1

«Мертвые души» явились крупнейшим событием в писательской судьбе Гоголя и совпали с очень важными процессами, вызревавшими в общественной жизни России.

Это было бурное чрезвычайно интересное время в истории страны. Оно отмечено серьезным подъемом крестьянского, антикрепостнического движения, обострением идейной, политической борьбы. Освободительное движение приобретает более широкий, демократический характер. Созревают силы, которые вскоре возглавят борьбу народных масс под лозунгом крестьянской революции.

«… Нельзя не подивиться быстроте, с которою движется вперед русское общество», – писал в 1844 году Белинский (VII, 447). Сдвиги в общественном сознании не могли игнорировать и деятели реакционного лагеря. В не так давно опубликованном письме М. П. Погодина к Гоголю от 10 апреля 1847 года содержится любопытная характеристика «состояния умов» в 40-е годы. Не понимая смысла и причин развивающихся в стране событий, Погодин видит в них плоды «западного направления». Тем не менее некоторые из его вынужденных признаний представляют определенный интерес. Вот что он писал: «Какой яд разливается у нас!.. Побывай-ка ты в губернии, поговори с капитан-исправником или заседателевой дочерью, которая начиталась мадам Занд (раздаваемой даром при наших журналах), почитай новые русские повести да потом и суди! В пять лет ныне происходит в обществе то, на что требовалось прежде пятьдесят». Показателен также рассказ Погодина в другом письме к Гоголю о страшной расправе, которую учинили крепостные крестьянки над помещиком. О подобных же фактах сообщает Гоголю и Шевырев. «Мы живем среди кровопролитий», – с ужасом восклицает он.

В условиях обострившихся общественных противоречий Белинский возглавляет демократический лагерь. Преодолев свое кратковременное примирение с «разумной действительностью», он утверждается на материалистических и социалистических позициях и постепенно формируется как революционер-демократ. Вместе с Герценом Белинский является глашатаем самой передовой политической мысли в России. Борясь против крепостничества и самодержавия, Белинский настойчиво развенчивал иллюзии о возможности социальных преобразований «без насильственных переворотов, без крови». Выразителями этих иллюзий были дворянские либералы. Они пытались всячески смягчить остроту социально-политических противоречий в России и направить развитие страны по пути западноевропейских буржуазных «демократий». Боткин, Анненков, Кавелин, которых буржуазная историография упорно выдавала за политических единомышленников Белинского, в действительности уже в 40-е годы были его идейными противниками в решении многих существенных вопросов современности. Борьба молодой революционной демократии против либералов-западников, равно как и против сторонников «официальной народности» и славянофилов, составляет одну из важнейших особенностей общественного движения 40-х годов.

Зародившись в самом начале 40-х годов, славянофильство тотчас же стало проявлять бурную активность. Константин Аксаков, Иван Киреевский, Хомяков, Самарин – все они своими шумными выступлениями в публичных дискуссиях и в печати пытались придать славянофильству значение широкого общественного движения.

Славянофильская доктрина основывалась, как известно, на признании особых исторических путей развития России, «призванной спасти человечество» от политических катастроф и революционных потрясений, которыми угрожает миру Запад. Главная предпосылка успешного выполнения Россией этой миссии состояла, по мнению славянофилов, в незыблемости феодально-помещичьего строя, монархической власти и православной веры, которую они считали источником «духовной силы» народа. Отрицая какое бы то ни было значение петровских реформ, исказивших будто бы «истинные коренные русские начала», славянофилы идеализировали допетровскую, патриархальную старину и находили в ней норму и идеал социально-бытового уклада. Славянофилы были, по определению Белинского, «витязями прошедшего и обожателями настоящего». Идеалистическая философия истории у славянофилов была связана с их фальшивым народолюбием, с их неверным представлением о русском народе, в котором они видели воплощение кротости и религиозного смирения.

И хотя в речах и статьях славянофилов содержались порой элементы серьезной и острой критики тех или иных явлений самодержавно-бюрократического строя, однако же все это не колеблет общего вывода о политическом характере этого течения.

Несмотря на свою оппозиционность, славянофилы, равно как и либералы-западники, по ряду вопросов сходились с идеологами официальной народности, откровенными крепостниками и защитниками самодержавия. Всех их сближала ненависть к революции, боязнь активной творческой силы народа. Именно здесь проходил основной идейный водораздел между молодой революционной демократией 40-х годов и силами реакции, в каких бы формах эта последняя ни выступала.

Белинский со всей присущей ему энергией и страстью боролся против официальной народности, а также славянофильства и либеральных теорий западников. В этой борьбе формировалось и мужало его социалистическое и материалистическое мировоззрение, выковывалось теоретическое оружие, служившее задачам преобразования страны.

С точки зрения этих задач оценивает теперь Белинский и пути развития русской литературы, а также творчество Гоголя. Белинский требует от писателей целеустремленного, более сознательного служения интересам народа. Политическое размежевание, которое обозначилось в общественном движении 40-х годов, обязывало деятелей литературы к более отчетливому определению своей идейной позиции.

Гоголь мучительно искал ответа на политические вопросы современности. Его письма и произведения конца 30-х – начала 40-х годов полны напряженных размышлений о путях развития России. «Необгонимая тройка» в «Мертвых душах» – один из тех поэтических образов, в которых отражались эти раздумья. Положение дел в стране убеждало Гоголя в неизбежности социальных потрясений. Это тонко подмечено Горьким. В его «Набросках плана» одной из вступительных лекций по истории русской литературы мы находим следующую запись: «Предчувствие Гоголем неизбежности социальной катастрофы. Народу Гоголя». Мысль о социальной катастрофе связывается в эти годы у Гоголя с проблемой народа. Он искренне верил в творческий гений народа и видел в нем главную силу общественного развития. Но вместе с тем Гоголь не принимал революционных методов преобразования действительности и не знал пути, следуя по которому народ мог бы стать хозяином своей судьбы. Откликаясь с присущей ему чуткостью на основные проблемы, выдвинутые временем, писатель не сумел достаточно ясно определить своей идейной позиции.

В биографии Гоголя большое место занимают его отношения с Аксаковыми, М. П. Погодиным, С. П. Шевыревым, А. С. Хомяковым, Н. М. Языковым. В свои короткие приезды в Россию он большую часть времени проводил в Москве, вращаясь в кругу этих людей. Но отношения его с ними были очень сложными.

В семействе Аксаковых Гоголя окружали всяческими знаками внимания. Аксаковы пытались создать атмосферу искренней и горячей любви к Гоголю. Со своей стороны Гоголь с огромным уважением относился к старику Аксакову, очень ценил его дарование рассказчика и всячески побуждал его к писательству. Но сыновья Аксакова вызывали в нем иное отношение. Ничто не могло вполне расположить к ним писателя. И хотя Гоголь внешне сохранял дружеские отношения с молодыми Аксаковыми, но внутренне он был далек от них. С большой обидой пишет в этой связи С. Т. Аксаков в своих воспоминаниях «История моего знакомства с Гоголем»: «Безграничной, безусловной доверенности в свою искренность Гоголь не имел до своей смерти».

С начала 40-х годов дом Аксаковых в Москве стал центром славянофилов. Сыновья С. Т. Аксакова – Константин Сергеевич и несколько позднее Иван Сергеевич – оказались в числе главных деятелей этого течения. В условиях крайне обострившейся идейной борьбы между славянофилами и передовыми, демократическими силами общества молодые Аксаковы были особенно заинтересованы в том, чтобы склонить на свою сторону Гоголя. Они всячески стремились парализовать влияние на него со стороны прогрессивных сил России, прежде всего Белинского, который, возглавив в то время «Отечественные записки», пытался объединить вокруг журнала все лучшие, передовые силы литературы и превратить его в боевую трибуну общественно-политической мысли.

Славянофилы и в более грубой форме Погодин не щадили усилий, чтобы приблизить Гоголя к себе и использовать его имя в борьбе против Белинского.

Весьма примечательны отношения писателя с М. П. Погодиным.

В 30-е годы Гоголь часто общается с Погодиным, ведет с ним интенсивную переписку. Их связывала известная общность интересов в области литературы и особенно истории. Гоголь посвящал Погодина в свои творческие планы, нередко обращался к нему за советами и помощью в вопросах, касающихся истории. Так продолжалось до конца 30-х годов. Но вскоре их отношения резко изменились.

В 1841 году Погодин при ближайшем участии Шевырева начал издавать журнал «Москвитянин», ставший воинствующим центром реакции в борьбе против прогрессивных сил русской общественной мысли и литературы. Погодин грубо эксплуатирует свои отношения с Гоголем, настойчиво понуждая его к активному сотрудничеству в своем журнале. Повсеместно распространялись слухи о предстоящем появлении на страницах «Москвитянина» произведений Гоголя. Один из литераторов писал Погодину: «Все ждут, что-то будет в «Москвитянине» Гоголя? Его сотрудничество, кажется, непременно расширит круг журнала…».

Между тем Гоголь не оправдал возлагавшихся на него надежд. В одной дневниковой заметке Погодина есть чрезвычайно характерные строки о событиях начала 1841 года: «Я начал издав<ать> журн<ал>. Хладнокров<ие> его <Гоголя> произв<одило> во мне против<ное> впечатл<ение>. Начал подозр<евать> эгоизм». То, что Погодин называл эгоизмом, означало в действительности нежелание Гоголя солидаризироваться с людьми и изданием, которые были, по существу, чужды ему.

В октябре 1841 года Гоголь приехал в Россию с готовой рукописью «Мертвых душ». После тщетных усилий провести рукопись через московскую цензуру Гоголь, как известно, решил издать ее в Петербурге. С этой целью в начале января 1842 года он встретился с гостившим в Москве Белинским и обратился к нему с просьбой захватить с собой рукопись в Петербург.

Свидание это сильно встревожило славянофильский лагерь. Гоголь не хотел разглашать перед московскими друзьями своих отношений с Белинским. И потому было условлено, что свидание – секретное. Анненков предполагал, что секрет свидания «был действительно сохранен». Но он ошибался. Аксаковы и Погодин, не сводившие с Гоголя глаз и будучи в связи с приездом Белинского в Москву особенно настороже, узнали о свидании. В упоминавшейся выше дневниковой заметке Погодина содержится следующая запись о Гоголе, относящаяся к интересующему нас эпизоду 1842 года: «Слухи, что он был у Краевского, посылал к Белинскому». Более определенно писал об этом в своих воспоминаниях С. Т. Аксаков: «У нас возникло подозрение, что Гоголь имел сношение с Белинским, который приезжал на короткое время в Москву секретно от нас, потому что в это время мы все уже терпеть не могли Белинского, переехавшего в Петербург для сотрудничества в издании «Отечественных записок».

Первый биограф Гоголя – П. А. Кулиш – в одном из писем сообщал, с каким крайним негодованием рассказывал ему однажды П. А. Плетнев, «как Гоголь по возвращении из-за границы поддакивал ему (Плетневу. – С. М.) в его искреннем суде о журналистах, а тайком от него делал визиты Белинскому, Краевскому, Некрасову, Панаеву и другим».

В критической литературе уже было высказано справедливое предположение, что во время московской встречи Белинский пытался привлечь Гоголя к сотрудничеству в «Отечественных записках». Еще в начале 1840 года, вскоре после перехода Белинского в «Отечественные записки», Гоголь дал обещание участвовать в этом журнале. 25 февраля 1840 года Иван Аксаков с тревогой сообщал об этом своему брату Константину: «Получили письмо Гоголя к Одоевскому: он обещает прислать повесть в «Отечественные записки» и просит, чтобы ему высылали «Отечественные записки» в Рим…». Но Гоголь не сдержал своего слова. Уклончивую позицию занял он и во время московского свидания в 1842 году.

Белинский, горячо заинтересованный в сотрудничестве Гоголя, был огорчен его нерешительностью и написал ему в апреле 1842 года откровенное письмо: «Очень жалею, что «Москвитянин» взял у вас все и что для «Отечественных записок» нет у вас ничего. Я уверен, что это дело судьбы, а не Вашей доброй воли или Вашего исключительного расположения в пользу «Москвитянина» и в невыгоду «Отечественных записок»… «Отечественные записки» теперь единственный (курсив Белинского. – С. М.) журнал на Руси, в котором находит себе место и убежище честное, благородное и – смею думать – умное мнение, и что «Отечественные записки» ни в коем случае не могут быть смешиваемы с холопами знаменитого села Поречья» (XII, 107–108).

Это письмо знаменует собой важную веху в истории борьбы Белинского за Гоголя. С высоты своего революционно-демократического мировоззрения критик теперь во многом по-новому начинает осмысливать произведения Гоголя, еще глубже понимая их общественное значение. Но вместе с тем Белинскому уже открываются и противоречия писателя, недостаточность его политического развития, которая могла стать пагубной для него как художника.

Белинский понял, что нежелание Гоголя принять предложение о сотрудничестве в «Отечественных записках» является результатом зыбкости его политических взглядов и влияния, оказываемого на него славянофильскими кругами. В одном из писем к Боткину критик сердито заметил: «… в этом кружке он как раз сделался органом «Москвитянина» (XII, 90).

Гоголь и на этот раз не принял окончательного решения. Письмо Белинского осталось без ответа. 11 мая 1842 года Гоголь писал Н. Прокоповичу: «Я получил письмо от Белинского. Поблагодари его. Я не пишу к нему, потому что, как сам он знает, обо всем этом нужно потрактовать и поговорить лично, что мы и сделаем в нынешний проезд мой через Петербург» (XII, 59).

Разговор состоялся, но был безуспешен. На Гоголя продолжали оказывать давление его московские друзья. Погодин не гнушался никакими средствами, чтобы достичь намеченной цели. С. Т. Аксаков рассказывает в своих мемуарах: «Погодин пилил, мучил Гоголя не только словами, но даже записками, требуя статей в журнал и укоряя его в неблагодарности, которые посылал ему ежедневно…» В 1914 году были опубликованы двадцать четыре записки, которыми обменялись Погодин и Гоголь. Некоторые из этих записок представляют большой интерес. Вот одна из них, датируемая Е. Казанович концом 1841 года. Погодин пишет: «Я устраиваю теперь 2 книжку («Москвитянина». – С. М.). Будет ли от тебя что для нее?» Гоголь кратко и выразительно отвечает на обороте того же ключка бумаги: «Ничего». В начале апреля 1842 года Гоголь получил из Петербурга цензурное разрешение на печатание «Мертвых душ». На страницах «Москвитянина» появляется объявление о предстоящем выходе нового произведения. Погодин потребовал от Гоголя согласия на опубликование в журнале нескольких отрывков из поэмы до ее выхода в свет отдельным изданием. Гоголь категорически отказался. Он написал резкую записку Погодину: «А на счет Мертвых душ: ты бессовестен, неумолим, жесток, неблагоразумен. Если тебе ничто и мои слезы, и мое душевное терзанье, и мои убеждения, которых ты и не можешь и не в силах понять, то исполни по крайней мере ради самого Христа, распятого за нас, мою просьбу: имей веру, которой ты и не в силах и не можешь иметь ко мне, имей ее хоть на пять-шесть месяцев. Боже! Я думал уже, что я буду спокоен хотя до моего выезда…» (XII, 56). Здесь особенно интересно замечание Гоголя о том, что его убеждения совершенно чужды Погодину.

В своем знаменитом памфлете «Педант» Белинский высмеял наряду с Шевыревым одного «хитрого антрепренера», «ловкого промышленника», «ученого литератора» и «спекулянта». В этом портрете был тотчас же узнан издатель «Москвитянина». Перечисленные качества Погодина во всей неприглядности проявились в его отношениях с Гоголем. Таким образом, в обстановке ожесточенной идейной борьбы, которая развернулась с начала 40-х годов между прогрессивными силами общества, возглавляемыми Белинским, с одной стороны, славянофилами и идеологами официальной народности – с другой, позиция Гоголя была очень противоречивой. Своими гениальными обличительными произведениями он помогал делу Белинского, хотя и не возвышался до его страстных революционных убеждений. Связанный узами личной дружбы с деятелями славянофильского лагеря, Гоголь вместе с тем был чужд их политическим взглядам и сопротивлялся их попыткам использовать его имя и авторитет в борьбе против Белинского.

Между Гоголем и Белинским не было личной близости. Но, прекрасно понимая значение Белинского как критика, Гоголь по-прежнему считает его самым авторитетным судьей в области литературы. Не случайно именно Белинскому поручает он заботу о «Мертвых душах». В связи с предстоящим выходом в свет «Мертвых душ» Гоголь просил Прокоповича переговорить с Белинским, чтобы он в своем журнале сказал что-нибудь о книге «в немногих словах, как может сказать не читавший о ней».

Белинский, предвидевший громадное общественное и эстетическое значение нового произведения Гоголя, охотно выполнил эту просьбу.

В очередной, июньской, книжке «Отечественных записок» появилась его заметка, в которой содержалось обещание в ближайшее время выступить с подробным отчетом о «Мертвых душах» и в этой связи подвергнуть обозрению всю творческую деятельность Гоголя. «Будет о чем поговорить, – замечает критик, – будет что сказать нового, чего еще у нас не было говорено…».

Эта заметка предваряла собой цикл знаменитых статей Белинского о «Мертвых душах», в которых были затронуты действительно новые проблемы творчества Гоголя и русской литературы вообще.

После гибели Пушкина и Лермонтова Гоголь остался единственной надеждой Белинского. С его именем критик связывал будущее русской литературы. «Вы у нас теперь один (курсив Белинского. – С. М.), – писал он Гоголю в 1842 году, за месяц до выхода «Мертвых душ», – и мое нравственное существование, моя любовь к творчеству тесно связана с Вашей судьбою; не будь Вас – и прощай для меня настоящее и будущее в художественной жизни моего отечества» (XII, 109).

2

Выход в свет «Мертвых душ» стал крупнейшим событием в литературной и общественной жизни страны. «Они разбудили Русь», – писал Щепкин. Поэма Гоголя «потрясла всю Россию», – вспоминал позднее Герцен.

Кажется, никогда прежде литературное произведение не вызывало такого возбуждения в самых различных слоях общества. У этой книги не было равнодушных читателей. Одни ею восторгались, другие ее предавали анафеме. Но и те и другие отдавали себе отчет в том, что появление «Мертвых душ» – событие в некотором роде чрезвычайное. Это понимали все – даже те, кто был чужд идейному пафосу книги. Она подняла против Гоголя целый ураган ненависти со стороны людей, почувствовавших себя задетыми и оскорбленными. 1 декабря 1842 года поэт Языков писал своим родным из Москвы: «Гоголь получает отовсюду известия, что его сильно ругают русские помещики; вот ясное доказательство, что портреты их списаны им верно и что подлинники задеты за живое! Таков талант! Многие прежде Гоголя описывали житье-бытье российского дворянства, но никто не рассерживал его так сильно, как он».

Книга Гоголя возбуждала негодование ко всему строю жизни и будила стремление к борьбе с ним. В этом заключался объективно революционный смысл «Мертвых душ». Вот почему реакционная критика с таким единодушием обрушилась на Гоголя. Булгарин, Сенковский, Полевой утверждали, что «Мертвые души» – «уродливая карикатура» и «клевета» на Россию. «Северная пчела» обвинила Гоголя в том, что он изобразил «какой-то особый мир негодяев, который никогда не существовал и не мог существовать». Благонамеренная критика разных оттенков порицала писателя за одностороннее и тенденциозное изображение действительности.

Вокруг «Мертвых душ» закипели ожесточенные споры. Это была не обычная литературная полемика, но один из самых острых эпизодов идейной борьбы в русской литературе первой половины XIX века. И это отлично понял Белинский. Спустя несколько месяцев после выхода в свет поэмы, в третьей статье «Речь о критике», он прямо заявил, что «беспрестанные толки и споры» о «Мертвых душах» – «вопрос столько же литературный, сколько и общественный».

Белинский отверг поверхностное предположение, высказывавшееся некоторыми из «доброжелателей» Гоголя, будто бы нападки на его новое произведение исходят от людей, проникнутых лишь «завистью к успеху и к гению». Споры вокруг «Мертвых душ», говорит он, являются результатом «столкновения старых начал с новыми», это «битва двух эпох» (VI, 323).

В течение двух месяцев после выхода в свет «Мертвых душ» почти вся петербургская и московская критика успела высказаться о новом произведении Гоголя. Среди этих высказываний было одно, привлекшее к себе особое внимание Белинского, – брошюра К. Аксакова «Несколько слов о поэме Гоголя «Похождения Чичикова, или Мертвые души». В ней защищалась мысль, будто бы поэма Гоголя своим содержанием, характером, поэтической формой возрождала в русской литературе традиции гомеровского эпоса. «В поэме Гоголя является нам… древний, гомеровский эпос», – писал Аксаков. И еще: «Созерцание Гоголя, древнее, истинное, то же, какое и у Гомера… из-под его творческой руки восстает, наконец, древний истинный эпос». По мнению Аксакова, недостаточное уважение к древнему эпосу привело современную литературу к падению: история мировой литературы после Гомера представляет собой процесс деградации, завершившийся вырождением древнего эпоса в современный роман. Белинский в своей статье подверг резкой критике реакционную, антинаучную концепцию Аксакова, доказав всю несостоятельность его сопоставлений Гоголя с Гомером. Современный роман, утверждал Белинский, не есть порождение и искажение древнего эпоса, он представляет собой, по словам критика, явление, отвечающее потребностям самой жизни, он есть «эпос нашего времени», в котором «отразилась сама современная жизнь».

Завязалась полемика. Аксаков, уязвленный критикой Белинского, выступил на страницах «Москвитянина» с антикритикой. Белинский ответил в 11-й книжке «Отечественных записок» новой большой статьей: «Объяснение на объяснение по поводу поэмы Гоголя «Мертвые души».

Белинский, можно сказать, сокрушил концепцию Аксакова. С неотразимой логикой он доказал, что древний эпос ни по содержанию, ни по идее не имеет ничего общего с «Мертвыми душами». Там – пафос утверждения действительности, здесь – пафос ее отрицания. Ныне вообще немыслима поэзия в духе античного эпоса – потому, что такая поэзия может быть следствием лишь определенных форм общественного развития, давно уже пережитых человечеством.

Полемизируя с К. Аксаковым, возвеличивавшим в Гоголе непосредственность его творчества, Белинский писал, что эта непосредственность, хотя она пока еще и составляет главную силу Гоголя, имеет, однако, свои пределы, – она изменяет писателю тогда, когда он вторгается в сферу идей. Белинский указывал, что Гоголя надо не только хвалить за непосредственность творчества, но и всячески поощрять в нем развитие «субъективного» начала, рефлексии, сознательности.

Формула «эпического созерцания», к которой Аксаков сводил «Мертвые души», извращала идейное содержание поэмы, выхолащивала из нее какую бы то ни было обличительную направленность. Именно этим объясняется острота полемики, которую вел против Аксакова Белинский.

Гоголь остался крайне недоволен брошюрой Аксакова. «Я был уверен, – писал он С. Т. Аксакову, – что Кон<стантин> Сер<геевич> глубже и прежде поймет, и уверен, что критика его точно определит значение поэмы» (XII, 93), а два года спустя высказался в письме к тому же адресату еще резче и определеннее, заявив, что К. Аксаков «опозорился в глазах света на мне (написавши статью о «Мертвых душах»)» (XII, 407).

Брошюра К. Аксакова выражала не только его личную точку зрения. Он писал Гоголю, что Хомяков и Самарин вполне согласны с ней. По этому поводу Хомяков сообщал К. Аксакову: «Я, как вам известно, вполне разделяю с вами мнение о «Мертвых душах», и об авторе, и о том, что в нем заметно воскресение первобытной искренней поэзии». Семья Аксаковых всячески стремилась убедить Гоголя в том, что Константином руководили благие намерения. Но это ни к чему не привело. Свое отрицательное отношение к брошюре Гоголь так и не изменил.

Белинский был первым критиком, который объяснил России значение «Мертвых душ», оценил национальную самобытность этого произведения, его народность.

Уже после «Вечеров» и «Миргорода» Белинскому стал ясен глубоко национальный характер творчества Гоголя. И чем сильнее раскрывалась обличительная направленность гоголевского реализма, тем большее национальное значение приобретала в глазах Белинского деятельность писателя.

Статьи Белинского о «Мертвых душах» не только помогали уяснению гениальной поэмы. Они идейно как бы обогащали ее. Они содействовали тому, что образы «Мертвых душ» вошли в литературный и житейский обиход и служили оружием против различных явлений крепостнической реакции.

Обобщая художественный опыт Пушкина, Лермонтова и Гоголя, Белинский создал учение о критическом реализме, явившееся колоссальным достижением мировой эстетической мысли XIX века. Но именно с Гоголем Белинский связывал торжество критического реализма в России. Гоголь был для критика «отцом», «главой и основателем» целой школы в русской литературе, из которой выросла плеяда великих русских писателей: Герцен и Некрасов, Тургенев и Гончаров, Островский и Салтыков-Щедрин.

Подъем освободительного движения содействовал укреплению позиций тех писателей, творчество которых развивало передовые, демократические традиции русской литературы. Совершенно теряют былую популярность Бенедиктов, Кукольник, Масальский, Ободовский и многие другие деятели так называемой «риторической школы». Немалая в том заслуга принадлежала Гоголю. Белинский отмечал, что Гоголь своим творчеством убил два ложных направления в русской литературе: романтизм, или, как выражается критик, «на ходулях стоящий идеализм», и сатирический дидактизм. Первое из них занималось «украшением природы», идеализацией действительности, второе пыталось смотреть на жизнь «сквозь закоптелые очки морали». Искусство не терпит ни украшательства, ни пошлого морализирования. Гоголь вслед за Пушкиным воодушевлял литературу живым национальным интересом, делал ее зеркалом русского общества, верным и глубоким отражением жизни.

Гоголевская школа закрепила исторически свойственные русской литературе традиции демократизма, углубила интерес к жизни и быту простого человека, привлекла внимание широкого круга писателей к изображению «ревущих противоречий» действительности. Выход «Мертвых душ», писал Белинский, «окончательно решил литературный вопрос нашей эпохи, упрочив торжество «новой школы».

В 40-х годах Белинский и Гоголь оказались в самом центре общественно-литературной борьбы. Белинский продолжал отстаивать творчество писателя от покушений на него со стороны многочисленных врагов.

Особенно остро и драматически протекала борьба Белинского со славянофилами. В ходе ожесточенной полемики вокруг «Мертвых душ» для Белинского стало очевидным, что именно они являются самыми опасными врагами Гоголя и гоголевской школы.

К середине 40-х годов примитивная, вульгарная фальсификация Гоголя Булгариным или Сенковским не имела уже серьезного значения, так как была давно высмеяна и разоблачена Белинским. Более тонкой и гибкой была позиция славянофилов.

Используя свои личные отношения с Гоголем, они упорно пытались перетянуть писателя к себе, обратить его в свою «веру».

Но их надежды пока не сбывались. Не имели успеха также их усилия привлечь Гоголя к сотрудничеству в своих изданиях. В одном из писем к Н. М. Языкову Гоголь дал резкую отповедь В. А. Панову – издателю «Московского сборника», донимавшему его своими просьбами принять участие в сборнике. «… Панову скажи так, – писал Гоголь, – что я весьма понял всякие ко мне заезды по части статьи отдаленными и деликатными дорогами, но не хочет ли он понюхать некоторого словца под именем «нет!» (курсив Гоголя) (XIII, 107).

Гоголю претили узость и догматизм теоретических позиций «славянистов», которые были не в состоянии подсказать правильного решения волнующих его вопросов. Их ограниченность состояла, по мнению Гоголя, в неспособности увидеть и понять «строение», т. е. основы народной жизни. Отмечая «незрелость» «славянистов», Гоголь при этом подчеркивает, что у них много кичливости: «они хвастуны, из них каждый воображает о себе, что он открыл Америку, и найденное им зернышко раздувает в репу» (VIII, 262). Когда в октябре 1845 года Шевырев сообщил Гоголю, что К. Аксаков «бородой и зипуном отгородил себя от общества и решился всем пожертвовать народу», Гоголь ответил: «Меня смутило также известие твое о Константине Аксакове. Борода, зипун и проч… Он просто дурачится, а между тем дурачество это неминуемо должно было случиться… Он должен был неминуемо сделаться фанатиком, так я думал с самого начала» (XII, 537).

Отношения Гоголя с семьей Аксаковых, особенно с молодыми, становились между тем все более натянутыми, то и дело обостряясь вспышками взаимного раздражения и отчуждения. Доходило порой до открытых столкновений. Константин Аксаков сообщал однажды брату Ивану: «Столкновения мои с Гоголем часто неприятны; в его словах звучит часто ко мне недоброжелательство и оскорбительный тон». Не понимая истинных причин поведения Гоголя, С. Т. Аксаков склонен был искать объяснения его «странностей» в «капризах» скрытной натуры писателя.

В семье Аксакова был создан, можно сказать, культ Гоголя. Его безудержно восхваляли, почти боготворили. «Это – святой человек», – записывает однажды в своем дневнике дочь Аксакова Вера Сергеевна. Но Гоголь интуитивно чувствовал, и временами очень остро, что, несмотря на атмосферу искреннего поклонения, окружавшую его в доме Аксаковых, он не мог ждать здесь истинного понимания тех тревог, которые вызывала в нем современная действительность.

И это настораживало Гоголя против всех его друзей-славянофилов. Отсюда характерная для него внутренняя борьба с этими друзьями. Причем порой он их воспринимал недифференцированно, не всегда понимая различие между Погодиным, скажем, и Хомяковым, С. Т. Аксаковым и его сыновьями. В минуту раздражения у него срывались заносистые, колкие слова и в адрес «старика Аксакова». Вся семья Аксаковых иной раз воспринималась им как нечто единое, несущее коллективную ответственность за поступки любого из ее членов. Раздражение свое Константином Гоголь порой переносил и на его отца.

Почти со всеми московскими друзьями у Гоголя были трудные отношения. В его письмах содержится немало ярких, выразительных оценок поведения его московских друзей. «Они люди умные, но многословы, – писал он А. О. Смирновой, – и от нечего делать толкут воду в ступе. Оттого их может смутить всякая бабья сплетня и сделаться для них предметом неистощимых споров. Пусть их путаются обо мне; я их вразумлять не буду» (XIII, 224).

Пресловутая «неоткровенность» Гоголя была своеобразной формой самозащиты писателя от людей, не понимавших его и отдаленных от него пропастью разногласий во взглядах на жизнь и искусство. В 30-х и начале 40-х годов эти разногласия были слишком очевидны. Произведения Гоголя отрицали крепостническую действительность, будили яростную ненависть к ней. А московские его друзья, хотя и видели недостатки этой действительности, критиковали отдельные ее стороны, но вместе с тем боялись радикальных перемен. Молодые Аксаковы, как и все славянофилы, были в сущности враждебны общественному пафосу гоголевского творчества, его обличительному направлению. Белинский писал о произведениях Гоголя как «о положительно и резко антиславянофильских» (X, 227).

Наконец Гоголь решился высказать горькую истину и самому С. Т. Аксакову. Он писал ему: «Я никогда не был особенно откровенен с вами и почти ни о чем том, что было близко душе моей, не говорил с вами, так что вы скорее могли меня узнать только как писателя, а не как человека, и этому, может быть, отчасти способствовал милый сын ваш Конст<антин> Сергеевич» (XIII, 373). Шевырев сделал выговор Гоголю за это письмо и сообщил, что Аксаковы остались им недовольны: «Они считали тебя всегда другом семейства. Ты же начинаешь с того, что как будто бы отрекаешься от этой дружбы, и потому даешь себе право быть с ними неискренним». Не обращая внимания на выговор, Гоголь вскоре снова написал С. Т. Аксакову: «Что ж делать, если я не полюбил вас так, как следовало бы полюбить вас! Кто же из нас властен над собою?» (XIII, 416).

Еще более острый конфликт возник у Гоголя с Погодиным. Старания Погодина привлечь Гоголя к постоянному участию в «Москвитянине» так и не увенчались успехом. Их личные отношения оказались на грани полного разрыва. Конфликт был вскоре предан публичной огласке в «Выбранных местах из переписки с друзьями», в статье «О том, что такое слово», датированной 1844 годом – годом наибольшего обострения отношений между Гоголем и Погодиным. Статья эта вполне откровенно объясняет мотивы, по которым Гоголь отказывался от сотрудничества в «Москвитянине». Он высказывает здесь крайнее недовольство «приятелем нашим П***» – т. е. Погодиным, имевшим обыкновение каждую строку известного писателя самоуправно, «тот же час тиснуть в журнале, не взвесив хорошенько, к чести ли это или к бесчестию его». Сотрудничество в журнале, подобном «Москвитянину», Гоголь теперь вообще считал «бесчестьем».

Негодующая памфлетная характеристика Погодина, содержавшаяся в статье Гоголя, а также резкая надпись, которую он сделал на экземпляре «Выбранных мест», подаренном Погодину, взбудоражили весь круг «славянистов». С. Т. Аксаков возмутился тем, что Гоголь публично обесчестил Погодина, и в письме к сыну Ивану от 14 января 1847 года заметил: «Я никода не прощу ему (Гоголю. – С. М.) выходок на Погодина: в них дышит дьявольская злоба…». Шевырев назвал поступок Гоголя «нехорошим» и ультимативно потребовал при втором издании книги снять все компрометирующее Погодина: «Второе издание твоей книги я приму на себя на том только условии, чтобы уничтожено было то, что ты сказал о Погодине. В противном случае отказываюсь. Я не хочу, чтобы через мои руки проходила оплеуха человеку, которого я люблю и уважаю…». «Славянисты» всячески старались ослабить принципиальное значение конфликта между Гоголем и Погодиным, придать ему сугубо личный характер, лишенный какого бы то ни было общественного смысла. Разумеется, это было искажением истины.

К середине 40-х годов в Гоголе уже вызрел надлом, который заставит его вскоре другими глазами взглянуть на свои великие произведения, а затем и отречься от них. В сознании писателя происходила мучительно сложная и напряженная борьба между силами света и тьмы. И чем более ослабевало в нем сопротивление силам тьмы, тем острее он ощущал в минуты прозрения ложность убеждений его друзей-славянофилов.

Слабость Гоголя, по мнению Белинского, состояла в том, что мощный антикрепостнический протест, выраженный в его произведениях, не был достаточно политически заострен, т. е. в том, что этот протест не доводился писателем до своего логического конца. В этом отношении Белинский видел преимущество, скажем, таких писателей, как Герцен или Некрасов, у которых «замечательный талант», по выражению критика, дополнялся «мыслью сознательной», иными словами – сознательным стремлением к революционному изменению жизни.

Гоголь пытался теоретически отстаивать иной путь – вне крайностей, вне борьбы. Такая позиция представлялась ему особенно необходимой для поэта, который «может действовать инстинктивно», ибо в нем заложена «высшая сила слова» (XII, 476). Эта сила якобы стихийно влечет художника к истине, предохраняя его от заблуждений. Власть подобных иллюзий над Гоголем была очень сильной.

В нем отсутствовал тот «стройный взгляд на жизнь», о котором позднее писал Чернышевский. Писатель подолгу жил за границей и был оторван от почвы народной жизни. Там, за рубежом, он стал свидетелем серьезных социальных потрясений, увенчавшихся в ряде стран Европы – во Франции, Италии, Австрии, Венгрии, Пруссии – революционным взрывом 1848 года. Не понимая исторического смысла этих событий, Гоголь воспринимает их как всеобщий хаос, как торжество слепой, разрушительной стихии. «Тут и фаланстерьен, – писал он Белинскому, – и красный, и всякий, и все друг друга готовы съесть, и все носят такие разрушающие, такие уничтожающие начала, что уже даже трепещет в Европе всякая мыслящая голова и спрашивает невольно, где наша цивилизация? И стала европейская цивилизация призрак…» (XIII, 438–439).

Сообщения из России приводили Гоголя в еще большее смятение. Нарастающая сила крестьянских восстаний, всеобщее обострение политической борьбы усиливают растерянность писателя. Эти события начинают все больше пугать его. Опасение за будущее России внушает Гоголю мысль о необходимости уберечь ее от противоречий капиталистической Европы, любой ценой преодолеть «человеческую путаницу», утихомирить разбушевавшиеся стихии и навести порядок в отношениях между помещиком и мужиком. В поисках выхода он увлекается реакционно-патриархальной утопией о возможности всенародного единения и благоденствия под эгидой некоего хозяйственного и «гуманного» помещика, связанного с мужиком общностью экономических интересов и узами христианской любви.

Около Гоголя не было людей, которые могли бы помочь ему разобраться в сложных вопросах современной действительности. Тем временем усугублялось еще и болезненное состояние Гоголя. Он увлекается церковными книгами, проникается все более религиозно-мистическими настроениями. В его письмах стал звучать высокомерный тон проповедника.

Этот тон поощряли в Гоголе люди, с которыми он находился в дружеских отношениях, – Плетнев, Жуковский, Языков, Смирнова-Россет, постоянно жившая в Риме Зинаида Волконская. «Бог знает, – писал с тревогой Чаадаев, – куда заведут его друзья». Они все сильнее подчиняли Гоголя своему влиянию. «Этим знакомствам, – писал Чернышевский, – надобно приписывать сильное участие в образовании у Гоголя того взгляда на жизнь, который выразился «Перепискою с друзьями» (IV, 638).

Духовная драма Гоголя не была совершенной неожиданностью для Белинского. В известном смысле критик был к ней подготовлен. В XI главе «Мертвых душ» Гоголь обещал продолжение своей поэмы, заметив, что в последующих ее частях, может быть, «почуются иные, еще доселе небранные струны» и будет изображен некий муж, «одаренный божественными доблестями», или идеальная русская девица, «какой не сыскать нигде в мире».

Шевырев восторженно приветствовал эти строки Гоголя, он видел в них залог того, что писатель изменит свое одностороннее, т. е. критическое отношение к действительности. Сокрушаясь, что в первом томе поэмы «комический юмор возобладал», а русская жизнь и русский человек представлены «по большей части отрицательною их стороною», Шевырев призывал фантазию Гоголя «вознестись до полного объема всех сторон русской жизни». И, касаясь обещаний Гоголя, Шевырев снисходительно выражал надежду, что писатель «славно сдержит свое слово».

В статье «Объяснение на объяснение по поводу поэмы Гоголя «Мертвые души» Белинский также обратил внимание на некоторые намеки в поэме. Они показались ему опасными с точки зрения дальнейшего развития творчества писателя.

В туманных обещаниях Гоголя Белинский почувствовал намерение показать какую-то другую, положительную сторону крепостнической действительности России. Белинский встревожился этими «крапинками и пятнышками в картине великого мастера» и тогда же прозорливо предостерег Гоголя от грозящей ему серьезной беды: «Много, слишком много обещано, так много, что негде и взять того, чем выполнить обещание, потому что того и нет еще на свете…» (VI, 418).

Для передовых общественных сил 40-х годов была характерна напряженная работа теоретической мысли, накладывавшей свой отпечаток и на художественное творчество. Наиболее ярко это проявилось в произведениях Герцена и Щедрина. Реализму этих выдающихся представителей гоголевской школы была свойственна огромная, проникающая в самые глубокие тайники действительности аналитическая сила, столь характерная для произведений самого Гоголя. Но присущий Гоголю дух критического анализа был ограничен слабостью его мировоззрения. Непосредственность творчества, говорил Белинский, обнаруживает свою слабость в Гоголе «там, где в нем поэт сталкивается с мыслителем, то есть где дело преимущественно касается идей». Ибо эти идеи, продолжает критик, помимо непосредственного акта творчества требуют от художника «эрудиции, интеллектуального развития, основанного на неослабном преследовании быстро несущейся умственной жизни современного мира». В качестве симптомов, свидетельствующих о том, что Гоголь «отдалился от современного взгляда на жизнь» и увлекся «фантастическими затеями», Белинский называет «Портрет» и «Рим».

Иными словами, Белинский считал, что одного таланта, сколь бы могучим он ни был, не достаточно для художника. Помимо таланта, он должен обладать еще прогрессивным мировоззрением, быть способным сознательно выражать и отстаивать передовые идеи своего времени. Вот почему художник должен быть еще и мыслителем.

В этих рассуждениях Белинского содержалось суровое предостережение Гоголю.

В той же статье «Объяснение на объяснение…» Белинский отмечает, что ему показались странными некоторые лирические отступления «Мертвых душ». Первоначально критик увидел в лирическом пафосе Гоголя высочайшее проявление «субъективности», т. е. благородной и взволнованной думы писателя о самых значительных явлениях русской жизни, и признал поэтому предложенное самим автором жанровое определение «Мертвых душ» как «высокой, вдохновенной» поэмы вполне правомерным. Однако, продолжая изучать «Мертвые души», Белинский обнаружил в них такие элементы, «которые довольно неприятно промелькивают» и заставляют задуматься над тем, в каком направлении может пойти дальнейшее развитие произведения. Если Гоголь действительно хочет в последующих его частях изобразить не только то, чего «нет еще на свете», но и то, что абсолютно противостоит жизненной правде, – можно ли в таком случае принять лирический пафос «Мертвых душ»? Правильно ли называть произведение поэмою?

В 1846 году мысль Гоголя снова была обращена к «Ревизору». Правда, он уже больше не изменял текста комедии. Ему показалось необходимым лишь расширить ее толкование. Традиционное представление о «Ревизоре» как социально-сатирической комедии кажется теперь автору уже недостаточным. Он пытается раздвинуть ее границы и усложнить ее содержание.

В этом был смысл написанной Гоголем «Развязки «Ревизора», которая должна была стать своего рода эпилогом к комедии.

В критической литературе «Развязка» единодушно оценивалась как отступление Гоголя от принципов социальной сатиры, как попытка дать религиозно-мистическое истолкование своей великой комедии. Эта в основном справедливая оценка нуждается, однако, в некоторых уточнениях.

«Развязка «Ревизора» была задумана писателем в самую трудную пору его жизни. Для Гоголя середины 40-х годов характерны напряженные, мучительные поиски новых путей решения острых социальных проблем современной жизни. Отвергая крайности «европистов» и «славянистов», Гоголь убежден, что можно многого достигнуть путем нравственного самоусовершенствования. Пусть каждый человек заглянет в глубины собственной души и в ней поразит своего врага, который мешает ему стать чище и лучше. В этой связи меняется взгляд писателя на назначение сатиры. Гоголь теперь убежден в том, что она должна быть обращена не только на общественные язвы, но и во внутрь души человеческой. Проповедническую роль искусства следует совместить с исповедническим его назначением. Ибо искусство – это и проповедь и исповедь. Оно служит выражением стремления человека к прекрасному и высокому. В таком духе высказывается один из персонажей «Развязки «Ревизора» – Николай Николаич. Он говорит еще, что искусство по самой природе своей не может быть безнравственно, оно стремится к добру – «положительно или отрицательно: выставляет ли нам красоту всего лучшего, что ни есть в человеке, или же смеется над безобразием всего худшего в человеке» (IV, 125).

Персонажи «Развязки» размышляют над «ключом» к «Ревизору». Прежнее толкование кажется им не то чтобы неправильным, а односторонним, не исчерпывающим всего содержания этой комедии. В «Театральном разъезде» Гоголь настаивал, что «комедия должна быть картиной и зеркалом общественной нашей жизни» (V, 160). Теперь такое объяснение представляется Гоголю недостаточным. Комедия должна быть еще и зеркалом души, полагает он нынче. Прежние постановки «Ревизора» кажутся ему слишком прямолинейными, лобовыми, чересчур натуралистически воспроизводящими те или иные стороны современного общественного бытия. Нет нужды искать на географической карте России город, в котором правит Антон Антонович Сквозник-Дмухановский. «Первый комический актер» так прямо и заявляет: «Этакого города нет во всей России». И вообще не надо суживать происходящее в пьесе до границ реального происшествия, не следует искать в пьесе бытовой достоверности, житейской дробности. «Ну, а что, если это наш же душевный город, и сидит он у всякого из нас?» – произносит тот же персонаж. И вот к чему сводится найденный им ключ: провинциальный город, изображенный в комедии, это «душевный город» человека, который сидит у всякого; под видом чиновников «бесчинствуют наши страсти», бесчинствуют, «как безобразные чиновники, воруя казну собственной души нашей»; Хлестаков – это «ветреная светская совесть»; «лицемерны наши страсти»; комедия имеет своим назначением пробудить в душе читателя и зрителя боязнь подлинного ревизора, т. е. «нашей проснувшейся совести» (IV, 130–131). Стало быть, смех, возбуждаемый комедией, должен быть обращен внутрь человека, на изгнание «наших душевных лихоимств».

Это абстрактно-аллегорическое объяснение «Ревизора» должно, по мысли Гоголя, расширить звучание комедии, увеличить ее нравственно-воспитательный потенциал. В соответствии с этим Гоголь считает необходимым внести уточнение в сценическое толкование комедии. Он полагает, что ее слишком «обытовили» и тем сузили ее масштаб. В письме к Плетневу от 5 января 1847 года он сообщает относительно «Ревизора», что его «нужно будет, хорошенько пообчистивши, дать совершенно в другом виде, чем он дается ныне на театре» (XIII, 167).

Гоголь, разумеется, ошибался. «Развязка» мало имела общего с истинным духом «Ревизора». Попытка расширить содержание пьесы до масштабов некой всеобъемлющей аллегории не могла иметь успеха. Она вступала в нетерпимое противоречие с социально-исторической направленностью комедии.

Предложенное Гоголем новое толкование «Ревизора» вызвало негодующие отклики среди некоторых его друзей. Против «Развязки «Ревизора» решительно восстал С. Т. Аксаков. Он написал Гоголю замечательное письмо, в котором откровенно высказал все, что думал об этом новом его сочинении. «Неужели вы, испугавшись нелепых толкований невежд и дураков, – восклицал Аксаков, – сами святотатственно посягаете на искажение своих живых творческих созданий, называя их аллегорическими лицами?».

В ноябре 1846 года Гоголь предложил М. С. Щепкину взять «Ревизора» вместе с «Развязкой» для своего бенефиса. Познакомившись с текстом «Развязки», Щепкин категорически отказался от этого предложения и с возмущением написал Гоголю: «Прочтя Ваше окончание «Ревизора», я бесился на самого себя, за свой близорукий взгляд, потому что до сих пор я изучал всех героев «Ревизора», как живых людей; я так видел много знакомого, так родного, я так свыкся с городничим, Добчинским и Бобчинским в течение десяти лет нашего сближения, что отнять их у меня и всех вообще – это было бы действие бессовестное… Не давайте мне никаких намеков, что это-де не чиновники, а наши страсти; нет, я не хочу этой переделки: это люди, настоящие, живые люди, между которыми я взрос и почти состарился… Нет, я их вам не дам, пока существую. После меня переделайте хоть в козлов; а до тех пор я не уступлю Вам Держиморды, потому что и он мне дорог». В этой небольшой пьесе Щепкин проницательно увидел зерно той большой беды, которая вот-вот обрушится на писателя.

Смущенный и растерянный, Гоголь пытался оправдаться: дескать, не так прочитали, не так его поняли. Он пишет новую редакцию финала «Развязки», в которой уже сам предостерегает от отвлеченно-аллегорического толкования «Ревизора». В конце концов он отдал распоряжение воздержаться от печатания и представления на сцене «Развязки» и «удержать ее под спудом».

В том же 1846 году вышло второе издание «Мертвых душ», обратившее на себя тревожное внимание Белинского. Он откликнулся на это издание рецензией, в которой выразил серьезные опасения за судьбу писателя.

Подтвердив свою прежнюю оценку поэмы, как произведения «столько же национального, сколько и высокохудожественного», Белинский указал и на некоторые ее недочеты, обнаруживающиеся в мистико-лирических выходках Гоголя, т. е. в тех местах, где автор из поэта, художника силится «стать каким-то пророком». Существенным недостатком произведения критик считает то, что порою автор «впадает в несколько надутый и напыщенный лиризм», являющийся «зерном, может быть, совершенной утраты его таланта для русской литературы».

Конечно, не во всем можно здесь согласиться с критиком. Большое идейное и художественное значение лирических отступлений в «Мертвых душах» несомненно. В них с большой патриотической силой звучал голос писателя, преданного своей родине и верящего в великое будущее своего народа. Лирические отступления отражали мечту Гоголя о положительной действительности и положительном герое. Но неконкретность гоголевского идеала приводила к тому, что эти отступления подвергались реакционным толкованиям, чем и объясняется особая настороженность Белинского.

Ко второму изданию поэмы Гоголь написал специальное предисловие. Став в позу христианского смирения, Гоголь заявил о «собственной оплошности, незрелости и поспешности», отразившихся в первом томе «Мертвых душ». Многое в них вызывает теперь отрицательную оценку писателя. «В книге этой, – отмечает Гоголь, – многое описано неверно, не так, как есть и как действительно происходит в русской земле, потому что я не мог узнать всего: мало жизни человека на то, чтобы узнать одному и сотую часть того, что делается в нашей земле». Предисловие, как и следовало ожидать, вызвало весьма положительную оценку со стороны реакции. «Твое предисловие мне пришлось по сердцу, – писал Шевырев Гоголю, – мне кажется из него, что ты растешь духовно». В прогрессивном лагере это «фантастическое», по определению Белинского, предисловие, написанное в тоне «неумеренного смирения и самоотрицания», было решительно осуждено. Оно возбудило в Белинском «живые опасения за авторскую славу в будущем».

Эти слова были написаны в конце декабря 1846 года. Первый номер «Современника» за 1847 год с рецензией Белинского был подписан цензурой 30 декабря. Через день вышли в свет «Выбранные места из переписки с друзьями», в которых с полной очевидностью отразился духовный кризис Гоголя. Гениальный художник, произведения которого потрясли основы крепостнического строя, предстал теперь в роли защитника самодержавия и религии.

Вся эта книга написана в манере проповеди, в слоге торжественном и пророческом. Гоголь словно попытался одним духом решить чуть ли не все главные вопросы современного общественного бытия. Власть и религия, помещики и мужики, просвещение и невежество народное, пути преодоления розни в обществе – эти и многие другие проблемы исследует Гоголь и самонадеянно пытается тут же найти им решение. Через всю «Переписку» проходит мысль о неблагополучии в современном мире, вызывающем у автора чувство глубокой тревоги. Но какой же отсюда вывод? Гоголь обращается к «Одиссее» Гомера, в патриархальных идеалах которой он видит источник благотворного воздействия «на современный дух нашего общества». Всеобщее примирение и ослабление «болезненного ропота» против всего, «что ни есть на свете», – вот в чем видит Гоголь сейчас настоятельную необходимость. Основная идея «Выбранных мест» заключалась в признании незыблемости существующих общественных отношений. Возможность каких бы то ни было перемен мыслилась автором лишь при условии нерушимости господствующих устоев жизни.

Это была крайне противоречивая, трудная книга. Автор ее взял на себя непосильную задачу указать людям выход из «современной путаницы». И сам же запутался в сложном лабиринте политических и нравственных проблем, решение которых оказалось ему явно не под силу.

Это была больная и в известном смысле даже мученическая книга. Гоголь был убежден, что «Переписка» – самое важное из всех его сочинений, ибо оно должно объяснить людям, как жить, как вести себя перед лицом трудных испытаний современности. Но проповедническая миссия Гоголя оказалась несостоятельной. Признание незыблемости самодержавия и православной веры не могло служить нравственной основой обновления жизни, необходимость которого он так ясно осознавал. Отсюда печать трагической безысходности, которая лежит на всей этой несчастной книге.

И вместе с тем нельзя не подивиться тому, что страницы, посвященные вопросам искусства, особенно конкретному анализу различных явлений русской литературы и театра, отличаются необыкновенной глубиной и ясностью мысли. Многие наблюдения и оценки Гоголя, содержащиеся в таких главах этой книги, как «В чем же наконец существо русской поэзии и в чем ее особенность?», «Четыре письма» о «Мертвых душах», «О театре…», и некоторых других, давно вошли в сокровищницу русской эстетической мысли.

3

Книга Гоголя вызвала всеобщее возбуждение. Положительными отзывами встретили ее П. А. Плетнев и П. А. Вяземский – в прошлом друзья Пушкина, перешедшие теперь в лагерь реакции, С. П. Шевырев и Аполлон Григорьев. Булгаринская печать злорадно подсмеивалась над Гоголем за «позднее раскаяние». «Отныне, – иронически писал Булгарин, – начинается новая жизнь г. Гоголя, и мы вполне надеемся от него чего-нибудь истинно прекрасного… Мы всегда говорили, что г. Гоголь, как умный человек, не мог никогда одобрять того, что провозглашала о нем партия, и он подтвердил это собственным сознанием».

Некоторые славянофилы сочли нужным отречься от книги Гоголя. По этому поводу Боткин раздраженно писал Краевскому, что часть славянофилов отшатнулась от «Выбранных мест», ибо «Гоголь имел храбрость быть последовательным и итти до последних результатов, а семена белены посеяны в нем теми же самыми словенами». Еще более определенно выразил эту мысль Белинский в письме к Боткину от 6 февраля 1847 года. Он заметил, что славянофилы напрасно сердятся на автора «Выбранных мест»: «Им бы вспомнить пословицу: «Неча на зеркало пенять, коли рожа крива». Они подлецы и трусы, люди неконсеквентные, боящиеся крайних выводов собственного учения» (XII, 323).

Шевырев, в целом одобряя книгу Гоголя и утверждая, что она вышла «из доброго и чистого источника», был, однако, недоволен не только тем, что в «Выбранных местах» содержался памфлет против Погодина, но и обстоятельством, с его точки зрения, более существенным. Шевырев требовал от Гоголя, чтобы он не просто высказал свои новые идеи в форме «поучительных писем и размышлений», а воплотил бы их в художественном произведении. Такие же претензии высказывал автору «Выбранных мест» и Вяземский. Его статья «Гоголь – Языков», появившаяся в 1847 году в «Санкт-Петербургских ведомостях», была справедливо расценена демократическими кругами общества как «юридическая выходка», то есть политический донос на Белинского и его сторонников. Упрекая Гоголя за то, что своими прежними произведениями и особенно «Мертвыми душами» «дал оседлать у нас литературе укорительной, желчной», иными словами, – положил начало обличительному направлению в русской литературе, Вяземский высказывал надежду, что между прежним Гоголем и нынешним должна последовать «прекрасная сделка». Имелось в виду, что идеи «Выбранных мест» должны оплодотворить Гоголя-художника. «Он умерил и умирил в себе человека, – писал Вяземский, – теперь пусть умерит и умирит в себе автора. Пускай передаст он нам все нажитое им в эти последние годы в сочинениях повествовательных или драматических, но чуждых этой исключительности, этого ожесточения, с которым он доныне преследовал пороки и смешные слабости людей, не оставляя нигде доброго слова на мир, нигде не видя ничего отрадного и ободрительного».

В семье Аксакова «Выбранные места» вызвали глубокое огорчение. С. Т. Аксаков написал Гоголю письмо, в котором заявил, что он этой книгой нанес себе жестокое поражение.

Отрицательные отзывы о «Выбранных местах» появились вскоре и в печати. На страницах «Московских ведомостей» были опубликованы три «Письма к Гоголю», принадлежавшие перу Н. Ф. Павлова, близкого к московскому кружку славянофилов. Это критическое выступление, не лишенное, впрочем, остроумия и таланта, оказалось довольно поверхностным. Немногим отличалась от него и статья Э. И. Губера, появившаяся в Петербурге.

Книга Гоголя требовала серьезного, большого и откровенного о ней разговора. Передовая Россия с удивлением и гневом встретила «Выбранные места». Она, по выражению Герцена, «подняла перчатку», брошенную Гоголем, и снова «на первом плане… явился боец, достойный его – Белинский» (XII, 275).

Белинский откликнулся на «Выбранные места» большой статьей, появившейся во второй книжке журнала «Современник» за 1847 год. Критик высмеял проповеднический тон «странной книги» Гоголя, в которой великий обличитель уступил место «смиренномудрому советодателю», и наглядно раскрыл ее реакционное содержание. Белинский с негодованием обрушился и на противников таланта Гоголя, вчера еще смертельно его ненавидевших, а сегодня лицемерно рукоплещущих ему. Критик показал, что реакция напрасно пытается создать впечатление, будто ей удалось выиграть сражение за Гоголя, – его творчество было и продолжает оставаться достоянием народа. «Именно теперь-то, – пишет Белинский, – еще более, чем прежде, будут расходиться и читаться сочинения Гоголя…»

В подцензурной статье Белинский не мог всего сказать. Он закончил ее словами, полными горькой иронии: «Приходили нам в голову и другие выводы из книги «Выбранных мест из переписки с друзьями», но… статья наша и так вышла чересчур длинна…» Белинский должен был ограничиваться намеками, обрывать себя на полуслове. Помимо того, статья оказалась еще искалеченной цензурой, вымаравшей из нее наиболее острые места. «Статья о гнусной книге Гоголя, – жаловался Белинский Боткину, – могла бы выйти замечательно хорошею, если бы я в ней мог, зажмурив глаза, отдаться моему негодованию и бешенству» (XII, 340).

Буря возмущений, которую вызвали «Выбранные места из переписки с друзьями» в самых различных общественных кругах, очень тяжело подействовала на Гоголя. В марте 1847 года он пишет Жуковскому: «Появленье книги моей разразилось точно в виде какой-то оплеухи: оплеуха публике, оплеуха друзьям моим и, наконец, еще сильнейшая оплеуха мне самому. После нее я очнулся, точно как будто после какого-то сна, чувствуя, как провинившийся школьник, что напроказил больше того, чем имел намерение. Я размахнулся в моей книге таким Хлестаковым, что не имею духу заглянуть в нее» (XIII, 243).

Характерно также отношение Гоголя к статье Вяземского в «Санкт-Петербургских ведомостях», резко направленной против демократического лагеря. Гоголь встретил ее очень холодно и в письме к Вяземскому от 11 июня 1847 года недвусмысленно отмечал: «Мне кажется, что выразились вы несколько сурово о некоторых моих нападениях, особенно о тех, которые прежде меня выхваляли. Мне кажется вообще, мы судим их слишком неумолимо» (XIII, 321). Речь здесь идет, несомненно, о Белинском, хотя это имя ни Вяземским, ни Гоголем не упомянуто. В том же письме Гоголь выговаривает Вяземскому, что статьи, подобные той, которую он написал, «не вносят надлежащего примирения», между тем как в нынешнее время нужны статьи не «нападательные или защитительные», но «уяснительные».

Полторы недели спустя, сообщая Н. Я. Прокоповичу о том, что на днях прочитал статью Белинского в «Современнике», Гоголь тут же выразительно характеризует Белинского как человека, справедливо указавшего на многие черты в его «сочинениях, которых не заметили другие, считавшие себя на высшей точке разумения перед ним». Затем писатель просит Прокоповича переговорить с Белинским и выяснить, «в каком он находится расположении духа ныне относительно меня», и если «в нем угомонилось неудовольствие», передать ему прилагаемое письмо (XIII, 324–325).

Прокопович не смог выполнить поручения Гоголя, ибо Белинского не было в Петербурге. Он в это время находился на излечении в силезском городе Зальцбрунне. Туда и было переадресовано письмо Гоголя.

В этом письме Гоголь не соглашался с основными выводами статьи Белинского о «Выбранных местах» и пытался объяснить их тем, что критик якобы взглянул на его книгу «глазами человека рассерженного». Отказываясь признать принципиальный характер выступления Белинского, Гоголь старается убедить его, что он заблуждается в понимании истинного содержания «Выбранных мест», приняв все в другом виде. Писатель уверяет Белинского, что, издавая свою книгу, он был воодушевлен благими намерениями.

Эти строки убедили критика в необходимости изложить свою позицию в письме к самому Гоголю. Через три дня письмо было готово и 15 июля 1847 года отправлено в бельгийский городок Остенде, где находился в то время Гоголь.

Письмо Белинского начиналось словами: «Вы только отчасти правы, увидев в моей статье рассерженного человека: этот эпитет слишком слаб и нежен для выражения того состояния, в какое привело меня чтение Вашей книги». Белинский решительно отверг предположение Гоголя, будто бы в оценке «Выбранных мест» он руководствовался какими-то личными соображениями. И вслед за тем он подверг беспощадной критике политические, нравственные и эстетические идеи книги Гоголя. «… Великий писатель, – писал Белинский, – который своими дивно-художественными, глубокоистинными творениями так могущественно содействовал самосознанию России, давши ей возможность взглянуть на себя самое, как будто в зеркале, – является с книгою, в которой во имя Христа и церкви учит варвара-помещика наживать от крестьян больше денег, ругая их неумытыми рылами!.. И это не должно было привести меня в негодование?.. Да если бы Вы обнаружили покушение на мою жизнь, и тогда бы я не более возненавидел Вас за эти позорные строки…». Не стесняемый цензурой, Белинский с огромной силой революционного темперамента раскрыл в Письме свои взгляды на важнейшие вопросы современности: крепостное право и самодержавие, церковь и религию, исторические судьбы русского народа и его культуру. Белинский рисует картину трагического положения дел в России, представляющей собою «ужасное зрелище страны, где люди торгуют людьми, не имея на это и того оправдания, каким лукаво пользуются американские плантаторы, утверждая, что негр – не человек…». Он дает беспощадную характеристику господствующему режиму, который представляет собой не что иное, как «корпорации разных служебных воров и грабителей». Вот почему, говорит он, «самые живые, современные национальные вопросы в России теперь: уничтожение крепостного права, отменение телесного наказания, введение, по возможности, строгого выполнения хотя тех законов, которые уже есть…». Решение этих первоочередных задач должно, по мысли Белинского, содействовать борьбе за успешное осуществление программы революционно-демократического преобразования России.

Письмо Белинского отличается исключительным богатством идейного содержания. В Письме, по существу, изложены основные проблемы революционно-демократической эстетики Белинского. Подытоживая то, что было теоретически осмыслено в прошлом, критик освещает многие вопросы с наибольшей глубиной и зрелостью.

Еще в начале 40-х годов Белинский раскрыл свои понятия о русской литературе, как о самой содержательной литературе мира. В Письме к Гоголю он снова возвращается к этой теме. Отсутствие элементарных демократических свобод в николаевской России приводило к тому, что литература была единственно возможной ареной общественной деятельности. В этой связи критик ставит вопрос о критериях искусства. Главный из них – правда. Художник обязан правдиво изображать действительность. Вне этого условия нет и не может быть подлинного искусства. Великое общественное значение русской литературы состоит в том, что она вопреки полицейским преследованиям и «татарской цензуре» является голосом правды и выразительницей передовых стремлений, в том, что в ней «есть жизнь и движение вперед». Не случайно поэтому народ «видит в русских писателях своих единственных вождей, защитников и спасителей от мрака самодержавия, православия и народности». Белинский указывает на громадный нравственный авторитет русского писателя, на то, сколь почитаемо в народе «титло поэта», которое так уронил Гоголь своей последней книгой.

Центральное место в Письме занимает освещение проблемы народности. Высмеивая реакционные измышления о том, что русский народ – «самый религиозный в мире», Белинский говорит об органически свойственном этому народу атеизме, о его духовном богатстве, ясности его ума, о его независимости и свободолюбии – и в этом видит «огромность исторических судеб его в будущем». Народность в искусстве предполагает правильное понимание национальных черт характера народа, его чаяний и стремлений. Но чтобы глубоко и последовательно выразить народную точку зрения, художник должен быть человеком передового мировоззрения.

Искусство по самой природе обязано служить прогрессивным общественным идеям. Измена этим идеям не может остаться безнаказанной ни для кого, даже для гения. Белинский наглядно показал, что идейный крах Гоголя закономерно обусловил катастрофу великого художника: «… когда человек весь отдается лжи, его оставляют ум и талант».

В Письме Белинский не отрекся ни от своих прежних статей о Гоголе, ни от своей оценки его художественных произведений. Напротив, оно проникнуто чувством огромного уважения к писателю.

Белинский боролся с Гоголем – реакционным проповедником за Гоголя – великого художника, обличителя. В этом состояло принципиальное отличие позиции революционного демократа Белинского от позиции критиков-либералов, которые хотя и порицали «Выбранные места», но, не понимая истинного смысла постигшей Гоголя трагедии, готовы были с легким сердцем зачеркнуть прошлое писателя и отдать все его творчество на откуп реакции.

В 1847 году в февральской книжке «Отечественных записок» А. Д. Галахов выступил с открытым письмом к Гоголю в связи с выходом второго издания «Мертвых душ». В легковесно-фельетонной манере он вышучивал предисловие Гоголя, глубокомысленно заявляя, что оно теперь для него «важнее всей книги». В том же феврале 1847 года В. П. Боткин, делясь с Анненковым впечатлениями, произведенными «Выбранными местами», сообщает ему, что книга Гоголя повсеместно осуждена, и делает затем неожиданный вывод: «… русская литература брала в Гоголе то, что ей нравилось, а теперь выбросила его, как скорлупку выеденного яйца».

Примером такого рода критики явилась и статья Н. Ф. Павлова, опубликованная в 1847 году на страницах «Московских ведомостей» в форме открытых «Писем к Гоголю». Павлов осудил «Выбранные места», но оказался неспособным глубоко вскрыть подлинный характер постигшей Гоголя катастрофы, сосредоточив все свое внимание на выискивании отдельных ошибок, встречающихся у писателя противоречий и т. д. И на этом основании он пытался чуть ли не вообще вычеркнуть имя Гоголя из истории русской литературы.

Точка зрения Белинского была принципиально иной. Беспощадно осуждая «Выбранные места», он вместе с тем понимал, что выступление «смиренномудрого» проповедника не может зачеркнуть подвиг гениального художника. Письмо Белинского проникнуто верой в Гоголя, в его способность осознать содеянную ошибку и исправить ее. Письмо недаром кончалось призывом к Гоголю искупить свой «тяжелый грех» новыми творениями, которые напомнили бы его прежние.

Замечательная особенность Белинского состояла в том, что самые отвлеченные эстетические проблемы он свободно и естественно связывал с задачами современной политической борьбы. В этом отношении его Письмо к Гоголю – ярчайший пример.

Письмо к Гоголю явилось программным документом русской революционной демократии и стало, по выражению Герцена, политическим завещанием Белинского. Оно вошло в историю как одно из самых пламенных произведений русской революционной мысли XIX века. Белинский отразил в нем гнев многомиллионных масс крепостного крестьянства, их ненависть к своим вековым угнетателям. В. И. Ленин назвал это Письмо итогом деятельности Белинского и «одним из лучших произведений бесцензурной демократической печати, сохранивших громадное, живое значение и по сию пору».

Письмо к Гоголю не могло быть напечатано в России в течение многих десятилетий. Но, распространяясь в рукописных списках, оно очень скоро получило громадную популярность и сыграло великую роль в истории русского освободительного движения.

Гоголь был потрясен Письмом Белинского и в ответе очень резко пытался отрицать выдвинутые критиком обвинения. Но, поняв несостоятельность своих аргументов, он порвал его и написал другое. Это второе письмо от 10 августа 1847 года начиналось словами: «Я не мог отвечать скоро на ваше письмо. Душа моя изнемогала, все во мне потрясено». По тону своему и содержанию новое письмо существенно отличалось от предыдущего. Уверенность Гоголя в своей правоте и непогрешимости была поколеблена. Он теперь уже склонен признать обоснованной часть обвинений Белинского: «Бог весть, может быть, в словах ваших есть часть правды». Гоголь считает справедливым упрек критика в том, что «Выбранные места» явились результатом незнания современной России, и осознает необходимость для себя поехать в Россию и «почти сызнова узнавать все то, что ни есть в ней теперь».

Сколь сильным было впечатление Гоголя от Письма Белинского, свидетельствуют многочисленные комментарии, содержащиеся в его письмах к П. А. Плетневу, П. В. Анненкову, С. Т. Аксакову, А. П. Толстому. Общий тон этих комментариев весьма характерен. Гоголь пытается всячески ослабить принципиальную сторону спора, изыскать возможность примирения. Он пишет, например, А. П. Толстому, что Письмо Белинского «действительно, чистосердечное и с тем вместе изумительное уверенностью в непременность своих убеждений» (XIII, 368). Гоголь решает отказаться от переиздания «Выбранных мест».

Письмо Белинского привело писателя к новым поучительным размышлениям над своей книгой.

Еще в 1847 году, под свежим впечатлением Письма, Гоголь писал С. Т. Аксакову глубоко выстраданные строки: «Да, книга моя нанесла мне поражение… Она мне точно позор». И затем в том же письме он высказывает удовлетворение полученным уроком, без которого он бы не очнулся и не постиг бы своего «самоослепления», равно как и не узнал бы, «в каком состоянии находится наше общество, ни какие образы, характеры, лица ему нужны и что именно следует поэту-художнику избрать ныне в предмет творения своего» (XIII, 373, 374–375). Год спустя, незадолго перед возвращением на родину, Гоголь в письме к К. Аксакову снова касается этой темы: «В то время, когда я издавал мою книгу, мне казалось, что я ради одной истины издаю ее, а когда прошло несколько времени после издания, мне стало стыдно за многое, многое, и у меня не стало духа взглянуть на нее» (XIV, 69).

Признание того, что в Письме Белинского есть, может быть, «часть правды», вовсе не означало, что Гоголь ее принял. Религиозно-мистические настроения, которыми проникнут писатель, мешают ему до конца, решительно осудить свою книгу и заявить о полном разрыве с теми, кто ее приветствовал. Но под влиянием Письма Белинского Гоголь начинает отказываться – хотя и с оглядкой, очень осторожно – от самых реакционных положений «Выбранных мест». Знаменательным документом в этом отношении является его «Авторская исповедь», над которой он начал работать летом 1847 года.

Это произведение, по замыслу Гоголя, должно было рассеять тот «вихрь недоразумений», который вызвали «Выбранные места из переписки с друзьями». Писатель считает необходимым оправдаться от якобы напрасно возведенных на него обвинений. Он пытается отрицать, что выступал проповедником обскурантизма и невежества, и заявляет: «Сколько я себя ни помню, я всегда стоял за просвещение народное». Он полагает также неосновательными упреки в пренебрежительном отношении к собственным художественным произведениям и к критикам, положительно их оценившим. Гоголь пишет в этой связи: «Я очень помню и совсем не позабыл, что по поводу небольших моих достоинств явились у нас очень замечательные критики, которые навсегда останутся памятниками любви к искусству, которые возвысили в глазах общества значенье поэтических созданий» (VIII, 435–436). Хотя имя Белинского нигде не названо, но, конечно, именно его имеет в виду Гоголь. Об этом, между прочим, свидетельствует и то, что в «Авторской исповеди» содержатся почти прямые текстуальные совпадения с письмом Гоголя Белинскому (июнь 1847 г.).

Письмо Белинского побудило Гоголя глубоко задуматься над многими вопросами современности. Основная идея «Выбранных мест» состояла в признании незыблемости существующих общественных отношений. Возможность каких бы то ни было перемен мыслилась Гоголем лишь при условии нерушимости господствующих устоев жизни. Еще в 1844 году он писал Анненкову: «Злой дух только мог подшепнуть вам мысль, что вы живете в каком-то переходящем веке…» (XII, 298).

Белинский заставил Гоголя по-новому взглянуть на действительность, на бурлившие вокруг него в России и Западной Европе политические события. И хотя Гоголь далек от их правильного понимания, но теперь он уже приходит к выводу, коренным образом противоречившему идее «Выбранных мест» о незыблемости и нерушимости существующих форм жизни. Ныне в его письмах, как и в начале 40-х годов, все настойчивее пробивается мысль о «современном неустройстве» и «переходной современной минуте» (XIV, 174), о своем собственном переходном состоянии (XIII, 383). В сентябре 1847 года он сообщает Анненкову: «Взгляд мой на современность только что проснулся». Новый взгляд отразился и в «Авторской исповеди» – в признании того, что «мир в дороге, а не у пристани».

Эти строки Гоголя проникнуты ощущением необходимости важных перемен или, как он выражается, «более стройнейшего порядка». Однако пути решения проблемы представляются Гоголю совершенно неправильно. Ему кажется, что ключом к ее решению является «внутреннее строение» человека, ибо вопросы нравственные «перевешивают» политические.

Нетрудно заметить, что позиция Гоголя весьма неопределенна. Его прежние взгляды поколеблены, но кризис Гоголя имел слишком глубокие корни. Ограниченность политических и эстетических идей Гоголя этих лет определялась характерным для его мировоззрения противоречием: признавая зависимость человека от окружающей его общественной среды, он считал, что любые изменения в действительности зависят от сознания людей, от их доброй или злой воли. Не будучи в состоянии найти выход из этого заколдованного круга, Гоголь продолжает проповедовать всеобщее примирение и необходимость нравственного самоусовершенствования. В этом видит теперь Гоголь и главное назначение искусства. В одном из писем к Жуковскому он так прямо и пишет: «Искусство есть примиренье с жизнью» (XIV, 37).

Под несомненным влиянием Белинского Гоголь отказывается от роли проповедника и учителя, которую он так неудачно пытался взять на себя. В том же его письме к Жуковскому мы находим чрезвычайно важное заявление: «В самом деле, не мое дело поучать проповедью. Искусство и без того уже поученье. Мое дело говорить живыми образами, а не рассуждениями. Я должен выставить жизнь лицом, а не трактовать о жизни». Это был прямой и искренний ответ на слова Белинского о том, что России «нужны не проповеди» и что тем менее пристало выступать с ними автору «Ревизора» и «Мертвых душ».

Раскаиваясь в издании «Выбранных мест», Гоголь объясняет появление этой книги теми же причинами, в результате которых он в свое время критически отнесся к своим обличительным произведениям. Вот строки из записной книжки, относящиеся к последним годам жизни писателя: «Зачем я оказался учителем? Я сам не помню. Мне показалось, что гибнет лучшее, что перо писателя обязано служить истине и беспощадное жало сатиры коснулось, вместе с искоренением злоупотреблений, и того, что должно составлять святыню…» (VII, 375).

В середине апреля 1848 года Гоголь вернулся на родину. Он решил снова засесть за второй том «Мертвых душ».

4

Гоголь начал работать над вторым томом еще до выхода в свет первого. И продолжал работать на протяжении многих лет – упорно и мучительно. В конце июня 1842 года он писал Жуковскому, что первая часть «Мертвых душ» является лишь вступлением к тому, что за ним должно последовать, лишь «крыльцом ко дворцу», который задуман строиться в колоссальных размерах.

Второй том «Мертвых душ» писался в неизмеримо более трудных условиях, чем первый. Многое изменилось во взглядах и настроениях Гоголя. Художественные принципы писателя, сложившиеся в тридцатых годах, нуждались в развитии. Общественная жизнь в сороковых годах стала более сложной и напряженной. Обострились социальные противоречия в России и Западной Европе. Чтобы правильно понять те процессы, которые происходили в мире, необходима была сложная работа мысли. В ней нуждался каждый серьезный художник. Инстинкт или чутье перестали быть надежным компасом. Им все более становилось передовое мировоззрение эпохи. Но его-то как раз и не хватало Гоголю. В новых условиях он не только не остался на уровне своего мировоззрения тридцатых годов, но, напротив, эволюционировал вправо. Если прежде сильные стороны мировоззрения Гоголя явно преобладали над слабыми, то ныне это соотношение стало меняться.

Уже отмечалось, что в середине 40-х годов стали отчетливо обнаруживаться признаки надвигающегося на Гоголя идейного кризиса. Его предвестниками явились фальшивые нотки христианского смирения, все чаще начавшие проскальзывать в письмах, а также выражения недовольства своими великими произведениями. В июле 1845 года Гоголь пишет А. О. Смирновой-Россет, что он не любит своих «сочинений, доселе бывших и напечатанных, и особенно «Мертвые души» (XII, 504).

В таком душевном состоянии Гоголь продолжал работать над вторым томом «Мертвых душ». Правда, временами у Гоголя наступало духовное просветление, инстинкт художника брал в нем верх над проповедником. С острой горечью начинал ощущать тогда Гоголь внутреннюю фальшь иных страниц своей книги. Быть может, поэтому он в 1845 году сжег рукопись второй части «Мертвых душ». Уничтожив написанное, он вновь принимался за работу.

После пережитого сильного потрясения в связи с изданием «Выбранных мест» и шумными толками, вызванными ими в обществе, Гоголь вернулся к работе над вторым томом «Мертвых душ».

Внял ли, однако, Гоголь советам Белинского? Смог ли преодолеть идейный кризис и в какой мере этот кризис коснулся Гоголя-художника?

Петр Вяземский, призывавший в 1847 году Гоголя воплотить идеи «Выбранных мест» в произведении искусства, два десятка лет спустя, печатая в «Русском архиве» одно из адресованных ему писем Гоголя, сопроводил эту публикацию специальным примечанием, в котором содержались следующие строки: «Нет сомнения в том, что если не прекратил бы он (Гоголь. – С. М.) своей авторской деятельности, то уже не возвратился бы на дорогу «Ревизора» и «Мертвых душ».

Такова была точка зрения не одного Вяземского. После смерти писателя широко распространились слухи о том, будто бы Гоголь как художник изжил себя еще задолго до смерти. Эти слухи были весьма односторонни. Об этом свидетельствуют, между прочим, некоторые мемуаристы, например Л. Арнольди и Д. Оболенский, слушавшие в чтении Гоголя главы второго тома «Мертвых душ» и рассказывавшие впоследствии о том сильном впечатлении, какое произвели эти главы.

Сохранилось несколько отрывочных записей Гоголя, относящихся к последним годам его жизни. Вероятно, это отрывки из неосуществленного публицистического произведения. Записи интересны тем, что они сделаны под несомненным впечатлением зальцбруннского Письма Белинского. Гораздо более определенно и резко, чем это встречалось в ранее известных нам письмах, Гоголь заявляет здесь о своем отрицательном отношении к «Выбранным местам из переписки с друзьями», о намерении углубить «свои познания о русском человеке», более основательно заняться изучением современной действительности России и лишь затем засесть «за труд свой». Гоголь хочет возможно скорее вернуться к работе над «Мертвыми душами», он убежден: именно «здесь мое поприще». Он пишет далее: «Мое дело изображать жизнь людей, живьем выставить людей и жизнь, как она есть» (IX, 22–23).

Работа продвигалась медленно. Гоголь чувствовал, что для завершения книги ему необходимо освежить свои впечатления о России, ее людях, ее природе, одним словом, пополнить свои жизненные наблюдения. Гоголь мечтал поездить по стране. «Он жаловался, – писал в своих воспоминаниях Я. Грот, – что слишком мало знает Россию; говорил, что сам сознает недостаток, которым от этого страдают его сочинения». Гоголь предполагал совершить «три летних поездки во внутренность России», ибо «на многое следует взглянуть лично и собственными глазами». Однако его мечта не была осуществлена из-за отсутствия средств. В последние годы жизни писатель терпел острую нужду. В 1850 году он вынужден был пойти на крайне унизительную для него меру и обратиться с заявлением к властям о предоставлении ему «некоторых средств для проезда». Просьба Гоголя не была удовлетворена. У него остался лишь один исход. Об этом рассказывает Я. Грот: «Гоголь придумал другое средство пополнить свои сведения об отечестве. Он решился просить всех своих приятелей, знакомых с разными краями России или еще собирающихся в путь, сообщать ему свои наблюдения по этому предмету. О том просил он и меня. Но любознательность Гоголя не ограничивалась желанием узнать Россию со стороны быта и нравов. Он желал изучить ее во всех отношениях».

Со времени получения Письма Белинского Гоголь много пережил, много передумал. Его признание, что в словах Белинского, может быть, «есть часть правды», не было пустой фразой. Гоголь, конечно, понимал, сколь отличны его взгляды от революционных убеждений Белинского. Но вместе с тем его – автора «Ревизора» и первого тома «Мертвых душ» – не могла оставить равнодушным неотразимая правда искреннего и убедительного Письма Белинского. И он счел необходимым прямо написать об этом в своем ответе: «Как мне нужно многое узнать из того, что знаете вы и чего я не знаю…»

В таком состоянии Гоголь стал продолжать работу над вторым томом «Мертвых душ» и перерабатывать ранее написанное. Гоголь с возмущением реагирует на распространявшиеся слухи, будто бы он собирается отказаться «от звания писателя»; он называет подобные слухи «нелепостью» и делает Жуковскому характерное признание: «Умереть с пеньем на устах – едва ли не таков же неотразимый долг для поэта, как для воина умереть с оружием в руках» (XIV, 74).

После возвращения на родину Гоголь последние четыре года напряженно трудится над завершением второго тома «Мертвых душ». Как известно, он был закончен и за десять дней до смерти сожжен. Случайно уцелело лишь пять черновых глав поэмы. Когда они были написаны – до кризиса или после, – мы достоверно не знаем, как ничего не знаем мы о той эволюции, какую претерпел замысел Гоголя в окончательной, уничтоженной им перед смертью, редакции поэмы.

В недавнее время была высказана мысль о том, что в уничтоженной последней редакции второго тома «Мертвых душ» Гоголь целиком отказался от идей «Переписки с друзьями» и решительно вернулся к реалистическим позициям первого тома поэмы. Надо сказать, что для такого рода утверждений нет сколько-нибудь достоверных доказательств. Они также представляются нам односторонними, не отражающими всей сложности пережитой писателем духовной драмы. Спор мог бы быть решен окончательно только последней рукописью, но она потеряна для нас и, по-видимому, навеки.

Второй том «Мертвых душ» явился для Гоголя, по словам П. В. Анненкова, «той подвижнической кельей», в которой он бился и страдал до тех пор, пока не вынесли его бездыханным из нее. Больше десяти лет трудился Гоголь над этим томом. Задуманная еще в пору самого расцвета таланта Гоголя, книга эта отразила различные перипетии его сложной идейной эволюции.

Вообще обо всем том, что связано с продолжением работы Гоголя над «Мертвыми душами», наши представления весьма ограниченны. Помимо пяти черновых глав второго тома, которые, по авторитетному свидетельству С. Т. Аксакова, «должны быть самые давнишние», до нас дошли воспоминания друзей Гоголя или его современников (например, С. Аксакова, Л. Арнольди, А. Смирновой-Россет, Д. Оболенского и др.), в которых пересказывается содержание слышанных ими в чтении писателя еще нескольких глав. Сопоставляя между собой эти воспоминания, в которых есть немало неясностей и явных противоречий, а также соотнося их с известными нам пятью главами, мы можем составить примерное, приблизительное и далеко не во всем достоверное представление о том, в каком направлении Гоголь хотел продолжать работу над своей поэмой. Мы не знаем, должен ли был второй том завершить весь замысел или за ним предполагался еще третий том, как имел в виду Гоголь в самом начале работы над этим произведением. Ряд персонажей второго тома известен нам лишь по их именам, упомянутым в воспоминаниях друзей писателя. Наконец, мы даже точно не знаем, какую эволюцию претерпели первые пять черновых глав в окончательной редакции рукописи, уничтоженной Гоголем перед смертью.

Вот почему разговор о втором томе должен быть крайне осторожным и свободным от соблазна категорических и односторонних выводов.

Насколько можно судить по первым черновым главам, могучая сила гоголевского реализма не была здесь сломлена. Мы встречаем на этих страницах ряд образов, очерченных с присущим Гоголю реалистическим мастерством и сатирическим темпераментом.

Несомненная удача второго тома – образ Андрея Ивановича Тентетникова, характер сложный и противоречивый. Это молодой, прозябающий в деревенской глуши помещик, умный и образованный, либерально настроенный, пугающий соседей своим вольномыслием, и вместе с тем человек жидкой души, безвольный, дряблый, бездеятельный, духовно немощный.

Тентетников во многом напоминает фигуру типа Онегина и отчасти предваряет Обломова, задуманного, как известно, Гончаровым приблизительно в то же время. Он, по словам Гоголя, – «коптитель неба», не лишенный благородных порывов, пытавшийся служить, а затем устроить свое имение, но так ничего и не добившийся. Он занят «сочинением, долженствовавшим обнять всю Россию со всех точек зрения», но дальше обдумывания дело не идет. Портрет, развернутый в биографию, казалось бы, исчерпан. Но в ходе работы Гоголь изменяет его, иначе расставляет акценты.

В первом варианте Дерпенников (так назывался сначала Тентетников) не 32–33 лет, а юноша, серьезно замешанный в деле «филантропического общества». Гоголь относится здесь к противоправительственному обществу резко отрицательно, а все рассуждения о воспитании, видимо, должны были объяснить, откуда могут возникать подобные заблуждения молодых людей.

Во втором варианте эпизод с «филантропическим обществом» отнесен в прошлое Тентетникова, который, живя в деревне, опасается ареста. Уже после того, как Тентетников возрождается под влиянием любви к Уленьке, жениха арестовывают и отправляют в Сибирь, невеста следует за ним, они там венчаются. Эпизод с арестом Тентетникова появился в 1851 году, на последнем этапе работы Гоголя над вторым томом. В уста Тентетникову вложено прощальное слово к крестьянам. Арест его связан с тем сочинением, которое он готовил о России, и с дружбой с недоучившимся студентом.

Высказывались очень вероятные предположения, что такие существенные изменения образ Тентетникова претерпел под влиянием зальцбруннского Письма Белинского, а также ареста и ссылки петрашевцев (официально об их деле было объявлено в самом конце 1849 года).

Но если все это и так, если даже Гоголь узнал, что ссылали на каторгу только за чтение того самого Письма, которое Белинский прислал ему из Зальцбрунна, то отсюда никак нельзя заключить, что Гоголь мог прийти к какому-то идейно-художественному единству во втором томе. Напротив, эти сдвиги в его сознании должны были расколоть замысел пополам: идеальная Уленька избрала «бунтовщика» и отправилась за ним в Сибирь, как некогда жены декабристов, пренебрегая заступничеством идеального Муразова. «Где же тот, кто бы на родном языке русской души нашей умел бы нам сказать это всемогущее слово: «вперед»?» – спрашивал Гоголь в начале второго тома, как раз там, где закончена биография Тентетникова, зачисленного по привычному разряду «коптителя неба», раньше называемых «увальнями, лежебоками, байбаками». Гоголь получил от самой действительности совершенно неожиданный ответ: есть люди, это слово сказавшие, и есть идущие за него на каторгу в Сибирь. Вряд ли Гоголь принял это революционное слово, но если он действительно так изменил образ Тентетникова, то не мог не прийти к сознанию двойственности, «расколотости» законченного им произведения.

Второй том «Мертвых душ», судя по дошедшим материалам, не состоялся ни как продолжение первого тома, ни как самостоятельное целостное произведение. Первый том объединяется образом Чичикова, равноправным со всеми другими. Во втором томе Чичиков становится едва ли не служебной фигурой, причем тем больше, чем прочнее Гоголь старается вплести его в сюжет. Сама последняя чичиковская афера – подделка завещания – отходит на задний план перед другими событиями, о которых имеются глухие намеки (в первом варианте они связаны с «филантропическим обществом», во втором – с историей Тентетникова). Образ Чичикова мельчает, хотя ему и поручено автором соблазниться незаконными миллионами и в наказание за отказ нажить законные – по способу Костанжогло.

Из всего сказанного не следует, однако, что талант Гоголя иссяк и перед нами неудачные куски неудавшегося произведения. В дошедших до нас главах есть прекрасные страницы, свидетельствующие о прежней силе таланта, о прежней энергии критического пафоса писателя. Укажем на сцены с генералом Бетрищевым, на фигуру «барина старого покроя», беззаботного весельчака и обжоры Петра Петровича Петуха, на изнывающего в праздном безделье помещика Хлобуева, опутанного долгами и доведшего до полного отчаяния своих крепостных крестьян. Весьма интересен также образ полковника Кошкарева. Черствая, канцелярская душа, фанатик «бумажного производства», он представлял собой яркую сатиру на бюрократические порядки в России. Недаром цензор М. Похвиснев, рассматривавший в 1854 году отрывки второго тома «Мертвых душ», нашел эпизод с Кошкаревым «сомнительным» и отказался пропустить его в печать. Колоритен образ князя, этого административного правдолюбца, николаевскими мерами скорой расправы наводящего «порядок» и в то же время сознающего, что плутни и взятки он искоренить бессилен.

Второй том «Мертвых душ» нередко сопоставляют с «Выбранными местами из переписки с друзьями», и для этого есть свои основания. Вместе с тем надо сказать, что многое во втором томе коренным образом отличается от «Переписки», проникнутой духом христианского смирения и всепрощения. Если Гоголь-публицист призывает мужика к смирению перед барином, то Гоголь-художник подводит читателя к мысли о несбыточности, нереальности подобных иллюзий. Барин и мужик говорят на разных языках, нет и не может быть между ними ни мира, ни согласия. Тот же Тентетников, приехав в деревню с намерением начать здесь хозяйственную, помещичью жизнь, неожиданно для себя открыл страшно поразившую его истину: «Вышло то, что барин и мужик как-то не то, чтобы совершенно не поняли друг друга, но просто не спелись вместе, не приспособились выводить одну и ту же ноту», и еще: «ни мужик не узнал барина, ни барин мужика» (VII, 20, 21).

Отметим и те немногочисленные, но крайне выразительные намеки, в которых раскрывается тема трагического положения народа, доводимого до открытого бунта. В четвертой главе, например, читаем: «В другом месте мужики взбунтовались против помещиков и капитан-исправников». В той же главе Хлобуев многозначительно рассказывает, что из ста душ, числившихся по ревизии, осталась лишь половина: одни умерли от холеры, а другие бежали. Хлобуев об этом последнем обстоятельстве говорит очень деликатно: «Прочие отлучились беспашпортно». Наконец, нельзя пройти и мимо превосходно написанных в последней главе сцен, изображающих нравы чиновников. Перед нами раскрывается потрясающая картина бюрократической вакханалии, чиновничьего произвола и беззакония.

На всех этих страницах мы снова узнаем Гоголя – замечательного художника, беспощадного сатирика и обличителя. Именно о них писал в «Очерках гоголевского периода русской литературы» Н. Г. Чернышевский: «В уцелевших отрывках есть очень много таких страниц, которые должны быть причислены к лучшему, что когда-либо давал нам Гоголь, которые приводят в восторг своим художественным достоинством и, что еще важнее, правдивостью и силою благородного негодования» (III, 13).

Но во втором томе «Мертвых душ» есть и другие страницы, свидетельствующие о том, сколь трудным и драматическим было развитие Гоголя-художника на последнем этапе его жизни. Это те страницы, где писатель задумал изобразить ряд положительных персонажей, воплощающих, по мысли автора, здоровое начало русской национальной жизни. Он страстно искал выхода из сложных лабиринтов современной общественной жизни, из трагической ее путаницы.

В сущности, на протяжении всей своей творческой жизни Гоголь бился над решением этой неразрешимой для него задачи. Обличая «пошлость пошлого человека», он вместе с тем неустанно искал в людях идеал подлинной человечности. «Мне подавайте человека! – восклицает Поприщин. – Я хочу видеть человека!» Эта мечта о человеке, об «истинной красоте человека» проходит через многие произведения писателя.

Белинский ценил Гоголя за то, что он возбуждал в «читателе созерцание высокого и прекрасного и тоску по идеалу изображением низкого и пошлого в жизни». Но самому Гоголю это казалось недостаточным. Он хотел служить идеалу прекрасного не только в форме отрицания уродливого, безобразного, но и непосредственно.

И если это не всегда удавалось Гоголю, то вовсе не потому, что решение такой задачи вступало в противоречие с природой его художественного таланта.

Гоголь принадлежал к числу тех великих русских писателей, у которых чрезвычайно было обострено нравственное чувство, стремление к справедливости. Отсюда неукротимая страсть писателя в поиске положительного идеала. Белинский предостерегал: «Наша общественная жизнь еще не сложилась и не установилась, чтобы могла дать литературе этот идеал». Он полагал, что воплощение идеала как нормы – дело будущего. Гоголю не всегда была ясна эта сложная диалектика между искусством и действительностью. Он не только стремился к идеалу, но и хотел выразить его в образе положительного героя.

Но где же Гоголь искал этого героя? Поначалу – в образе тихого мечтателя-романтика Ганца Кюхельгартена, затем он обратил свой взор на простых и добрых людей из украинского хутора близ Диканьки, еще позже положительный герой предстанет в образе талантливого художника Пискарева и мужественного защитника вольности казацкой Тараса Бульбы. В тех случаях, писал Чернышевский, когда сама действительность предоставляла Гоголю идеальных героев, их изображение превосходно выходило у него. Но что оставалось делать художнику, когда действительность не давала ему такого материала! Вот тут-то и начиналось насилие над талантом.

Гоголь верил в человека, верил в его неиссякаемые духовные, созидательные силы, в заложенную в нем самой природой способность творить добро. В этом проявлялся всегда присущий Гоголю гуманизм, питавший его творчество. Но поскольку вера писателя основывалась на абстрактном понимании человека, она могла стать, и действительно становилась, источником серьезных художественных неудач Гоголя.

Именно так и случилось во втором томе «Мертвых душ».

Обещанный в конце первого тома «Мертвых душ» «одаренный божескими доблестями» муж явился во втором томе в образе Константина Федоровича Костанжогло. Это «идеальный» помещик, заботящийся не только о доходах, но и о благе своих мужиков. Он живет просто, сам в поте лица трудится, презирает роскошь. Он противник всякого рода новшеств, фабрик, просвещения, больниц. Все это, по его мнению, совершенно ни к чему. Жизненная мудрость Костанжогло состоит в убеждении, «что в земледельческом звании человек нравственней, чище, благородней, выше».

В образе Костанжогло выражена реакционная иллюзия Гоголя о возможности некоего усовершенствованного крепостного хозяйства, могущего противостоять неумолимому процессу разложения всего крепостнического уклада и развития капитализма. Другой стороной утопии Гоголя является надежда на примирение социальных противоречий внутри идеально организованного хозяйства, в котором и помещик и крестьянин якобы объединены пафосом труда и общностью экономических интересов. В подобном «примирении всеобщего, а не раздора» Гоголь видел и основной смысл своих «Выбранных мест из переписки с друзьями».

Образ Костанжогло явился серьезной неудачей Гоголя. Попытка облечь в художественную форму реакционную идею не могла закончиться ничем иным, кроме поражения.

Не менее фальшивым вышел и другой муж, «одаренный божескими доблестями», – Афанасий Васильевич Муразов. Это очень богатый купец, «из мужиков», владелец винных откупов, накопивший миллионное состояние «самым безукоризненным путем и самыми справедливыми средствами». Муразов изображен человеком высокого нравственного чувства. Он безупречно честен, благороден, человеколюбив. Он обращает на путь истины Хлобуева, спасает Чичикова и внушает ему мысль о нравственном исцелении. Таков этот надуманный, лишенный каких бы то ни было жизненных черт христианский праведник.

А в жизни Муразов – человек той же породы, что и Чичиков. Приобретатель. Хищник. Но он выступает под другой личиной. Разница между ними лишь в том, что Муразов более благообразен. И кажется непостижимым, что такой зоркий художник, как Гоголь, не сумел разглядеть истинную сущность своего героя. Случилось так: то, чего он не принял в Чичикове, он благословил в Муразове.

В галерее задуманных Гоголем положительных героев следует назвать еще Уленьку – дочь генерала Бетрищева. Вероятно, это та самая «чудная русская девица», которая была обещана в одиннадцатой главе первого тома «Мертвых душ». Прямая, добрая и светлая Уленька должна была стать воплощением высокого нравственного начала, противостоящего грубой, низменной, корыстной житейской прозе.

Как уже отмечалось, своеобразно складывается судьба нашего старого знакомого – Павла Ивановича Чичикова. Вначале он продолжает еще свою карьеру приобретателя. Но вот на его пути встречается Костанжогло. Это первый человек, к которому «почувствовал он уважение». Чичиков решает зажить по-новому. Под влиянием Костанжогло он приходит к мысли купить имение Хлобуева и «сделаться помещиком не фантастического, но существенного имения». Однако Чичиков еще не превозмог себя, не преодолел в себе стяжателя. Он не прочь бы обмануть Хлобуева и улизнуть из этих мест, не вернув взятых взаймы у Костанжогло денег. Но неожиданно разразилась катастрофа. Чичиков был изобличен в составлении подложного завещания. Его арестовали. Он лишился своей заветной шкатулки с деньгами и оказался в «промозглом сыром чулане». Все, что он в течение своей жизни сооружал, внезапно рухнуло. Чичиков стал жалок и нищ. В этот момент к нему является Муразов. Он призывает Чичикова порвать с прошлым и зажить по-новому: «Проснитесь, еще не поздно, есть еще время…» Муразов помог Чичикову выйти на свободу, Чичиков уезжает из города, размышляя: «Муразов прав… пора на другую дорогу».

Так начинается процесс мнимого очищения Чичикова. Его нравственное возрождение должно было, вероятно, состояться в третьей части «Мертвых душ». Но о ней мы, в сущности, ничего достоверного не знаем.

Изображение русской действительности в первом томе «Мертвых душ» представлялось Гоголю неполным, односторонним. Он считал необходимым раскрыть и положительное начало в этой действительности. Но каково оно и где его искать – Гоголь не знал, а это неотвратимо толкало его на путь «фальшивой идеализации» жизни. Чернышевский писал, что присущая второму тому «Мертвых душ» «фальшивая идеализация» объясняется различными причинами. В одном случае она «происходит, по-видимому, чисто от произвола автора», в другом же она обязана своим «происхождением искреннему, непроизвольному, хотя и несправедливому убеждению». Но в обоих случаях произведению наносился существенный ущерб.

С середины 40-х годов начинаются жалобы Гоголя на оскудение творческой силы, на утрату способности творить. Несмотря на усиливавшийся духовный кризис и тяжелое душевное состояние, Гоголь порой очень остро ощущал надуманность, фальшивость тех идеальных героев, которых он вознамерился изобразить во втором томе «Мертвых душ». Писателя в такие минуты охватывало чувство глубокой неудовлетворенности тем, что он писал.

Гоголь временами осознавал, что в изображении своих идеальных героев он шел не от действительности, не от жизненной правды, а произвольно выдумывал их от себя. 20 апреля 1847 года он писал А. Смирновой-Россет: «Бог недаром отнял у меня на время силу и способность производить произведенья искусства, чтобы я не стал произвольно выдумывать от себя, не отвлек<ался> бы в идеальность, а держался бы самой существенной правды» (XIII, 286–287).

Гоголь никогда не переставал презирать мир пошлости и наживы. Он не знал политических путей переустройства мира, но ощущение необходимости его преобразования неистребимо жило в писателе. Он был убежден, что общество можно перестроить отнюдь не только в результате насилия и социальных катаклизмов. Этот путь Гоголь решительно отвергал. Бесконечно веря в человека, он думал, что той же цели можно достигнуть в результате нравственного совершенствования человека, как верил он в возможность нравственного воскресения Чичикова. И хотя подобным иллюзиям безжалостно противостоял объективный смысл «Мертвых душ», тем не менее Гоголь упорно искал моральные рычаги, с помощью которых удалось бы переворотить Россию. Об этом превосходно писал Короленко в своей очень тонкой и по-настоящему еще не оцененной статье «Трагедия великого юмориста»: «Идея же состояла в том, чтобы в крепостнической России найти рычаг, который мог бы вывести ее из тогдашнего ее положения. А так как все зло предполагалось не в порядке, а только в душах, то, очевидно, нужен такой рычаг, который, не трогая форм жизни, мог бы чудесным образом сдвинуть с места все русские души, передвинуть в них моральный центр тяжести от зла к добру. Изобразить в идеальной картине этот переворот и показать в образах его возможность – такова именно была задача второго и третьего тома «Мертвых душ». Гоголь мечтал, что он, художник, даст в идее тот опыт, по которому затем пойдет вся Россия».

Вместе с тем, создавая свои дидактические, безжизненные схемы идеальных героев, Гоголь никогда не угасавшим в нем инстинктом художника понимал, что не Костанжогло и Муразов способны открыть людям дорогу к будущему. Но кто же? – вот вопрос, который не давал покоя писателю.

В конце последней главы появляется генерал-губернатор, который собирает всех чиновников города и обращается к ним с речью. Он сообщает о только что раскрытом крупном преступлении, о причастности к нему многих сидящих в этом зале и о своей решимости расследовать дело не обычным путем, а «военным быстрым судом». Этого мало. В речи генерал-губернатора явно сквозит еще одна мысль: виновны не только отдельные чиновники. Он сознает, что изгнание уличенных в преступлении чиновников отнюдь не станет уроком для других, «потому что на место выгнанных явятся другие, и те самые, которые дотоле были честны, сделаются бесчестными, и те самые, которые удостоены будут доверенности, обманут и продадут…» Какой же выход? Губернатор видит его в одном: в нравственном самосовершенствовании. Он обращается к чиновникам, как человек, связанный с ними «единокровным родством», и призывает вспомнить о своем долге. Так снова Гоголь попадает под власть утопии, как только из обличителя он превращается в проповедника всеобщего примирения.

Обсуждая причины постигшей Гоголя неудачи во втором томе «Мертвых душ», И. Аксаков писал Тургеневу, что он «изнемог под тяжестью неразрешимой задачи, от тщетных усилий найти примирение и светлую сторону там, где ни то, ни другое невозможно, – в обществе». В этих печальных словах И. Аксакова была немалая доля правды.

Идейные заблуждения писателя были трагичны, они неизбежно ограничивали его могучее дарование. Вместе с тем большая и горькая правда жизни прорывалась рядом с фальшивой утопией, выраженной в образах Костанжогло, Муразова и генерал-губернатора, призывающего воров-чиновников заняться нравственным совершенствованием. Реалистический талант мужественно сопротивлялся этой утопии. Чернышевский полагал, что слабые страницы второго тома «Мертвых душ» были бы автором в дальнейшем переделаны или уничтожены. Он высказывал также уверенность, что «преобладающий характер в этой книге, когда б она была окончена, остался бы все-таки тот же самый, каким отличается и ее первый том и все предыдущие творения великого писателя» (III, 12). Разумеется, все это только лишь предположения, которые, к сожалению, никак не могут быть точно документированы. Окончательная редакция второго тома «Мертвых душ» была создана, но кто знает, какое начало в ней одержало верх! И не было ли сожжение готовой рукописи результатом мгновенной вспышки трезвого сознания писателя, уже к тому времени обессилевшего в тяжких борениях с физическим недугом и поисках выхода из духовной драмы, терзавшей его на протяжении последних лет!

Сожжение Гоголем рукописи некоторые исследователи были склонны объяснять тем, что его «лукавый попутал», неожиданным проявлением у надломленного тяжкой болезнью писателя религиозного экстаза, вызвавшего «помутнение разума». Многие факты решительно противостоят такой гипотезе. Ее опровергают прежде всего свидетельства друзей Гоголя, близко наблюдавших его в ту пору.

Вот одно из них. 5 мая 1852 года С. Т. Аксаков писал Шевыреву: «В самое последнее свидание с моей женой Гоголь сказал, что он не будет печатать второго тома, что в нем все никуда не годится и что надо все переделать. Сожжение набело переписанных глав второго тома как нельзя больше подтверждает эти слова».

Гоголь был не доволен вторым томом «Мертвых душ». Он постоянно соотносил обе части произведения и мучительно ощущал несовершенство второй. Здесь надо искать объяснение того, что произошло. Это подтверждает Ю. Ф. Самарин в письме к А. О. Смирновой-Россет: «Я глубоко убежден, что Гоголь умер оттого, что он сознавал про себя, насколько его второй том ниже первого, сознавал и не хотел самому себе признаться, что он начинал подрумянивать действительность. Никогда не забуду я того глубокого и тяжелого впечатления, которое он произвел на Хомякова и меня раз вечером, когда он прочел нам первые две главы второго тома. По прочтении он обратился к нам с вопросом: «Скажите по совести только одно – не хуже первой части?» Мы переглянулись, и ни у него, ни у меня не достало духу сказать ему, что мы оба думали и чувствовали».

Мучительные сомнения терзали Гоголя, не давали ему ни на одну минуту покоя. Это обстоятельство, вероятно, и сыграло свою роль в ту роковую ночь, когда была уничтожена рукопись второго тома.

Гоголь сжигал не «Мертвые души» – любимый труд целой жизни, а то произведение, в котором ему временами мерещилось открытие великих христианских истин и несостоятельных рецептов спасения человечества. Он уничтожал свои иллюзии. И, быть может, таким трагическим образом писатель с ними расставался.

Конечно, мы никогда не перестанем сожалеть о судьбе погибшей рукописи. Ведь она написана тем же пером, каким был создан первый том. Сохранись эта рукопись, она могла бы многое объяснить во всех тех тяжких духовных борениях, которые пережил в последние годы своей жизни великий писатель.

Ну, а если взглянуть на этот поступок писателя с иной, нравственной стороны? Нет ли у нас оснований предположить, что сожжение рукописи было и актом самосожжения – в том смысле, что большой художник таким странным и страшным способом отрекался от своих заблуждений, от всего того, что противостояло его здоровому, реалистическому восприятию действительности, и открывал себе дорогу к духовному, нравственному обновлению!..

* * *

Последние месяцы и недели жизни Гоголя были особенно драматическими. Писатель чувствовал, как быстро иссякают его творческие и физические силы. Изнуренный постоянными болезнями, он начинает думать о приближении смерти и еще больше погружается в чтение церковных книг. Религиозно-мистические настроения все сильнее овладевают им.

В самом начале 1852 года в Москву приезжает из Ржева протоиерей Матвей Константиновский, с которым Гоголя давно познакомил граф А. П. Толстой. Протоиерей взял на себя обязанность «очистить» совесть Гоголя и приготовить его к «христианской, непостыдной смерти». Он потребовал, чтобы Гоголь строго соблюдал все церковные обряды, посты, и нашептывал ему, что единственным средством спасти свою душу является отречение от литературной деятельности, уход в монастырь. Он также уговаривал Гоголя отречься от Пушкина. Но эти увещевания «отца Матвея» лишь раздражали Гоголя и выводили из душевного равновесия – настолько, что однажды, не совладав с собой, он оборвал попа:

– Довольно! Оставьте, не могу далее слушать, слишком страшно!

Гоголь еще пробовал сопротивляться влиянию, которому он подвергался. Но силы его были уже слишком надорваны.

Гоголь жил в доме А. П. Толстого и подвергался постоянному воздействию этого сильного волей мрачного фанатика. Однажды он обратился к графу с просьбой спрятать у него свои рукописи. Толстой отказался это сделать, чтобы не утвердить Гоголя в мысли о приближающейся смерти. В ночь на 12 февраля 1852 года рукописи были сожжены.

Десять дней спустя не стало и его самого.