматургическому наследию.

Больше всего занимали Гоголя судьбы современной комедии, которую он считал наитруднейшим жанром драматической литературы. В ряде своих сочинений он пытается теоретически обосновать принципы социальной комедии.

Пафос социальности – вот что, по убеждению Гоголя, должно быть главным импульсом комедии. Подлинная комедия – это как бы «верный сколок с общества, движущегося перед нами», в ней все обязано быть правдивым и значительным. Драматический писатель, особенно комедиограф, не может не обладать способностью социально мыслить, ставить на всеобщее обсуждение крупные вопросы современной жизни; отличительное свойство крупного таланта – в способности «заметить общие элементы нашего общества, двигающие его пружины» (VIII, 555). Словом, как заключает Первый зритель в «Театральном разъезде»: «… Комедия должна быть картиной и зеркалом общественной нашей жизни» (V, 160).

Высмеивая драматургов, по старинке продолжающих строить свои пьесы на любовной, семейно-бытовой интриге, Гоголь пишет, что эти сочинители даже не заметили происшедших в жизни огромных перемен, в результате которых их пьесы звучат особенно фальшиво. Устами одного из персонажей «Театрального разъезда» он говорит: «Все изменилось давно в свете. Теперь сильней завязывает драму стремление достать выгодное место, блеснуть и затмить, во что бы то ни стало, другого, отмстить за пренебреженье, за насмешку. Не более ли теперь имеют электричества чин, денежный капитал, выгодная женитьба, чем любовь?» (V, 142). Отвергая традиционное «электричество», уже бессильное дать заряд подлинному произведению искусства, Гоголь всячески подчеркивает значение нового «электричества» для судеб современной драматургии и художественного творчества вообще.

Гоголь пишет, что комедия по самой природе своей должна основываться на острых общественных коллизиях и чутко улавливать дух времени: «… в самом начале комедия была общественным, народным созданием. По крайней мере, такою показал ее сам отец ее, Аристофан. После уже она вошла в узкое ущелье частной завязки, внесла любовный ход, одну и ту же непременную завязку. Зато как слаба эта завязка у самых лучших комиков! Как ничтожны эти театральные любовники с их картинной любовью!» (V, 143). Комедия, полагает Гоголь, как и любое другое драматическое сочинение, да, пожалуй, в еще большей мере, должна отражать реальные жизненные конфликты, ибо только в них источник истинного драматизма.

Мысли Гоголя о социальности комедии, как и некоторые другие его теоретические соображения о театре, были горячо поддержаны Белинским, который с самого начала своей критической деятельности вел борьбу за коренную реформу театрального дела в России. Говоря в статье «Русская литература в 1843 году» о двух типах комизма – истинном и внешнем – Белинский иронизирует над теми многочисленными современными комедиями, интрига коих «всегда завязана на пряничной любви». «Гоголь сказал правду», – заключает критик, цитируя из «Театрального разъезда» известное нам положение об электричестве чина.

Гоголь мечтал о комедии, которая явилась бы «великой школой» для общества и беспощадно карала бы смехом «плевелы» русской действительности. «На сцену их! – восклицает писатель, – пусть видит их весь народ, пусть посмеется им. О, смех великое дело! Ничего более не боится человек так, как смеха» (VIII, 561). Как и Белинский, Гоголь видел в смехе грозное оружие в борьбе с крепостнической действительностью. Недаром благомыслящий Второй господин в «Театральном разъезде» опасливо рассуждает: «Осмеять! Да ведь со смехом шутить нельзя. Это значит разрушить всякое уважение» (V, 166). Как и Белинский, Гоголь отметает смех, «который производит на нас легкие впечатления, который рождается беглою остротою, мгновенным каламбуром», противопоставляя ему рожденный глубокой идеей «электрический, живительный смех» (VIII, 551). В том же «Театральном разъезде» «Автор пьесы», говоря о смехе, что он «значительней и глубже, чем думают», подчеркивает при этом, что имеет в виду не смех, порожденный временной раздражительностью, желчью, болезненным расположением характера или служащий выражением забавы и праздного развлечения людей, – «но тот смех, который весь излетает из светлой природы человека» (V, 169). Об этом «высоком, восторженном» смехе писал Гоголь в «Мертвых душах», что он «достоин стать рядом с высоким лирическим движеньем» (VI, 134).

Взгляды Гоголя на театральное искусство образуют довольно стройную, целостную концепцию, оказавшую серьезное влияние на развитие театральной эстетики в России. Вместе с тем они свидетельствуют о том, сколь «сознательным» и философски осмысленным было художественное новаторство этого драматического писателя, поразительно точно соответствовавшее его теоретической программе.

Недаром Гоголь является автором своеобразнейшего, можно сказать, уникального (по крайней мере, в русской литературе), произведения – «Театральный разъезд после представления новой комедии», оплодотворенного одновременно и теоретической мыслью, и художественным талантом писателя. Эта пьеса, задуманная поначалу как отклик на события, последовавшие за постановкой «Ревизора», позднее обрела более широкое и обобщенное теоретическое звучание. По замыслу Гоголя, «Театральный разъезд» предназначался к публикации в конце его тома пьес, – четвертого, последнего тома его собрания сочинений, в 1842 году, в качестве «заключительной статьи» всего этого издания. «Театральный разъезд» явился страстным манифестом писателя в защиту социальной комедии и театра, являющегося могучим орудием воздействия на общество. Устами Третьего господина все в том же «Театральном разъезде» Гоголь иронизирует над деятелями современной ему России, которые видели в театре опасную угрозу существующему положению вещей: «Еще бы! Это сурьезная вещь! говорят: безделушка, пустяки, театральное представление. Нет, это не простые безделушки; на это обратить нужно строгое внимание. За эдакие вещи и в Сибирь посылают. Да, если бы я имел власть, у меня бы автор не пикнул. Я бы его в такое место засадил, что он бы и света божьего не взвидел» (V, 166–167). Как бы невзначай Гоголь сделал в этой пьесе предметом дискуссии такие вопросы, которые в подцензурных условиях не так-то просто поддавались обсуждению. Белинский говорил, что в «Театральном разъезде» «содержится глубоко осознанная теория общественной комедии» и что в этой, «поражающей мастерством изложения», пьесе Гоголь представляет «столько же мыслителем-эстетиком, глубоко постигающим законы искусства», «сколько поэтом и социальным писателем» (VI, 663).

Теоретические идеи Гоголя в области театра, с одной стороны, основывались на его собственном художественном творчестве, как и на опыте всей русской и мировой драматургии, а с другой – они сами несомненно оказывали влияние на его творческую практику.

2

В начале 1833 года Гоголь начал работать над комедией, в которой хотел выразить многое из того, что накипело в нем за последнее время. «Я помешался на комедии», – писал он 20 февраля 1833 года Погодину. Комедия должна была называться «Владимир 3-й степени». В главном герое – надменном чиновнике Барсукове, возмечтавшем получить орден Владимира 3-й степени, – писатель хотел обобщить некоторые типичные черты бюрократического строя России. Замысел комедии не был, однако, осуществлен Гоголем. О причинах этого он писал в том же письме к Погодину: «… вдруг остановился, увидевши, что перо так и толкается об такие места, которые цензура ни за что не пропустит… Мне больше ничего не остается, как выдумать сюжет самый невинный, которым даже квартальный не мог бы обидеться. Но что комедия без правды и злости! Итак, за комедию не могу приняться. Примусь за историю…» (X, 262–263).

Неудача с «Владимиром 3-й степени», впрочем, ненадолго обескуражила Гоголя. В том же 1833 году он задумал новую пьесу – «Женихи». Хотя в 1835 году комедия была уже вчерне готова, Гоголь упорно продолжал перерабатывать ее – вплоть до 1842 года, когда она, наконец, вышла в свет – под названием «Женитьба».

Между тем замысел комедии «Владимир 3-й степени» не был вовсе оставлен. По-видимому, к ней было сделано много заготовок. Позднее, уже после «Ревизора», Гоголь на основе прежде сделанных набросков создал несколько вполне самостоятельных, законченных пьес – «Тяжба», «Лакейская», «Отрывок». К этому циклу также примыкает опубликованная прежде, еще в 1836 году, в первой книжке пушкинского «Современника» сцена «Утро делового человека». Все эти пьесы вошли в последний, четвертый том подготовленного самим Гоголем в 1842 году собрания сочинений, где они появились в разделе «Драматические отрывки и отдельные сцены».

«Отрывки», «сцены» – Гоголь искал новые жанровые обозначения для своих фрагментов, не укладывающихся, по его мнению, в традиционные жанровые формы. В каждой из четырех «сцен» – свой микромир, являющийся сколком большого светского, бюрократического мира. В каждой сцене Гоголь находил такие конкретные и емкие приметы личного и общественного бытия своих героев, что они воссоздавали вполне целостную картину русской действительности.

Сенатский обер-секретарь Пролетов сидит в своем уютном домашнем кабинете и, листая скуки ради «Северную пчелу», неожиданно натыкается на фамилию Павла Петровича Бурдюкова в списке удостоенных повышения по службе. Пролетов, сам отъявленный мздоимец, едва сдерживает себя от ярости: за что же судьба столь милостива к Бурдюкову – дважды судившемуся взяточнику, сыну казнокрада и гнуснейшего подлеца! Нет такой лютой кары, какую Пролетов не готов был бы обрушить на голову своего неприятеля Бурдюкова. И зачем только подсунули ему эту подлую газету! Неожиданно лакей докладывает: прибыл Бурдюков. Правда, не тот самый, а брат его, Христофор Петрович. Прибыл искать управу на «бестию» Павла, какими-то махинациями лишившего его законной части наследства. Надо же такую радость! Она словно с неба свалилась Пролетову: «Вот неожиданный клад! вот подарок! Просто бог на шапку послал». Ужо теперь он ему, Павлу Бурдюкову, покажет и все обиды ему вспомянет! «А уж коли из сенатских музыкантов наберу оркестр, так ты у меня так запляшешь, что во всю жизнь не отдохнут у тебя бока», – этой угрозой, которую произносит Пролетов в адрес Бурдюкова, и заканчивается «Тяжба».

Она занимает всего шесть страничек книжного текста. Непривычно называть это сочинение пьесой. Оно, действительно, нечто вроде отрывка, эпизода, сцены. И вместе с тем есть в нем та мера завершенности, глубины и обобщения, которая свойственна истинно значительному художественному произведению.

Манера письма Гоголя всегда отличалась необыкновенной интенсивностью. Как редко кто из русских писателей XIX века, он умел многое сказать на малом пространстве, минимальными изобразительными средствами создать яркий характер. Драматические сцены Гоголя в этом отношении весьма примечательны. Оба персонажа в «Тяжбе» – Пролетов и Христофор Петрович Бурдюков – мошенники и прохвосты. Но у каждого из них – свои приметы, свой, так сказать, стиль. Сенатский обер-секретарь Пролетов внешне благообразен, важен, солиден; Бурдюков, напротив того, шустр и резок. Иной раз он даже не владеет собой и готов сгоряча сказать лишнее. Учуяв в Пролетове «своего человека», обнявшись с ним и расчувствовавшись, он тут же готов признаться своему собеседнику, что по его физиономии никак нельзя было подумать, что он «путный человек». Кажется, еще одна такая откровенность – и дружбе новоявленных приятелей тут же пришел бы конец. Гоголь любит столкнуть внешне несхожие характеры, ибо в этой сшибке резко оттеняется каждый из них. Что общего между «Евдокией» и «обмокни»? Но ошибка тетушки, начертавшей на завещании вместо своего имени «Евдокия» нелепое «обмокни», эта странная ошибка еще резче оттеняет всю странность нелепого мира, в котором происходят самые несусветные истории.

«Тяжба» – самый ранний в гоголевской драматургии сатирический опыт изображения нравов чиновничества. Ядром сцены явился один из эпизодов первого акта «Владимира 3-й степени». Эта маленькая сцена была начинена большой взрывчатой силой. Случилось так, что даже после «Ревизора» попытка Гоголя ее напечатать была решительно пресечена резолюцией самого Дубельта, управляющего делами III отделения. Только настойчивые хлопоты Щепкина спасли эту драматическую сцену от запрета.

А вот другая сцена, иронически озаглавленная «Утро делового человека».

«Завязать бумажку на зюзюшкин хвост» – эта фраза давно служит выражением пустопорожнего дела или, вернее, паразитического безделья. Именно за таким малопочтенным занятием застаем мы сидящего в своем кабинете важного сановника Ивана Петровича Барсукова. Вся сцена состоит из пяти миниатюрных эпизодов. И в каждом из них раскрывается какая-то деталь характера главного персонажа. Завязывание бумажки на хвост Зюзюшки прерывается визитом значительного лица. Встреча двух сановников посвящена воспоминаниям о вчерашнем, затянувшемся почти до утра «вистице». В разговор вклинивается новая тема: была ли на руках у Лукьяна Федосеевича «пиковка», а затем еще: о «его превосходительстве». И с каждым новым поворотом этой пустопорожней беседы все явственней предстает перед нами вся ужасающая пошлость этих людей и того пошлого мира, который они представляют.

Существенная подробность. Послушать обоих приятелей – нет на всем божьем свете ничего сильнее их дружбы. Но в действительности дружба-то эта призрачна, как все призрачно в этом насквозь фальшивом мире. Послушать Ивана Петровича – так никаких ему ни орденов, ни других отличий не надобно, был бы порядок на службе и торжествовал бы закон. Стремись он к наградам – места бы у него на груди не нашлось для орденов. Такой уж характер – не взыщите! И вы уже готовы с почтением отнестись к этому самоотверженному и бескорыстному служаке. Но повремените малость! Еще одно мгновение, и вы узнаете об Иване Петровиче нечто новое. Он, пожалуй, и не против «орденка на шею». Нет, он даже положительно хотел бы его получить – и не ради самого ордена, «но единственно, чтобы видели только внимание… начальства». И он уже нижайше просит прибывшего к нему с «деловым» визитом Александра Ивановича «при случае, натурально мимоходом, намекнуть его высокопревосходительству», какой-де редкий у Барсукова в канцелярии порядок… «С большим удовольствием», – отвечает гость. И в самом деле, что ему стоит при случае замолвить словцо о ближайшем друге… Но не тут-то было! «Ближайший» – на словах, а на деле – никакой и не друг! Распростившись с хозяином, надевая в лакейской шубу, Александр Иванович дает волю своим чувствам: «Не терплю я людей такого рода. Ничего не делает, жиреет только, а прикидывается, что он такой, сякой, и то́ наделал, и то́ поправил. Вишь чего захотел! ордена! И ведь получит, мошенник! получит! Этакие люди всегда успевают. А я? ведь пятью годами старее его по службе, и до сих пор не представлен. Какая противная физиономия! И разнежился: ему совсем не хотелось бы, но только для того, чтобы показать внимание начальства. Еще просит, чтобы я замолвил за него. Да, нашел кого просить, голубчик! Я таки тебе удружу порядочно, и ты таки ордена не получишь! не получишь! (Подтвердительно ударяет несколько раз кулаком по ладони и уходит.)» (V, 108).

Вся сцена, начиная с заглавия, пронизана характерной гоголевской иронией, портреты двух сановников нарисованы с точным сатирическим прицелом.

И вот тот же барский мир, показанный иным способом, – не непосредственно, а, так сказать, отраженно сквозь призму лакейской. Эта сцена так и называется – «Лакейская». Раскрыты некоторые черты ее быта, психологии ее обитателей. То, что происходит в лакейской, во многом отражает порядки, установленные в господской. Здесь действует, например, своеобразная иерархия чинов и званий, пародийно отражающая систему, которая бытует в «свете». В среде крепостного холопства есть своя табель о рангах, зависящая от чинов и титулов господ, которым оно принадлежит. Горничная Аннушка беспокоится, какое «общество» приглашено на лакейский бал. Дворецкий с важностью отвечает ей: «у нас будет общество хорошее», именно – «камердинер графа Толстогуба, буфетчик и кучера князя Брюховецкого, горничная какой-то княгини…» И каждое упоминание нового имени с громким титулом, которому принадлежит тот или иной слуга, наполняет сердце тщеславной горничной гордыней. Правда, кокетливой и надменной Аннушке не нравятся кучера – уж очень они необразованны и невежественны, да еще сильно несет от них запахом простого табака или водки. Иерархия среди слуг носит комический характер и служит целям сатирического осмеяния общества, в котором ценится не человек, а его титул или звание. Это давнишняя мишень гоголевской сатиры, и она получила здесь, в драматической сцене, еще одно очень точное «попадание».

В первоначальной редакции этой сцены есть один дополнительный мотив, выраженный в горестной судьбе маленького, скромного чиновника Петрушкевича. Его появление в лакейской кажется несколько неожиданным. Но душевное потрясение, переживаемое этим персонажем, ставит его почти в один ряд со всеми теми обездоленными, с коими мы встречаемся в лакейской. Его приглашают на бал. Но какой для него нынче бал! «Служил, служил и что ж выслужил?» Видно, выгнали со службы. «Что скажет моя Марья Григорьевна?» Возможно, это первый эскиз той человеческой драмы, которую писатель воссоздаст позднее, в образе Акакия Акакиевича Башмачкина.

Сцены этого драматургического цикла весьма разнообразны по материалу, а также по способу его художественного освещения. Из одной недописанной пьесы извлечены сюжеты для четырех маленьких комедий! И в каждой – свой поворот темы, свои характеры, свой особый уголок современной действительности. И это удивительно, что Гоголь нигде не повторяется, каждая миниатюра представляет вполне самостоятельный и замкнутый в себе художественный мир, совершенно законченное, цельное произведение.

Одна из самых интересных и выразительных миниатюр называется «Отрывок». В ней нет никакого действия. Ее драматургия основывается на остром, необыкновенно динамичном диалоге. Его ведут мать и сын. Марья Александровна, сестра Барсукова, – богатая, уже в летах дама, воображающая себя светской львицей и причисляющая себя к высшему, аристократическому сословию. Невежественная и глупая в своем наивном чванстве и тщеславии, она хочет, чтобы ее тридцатилетний сын, уже имеющий чин титулярного советника, перешел на военную службу. Героиня этой пьесы сродни дамам фамусовского круга. Она требует, чтобы ее Михаил женился на княжне Шлепохвостовой, а чтобы расстроить его отношения с полюбившейся ему дочерью небогатого чиновника, подговаривает некоего проходимца Собачкина, чтобы тот поволочился за этой девушкой и таким образом «немножко замарал» ее в глазах сына.

Это очень интересный сатирический персонаж, Андрей Кондратьевич Собачкин. Редкостный плут, лгун и вымогатель, «мерзавец и картежник», по признанию Марьи Александровны, он, однако же, вхож в ее дом и привлекается ею для разного рода неблаговидных поручений. Согласившись выполнить щекотливое задание своей патронессы касательно любимой ее сына, Собачкин тут же выманил «взаймы» две тысячи и быстро начинает соображать, на какое дело можно использовать эти деньги. Он мечтает обзавестись новой коляской («какого задам тогда эффекту!»), уповая на то, что-де тогда о нем «везде заговорят». Разбитной малый, готовый на любую авантюру, не сдерживаемый никакими нравственными тормозами, Собачкин в некотором отношении напоминает Хлестакова. Что-то хлестаковское определенно проглядывает в его облике. Особенно в последнем, блистательно написанном эпизоде, когда он вытаскивает из кармана и начинает читать адресованные ему письма обманутых им женщин. И в каждом письме бездна юмора и поразительное умение Гоголя в нескольких строках письма передать характер и сочинительницы и того, кому она адресовалась…

Обратим внимание в этой комедии на образ Михаила – совершенно новый и несколько даже неожиданный для Гоголя. Это человек совсем иного направления, чем его мать. Скромный чиновник, тихо и исправно исполняющий свой служебный долг, влюбленный в девушку из простой семьи и решительно отвергающий брак по расчету, он выламывается из той галереи сатирических персонажей, которая проходит перед нами в цикле гоголевских миниатюр. Это одна из первых попыток Гоголя создать образ человека, стремящегося активно противостоять тому праздному, своекорыстному, эгоистическому миру, который неутомимо разоблачает писатель. В первоначальной редакции сцены прогрессивная направленность этого характера откровенно подчеркнута существенной репликой матери, негодующей на сына за его намерение жениться вопреки ее воле на девушке из бедной семьи. «Ну, так! Я вот как будто предчувствовала. Все это масонские правила. Все это от рылеевских стихов» (V, 369). В окончательной редакции реплика Марьи Александровны звучит более умеренно: «Ну, так! Я вот как будто предчувствовала. Послушай, перестань либеральничать…» (V, 126). Стремясь как-то урезонить мать, Михаил в одной из черновых редакций пытается убедить ее в безосновательности ее подозрений. Он передразнивает матушку: «Не будьте похожи на тех старичков, которые имеют обычай колоть этим словцом в глаза всех, не рассмотревши хорошенько ни человека, ни слова, которым его колют… У кого, заметят они, только немного сшито не так платье, как у другого, как-нибудь иначе прическа, словом что-нибудь не то, что у других, они тотчас: «Либерал, либерал! Революционер!» (V, 126).

Убрав в окончательной редакции явно неподходящую в цензурном отношении фразу матери о масонах и рылеевских стихах, Гоголь должен был снять и возражение сына. Но общая концепция образа Михаила не претерпела в последней редакции комедии серьезных изменений.

Заслуживает быть отмеченным, что создание этого характера отнюдь не связано с тенденциями идеализации и отступлениями от жизненной правды, сопутствовавшими более поздним усилиям Гоголя в изображении положительного героя. Образ Михаила был задуман писателем как определенный нравственный, этический противовес всему этому пошлому миру Барсуковых, Пролетовых, Бурдюковых, Собачкиных. Вместе с тем этот образ вызывает ассоциации не с пылким в своей любви и страстным в своей ненависти Чацким, но с человеком хотя и благородных, однако более умеренных порывов и менее стойких нравственных принципов – Жадовым. Михаил, несомненно, один из предшественников этого честного, но слабого духом героя Островского.

У Михаила есть свой взгляд на жизнь, свое отношение к людям. Но ему явно не хватает душевной твердости и способности энергично отстаивать свои нравственные устои. Марья Александровна оказалась куда более сильным человеком, нежели он. Она требовала, чтобы ее сын перешел на военную службу – он перешел, она каждодневно учит его своим правилам морали – и он внемлет ей. Она постоянно призывает его унять свой «либеральный» дух – и он унимает. Чего бы, казалось, ей еще нужно! Михаил – весь в ее власти!

Таким людям очень трудно противостоять окружающему их жестокому, злобному миру. Гоголь раскрыл здесь драму слабого духом человека, отчетливо понимающего несправедливость повсеместно торжествующих порядков жизни, желающего идти против течения, но не имеющего воли и душевной крепости, необходимых для успешной борьбы с силами зла. Этот характер долго будет занимать Гоголя. Мы позднее встретимся с ним во втором томе «Мертвых душ» – отчасти в Тентетникове, отчасти в его учителе – Александре Петровиче. Это был чрезвычайно интересный общественно-психологический тип, весьма примечательный для переходной эпохи русской действительности 30–40 годов. Гоголь художнически выследил, открыл его и пытливо, с самых разных сторон исследовал.

Итак, четыре самостоятельных комедии выросли из одного корня. Лишь одна из них была известна современникам – «Утро делового человека». Прочитав эту миниатюру, Белинский отметил присущую ей «необыкновенную оригинальность» и «удивительную верность». Фрагмент давал критику основание судить о возможных художественных достоинствах всей пьесы, если она будет завершена: «Если вся комедия («Владимир 3-й степени». – С. М.) такова, то одна она могла бы составить эпоху в истории нашего театра и нашей литературы» (II, 180). Известен и более ранний отзыв – Пушкина, который был знаком в рукописи с некоторыми первоначальными фрагментами комедии «Владимир 3-й степени». 30 октября 1833 года он писал В. Ф. Одоевскому: «Кланяюсь Гоголю. Что его комедия? В ней же есть закорючка» (15, 90). Своеобразна интонация этой фразы – убеждающая или полемическая: «в ней же есть закорючка». Пушкин словно с кем-то спорил или кого-то убеждал – Одоевского или, возможно, самого Гоголя?!

Художественные достоинства четырех драматических сцен не вызывают ни малейших сомнений. Почему же Гоголь не довел до конца работу над комедией «Владимир 3-й степени»?

Цензура? Да, она могла служить серьезным препятствием появлению пьесы в печати или на сцене. Гоголь не питал на этот счет никаких иллюзий. Он ясно отдавал себе отчет: цензура ни за что не пропустит этой пьесы. «Задушенная комедия» – так выразительно назвал когда-то один из исследователей свою статью о несостоявшейся пьесе Гоголя.

Но только ли цензура повинна в драматической судьбе этой комедии? Разве это единственный случай цензурных затруднений, которые испытал Гоголь? А «Невский проспект» и «Записки сумасшедшего»? А «Ревизор» и «Мертвые души»? Многие его сочинения были искалечены цензурным ведомством. Но ни разу опасения касательно цензуры не возбуждали в писателе сомнений в необходимости завершить работу над произведением. Что же случилось с «Владимиром 3-й степени»? Почему автор утратил интерес к этой комедии?

Комментатор академического собрания сочинений Гоголя пишет, что, помимо цензурных затруднений, к неудаче «Владимира 3-й степени» привела еще сложность композиции» (V, 480). Это уж вовсе странный аргумент. Словно бы другие произведения Гоголя отличались менее сложными композиционными структурами!

Думается, в самой художественной природе «Владимира 3-й степени» что-то не устраивало Гоголя, что-то активно мешало ему. Эта самая ранняя гоголевская комедия была, несомненно, связана еще с традициями предшествующей литературной эпохи. Было в ней много того, что шло от прямолинейного обличительства просветительской комедиографии XVIII века. Возможно, не хватало здесь Гоголю целостной художественной идеи, в результате чего пьеса лишалась внутреннего единства и подвергалась угрозе воздействия центробежных сил.

Не зная первоначального текста пьесы, мы сегодня с трудом можем представить себе, как четыре вполне самостоятельные сцены могли бы составить единый художественный организм. Гоголь был всегда обостренно чуток к требованиям единства произведения. Отсутствие этого единства, по его убеждению, никогда ничем не может быть возмещено. А здесь-то и заключалась ахиллесова пята «Владимира 3-й степени» – пьесы необычайно талантливой, острой, реалистически очень достоверно рисующей различные стороны чиновничьего, великосветского быта, но в чем-то и очень уязвимой, лишенной единого, сквозного драматургического нерва. Именно это обстоятельство, видимо, имел в виду П. А. Плетнев, когда писал Жуковскому, что комедия Гоголя «не пошла из головы». Почему? Плетнев тут же отмечает и причину: «Он слишком много хотел обнять в ней…».

Во «Владимире 3-й степени» нелегко ощутить главный композиционный стержень, который цементировал бы вокруг себя все события и человеческие судьбы. Она многотемна, а структура ее многослойна. Видимо, именно это обстоятельство побудило автора взорвать первоначальный замысел пьесы и создать на ее основе несколько самостоятельных сценических этюдов.

3

Точная датировка многих гоголевских пьес неизвестна. Это мешает нам понять эволюцию Гоголя-драматурга. Включив в четвертый том своего собрания сочинений раздел «Драматические отрывки и отдельные сцены», автор датировал его периодом 1832–1837 годов. Видимо, к этим годам относится наиболее интенсивная работа над всем драматургическим циклом. Но окончательная обработка его продолжалась и позднее, вплоть до 1842 года.

В указанный раздел были включены еще две одноактные пьесы – «Игроки» и «Театральный разъезд». Интересна и своеобразна судьба первой из них.

Поставленная на московской и петербургской сценах почти сразу же после выхода в свет четвертого тома собрания сочинений Гоголя, эта комедия вызвала к себе сначала настороженное, а вскоре и вовсе откровенно враждебное отношение со стороны аристократической части публики, в Петербурге – еще больше, чем в Москве. О пьесе толковали, что она написана в духе пошлого и грязного анекдота, что в ней надуманные характеры, абсолютно лишенные какой бы то ни было жизненной достоверности, что в ней нет ни одного честного человека, что она антиэстетична и т. д. По этому поводу язвительно писал Белинский: «Это произведение по своей глубокой истине, по творческой концепции, художественной отделке характеров, по выдержанности в целом и в подробностях не могло иметь никакого смысла и интереса для большей части публики Александрийского театра» (VII, 85–86).

Между тем мы имеем дело с произведением в высшей степени оригинальным и глубоким, достойным стоять в одном ряду с лучшими произведениями Гоголя.

Исследователями давно установлена связь этой пьесы с определенной литературной традицией. Образы нечистых на руку игроков задолго еще до Гоголя привлекли к себе внимание писателей – западноевропейских и русских. Мольер и Бомарше, Реньяр и Дюканж, Д. Бегичев и А. Шаховской, А. Измайлов и Р. Зотов – в романах, повестях, пьесах названных авторов мы находим бесчисленные вариации характеров картежников-шулеров. В этих сочинениях описываются хитроумнейшие способы картежной игры, жертвами которой становятся важные сановники и почтенные отцы семейств. Трагически сломленные судьбы, бешеные страсти, убийства и самоубийства – вот что обычно преобладает в подобных сочинениях.

Гоголь пошел иными путями. Острая, почти водевильная интрига совмещается в его комедии с такими чертами, которые делают «Игроков» выдающимся произведением реалистического искусства.

Новаторство «Игроков» обычно усматривают в том, что Гоголь отказался в этой пьесе от традиционной любовной интриги и даже вообще от женских ролей. Едва ли, однако, именно в этом суть дела, хотя современные писателю рецензенты неизменно фиксировали внимание на подобного рода новациях. Гоголь, разумеется, сознательно отрешился от традиционных сюжетных мотивов. Один из «любителей искусств» в «Театральном разъезде» заявляет, что любовная интрига в качестве завязки пьесы давно изжила себя. Современная комедия должна основываться на иных принципах. Главный из них заключается вот в чем: «Правит пиесою идея, мысль. Без нее нет в ней единства» (V, 143).

Интерес «Игроков» для Гоголя вовсе не заключался в самой карточной афере, сколь бы занятной и остроумной она ни была. Это всего лишь внешняя оболочка сюжета, за которой открывалось самое ядро комедии, ее реальное, общественное содержание, или, как говорил Белинский, ее «творческая концепция». В чем же она, эта концепция?

Действие комедии происходит в городском трактире, в замкнутом сценическом пространстве. Комната в трактире вроде бы совершенно изолирована от мира. И, однако же, события, которые здесь разыгрываются, самым тесным образом соприкасаются с ним.

В центре комедии – Ихарев. Игрок, шулер, человек изворотливого ума, в своем роде философ. Жизнь прожить, рассуждает он, не такая простая штука, а вот-де «прожить с тонкостью, и искусством, обмануть всех и не быть обмануту самому – вот настоящая задача и цель!» И все в его жизни подчинено этой задаче. Подобную же философию исповедуют и его новоявленные друзья – такие же игроки и шулеры, жертвой которых он в конце концов стал. И все эти люди не какие-нибудь там подонки, отбросы общества. Напротив, это почтенные дворяне, иные из них – чиновники, Ихарев даже помещик, имеющий в двух своих имениях сто восемьдесят крепостных душ. Игроки пользуются всеми правами привилегированного сословия. «Я был благородный человек», – горделиво заявляет Глов-младший. Прожженные мошенники, они то и дело произносят высокие слова о долге – перед обществом, семьей, ближним. Не веря ни в бога, ни в дьявола, они кощунственно клянутся своими нравственными принципами. Как благостно, например, воркует старик Глов о высоком назначении семейной жизни, о сладости домашнего очага! А вскоре выясняется, что Глов – участник шайки Утешительного и всего лишь играл роль, чтобы надуть Ихарева.

Но смысл пьесы вовсе не в том, что Ихарева обманывают еще бо́льшие жулики, нежели он сам. Гоголь писал не водевиль, а серьезную социальную комедию.

Скупая мертвые души, Чичиков ведет дело таким образом, как если бы речь шла о самой заурядной негоции. Ихареву стоит громадных усилий стремление добиться максимального совершенства в жульнической картежной игре. Утешительный воздает должное «достоинству», с каким тот передергивает карты и при этом с величайшим любопытством осведомляется: «Позвольте узнать, с каких пор начали исследовать глубину познаний?» А Ихарев, наслушавшись от Утешительного различных историй о похождениях его шайки, с восхищением замечает: «Ведь вот называют это плутовством и разными подобными именами, а ведь это тонкость ума, развитие». О «почтенном человеке», который посвятил свою жизнь определению крапа в картах, Утешительный говорит: «Это то, что называется в политической экономии распределение работ». Словом, категории реального мира оказываются вполне применимыми к соответствующим явлениям того, особого, призрачного мира, в котором живет шайка мошенников. Вот почему так вольготно живется им. Они ведут себя по правилам и нормам, которые приняты в «обществе». Никому из тех людей, с которыми имеет дело Чичиков, и в голову не может прийти, что он занимается какой-то непотребной коммерцией. Потому же с таким успехом проходят все похождения компании Утешительного. Внутренним своим механизмом они очень похожи на похождения Чичикова. И вообще, «Игроки» – одно из тех гоголевских произведений, которое по своей художественной концепции наиболее близко «Мертвым душам».

Менее всего занимает Гоголя в пьесе экзотика необычного сюжета. Внешние его перипетии ведут писателя к исследованию глубинных пластов современной жизни, в которой действует волчий закон наживы. Белинский верно подметил, что герои «Игроков», как и других пьес Гоголя, – это «характеры, выхваченные из тайника русской жизни» (VII, 85). В обществе, в котором деньги стали главным смыслом существования людей, закон, справедливость, дружба – все оказалось фикцией, все утратило свой изначальный смысл. Все в этом мире смешалось. Люди утрачивают человеческий облик, а колоде карт дают человеческое имя «Аделаида Ивановна»; о ребенке, научившемся лихо передергивать карты, с восхищением отзываются, как о необыкновенном чуде природы. И надо послушать, с каким вдохновенным умилением рассказывают об этом «феномене» Швохнев и Утешительный, с каким неподдельным восторгом внемлет им Ихарев. Гоголевские персонажи вроде бы очень любят детей, в них они видят как бы залог своего бессмертия, думают, что никакие превратности судьбы не могут повернуть колесо истории. Будущее пойдет по колее, уже сегодня предначертанной. Так думают Ихарев и Утешительный, в этом убежден и Чичиков.

Герои Гоголя верят, что жизнь развивается по каким-то фатальным, непостижимым законам. Оказавшись в неприятных обстоятельствах, они никогда не склонны винить самих себя за это: уж так, дескать, случилось помимо их воли. Ибо никакого другого не было выхода. Молодой Глов признается, что он «поневоле стал плутом». Его обыграли в пух, не оставили на нем и рубашки – что же оставалось ему делать! – оправдывается он: не помирать же с голода! Обещанные три тысячи вовлекли его в новую авантюру – против Ихарева. Снова неудача. И мы легко можем представить себе, что подходящий случай вовлечет Глова в новое предприятие, кое, авось, окажется более счастливым.

Такова печальная логика жизни, из которой нет никакого выхода. Ее жертвой является и удачливый Ихарев. Затратив уйму усилий на овладение тайнами нечистой картежной игры, он, как и Глов, в один несчастный момент оказался у разбитого корыта. Его жалоба на судьбу достигает вдруг драматизма: «Хитри после этого! Употребляй тонкость ума! Изощряй, изыскивай средства!.. Черт побери, не стоит просто ни благодарного рвенья, ни трудов. Тут же под боком отыщется плут, который тебя переплутует! мошенник, который за один раз подорвет строение, над которым работал несколько лет! Черт возьми! Такая уж надувательская земля!» (V, 100–101). Вот именно – «надувательская земля», на которой нет никому пощады! В заключительной речи плута Ихарева звучит уже подлинно драматическая интонация.

«Игроки» – пьеса, написанная с великим драматургическим искусством. Оно видно во всем – в лепке характеров, в поразительной слаженности необычайно сложной композиционной ее структуры, во всех элементах ее острого, динамичного сюжета. Пьеса построена таким образом, что движение сюжета все время идет как бы в двух планах. Играется как бы пьеса в пьесе. Такая необычная, оригинальная структура комедии требует почти от каждого исполнителя огромного мастерства, ибо он одновременно играет две роли.

Вот, например, Псой Стахич Замухрышкин. Он подставное лицо и участник шайки Утешительного. По разработанному шулером сценарию он выступает в качестве чиновника из приказа. И это важное звено в сценарии. Замухрышкин должен создать иллюзию достоверности придуманной Утешительным версии. Как же ведет себя чиновник из приказа? Поначалу очень официально и неподкупно. Именно так, как и положено вести себя чиновнику. Но осторожно, исподволь Утешительный начинает вовлекать Псоя Стахича в доверительный разговор, и тот постепенно оттаивает. Велики ли доходы на службе или попросту – много ли он берет? О, разумеется, как же не брать, «с чего же жить»? Смелеет Утешительный и взывает к откровенности: все ли в приказе «хапуги»? Кажется, Утешительный здесь допустил просчет, слишком поторопился, раньше задал этот лобовой вопрос. Не переиграл ли? Ихарев может что-нибудь заподозрить! Замухрышкин готов обидеться. Крайне опасно, весь замысел может сорваться! Едва сдерживая себя, он возражает: «Вы уж, я вижу, смеетесь! Эх, господа!..» Очень рискованный момент. Чиновник из приказа может замкнуться, снова стать официальным и недоступным. Но уж в следующую минуту он делает полшага навстречу своим воображаемым клиентам: напрасно-де сочинители подсмеиваются над теми, кто берет взятки. А кто не берет? «А как рассмотришь хорошенько, так взятки берут и те, которые повыше нас». Только разве в иных случаях взятка называется словом поблагороднее – «пожертвованием» или как-нибудь там еще. Утешительный облегченно вздохнул, кризис миновал, теперь разговор надо вести более осторожно и гибко.

Сцена с Замухрышкиным – шедевр комедийного искусства и образец тонкой психологической игры. Вся она ведется ради Ихарева. Его надо укрепить в иллюзии, что деньги, выигранные в карты у молодого Глова, вот-вот перейдут в руки Утешительного. Но Ихарев – сам прожженный шулер и кого угодно обманет. Сколь же филигранно точной должна быть игра с чиновником из приказа, чтобы в душу Ихарева не закралось ни малейшее подозрение! И, разумеется, сам Замухрышкин должен вести себя соответственно. Комизм этой сцены состоит в том, что Псой Стахич рисует вымышленный образ чиновника-взяточника, но рисует его с такой поразительной достоверностью, с таким глубоким проникновением в его психологию, что созданный им образ обретает вполне самостоятельную художественную жизнь.

Два плана непрерывно сосуществуют в комедии. Замухрышкин, оба Глова, Утешительный и его шайка – почти каждый из персонажей играет две роли. Даже Ихарев оказывается в такой же ситуации. Обманутый и обворованный Утешительным, он произносит обличительную речь, призывая скорпионов на голову «мошеннической шайки». Он возмущен и оскорблен. Но куда жаловаться? В приступе ярости и обиды («обворовать, украсть деньги среди дня, мошенническим образом!») он готов воззвать к правосудию, к закону. Но уже в следующую минуту осознает, что закон здесь бессилен ему помочь, ведь сам-то он действовал противозаконным образом! Полное крушение Ихарева в том и заключается, что он и лишился всего, и лишен даже права – не только нравственного, но даже формального – искать защиты в законе!

Очень глубокую и интересную пьесу написал Гоголь, до сих пор, думается, еще в полной мере не оцененную. К сожалению, и сценическая судьба «Игроков» далеко не всегда была счастливой. Необычайная и сложная структура пьесы требует от режиссуры и актеров не только высокого уровня мастерства, но и особого подхода к ее сценической интерпретации. Пьесу нередко толковали как заурядный развлекательный водевиль, выхолащивая из нее общественное содержание и обедняя ее. Здесь коренилась причина нередких провалов в постановке этой, очень своеобразной комедии. Но нельзя вместе с тем играть эту пьесу как обычную серьезную комедию. В ней, несомненно, есть водевильный элемент, как есть он в «Женитьбе» и даже отчасти в «Ревизоре». Двухслойная сюжетная структура «Игроков» сталкивает в остром гротеске две линии – очень веселую, водевильную и серьезную, драматическую. И обе они вполне отчетливо выявляются. Ведь это действительно веселая, водевильная ситуация, когда искуснейший шулер оказывается в дураках. Но смысл «Игроков» не в том. В кривом зеркале шулерской истории отразились очень глубокие социальные проблемы современной жизни России.

* * *

Осознав свою неудачу с «Владимиром 3-й степени», Гоголь в том же 1833 году задумал новую пьесу – «Женихи», впоследствии переименованную в «Женитьбу». Эта комедия раскрывала убожество и ничтожность чиновничьего и купеческого мира. Однако бытовой характер сюжета, как казалось вначале автору, в известной степени суживал возможности создания комедии такого социально-сатирического плана, который мог бы вполне удовлетворить его. Вот почему Гоголь, вероятно, и не торопился с завершением работы над этой пьесой, ища пути к тому, чтобы сделать свой замысел более крупным и обобщающим.

В основу ее первой редакции была положена забавная, смешная история, лишь отдаленно напоминавшая пьесу, известную нам по окончательной ее редакции.

Действие происходит в деревне. Помещица Авдотья Гавриловна мечтает о замужестве. По ее поручению на «ярманке» подыскивают для нее женихов. Четыре претендента являются к ней, каждый – с надеждой быть избранным: здесь и помещик Иван Петрович Яичница, и титулярный советник Акинф Степанович Пантелеев, и отставной поручик Онучкин, и бывший моряк Жевакин. Женихи выхваляются своими добродетелями и настаивают, чтобы выбор был сделан немедленно. Невеста, однако, медлит и заявляет им: «Вы мне очень нравитесь, и я вас всех люблю».

От этой ранней редакции комедии сохранилось лишь первое действие, незаконченное. Здесь нет еще ни Подколесина, ни Кочкарева. Да и по общей своей концепции отрывок, насколько можно судить, весьма существенно отличается от окончательной редакции комедии.

Комизм первоначального наброска основывается в значительной мере на водевильном характере самой ситуации: мечтания, кажется, не первой молодости помещицы о замужестве и суета пожилых женихов вокруг невесты. На этом повороте сюжета, видимо, и было сосредоточено внимание Гоголя в первой редакции. И потому пьеса так и называлась – «Женихи». В изображении всех четырех женихов писатель достиг замечательной пластики. Перед нами живые характеры с присущими каждому из них индивидуальными приметами психологии, мышления, языка. Уже в этой редакции выразительно прозвучало обличение пошлости. Но она предстала здесь в облике персонажей, типическое значение коих не было еще достаточно полно раскрыто. Пошлость персонажей не выступала еще как выражение пошлости всей современной жизни. Сюжет был слишком замкнут. Вся история, хотя и мастерски изображенная, смахивала больше на житейский, бытовой анекдот – без серьезных социальных обобщений. И это обстоятельство немало смущало Гоголя.

Он был недоволен первоначальным вариантом комедии и в течение 1834 и 1835 годов дважды ее тщательно перерабатывал. В конце апреля 1836 года писатель сообщал Щепкину: «Комедию мою, читанную мною вам в Москве, под заглавием «Женитьба», я теперь переделал, и она несколько похожа теперь на что-нибудь путное» (XI, 38). Гоголь предназначил новую пьесу для бенефиса Щепкину в Москве и Сосницкому в Петербурге. Однако представление «Женитьбы» не состоялось ни здесь, ни там, так как Гоголь снова оказался неудовлетворен комедией и увез с собой рукопись за границу.

Увлеченный работой над «Мертвыми душами», писатель долго не возвращался к «Женитьбе». Лишь в 1838 году в Риме он снова занялся комедией. В течение нескольких лет она была дважды подвергнута коренной переработке и затем окончательно подготовлена к печати.

В процессе многочисленных переделок текст «Женитьбы» претерпел весьма существенные изменения. Действие комедии было перенесено из деревни в Петербург, из помещичьей среды в купеческую и чиновничью. Водевильно-фарсовый элемент первоначального варианта уступил место в окончательной редакции пьесы ситуациям и характерам, придавшим ей гораздо большую социальную выразительность и реалистическую глубину.

Исследователи давно обратили внимание, что ситуация «Женитьбы» занимала Гоголя еще задолго до этой пьесы. В «Майской ночи», в «Ночи перед Рождеством», в «Шпоньке» можно найти мотивы, так или иначе связанные с подобной ситуацией. Однако в последней редакции пьесы эти мотивы наполнились новым содержанием. Они позволили раскрыть какие-то очень существенные стороны современного общественного бытия. Именно бытия, не только быта. Немало тому содействовал перенос места действия в столицу. Раздвинулись границы сюжета. Стали более емкими характеры героев, более обобщенно осмыслен весь жизненный материал пьесы. Она была, в сущности, заново написана. Появились впервые два персонажа, занявших в комедии центральное место, – Подколесин и Кочкарев.

Пьеса имеет подзаголовок: «Совершенно невероятное событие». Внутренняя связь между этим подзаголовком и содержанием комедии улавливается не сразу. Ее сюжет основан, казалось, на вполне заурядных обстоятельствах повседневной жизни. В процессе развертывания сюжета не происходит, собственно, ничего исключительного, «невероятного», кроме разве бегства через окно Подколесина из дома невесты. Но разве можно предположить, что подзаголовок относится лишь к этому прыжку Подколесина? Тем не менее есть основания так думать, если учесть, что полный текст подзаголовка гласит: «Совершенно невероятное событие в двух действиях». Последние два слова вовсе не являются обычной деловой информацией, предваряющей любое драматическое сочинение. Нет, здесь они звучат по-другому, ибо составляют единое целое вместе с определением всей комедии как «совершенно невероятного события».

Пьеса посвящена той сфере человеческих отношений, которую называют частной, сугубо личной, интимной, лирической. В этой сфере человек раскрывается наиболее сокровенными чертами своего характера, душевного склада. Именно так и происходит в комедии. Все ее герои повернуты к нам лишь одной своей гранью. Но она высветлена с такой яркостью, что с исчерпывающей полнотой раскрывает весь их духовный мир. В сфере частной жизни гоголевские герои предстают еще более страшными, уродливыми, нежели в официальном присутствии, в канцелярии. Мы легко можем представить, как ведут себя эти люди в любой жизненной ситуации, как они выполняют свой долг перед обществом, государством, как проявляют себя в кругу своих ближних. Такова сила гоголевского искусства.

Прикосновение к интимной, так сказать, лирической сфере жизни героев «Женитьбы» легко обнаруживает, что ничего лирического в ней нет. Все уступило место корысти, практическому расчету. Целая галерея женихов проходит перед нами, но ни один из них не может быть даже заподозрен в живом человеческом чувстве или в чем-либо отдаленно напоминающем то, что называется любовью. Экзекутор Яичница отлучился лишь «на одну минутку из департамента», чтобы поглядеть на невесту да прикинуть, выгодная ли это партия. Но еще не успев и познакомиться с ней, он с величайшим тщанием уже изучает «роспись» принадлежащего ей имущества. Он делает это открыто, не хоронясь, не испытывая при этом ни малейшего чувства неловкости. Вот то новое «электричество» «денежного капитала и выгодной женитьбы», о котором писал Гоголь в «Театральном разъезде». У каждого из женихов свое на уме. Анучкину требуется жена, которая умела бы говорить по-французски, хотя он сам ни единого слова на этом языке не разумеет. У Жевакина свои виды на невесту, поскольку он аттестует себя как «аматера со стороны женской полноты». Хороша и невеста Агафья Тихоновна, мечтающая о женихе каком бы ни было, но лишь бы дворянского происхождения: «Мне, – говорит, – какой бы ни был муж, хоть и собой-то невзрачен, да был бы дворянин», – так о ней толкует сваха. В этом паноптикуме, казалось, не так уж и сильно выделяется главный герой комедии – Подколесин. Он даже гораздо более благообразен, чем его соперники. Но именно он – самое крупное художественное достижение Гоголя в этой пьесе.

Подколесин – характер такой же емкий и выписанный столь же выпукло, как Манилов, Собакевич или даже Хлестаков. В Подколесине очень точно совпадают социальные и психологические черты его духовного и душевного склада. Дворянин, надворный советник, знающий себе цену и презрительно третирующий разную там «канцелярскую мелюзгу», он принадлежит, несомненно, к высокому «этажу» петербургского общества. Подколесин – характерное порождение этого общества, его паразитизма и духовного убожества. Бездеятельный, робкий, нерешительный, «старый бабий башмак», по выражению Кочкарева, смертельно опасающийся всего непривычного, Подколесин – весь во власти рутины, он – выражение духовного застоя. Он давно стал нарицательным типом, получившим через два десятилетия дальнейшее развитие в образе Обломова.

Кочкарев – полная, казалось, противоположность Подколесину. Бойкий и юркий, неугомонный в своей суетливости, он в чем-то сродни Ноздреву. Но «деятельность» Кочкарева мало чем, в сущности, отличается от бездеятельности Подколесина, она столь же бессмысленна, сколь и бесполезна для него. Суета сама по себе доставляет удовольствие Кочкареву, причем совершенно независимо от ее результатов. Это хлопотун без цели и смысла, пустой, хотя и добрый малый. Предостерегая от неправильного истолкования на сцене характера Кочкарева, Белинский писал: «Если актер, выполняющий роль Кочкарева, услышав о намерении Подколесина жениться, сделает значительную мину, как человек, у которого есть какая-то цель, – то он испортит всю роль с самого начала» (VI, 575). Хлестаков врет без цели, Кочкарев без цели суетится, хлопочет, и в этой бессмысленной суете – истинная суть его характера, всей суетной бесполезности его жизни.

Мир, в котором живут герои гоголевской комедии, сдвинут. Их характеры и нравы крайне причудливы, их поведение чрезвычайно странно, невероятно. Вот почему заурядный бытовой эпизод – женитьба – обернулся «совершенно невероятным событием», каким-то причудливым гротеском. История несостоявшейся женитьбы позволила Гоголю раскрыть самую подноготную чиновничьего, дворянского общества – не только его семейно-бытовые отношения, но и весь его строй жизни, всю его ужасающую пошлость. Недаром тетка невесты – Арина Пантелеймоновна – кричит под занавес Кочкареву: «Видно, только на пакости да на мошенничества у вас хватает дворянства!» А в другом месте, в первоначальной, черновой редакции, та же тетка (здесь она под именем Амфисы Карповны) замахнулась еще пуще: «Разносилась с своим дворянином. Дворянин, дворянин, а только и славы что имя. Такой холоп, только что перед черным народом дуется, а чуть только кто немного починовнее его, знай так покланивается, что инда еле шеи не сломит» (V, 325). Люди, кичащиеся своими чинами да дворянством, в гоголевской пьесе осмеяны и унижены. Сатирический, обличительный потенциал этой комедии оказался сильным, хотя современными Гоголю актерами далеко не в полной мере раскрытым.

Для многих критиков и театральных деятелей 40-х годов (как и актеров) «Женитьба» осталась неразгаданной. Ее воспринимали как веселый водевиль, как «шалость большого таланта». На петербургской сцене премьера «Женитьбы» была провалена. «Теперь враги Гоголя пируют» (XII, 125), – сообщил в письме к В. П. Боткину Белинский. «Северная пчела», «Библиотека для чтения» и ряд других изданий единодушно обрушились на Гоголя. «Где автор нашел такую природу? Откуда он выкопал этих чиновников?» – негодующе восклицала «Северная пчела». Автора обвинили в сознательном искажении реальной натуры, в клевете на современное общество. Но, как это ни странно, с таким восприятием комедии сочеталось и другое: на страницах тех же изданий ее высокомерно третировали как пустой, бессодержательный фарс, созданный на потеху не очень взыскательного зрителя.

Не имела успеха «Женитьба» и на московской сцене. Ни Живокини, ни даже Щепкин не могли спасти спектакль. Поначалу первый из них играл Кочкарева, а второй – Подколесина. Затем по предложению С. Т. Аксакова, принятому Гоголем, актеры поменялись ролями. Но никаких существенных результатов это не принесло. Пьеса не была разгадана во всей ее истине. Играли пьесу как обычную бытовую, жанровую комедию. Между тем она нуждалась в ином прочтении. Касаясь причин неудачи «Женитьбы» на Александрийской сцене, Белинский пояснял: «Конечно, смех публики есть награда комическому актеру, но он должен возбуждать этот смех естественным выполнением представляемого им характера, а не явным желанием, во что бы то ни стало, возбудить смех – не резкими движениями, не уродливым костюмом…» (VI, 662). Власть рутины была еще сильна в русском театре тех лет, хотя для ее дискредитации и преодоления очень многое сделали Мочалов, Щепкин и многие другие замечательные актеры. Тем не менее инерция старого все еще временами давала себя чувствовать. Именно здесь коренилась причина сценических неудач, постигших «Женитьбу». Ее надо было играть в ином ключе, в иной манере. Это была комедия, открывшая совершенно новые, реалистические возможности изображения таких характеров и таких сторон жизни, которые до сих пор еще не были по-настоящему показаны на сцене. Могучие импульсы этой пьесы были вскоре восприняты и развиты в театре Островского.

4

В одной из поздних своих статей, вошедших в книгу «Выбранные места из переписки с друзьями», Гоголь говорит о великом значении двух комедий – «Недоросля» и «Горя от ума». Историческую заслугу их авторов он видит в том, что «наши комики двигнулись общественной причиной, а не собственной». Это значит, что «общество сделали они как бы собственным своим телом: огнем негодованья лирического зажглась беспощадная сила их насмешки». И еще замечает далее Гоголь, что этими двумя комедиями мы отнюдь не обязаны фантазии сочинителей: «Нужно было много накопиться сору и дрязгу внутри земли нашей, чтобы явились они почти сами собой, в виде какого-то грозного очищения» (VIII, 400–401).

Эти весьма проникновенные строки относятся не только к Фонвизину и Грибоедову, но, возможно, в еще большей мере к самому Гоголю – автору «Ревизора».

Связь Гоголя с предшествующей русской драматургией теснее и органичнее, чем мы это иногда себе представляем. В комедии XVIII и начала XIX века – истоки гоголевской драматургии. В произведениях Капниста, Фонвизина, Крылова, Грибоедова шел постепенный процесс вызревания социальной комедии, получившей дальнейшее развитие у Гоголя. Многие ее темы уже поставлены были в догоголевском театре – обличение различных форм крепостничества, полицейского произвола, взяточничества, бюрократического крючкотворства, «вертепа неправд» – тогдашнего судопроизводства и т. д. Многие проблемы и характеры были уже намечены в этом театре, особенно в комедиях Фонвизина и Грибоедова. «В них, – писал Гоголь, – уже не легкие насмешки над смешными сторонами общества, но раны и болезни нашего общества, тяжелые злоупотребленья внутренние, которые беспощадной силой иронии выставлены в очевидности потрясающей» (VIII, 397). Сатирическая литература XVIII века в очень большой мере подготовила Гоголя, его драматургию, хотя «Ревизор» вместе с тем стал самостоятельной вехой в истории русского театра.

Всей своей художественной структурой «Ревизор» явил собой новый тип комедии, весьма отличавшейся от сатирической комедии предшествующей эпохи. Это отличие ясно сознавал сам автор.

Высоко оценивая драматургию Фонвизина и Грибоедова, Гоголь, однако, видел ее уязвимость в тех особенностях, которые были связаны с решением специфических задач сатиры. По мнению Гоголя, сатирические цели порой уводили названных драматургов от задач чисто художественных. Вот почему, полагал он, в обеих пьесах «содержание, взятое в интригу, ни завязано плотно, ни мастерски развязано», а кроме того, роль второстепенных персонажей определяется не тем, как они содействуют выявлению характеров главных героев, но их способностью прояснить мысль самого автора или «дорисовать общность всей сатиры» (VIII, 400). В этом смысле, рассуждал Гоголь, обе комедии «выполняют плохо сценические условия». Притом он вовсе не корит Фонвизина и Грибоедова за художественное несовершенство, ибо они, в известной мере пренебрегая заботами «о развитии чисто комедийного содержания», имели прежде всего в виду «высшее содержание», в соответствии с которым и соображали «выходы и уходы лиц своих» (VIII, 400). Иными словами, считая «Недоросль» и «Горе от ума» выдающимися образцами русской комедиографии, Гоголь, однако, был убежден в том, что возможен и иной тип комедии, которая по своей художественной структуре существенно отличается от предшествующей. Когда эти строки писались, такой новый тип комедии был уже создан самим Гоголем.

Характерную особенность «Ревизора» Белинский видел в том, что эта пьеса представляет собой «особый, замкнутый в самом себе мир» (III, 453). Критик хотел подчеркнуть целостность и художественное единство гоголевской комедии. Развитие сюжета и поведение героев обусловлено внутренней логикой той художественной задачи, которую решает автор. Никакой заданности, поразительная естественность и органичность всех ситуаций! Принцип саморазвития характеров осуществляется строго и неуклонно.

Обращает на себя внимание исключительная быстрота, с какой был написан «Ревизор». Пьеса была создана одним духом. Как известно, 7 октября 1835 года Гоголь попросил Пушкина подсказать какой-нибудь «русский чисто анекдот», ибо «рука дрожит написать тем временем комедию». А ровно два месяца спустя, 6 декабря, Гоголь уже сообщает Погодину, что «третьего дни» закончил пьесу: «Да здравствует комедия! Одну наконец решаюсь давать на театр…» (X, 379). Правда, работа над текстом этой ранней редакции «Ревизора» продолжалась вплоть до премьеры в апреле 1836 года. Впоследствии Гоголь неоднократно возвращался к комедии, коренным образом перекраивая и совершенствуя всю ее художественную структуру. В окончательной своей пятой редакции текст «Ревизора» сложился лишь летом 1842 года.

Однако первоначальная редакция комедии была создана в два месяца – в необычайно короткий для Гоголя срок. Это свидетельствует, очевидно, о том, что ситуация, подсказанная Пушкиным, не явилась совершенной неожиданностью для Гоголя. Несомненно, он был наслышан о действительных происшествиях подобного рода. Атмосфера царившего, в России бюрократического произвола и страха за повсеместно творимые злоупотребления со стороны властей создавала вполне естественные психологические предпосылки для появления лжеревизоров. В. А. Соллогуб свидетельствует в своих «Воспоминаниях», что Пушкин еще в конце 1833 года рассказал Гоголю про случай, «бывший в г. Устюжне Новгородской губернии», о некоем проезжем господине, выдававшем себя за какого-то чиновника из министерства и обобравшем жителей города. Эта тема была даже уже использована в литературе. За девять лет до появления «Ревизора» украинский писатель Г. Квитка-Основьяненко написал комедию-водевиль «Приезжий из столицы, или Суматоха в уездном городе», сюжет которой был основан на похождениях мнимого ревизора. Произведение это появилось в печати лишь в 1840 году. Однако поразительное сходство сюжетов комедий Квитки и Гоголя весьма озадачило в свое время многих исследователей, строивших различные предположения о возможных причинах такого сходства. За полгода до премьеры и появления «Ревизора» отдельным изданием в «Библиотеке для чтения» была опубликована повесть А. Ф. Вельтмана «Провинциальные актеры», впоследствии переименованная в «Неистовый Роланд». Здесь рассказывалось о том, как актера, облаченного в театральный сюртук с тремя звездами, приняли в провинциальном городе за генерал-губернатора.

Известно, что одно время и Пушкин всерьез подумывал о том, чтобы написать на эту тему сатирическое произведение. В бумагах поэта сохранились следы одного неосуществленного замысла. Уцелел план произведения, которое Пушкин не успел написать. Всего несколько строк: «[Свиньин] Криспин приезжает в Губернию N на ярманку – его принимают за <нрзб>… Губернатор честной дурак. – Губернаторша с ним кокетничает. – Криспин сватается за дочь» (8, 431).

Вот и вся запись. Она нелегко поддается расшифровке. По ней трудно с полной достоверностью представить себе, каким могло бы быть неосуществленное произведение. Внимательно читая этот план, мы замечаем, что Пушкина привлекает здесь не столько социальное содержание эпизода с лжеревизором, сколько различные бытовые, психологические ситуации, вызываемые его приездом.

Главные события в несостоявшемся произведении Пушкина должны были развернуться на «ярманке» – вероятно, на Нижегородской ярмарке. Как ведет себя губернатор, – берет ли он или не берет взятки, – мы не знаем; нам известно лишь, что он «честной дурак». С таким «честным дураком» мы еще встретимся позднее у Гоголя. Ляпкин-Тяпкин, выхваляясь тем, что он берет «борзыми щенками», видимо, пребывает в убеждении, что именно он и есть человек праведной души и никаких помыслов о взятках не имеет. Возможно, что и пушкинский губернатор считал себя праведником. Затем Пушкин сосредоточивает внимание на лжеревизоре Криспине, на его любовных похождениях.

Чрезвычайно интересна и существенна одна деталь. О Криспине в пушкинском наброске читаем: «его принимают за…», далее следует неразборчивое слово. Криспин не выдает себя за кого-то, а его принимают за кого-то. Это тонкое различие окажется, как мы увидим ниже, весьма важным при характеристике образа Хлестакова. Гоголь многократно подчеркивал, что Хлестаков вовсе не выдает себя за ревизора, его приняли за ревизора.

Надо полагать, что Пушкина занимал не только веселый, забавный анекдот, но и острый психологический рисунок, который угадывается в характере губернатора, обрадовавшегося встрече с проходимцем и совершенно не подозревающего тех опасностей, какими эта встреча для него чревата. Однако в пушкинской записи мы не находим еще сатирического зерна. Возможно, именно потому замысел не получил дальнейшего развития и Пушкин решил передать этот сюжет Гоголю. Вероятно, он чувствовал, что в этой непридуманной истории с лжеревизором заложены очень серьезные художественные возможности для писателя-сатирика – возможности, которыми, по его мнению, мог бы лучше распорядиться Гоголь.

Пушкин уступил сюжет Гоголю, так как не считал этот сюжет созвучным главному направлению своего творчества. Это очень верно заметил однажды Сергей Эйзенштейн: «Пушкин отдал Гоголю сюжеты «Мертвых душ» и «Ревизора». Ему они не были нужны: они не были связаны с центральной пушкинской темой».

Так или иначе, на сюжете, подсказанном Пушкиным, Гоголь создал гениальную комедию.

«Ревизор» – самая важная и самая глубокая пьеса Гоголя. В ней наиболее полно воплощены его теоретические представления о том, какой должна быть общественная комедия. В истории русской литературы «Ревизор» – самый совершенный образец такой комедии.

«Ревизор» начинается чрезвычайно стремительной завязкой. Перед нами едва ли не единственный в мировой драматургии пример. Первая же фраза городничего завязывает сюжетный узел комедии, причем – сразу же вплетая в него судьбы всех ее персонажей. Вл. Ив. Немирович-Данченко в известной своей статье о «Ревизоре» заметил, что даже самым гениальным драматическим писателям бывало необходимо несколько сцен для того, чтобы «завязать пьесу». В «Ревизоре» же одна первая фраза городничего – и пошла круговерть, пьеса уже круто завязана. Причем – завязана плотно, в один узел, «всей своей массой», судьбами всех основных персонажей. Вспомним замечание Второго любителя искусств из «Театрального разъезда», рассуждающего о том, какой должна быть истинная комедия: «Нет, комедия должна вязаться сама собою, всей своей массою, в один большой, общий узел. Завязка должна обнимать все лица, а не одно или два, – коснуться того, что волнует, более или менее, всех действующих» (V, 142). Это теоретическое обобщение прямо основано на художественном опыте «Ревизора».

Наиболее полное выражение художественной гармонии и абсолютного совершенства поэтической формы Гоголь видел в творчестве Пушкина. Отличительная особенность его мастерства, полагал он, состоит в «быстроте описания и в необыкновенном искусстве немногими чертами означить весь предмет» (VIII, 52). Кисть Пушкина, говорит Гоголь, «летает». Лаконизму и энергичному ритму повествования он придавал значение весьма важного эстетического принципа. Ничто так не вредит искусству, как «многословие», «красноречие». Истинный художник стремится к внутренней емкости слова, которая достигается прежде всего его точностью. Такова, например, лирика Пушкина: «Слов немного, но они так точны, что обозначают все» (VIII, 55).

К подобному идеалу в свою очередь стремился в собственном творчестве и Гоголь. Приведу лишь один пример, достаточно наглядно раскрывающий направление его художественных поисков. Знаменитая первая фраза городничего – изумительная по своей краткости и выразительности – прошла через сложное творческое горнило и претерпела длительную эволюцию, прежде чем стала такой, какой мы ее знаем.

Вот как эта фраза выглядела в самой первой, черновой редакции комедии.

«Я пригласил вас, господа… Вот и Антона Антоновича, и Григория Петровича, и Христиана Ивановича, и всех вас <для> того, чтобы сообщить одно чрезвычайно важное известие, которое, признаюсь вам, чрезвычайно меня потревожило. И вдруг сегодня неожиданное известие, меня уведомляют, что отправился из Петербурга чиновник с секретным предписанием обревизовать все, относящееся по части управления, и именно в нашу губернию, что уже выехал 10 дней назад тому и с часу на час должен быть, если не действительно уже находится инкогнито, в нашем городе» (IV, 141).

Монолог городничего здесь еще рыхлый, аморфный. Городничий многословен, фраза его вялая. Трудно представить себе, чтобы пьеса была начата таким инертным периодом, столь явно не гармонирующим со всем стремительным ритмом событий, начало которых он кладет. Следующая, вторая редакция заметно отличается от предшествующей: речь Антона Антоновича становится плотнее, энергичнее, в ней уже проглядывает характер городничего. В этом направлении идет дальнейшая работа Гоголя в третьей редакции:

«Я пригласил вас, господа, с тем, чтобы сообщить вам пренеприятное известие. Меня уведомляют, что отправился инкогнито из Петербурга чиновник с секретным предписанием обревизовать в нашей губернии все относящееся по части гражданского управления» (IV, 372).

Гоголь снял совершенно необязательный здесь, отягощающий фразу, перечень имен чиновников, и обращение городничего стало выразительнее. Но вот еще один удар кисти художника – тот самый, о котором сам Гоголь говорил: «Только живописец понимает, что такое значит тронуть в последний раз картину, что после этого ее не узнаешь» – и речь городничего приобретает, наконец, предельную лаконичность и классическую завершенность: «Я пригласил вас, господа, с тем, чтобы сообщить вам пренеприятное известие. К нам едет ревизор».

Всего полтора десятка слов, и пьеса, по словам Вл. И. Немировича-Данченко, уже начата: «Дана фабула и дан главнейший ее импульс – страх. Все, что могло бы соблазнить писателя для подготовки этого положения, или беспощадно отбрасывается, или найдет себе место в дальнейшем развитии фабулы. Как сценически крепко надо было овладеть замыслом комедии, чтобы так смело и в то же время так просто приступить к ней!».

Итак, первой же фразой городничего не только завязывается пьеса, но и намечен главный ее драматургический конфликт.

Страх! Ведь Хлестаков никого не собирался обманывать. Ему и в голову не приходило выдавать себя за ревизора. Страх перед возмездием за совершенные преступления внушает городничему и всем подведомственным ему чиновникам мысль, что Хлестаков – ревизор.

В своих письмах и статьях Гоголь неоднократно подчеркивал важность этого обстоятельства. «Ревизор» – это великая комедия страха. «Сила всеобщего страха», царствующего в том безвестном городке, куда случай заносит Хлестакова, превращает его, ничтожного петербургского «елистратишку», в «значительное» лицо. Его именно «превращают в ревизора», а не он сам выдает себя за такового. Как писал Гоголь: «Страх, отуманивши глаза всех, дал ему поприще для комической роли» (IV, 116).

Здесь, между прочим, коренное различие комедий Гоголя и Квитки-Основьяненки. В «Приезжем из столицы» Пустолобов сознательно выдает себя за важного сановника и ревизора. При первой же встрече с городничим Фомой Фомичем Трусилкиным он благодарит его «за порядок в городе», за «благоустройство» и тут же требует представить ему по списку чиновников города. Пустолобов – мелкий жулик, проходимец, достигающий успеха только лишь в результате беспросветной тупости местных чиновников. На вопрос городничего, не угодно ли его превосходительству после дороги отдохнуть, Пустолобов отвечает: «Мне отдыхать?.. Что же было бы тогда с Россиею, ежели бы я спал после обеда!..» Еще через минуту он сообщает, что «свергнул в пяти государствах первейших министров». Это не живой характер, а маска примитивного, наглого лжеца, пугающего местных чиновников своими воображаемыми чинами и заслугами.

Хлестаков, разумеется, ни в какое сравнение не идет с Пустолобовым. Гоголь создал оригинальный и сложный образ, представляющий собой величайшее открытие в мировой литературе. Хлестаков совершенно лишен той грубой прямолинейности, которая свойственна герою Квитки-Основьяненки. «Приезжий из столицы» – это пьеса, написанная в традициях просветительской комедиографии XVIII века, с присущим ей схематическим изображением характеров и рационалистическим методом типизации действительности.

«Ревизор» – произведение куда более глубокое. Смысл этой комедии вовсе не в том, чтобы обличить группу чиновников в злоупотреблениях. Эта тема была уже достаточно освещена в сатире и комедиографии XVIII века. Гоголь чрезвычайно расширил границы своей комедии, в различных ситуациях которой отразились самые разнообразные стороны всего строя жизни России. Избегая лобового обличительства, весело и непринужденно, Гоголь познакомил нас с жизнью своих героев и показал, какой грандиозной разрушительной силой обладает смех.

Гоголь, по словам Добролюбова, владел «тайной смеха». Он умел видеть смешное в общественных и бытовых неурядицах, в характере и поведении человека, в его манерах, в его языке. Юмор проникает во все поры гоголевского текста – его содержания, стиля и языка.

Средства, с помощью которых писатель достигает комического эффекта, чрезвычайно разнообразны. Неиссякаемым источником смеха является для Гоголя слово. Пожалуй, вряд ли кто из русских писателей может в этом отношении выдержать соревнование с ним.

Рисуя в «Мертвых душах» духовный облик дам губернского города, Гоголь не забывает заметить, с каким тщанием они старались оградить язык свой от грубых слов и выражений и с каким удовольствием те же слова и выражения произносились ими по-французски. Мечтая о своей будущей жизни в Петербурге, жена городничего Анна Андреевна хочет, чтоб ее дом был первым в столице и чтоб у нее «в комнате такое было амбре, чтоб нельзя было войти и нужно бы только этак зажмурить глаза». Гоголь в обоих случаях – в «Мертвых душах» и «Ревизоре» – использует сатирический прием, к которому часто обращалась русская литература, особенно комедиография, со времен Сумарокова и Фонвизина. Гоголь очень разнообразит этот прием, эксплуатируя его весьма изобретательно и остроумно. Но в разработке словесных средств комического Гоголь идет чаще всего путями новыми и прежним писателям неизвестными.

Анализируя текст Гоголя, надо всегда различать истинный смысл фразы и кажущийся. За внешним отсутствием логики в рассуждении героя часто скрывается нечто совсем иное. Внешний алогизм оборачивается вполне определенной логикой, совершенно понятной участвующим в разговоре персонажам.

Вот, скажем, знаменитая и труднейшая во всей пьесе сцена – первая встреча городничего с Хлестаковым в гостинице. Давно уже признано, что их беседа представляет собой непревзойденный образец комедийного искусства. Но на чем оно основано? Как достигает писатель комического эффекта?

Комментируя эту сцену, В. Ермилов пишет: «Разговор между городничим и Хлестаковым протекает по двум совершенно различным линиям…». В более поздней работе тот же автор замечает еще определеннее: «Этот диалог развивается по двум противоположным линиям, выражая столкновение двух логических рядов». Смысл рассуждения исследователя здесь состоит в том, что оба собеседника не понимают друг друга, и на этом якобы строится весь комизм эпизода.

Едва ли, однако, можно согласиться с таким толкованием. Попробуем заново вчитаться в гоголевский текст.

После короткого обмена приветствиями городничий объясняет, что забрел сюда, в гостиницу, по обязанности градоначальника, так сказать, по долгу службы, повелевающему ему заботиться о «проезжающих». Хлестаков, не разобравшись еще что к чему, перепугавшись городничего, несет околесицу: дескать, он не виноват и скоро за все будет заплачено. Затем следует с обеих сторон несколько реплик, каждая из которых невпопад: оба собеседника говорят каждый о своем. Они друг друга боятся и не находят еще контакта. Городничий воспринял упоминание об отсутствии денег у Хлестакова как намек, и мгновенно в его голове возникает мысль о взятке. Преодолевая сомнения, волнения, опасения, он предлагает свою «помощь» попавшему в беду «высокопоставленному» гостю. «Помощь» тут же с благодарностью принимается, и собеседники быстро приходят к согласию.

Правда, Хлестаков еще не понимает смысла того, что произошло, а городничему тоже еще невдомек, как будут дальше развиваться события. Но оба почувствовали, что непосредственная угроза каждому из них миновала, оба они торжествуют победу. Здесь наступает, перелом. Городничий начинает вести себя смелее. Приезжий хочет, чтобы его считали инкогнито? Пожалуйста, «подпустим и мы турусы: прикинемся, как будто совсем и не знаем, что́ он за человек». Это, разумеется, городничий говорит «в сторону», вслух же он произносит слова, выражающие почтение и подобострастие.

Городничий и Хлестаков, к обоюдному удовлетворению, находят общий язык. Но хитрый и себе на уме Антон Антонович ведет двойную игру: Хлестакову говорит одно, а про себя думает другое. Он то и дело произносит «в сторону» иронические реплики в адрес приезжего: «какие пули отливает!», «славно завязал узелок! Врет, врет и нигде не оборвется!» Суть же дела в том, что оба собеседника отлично понимают друг друга и разговор ведут не по разным или противоположным линиям, а по одной.

Весь эпизод просвечен гоголевской иронией. Драматургия этой очень сложной сцены разработана с ювелирной точностью. Здесь все время переплетаются прямой смысл разговора, который ведут между собой персонажи, и скрытый, как всегда оказывающийся самым важным.

Городничий и Хлестаков – выразители одной и той же действительности. Оба – пройдохи и плуты, хотя они и по-разному выявляют себя. У них общая логика поведения и языка. Несообразности и странности в поведении столичного гостя никак не озадачивают городничего, ибо они вполне соответствуют его представлениям о том, как должен вести себя важный чиновник из Петербурга.

В критической литературе давно укоренилось представление об алогизме языка гоголевских персонажей. Это представление нуждается в уточнении. Во многих случаях алогизм мнимый. Это нам, читателям, только кажется, что нет логики в речи того или иного героя, но для его собеседника это проходит совершенно незамеченным. Ибо у персонажей Гоголя своя логика, далеко не всегда совпадающая с общепринятой.

Вспомните, например, обращение Хлестакова к попечителю богоугодных заведений Землянике: «Скажите, пожалуйста, мне кажется, как будто бы вчера вы были немножко ниже ростом, не правда ли?» Странный вопрос! Но самому-то Артемию Филипповичу он нисколько не кажется странным. «Очень может быть», – отвечает Земляника.

Дело вовсе не в том, что он в порыве подобострастия отвечает глупостью на глупый вопрос. Земляника вкладывает в вопрос Хлестакова свой смысл. Всего только одни сутки прошли с момента появления в городе высокого гостя, а уж как многое услышали и как многому научились все те, кому посчастливилось с ним за это время пообщаться! Земляника и впрямь чувствует себя «выросшим» за сутки. Вопрос Хлестакова нисколько его не шокирует, напротив, кажется ему даже лестным. Заподозрив иносказательный смысл вопроса, Земляника отвечает на него со сдержанным достоинством: «Очень может быть».

Перед нами – весьма характерная особенность поэтики Гоголя. Слово его всегда таит в себе смысл, неожиданный для читателя. И Гоголь как художник испытывает величайшую радость, когда представляется возможным повернуть слово неожиданной гранью.

Он широко пользуется этим приемом. На замечание Чичикова, что он не имеет ни громкого имени, ни даже ранга заметного, растроганный Манилов отвечает: «Вы все имеете… все имеете, даже еще более» (VI, 27). Подчеркнутые слова, несмотря на кажущуюся их нелепость, отлично передают благоговейно-восторженное отношение Манилова к своему гостю.

Гоголь очень любит это словцо «даже» и с его помощью придает фразе совершенно неожиданный смысловой акцент и экспрессию. Можно вспомнить, например, описание гостей на балу у губернатора в первой главе поэмы: «Лица у них были полные и круглые, на иных даже были бородавки…» (VI, 15). Лица выражали столь явную безликость, что бородавка оказывается единственной важной их приметой. Бородавка становится как бы мерой ничтожества этих лиц…

Или еще. Коробочка никак не может взять в толк резоны Чичикова, убеждающего ее продать мертвые души. Она боится прогадать, предпочитая повременить и при случае «примениться к ценам». Но тут ее осеняет новая идея: «А может, в хозяйстве-то как-нибудь под случай понадобятся…» Соображения Коробочки представляются Чичикову крайне странными, и он почти в отчаянии восклицает: «Мертвые в хозяйстве! Эк куда хватили!» Весь этот диалог – шедевр комедийного искусства. Внешне кажется, что беседа между обоими персонажами идет на разных параллелях: он – об одном, она – о другом. Но истинный-то комизм именно в том и состоит, что разговор вращается на самом-то деле вокруг одной общей темы и развивается в одной плоскости. Соображения одного кажутся другому загадочными, нелогичными. Но ведь самый-то предмет купли-продажи крайне загадочен! Да и вообще многое из того, что происходит в этом мире, ненормально, странно, противоречит логике. Как писал однажды Гоголь П. А. Плетневу о русской цензуре: «Ее действия до того загадочны, что поневоле начнешь предполагать ее в каком-то злоумышлении и заговоре против тех самых положений и того самого направления, которые она будто бы (по словам ее) признает» (XIV, 240).

Мир, в котором действуют гоголевские персонажи, не нормален. Здесь торгуют мертвыми душами, как обыкновенным товаром, здесь первого проходимца принимают за важную государственную персону. В этом безумном мире, где все дышит обманом, где все человеческое придавлено, унижено, а пошлость живет в почете и богатстве, – в этом мире, естественно, царят свои особые представления о человеческой морали. Городничий вполне искренне убежден: «Нет человека, который бы за собою не имел каких-нибудь грехов. Это уже так самим богом устроено, и волтерианцы напрасно против этого говорят» (IV, 14).

В предвидении скорого приезда ревизора городничий советует судье обратить внимание на заседателя, от которого постоянно исходит такой запах, словно он только что вышел из винокуренного завода. Аммос Федорович отвечает: «Нет, этого уже невозможно выгнать, он говорит, что в детстве мамка его ушибла, и с тех пор от него отдает немного водкою» (IV, 14). Самое замечательное, что этот ответ нисколько не удивил городничего, он даже не вызвал в нем улыбки. Объяснение судьи, очевидно, показалось ему не только вполне резонным, но и исчерпывающим. По крайней мере, никаких больше вопросов он на сей счет не задавал.

Речь героев – зеркало их души. Манера разговора, лексика, синтаксические особенности фразы – все служило Гоголю средством изображения их характера.

Насытившись, развлекшись, набрав «взаймы» кучу денег, Хлестаков пребывает в отличном расположении духа. Происходит как бы ненароком его встреча с молоденькой и наивной Марьей Антоновной.

« Хлестаков . Осмелюсь ли спросить вас: куда вы намерены были идти?

Марья Антоновна . Право, я никуда не шла».

Диалог вроде бы завершен, тема исчерпана. Но нет:

« Хлестаков . Отчего же, например, вы никуда не шли?»

Дочь городничего не обратила ни малейшего внимания на странность вопроса и учтиво отвечает: «Я думала, не здесь ли маменька…» Кажется, все! Уж больше, казалось, на эту тему говорить нечего. Но Хлестаков не унимается: «Нет, мне хотелось бы знать, отчего вы никуда не шли?» И даже сейчас Марья Антоновна ничего предосудительного не видит в настойчивом и очевидно нелепом вопросе столичного гостя.

С подобными «нелепостями» мы встречаемся почти в каждом произведении Гоголя. Вспомним еще, например, злополучное ружье Ивана Никифоровича, которое баба вынесла вместе со множеством его вещей во двор «выветривать». Воззрившись на диковинное ружье, Иван Иванович спрашивает у бабы:

«– Что это у тебя, бабуся, такое?

– Видите сами, ружье.

– Какое ружье?

– Кто его знает, какое!..»

Ивану Ивановичу очень нравится ружье и очень хочется завладеть им, но он не знает, с какой стороны подступиться к бабе. А та продолжает: «Оно, должно думать, железное». А у собеседника ее уже готов вопрос:

«Гм! Железное. Отчего ж оно железное?»

В самом деле, кто в состояниии ответить на вопрос: отчего оно железное? Еще В. Ф. Одоевский обратил внимание на эту странность, выражающую как бы разорванное сознание героя. Нелепость вклинивается в разговор и характерно окрашивает всю его атмосферу.

Персонажи Гоголя живут в особом мире. И сколь бы ни казалось странным поведение иного из них, это никому из окружающих не бросается в глаза. Ибо отсутствие логики и есть логика и норма мира, представляемого гоголевскими героями. И здесь – источник высокого, подлинного трагизма гоголевской комедии.

Так смех постоянно оборачивается в подтексте произведений Гоголя слезами, так неумолимо раздвигаются сюжетные границы и вырастает идейный, философский масштаб каждого из них.

Белинский говорил, что сюжет «Ревизора» покоится «на комической (курсив Белинского. – С. М.) борьбе, возбуждающей смех; однако же в этом смехе слышится не одна веселость, но и мщение за униженное человеческое достоинство, и, таким образом, другим путем, нежели в трагедии, но опять-таки открывается торжество нравственного закона» (III, 448). Этот «нравственный закон» был выражен у Гоголя не в назидательных прописях и не в благостных персонажах типа Доброва, Правдина или Добролюбова, как это бывало в комедиях XVIII века, а в смехе, который обрел в «Ревизоре» трагическую силу.

Сатира XVIII века была основана на характерной для просветителей той эпохи предпосылке, будто бы произвол и беззаконие порождаются не природой общественного строя, а лишь дурной волей нерадивых исполнителей закона. Эта позиция воплощена в знаменитой формуле комедии Капниста «Ябеда»: «Законы святы, но исполнители – лихие супостаты». В «Ревизоре» же обличаются не частные злоупотребления, высмеиваются не отдельные лихоимцы, а «общий порядок вещей». Персонажи этой комедии становятся воплощением всей системы государственной власти, всего общественного строя. Гоголевская сатира объективно была начинена гораздо более разрушительным материалом и по своему художественному строю представляла совершенно новое явление в русской литературе.

Одна из существенных особенностей сатирической комедии XVIII века состояла в стремлении ее авторов к такой художественной структуре, которая обеспечивала бы победу добра над злом тут же, немедленно, в финале или эпилоге данного произведения. Такое дидактическое построение сюжета диктовалось просветительскими иллюзиями писателей, веривших в возможность исправить (не изменить, но именно исправить) действительность воздействием на нее силой положительного примера. Вот почему отрицательным персонажам неизменно противопоставляется положительный герой, носитель всяческих добродетелей, резонер. Такое противопоставление должно было внушить зрителям и читателям мысль о том, что в государственном аппарате, как и вообще в жизни, рядом с плохими людьми есть хорошие, что весь вопрос именно в том и состоит, чтобы на государственные должности посадить честных, совестливых людей, и тогда мигом исчезнут взяточничество, лихоимство и прочие безобразия.

Гоголь очень хорошо понимал наивность подобных иллюзий и впервые создал комедию без положительного героя.

Некоторые критики недаром пеняли Гоголю за то, что он в своей комедии не показал ни одного порядочного человека. Но в этом как раз и состояло новаторство Гоголя как художника. Гоголь отвергнул упреки реакционной критики и ответил ей в «Театральном разъезде». Никто не заметил, писал он, одно честное и благородное лицо: «Это честное, благородное лицо был – смех» (V, 169).

Смех был не только оружием, которым писатель боролся против ненавистного ему мира тьмы и насилия. Смех Гоголя отражал высоту нравственной позиции писателя, его мечту об иной, более совершенной действительности. Гоголь воспринял мечту своих предшественников об идеале. Но он освободил комедию от просветительской дидактики, поставив ее перед совершенно новой художественной задачей – изображения жизни без заданности, во всей сложности свойственных ей противоречий. Комедия Гоголя не венчалась победой добра над злом, но зато изображение зла приобретало здесь невиданное прежде обобщение, и это зло унижалось, разоблачалось с невиданной прежде силой.

Мир гоголевских страстей – это, по словам Белинского, «пустота, наполненная деятельностью мелких страстей и мелкого эгоизма» (III, 453). Наиболее ярко эти черты запечатлены в образе городничего. Антон Антонович Сквозник-Дмухановский является вершителем судеб городка, в котором разыгрывается действие комедии. Отъявленный взяточник и казнокрад, наглый мошенник и невежда, он предстает в качестве образца и примера для всех нижестоящих чинов. Все они вместе олицетворяют собой не только власть, но и закон, авторитетом которого покрываются произвол и дичайшие безобразия.

Городничий знает, конечно, что его поведение далеко не праведно. Но он оправдывает себя спасительной догадкой: «Не я первый, не я последний, все так делают». Белинский называл подобную норму поведения «практическим правилом жизни», которому следуют все, находящиеся в положении городничего. Так ведут себя все городничие в условиях крепостнической действительности. «Все так делают», – искренне убежден городничий. И было бы странно, если бы он поступал иначе. Честный человек в этой среде – редкость. Да им и быть опасно, потому что его сочтут либо ненормальным, либо, чего доброго, еще «волтерианцем». Городничий не может не быть тем, кто он есть. Будь городничий порядочным человеком, он вступил бы в конфликт со всей окружающей его средой. А он – порождение этой среды, он ею воспитан, взращен, он плоть от ее плоти. Он – наиболее яркое выражение «призрачной» действительности.

Белинский писал, что в комедии Гоголя есть страсти, «источник которых смешон», но результаты их «могут быть ужасны». Так, например, мечта городничего стать генералом комична. Но представление городничего о том, каким должен быть генерал, как он должен вести себя, ужасно. В генеральском мундире он стал бы еще более страшен. И упаси бог столкнуться тогда со Сквозник-Дмухановским маленькому человеку; горе, если он невзначай встретится с ним и не поклонится ему или не уступит места на балу. Тогда, замечает Белинский, «из комедии могла бы выйти трагедия для «маленького человека».

Городничий – это характер, обладающий огромной силой типического обобщения; он образ и подобие всей государственной власти современной Гоголю России.

Другой центральный персонаж комедии – Хлестаков.

Гоголь был не доволен игрой современных ему исполнителей этой роли и не уставал разъяснять актерам образ Хлестакова. Писатель полагал, что правильное истолкование Хлестакова – залог успеха всей пьесы.

На первых представлениях «Ревизора» на сцене петербургского Александрийского театра Хлестакова исполнял популярный в то время комический актер Николай Осипович Дюр. Воспитанный на развлекательном репертуаре, Дюр не постиг глубины комедии и внутреннего смысла того образа, который он должен был воплотить.

Самая характерная черта Хлестакова состоит, по выражению Гоголя, в стремлении «сыграть роль чином выше своего собственного». В этом заключается наиболее существенная особенность хлестаковщины как социально-исторического явления.

А Николай Дюр играл этакого водевильного хвастуна, «обыкновенного враля», заурядного повесу. Гоголь предостерегал от подобного крайне упрощенного толкования образа. Хлестаков – ничтожество, которое силою обстоятельств было вознесено на пьедестал. Отсюда вдохновение, с каким пускает он пыль в глаза благоговейно внимающим ему простофилям. И чем больший трепет вызывают его речи, тем безудержнее воспаляется его фантазия. И кажется, что он уже сам готов поверить сотворенной им лжи. Хлестаков – проходимец, ветреник, «сосулька». Но любопытно, что его поведение ни разу не возбуждает подозрения. Чем фантастичнее вранье Хлестакова, тем с большим доверием относятся к нему чиновники. Сам городничий, перевидавший, вероятно, на своем веку не одного ревизора, не находит ничего предосудительного и в поведении Хлестакова. Подобным образом ведут себя едва ли не все «государственные мужи» николаевской империи. Городничий даже искренне восхищен Хлестаковым, он в известном смысле видит в нем свой идеал.

Вся композиция пьесы держится на глупой ошибке городничего, принявшего «елистратишку» за государственного человека. Но может возникнуть вопрос: а правомерна ли эта ошибка? Не случайна ли она и не противоречит ли всей реалистической основе комедии?

Уже Белинский, впервые поставивший этот вопрос, сам же и ответил на него. Ошибка городничего абсолютно закономерна. Более того, она необходима. Почему? Потому, что в ней реалистически правдиво раскрывается вся та странная действительность, которая воплощается в образах городничего и его соратников. Эта действительность настолько ненормальна, нелепа, что она только и может быть воплощена в нелепой анекдотической истории.

«Ревизор» – пьеса реалистическая, но совершенно чуждая бытовизму. В ней много условностей, «невероятностей», неожиданностей, преувеличений – всего того, что идет от гротеска. Его элементы есть и в городничем, и в Хлестакове, и почти в каждом персонаже. Комментируя образ Хлестакова, Гоголь замечает: «В нем все сюрприз и неожиданность». Эта характеристика с известным основанием может быть отнесена к структуре всей комедии. Она кажется самой неправдоподобной пьесой в мире. Как можно было не заметить истинной сущности этого молодого вертопраха и принять его за значительное лицо? Ведь глупость и наивность Хлестакова прямо-таки потрясают! С точки зрения логики и здравого смысла он на каждом шагу допускает вопиющие несообразности. Как же этого не замечают? Да, не замечают. Но в том-то и гениальность комедии, что Гоголь высшим судом искусства убеждает нас в том, что происходящее на сцене – чистейшая правда. В «Ревизоре» много от гротеска. Но этот гротеск подчиняется законам реалистического театра. Персонажи, поведение которых кажется иногда условным, малодостоверным, наделены характерами, обладающими в действительности наивысшим чувством правды.

Итак, страх, в результате которого Хлестаков был превращен в ревизора, недолго владеет городничим. Последний быстро осваивается и, так сказать, «осваивает» новоявленного ревизора. Страх с новой силой овладевает Сквозник-Дмухановским в заключительном акте комедии при известии о приезде «настоящего» ревизора. Но мы, зная, с какой легкостью городничий «справился» с первым ревизором, нисколько не сомневаемся, что и теперь он окажется на «высоте» своего положения. Повадки ревизоров из Петербурга – мнимых и истинных – известны. Всемогущая взятка неотвратимо сделает свое дело.

Мысль Гоголя заключается еще и в том, что никакая ревизия не в состоянии ничего изменить в нынешних условиях. Тревога городничего в начале комедии оказалась зряшной. По-видимому, напрасной окажется и тревога, охватившая городничего в финале комедии при известии о приезде нового, «настоящего» ревизора. Правда, это известие, как гром с неба, поражает всю власть уездного городка. «Звук изумления единодушно излетает из дамских уст, – пишет в пояснении к тексту комедии Гоголь, – вся группа, вдруг переменивши положение, остается в окаменении». Последние слова жандарма производят на всех, по словам Гоголя, «электрическое потрясение». Следует знаменитая «немая сцена», которая длится полторы минуты. Полторы минуты! Невероятно долго! Это мера ужаса, охватившего всех персонажей комедии. Гоголь придавал этой сцене исключительное значение. Он подробно комментировал, как ее нужно поставить, разъяснял, в какой позе должно окаменеть каждое действующее лицо. Гоголю приписывается рисунок этой сцены, иногда воспроизводившийся в его собраниях сочинений.

Финал комедии – это момент наивысшего ее напряжения. Городничий и его компания потеряли голову. И было отчего потерять! Пока все суетились вокруг лжеревизора, приехал настоящий ревизор. Он мог приехать не сейчас, а еще день-два назад, инкогнито. Он, стало быть, имел уже возможность собрать материал об истинном положении дел в городе. Более того, он спокойно, со стороны, мог наблюдать всю кутерьму, которая творилась вокруг лжеревизора. Тут было немало оснований, чтобы городничему и всем чиновникам потерять голову. Гоголь в пояснении к тексту комедии так описывает картину изумления и ужаса городничего: он застывает посредине сцены «в виде столба с распростертыми руками и закинутою назад головою». Возвещение о приезде настоящего ревизора производит на него впечатление «громового удара». Тут апофеоз всей комедии. Сейчас городничему и его подчиненным придется расплачиваться за все безобразия, которые они творили. «Здесь уже не шутка, – комментирует Гоголь, – и положенье многих лиц почти трагическое» (IV, 118).

Чиновники уездного городка приняли проходимца, «фитюльку» за важную персону. Они совали ему взятки и радовались тому, что обманули ревизора, не подозревая, что сами окажутся обманутыми. Вот они все стоят в финале комедии, оглушенные и потрясенные случившимся. И каждый из них в отдельности и все они совокупно предстают перед зрителем, как пойманная на месте преступления шайка воров и казнокрадов, над которой великий писатель учинил публичную казнь смехом.

Жандарм в финале комедии – не реальный представитель высшей власти, это мечта Гоголя о возмездии. Но в «Ревизоре» не только обличаются казнокрады, взяточники, мошенники. Всей своей неумолимой художественной логикой комедия отрицала возможность суда над этими людьми и утверждала мысль, что прогнили не только чиновники провинциального городка, но и те, кто стоят над ними, что их ревизует, – вся государственная власть. Как писал Герцен: «У нас своим смехом и рукоплесканиями публика выражала протест против тупой и придирчивой администрации, против грабительской полиции всеобщего «дурного правления» (XIII, 174–175). В «Ревизоре», как и в «Мертвых душах», Герцен видел «страшную исповедь современной России» (VII, 229).

«Ревизор» явился выдающимся событием в истории русской литературы, особенно драматической. Еще при жизни Гоголя, в 1846 году, Тургенев прозорливо заметил, что «Ревизор» «указал дорогу, по которой со временем пойдет наша драматическая литература». А тринадцать лет спустя Островский уже имел право свидетельствовать, что с Гоголя эта литература «стала на твердой почве действительности и идет по прямой дороге».

5

Нелегко удалось Гоголю добиться разрешения поставить комедию на сцене. Театральная цензура всегда была в России еще более непреклонной, чем общая, литературная. Влиятельные друзья Гоголя Жуковский и М. Ю. Вьельгорский обратились с ходатайством к царю. Николай I, по всей вероятности, не разобравшись в существе комедии, разрешил ее постановку.

19 апреля 1836 года на сцене Александрийского театра в Петербурге состоялось первое представление «Ревизора». Зал был полон «блистательнейшей публики». В ложах и креслах партера сияли ордена министров и высшей петербургской знати. Перед самым началом представления в театр прибыл царь с наследником.

В спектакле были заняты лучшие петербургские актеры: Сосницкий – в роли Городничего, Афанасьев – в роли Осипа.

Поднялся занавес. Публика ожидала увидеть обычный на сцене Александрийского театра веселый фарс или забавный водевиль. Эти ожидания были тем более естественны, что роль Хлестакова была поручена Н. О. Дюру. Вначале в зрительном зале раздавался раскатистый смех. Но чем дальше, тем все более подозрительным казалось избранной публике то, что происходило на сцене. Уже после первого акта, свидетельствует очевидец, недоумение было написано на всех лицах зрителей, сидящих в партере и ложах. Смех становился все более сдержанным. К концу спектакля недоумение перешло в ярость.

Многие выражали неудовольствие, что комедию вообще допустили на сцену. Только теперь понял истинный смысл «Ревизора» и Николай I. Ему приписывается фраза, которую он будто бы произнес, выходя из ложи: «Ну и пьеска! Всем досталось, а мне – больше всех».

Но тем дело не кончилось. Реакция поняла истинную силу «дьявольского смеха» Гоголя и увидела в нем своего смертельного врага.

Реакционная критика начала неслыханную свистопляску вокруг имени писателя. Его гениальную комедию стали третировать в печати как «грязное творение», как глупый фарс, недостойный искусства и ничего общего не имеющий с действительностью. «На злоупотреблениях административных нельзя основать настоящей комедии!» – восклицал Булгарин. Буквально те же слова повторял Сенковский: «Из злоупотреблений никак нельзя писать комедий». Статьи «Северной пчелы» и «Библиотеки для чтения» отражали стремление определенных кругов общества не только скомпрометировать пьесу Гоголя, но и уберечь театр от проникновения в него социально-обличительных идей. Отношение петербургской знати к Гоголю отчетливее всех выразил известный ретроград Ф. Ф. Вигель, писавший в конце мая 1836 года Загоскину: «Я знаю г. автора, это юная Россия во всей ее наглости и цинизме». Гоголю угрожали кандалами и Сибирью.

В демократическом лагере «Ревизора» встретили восторженно. В. В. Стасов вспоминал, с каким энтузиазмом восприняла молодежь 30-х годов комедию Гоголя. «Все были в восторге, как и вся вообще тогдашняя молодежь, – писал он. Мы наизусть повторяли друг другу… целые сцены, длинные разговоры оттуда. Дома или в гостях нам приходилось нередко вступать в горячие прения с разными пожилыми (а иной раз, к стыду, даже и не пожилыми) людьми, негодовавшими на нового идола молодежи и уверявшими, что никакой натуры у Гоголя нет, что это все его собственные выдумки и карикатуры, что таких людей вовсе нет на свете, а если и есть, то их гораздо меньше бывает в целом городе, чем тут у него в одной комедии. Схватки выходили жаркие, продолжительные… но старики не могли изменить в нас ни единой черточки, и наше фанатическое обожание Гоголя разрасталось все только больше и больше».

Некоторые современники воспринимали эту комедию как сатиру на самого Николая I. Уже упоминавшийся выше Н. И. Сазонов заметил однажды, что героем «Ревизора» является не кто иной, как «Николай, превращенный в мелкого чиновника».

«Молодая Россия» увидела в «Ревизоре» не обличение злоупотреблений местной администрации, а нечто гораздо более существенное. Благодаря Гоголю, отмечал Н. П. Огарев, в русской литературе было выдвинуто на первый план «разрушение чиновничества», как один из «практических вопросов», возникавших в борьбе передовых сил страны против крепостничества. «Вся правительственная пошлость и своекорыстие вышли наружу, – писал Огарев. – Николай не понял и смеялся, а в сущности уважение к правительству было без возврата подточено в общественном сознании».

25 мая 1836 года, через пять недель после премьеры в Александрийском театре, «Ревизор» был поставлен в Москве, на сцене Малого театра, с Щепкиным в роли городничего. В 8-м номере «Молвы» за 1836 год был напечатан восторженный отклик Белинского на этот спектакль. Критик приветствовал в «Ревизоре» «истинно художественное произведение», свидетельствующее о великом будущем русского национального театра. В комедии Гоголя Белинский увидел дальнейшее развитие тех сторон таланта писателя, которые отчетливо были выражены уже в повестях «Миргорода»: «оригинальный взгляд на вещи», «умение схватывать черты характеров» и «налагать на них печать типизма», «неистощимый гумор». Значение «Ревизора» для русской сцены Белинский усматривал в том, что она, наконец, станет «художественным представлением нашей общественной жизни». Среди исполнителей «Ревизора» на сцене Малого театра критик особенно выделял М. С. Щепкина, сценические принципы которого, по мнению Белинского, наиболее полно соответствовали духу драматургии Гоголя.

В следующем номере «Молва» опубликовала большую статью о «Ревизоре», озаглавленную «Театральная хроника», в которой он назван «всероссийской пьесой». Автор статьи, скрывшийся под инициалами А. Б. В., решительно возражал против попыток некоторой части критики рассматривать комедию Гоголя как смешную буффонаду: «Ошибаются те, которые думают, то эта комедия смешна и только. Да, она смешна, так сказать, снаружи, но внутри – это горе-гореваньице, лыком подпоясано, мочалами испутано».

В исключительном интересе Гоголя к отрицательным образам реакционная критика усматривала преднамеренную клевету на современное общество. Белинский же объяснял этот интерес стремлением Гоголя изображать тогдашнюю жизнь такой, какая она есть, «во всей ее полноте и истине». Смысл утверждения Белинского был совершенно ясен: писатель, если он только верен действительности, неизбежно создает произведения, проникнутые пафосом отрицания этой действительности. Здесь нет никакой клеветы на нее. Правда искусства вступала в естественное противоречие с ложью жизни. И в этом Белинский видел великое предназначение искусства, как силы, воздействующей на действительность. Именно поэтому он оценил «Ревизора» как «превосходнейший образец художественной комедии».

Белинский первым в русской критике понял громадный революционный смысл творчества Гоголя, и он широко использовал это творчество в целях политической борьбы с ненавистной ему крепостнической действительностью.

Белинский неутомимо пропагандировал «Ревизора». Самые разнообразные вопросы русской действительности, эстетики, театра и литературы он рассматривал в связи с комедией Гоголя. Несколько заметок-отзывов, написанных в 1836–1838 годах, были подступами к глубокому анализу «Ревизора», данному в большой статье о «Горе от ума» (1839).

Статья эта вызвала благодарный отзыв Гоголя. Узнав об этом, критик радостно сообщал Боткину: «Гоголь доволен моей статьей о «Ревизоре» – говорит, многое подмечено верно. Это меня обрадовало» (XI, 496).

Самую сильную сторону драматургии Гоголя Белинский видел в том, то ее героями являются «люди, а не марионетки, характеры, выхваченные из тайника русской жизни». Пьесы Гоголя подкрепляли выводы Белинского о том, что решающим условием драматургического искусства является его близость к жизни, к современности. Оно может развиваться, говорит он, только на почве родного быта, служа зеркалом действительности своего народа.

Как уже отмечалось, «Ревизор» имеет сложную творческую историю. Сценический текст комедии не удовлетворил Гоголя. Он внес в него ряд дополнений, поправок. Но на этом работа Гоголя над поставленной и уже напечатанной комедией не закончилась. Будучи за границей, он многократно возвращался к своей пьесе, неутомимо продолжая ее совершенствовать. Результаты этой работы отразились во втором издании комедии (1841 г.). Но и на этом Гоголь не успокоился. Работа над «Ревизором» продолжалась, и, наконец, в следующем, 1842 году в IV томе Сочинений Н. Гоголя была опубликована окончательная редакция пьесы.

Эта последняя редакция комедии отличалась от предшествующих более тщательной психологической разработкой характеров (особенно Хлестакова и городничего), глубиной сатирического пафоса и реалистического изображения действительности. Одним словом, вся пьеса подверглась коренной переработке. Направление этой переработки сформулировано самим Гоголем в письме к Шевыреву от 23 февраля 1843 года: «плотное создание, сущное, твердое, освобожденное от излишеств и неумеренности, вполне ясное и совершенное в высокой трезвости духа» (XII, 143). Вот чего он добивался. Стремление к «плотной» и «твердой» структуре пьесы, свободной от излишеств, побудило автора исключить из нее ряд необязательных эпизодов и персонажей. В окончательном тексте 1842 года появляется знаменитое восклицание городничего: «Чему смеетесь? Над собой смеетесь!» В этом издании впервые предпослан комедии сатирический эпиграф: «На зеркало неча пенять, коли рожа крива», была изменена и дополнена «немая сцена», завершающая комедию.

Сам Гоголь видел в «Ревизоре» важную и принципиальную веху в своем творчестве. Этим объясняется большое количество редакций комедии и комментариев к ней. Писатель дал ответ и на ту «пеструю кучу толков», которую вызвал «Ревизор» после первого своего появления на сцене. В 1842 году он закончил и напечатал «Театральный разъезд после представления новой комедии», являвший собой горячую защиту писателем принципов «общественной комедии».

О значении, которое придавал Гоголь «Ревизору», свидетельствует также огромное внимание, с каким писатель относился к его постановке на сцене. В подготовке спектакля в Александрийском театре в 1836 году Гоголь принимал самое непосредственное участие. По его указаниям распределялись роли, готовились костюмы, декорации; он присутствовал на репетициях и давал советы, как строить мизансцены, как толковать ту или иную роль и т. д. Но Гоголь остался недоволен спектаклем. Необычайная художественная новизна гоголевской комедии, ее сложные характеры оказались не по силам большинству актеров. Они играли комедию в привычно водевильной манере, усердно комиковали, старались чисто внешними приемами вызвать смех в зрительном зале. И все же постановка «Ревизора» в Петербурге произвела колоссальное впечатление. Жизненная правдивость комедии, ее страшная обличительная сила доходила до зрителей даже вопреки посредственной игре многих актеров. Среди них, впрочем, должен быть выделен И. И. Сосницкий, прекрасно игравший роль городничего. Как уже отмечалось, Гоголь был особенно недоволен Дюром, исполнявшим роль Хлестакова. Писатель считал эту роль главной и труднейшей. В связи с готовящейся постановкой «Ревизора» в Москве Гоголь предупреждал Щепкина (письмо от 10 мая 1836 года): «Я не знаю, выберите ли вы для нее (роли Хлестакова. – С. М.) артиста. Боже сохрани, <если> ее будут играть с обыкновенными фарсами, как играют хвастунов и повес театральных!» (XI, 39).

Гоголь понимал, что успех драматургического произведения зависит во многом от актера, от того, как правильно и глубоко проникнет он в замысел автора. В 1841 году в журнале «Московитянин» и почти одновременно в приложениях ко второму изданию «Ревизора» Гоголь напечатал «Отрывок из письма, писанного автором вскоре после первого представления «Ревизора» к одному литератору» (имелся в виду Пушкин). Этот «Отрывок» представляет собой блестящий комментарий к «Ревизору». Гоголь здесь предостерегает артистов от соблазна играть посмешнее, обращает их внимание на необходимость раскрывать самую сущность образа, его характер. «Отрывок» особенно ценен замечательным анализом образа Хлестакова: «Дюр ни на волос не понял, что такое Хлестаков. Хлестаков сделался чем-то вроде Альнаскарова, чем-то вроде целой шеренги водевильных шалунов, которые пожаловали к нам повертеться из парижских театров. Он сделался просто обыкновенным вралем, – бледное лицо, в продолжение двух столетий являющееся в одном и том же костюме. Неужели в самом деле не видно из самой роли, что такое Хлестаков?.. Хлестаков вовсе не надувает; он не лгун по ремеслу; он сам позабывает, что лжет, и уже сам почти верит тому, что говорит. Он развернулся, он в духе: видит, что все идет хорошо, его слушают – по тому одному он говорит плавнее, развязнее, говорит от души, говорит совершенно откровенно и, говоря ложь, выказывает именно в ней себя таким, как есть… Хлестаков лжет вовсе не холодно или фанфаронски-театрально; он лжет с чувством, в глазах его выражается наслаждение, получаемое им от этого. Это вообще лучшая и самая поэтическая минута в его жизни – почти род вдохновения. И хоть бы что-нибудь из этого было выражено!..» (IV, 99-100).

Гоголь подчеркивает при этом очень важную мысль: актеры должны помнить, что герои, которых они воплощают, – самые обыкновенные люди, не исключение из своей среды, а заурядные ее представители. Он пишет: «У Хлестакова ничего не должно быть означено резко. Он принадлежит к тому кругу, который, по-видимому, ничем не отличается от прочих молодых людей. Он даже хорошо иногда держится, даже говорит иногда с весом, и только в случаях, где требуется или присутствие духа, или характер, выказывается его отчасти подленькая, ничтожная натура» (IV, 100).

«Отрывок из письма…» был не единственным авторским комментарием к «Ревизору». Интересные мысли содержатся в написанном в 1842 году «Предуведомлении для тех, которые пожелали бы сыграть как следует «Ревизора», не увидевшем, однако, света при жизни Гоголя («Предуведомление» было впервые напечатано Н. С. Тихонравовым в 1886 году). «Ревизор» продолжал занимать писателя и в последующие годы.

…Между тем «пестрая куча толков», вызванная появлением «Ревизора», произвела на Гоголя тягостное впечатление. Гоголь не сразу разобрался в том, что, собственно, произошло. Он в смущении пишет Щепкину: «Все против меня». Гоголь испугался громадной обобщающей силы комедии. И он пытается даже оправдываться: дескать, он имел в виду лишь единичные факты, частности, в то время как «частное принимается «за общее», «случай – за правило».

Суммируя эти факты, некоторые критики приходили к выводу, что Гоголь будто бы сам не понял содержания своего произведения. Уже Чернышевский указывал на то, что подобные выводы – «нелепость, слишком очевидная». Гоголь всей душой ненавидел и презирал строй жизни, порождением и воплощением которого являлись герои его комедии. И он как художник-реалист создал верную картину русской действительности. Но вместе с тем Гоголь испугался разрушительной силы своей комедии. Он видел, выражаясь словами Чернышевского, «безобразие фактов», но не осознавал, «из каких источников возникают эти факты». Развивая эту мысль, Чернышевский в статье «Сочинения и письма Н. В. Гоголя» писал: «Негодуя на взяточничество и самоуправство провинциальных чиновников в своем «Ревизоре», Гоголь не предвидел, куда поведет это негодование; ему казалось, что все дело ограничивается желанием уничтожить взяточничество; связь этого явления с другими явлениями не была ему ясна. Нельзя не верить ему, когда он говорит, что испугался, увидев, какие далекие следствия выводятся из его нападений на плутни провинциальных чиновников» (IV, 636).

Гоголь был потрясен силой общественного возбуждения, вызванного «Ревизором».

Письма Гоголя в эту пору полны жалоб на трагические условия, в которые поставлен русский писатель. «Теперь я вижу, – отмечает он в письме к Щепкину, – что значит быть комическим писателем. Малейший призрак истины – и против тебя восстают, и не один человек, а целые сословия» (XI, 38). То же – и в письме к Погодину: «Грустно, когда видишь, в каком еще жалком состоянии находится у нас писатель. Все против него, и нет никакой сколько-нибудь равносильной стороны за него. «Он зажигатель! Он бунтовщик!» И кто же говорит? Это говорят люди государственные…» (XI, 45).

Гоголь принимает решение уехать за границу. Он надеется там отдохнуть, поправить свое здоровье (на этом настаивали врачи), «разгулять свою тоску» и, наконец, «глубоко обдумать свои обязанности авторские, свои будущие творения».

6 июня 1836 года Гоголь вместе со своим старым другом – А. С. Данилевским, с которым семь с лишним лет назад прибыл в Петербург, уехал из России.