Знаменитое изречение Молотова о дорогах, ведущих в коммунизм, родилось лет на пятнадцать раньше, чем было произнесено с высокой трибуны. Да, уважаемые историки и потомки! Лозунг этот сочинил, сформулировал и собственноручно начертал над воротами магнитогорской тюрьмы заключенный Трубочист. Основу плаката изготовили из листового железа, окаймили деревянной рамкой, покрасили суриком. Высота рамки — один метр, протяженность — двенадцать. И на красном фоне огромные белые буквы: «Все дороги в наше время ведут к коммунизму».

Оптимистический лозунг над входом в тюрьму у обычных людей в то время не мог вызвать двучтения, двусмыслия. А работники НКВД, прокуратуры, партийных и советских органов всегда видели в жизни только одну дорогу — дорогу в коммунизм. Начальник тюрьмы приказал выдать художнику премию — булку черного хлеба. Трубочист жил в тюрьме вольготно. Он был всего-навсего под следствием. Выездная коллегия военного суда отказалась рассматривать его дело. Можно сказать, в тюрьме держали невинного человека.

В магнитогорской «бутырке» были три бесконвойных зэка: водовоз Ахмет, портной Штырцкобер и Трубочист, занявший должность мастера в столярной. Татарин Ахмет попал в тюрьму за конокрадство. Штырцкобер за то, что еврей, да еще с такой ужасной фамилией. Не фамилия, а диверсия, хоть сразу к стенке ставь. Начальник тюрьмы был человеком добрым, но и то возмущался:

— Штырцкобер! Што это такое? Будто кобель штык проглотил.

Друг еврея Штырцкобера татарин Ахмет сидел в тюрьмах безвылазно с 1919 года. Ни одной похищенной лошади он не продал. До революции у него под Троицком был племенной завод на четыре сотни скакунов и тяжеловозов, конюшни, лабазы, небольшая мельница. Ахмет не мог жить без коня, без запаха конского пота, без ласкового общения с лошадкой. Ахмет крал коней при советской власти в сельских районах, у начальства. Он подкрадывался к райкомам днем, распутывал коновязь и прыгал в кошевку, издавая разбойничий свист. И летел Ахмет по дорогам от погони, крича восторженно:

— Уля-ля-ля! Уля-ля-ля!

Через неделю-другую в каком-нибудь лесочке конокраду Ахмету скручивали руки, пинали его сапогами, били палками и снова отправляли в тюрьму на два-три года. В тридцатые годы за кражу коня давали уже десять лет и расстрел. Но Ахмет и при таких строгостях не угомонился. Он побывал во многих концлагерях, натерпелся, но магнитогорской тюрьмой был доволен. Здесь он обрел настоящую радость. Ему впервые за последние двадцать лет доверили коня, назначили его водовозом, извозчиком. Ахмет ездил в город и на станцию за продуктами, фанерой, тесом. Не всегда ведь автомобиль у начальства под рукой. В городе Ахмет приворовывал: то бочку из-под квасу в тюрьму привезет, то железо листовое, то кирпич, то бревна. Однажды привез на телеге даже ларек, в котором мороженое продавали. Все, что оказывалось на территории тюрьмы, для мира пропадало бесследно и навсегда.

Портной Штырцкобер тоже выходил из тюрьмы беспрепятственно. Таково было указание начальства. Он шнырял по магазинам, барахолке, знакомым — покупал иглы, пуговицы, нитки, конский волос и холст, отрезы шелка, сукна и шевиота. Все городское начальство шило костюмы в тюрьме. По этой причине в ближайшие тридцать лет Штырцкобер не мог быть освобожден. Когда срок заключения у него заканчивался, ему добавляли сразу три-четыре года. Штырцкобер относился к этому с юмором:

— Я узе самый увазаемый человек в стране: когда я сплю, меня охраняют.

И Ахмет, и Штырцкобер, и Трубочист не спали в тюремных камерах. Ахмет ночевал и зимой, и летом в конюшне. У Штырцкобера и Трубочиста были в распоряжении мастерские. Конечно, каморку еврея-портного назвать мастерской было трудно. Но у Трубочиста была приличная мастерская с тремя станками. В столярной ладили иногда добрую мебель — по чертежам Трубочиста. Он был и краснодеревщиком, и художником, и радиомехаником, и фокусником. Начальник тюрьмы приводил Трубочиста даже к себе на квартиру, не боялся и не стыдился этого. Кто же лучше отремонтирует радиоприемник?

Через Ахмета, Трубочиста и Штырцкобера заключенные имели постоянную связь с волей. Они изредка передавали письма от родных, приносили передачи и новости. Ремонтируя нары в камере смертников, Трубочист передал Коровину печальное известие: его Ленка окончила жизнь самоубийством, бросилась на заводе в нагревательный колодец. Григорий Коровин после этого сник, ждал исполнения приговора с безразличием, признался в нераскрытых преступлениях. Но именно это и задержало исполнение приговора. Коровина и старика Меркульева вновь начали допрашивать, надеясь, что они выдадут какие-то связи, сообщников. Но никаких новых фамилий они не называли. В камере смертников сидели шесть человек: Меркульев, Коровин, Золотовский, Монах, Эсер и Немец.

Немца звали Куртом, по-русски он говорил плохо. Курт бежал от Гитлера в легендарную страну победившего пролетариата, был принят за шпиона, приговорен к расстрелу. Да и как его не приговорить к высшей мере наказания, если он говорил:

— Комрад! Хитаров есть мой друг. Мы с Хитаровым есть в загранице тайный связь.

Хитаров в это время уже был арестован и расстрелян как враг народа. Монах сокамерников не замечал. Огромный, ростом в две сажени, сильный и костлявый, он был безобиднее малого ребенка. На глупые вопросы Монах не отвечал, начинал читать молитвы. Но от Монаха веяло такой силой духа и веры, что в камере он был самым уважаемым человеком. Монах, Эсер и Золотовский знали друг друга, они попали в камеру смертников из гейнемановского лагеря.

Золотовского заставили признать себя руководителем подпольной «Польской организации войскова», хотя он был запорожским евреем. Правда, польский язык он знал, дружил в концлагере с поляками, был бригадиром землекопов. А бригада состояла сплошь из поляков и немцев. Все они были сразу расстреляны. Золотовского же ликвидировать не торопились, чтобы выявить его связи с городом. В камере смертников никто не считал себя врагом советской власти, кроме Эсера.

— Вам тяжело будет умирать, вы как бы ни в чем не виноваты. А я не жалею ни о чем. Я действительно враг этих преступников-большевиков, — открыто признавался Эсер.

Эсер — Серафим Телегин — был родственником Антона Телегина, но в его деле это обстоятельство не отмечалось. Богатырем он не выглядел: сухонький старичок, белая бородка клинышком, пенсне. Он, старый подпольщик, при царе легко уходил от жандармов. От чека и НКВД Эсер уйти не мог. Коровин часто спорил с Эсером:

— Ты ошибаешься, Эсер. Дело Ленина — светлое. Да и Сталин, наверно, не знает о злодеяниях НКВД. Ленин — гений, вождь!

— Не сотвори себе кумира, — басил Монах.

— Что ты, Гриша, знаешь о Ленине? За всю историю человечества не было более жестокого и гнусного правителя. Бирон — дитя шаловливое по сравнению с Лениным.

— Не скажи, Эсер. Цари тоже Россию расстреливали, не зазря вы в них бомбы метали.

— Я тебе, Гриша, такую цифирь приведу: с 1826 по 1906 год, то бишь за восемьдесят лет, в России было казнено 894 человека. Вот и получается — одиннадцать смертных приговоров в год. И это вместе с убийцами, бомбометателями, кровавыми маньяками, каторжниками-людоедами. А большевики уничтожают народ сотнями тысяч, миллионами.

Эсер не покачнул убеждений Григория Коровина. Заставили Гришку задуматься книжки-брошюрки ленинцев. В камере пребывали несколько печатных работ Ленина, Сталина, Дзержинского, Данишевского и Крыленко. Двух последних авторов надо было изъять, ибо они сами были расстреляны как враги народа. Но по недосмотру тюремного начальства брошюрки Данишевского и Крыленко оставались в камере, хотя и похудевшие, полуискуренные. Коровин прочитал книжонку Данишевского «Революционные Военные Трибуналы», изданную еще в 1920 году. Главный казнитель-чекист утверждал: «Революционный военный трибунал — это необходимый и верный орган диктатуры пролетариата, долженствующий через неслыханное разорение, через океан крови и слез провести рабочий класс в мир свободного труда, счастья трудящихся и красоты».

Дзержинский вторил ему: «Я предлагаю оставить эти концлагеря для использования труда арестованных, для господ, проживающих без занятий, для тех, кто не может работать без известного принуждения. Или, если мы возьмем советские учреждения, то здесь должна быть применена такая мера наказания за недобросовестное отношение к делу, за опознание"...

Коровин и предполагать не мог, что большевики были такими откровенными изуверами. Оказалось, все они одинаковы: от Ленина, Троцкого и Бухарина до Иосифа Виссарионовича. Угнетали и рассказы Эсера об условиях на царской каторге и в ссылках. При царе над заключенными не глумились, не пытали их, не морили голодом. Золотовский кроме польского владел и немецким языком, пересказывал в камере исповеди гамбургского коммуниста Курта. Гитлер и его гестаповцы истребляли оппозицию, коммунистов, евреев. Но в Германии не могли пытать человека лишь только для того, чтобы он признал себя врагом.

— Такой уничтожение не есть выгодно государству, — говорил Курт, дополняя пересказы Золотовского.

У Коровина сердце холодело. Как же так? Сталин оказывается глупее и преступнее Гитлера. Может, врет этот немец Курт? Или Золотовский переводит с умышленным искажением. Евреям верить нельзя. Они разорили и разграбили Россию. Возможно, и в камеры смертников подбрасывают их, как подсадных уток. Меркульева и меня расхлопают. Монаха и Курта тоже пустят в расход. Эсер сам просится на эшафот. А этот Золотовский выживет, снова будет подсажен к приговоренным. Евреи были и остаются у власти. Каганович — правая рука у Сталина.

— Заткнись, жид порхатый! А то обмакну твою морду жидовскую в парашу! — обрывал Коровин Золотовского.

— Может быть кому-то выгодно, чтобы мы ссорились? — спрашивал Золотовский, но замолкал, залезал под нары.

Старик Меркульев поправлял на глазу черную повязку, вступался:

— Не обижай, Гриша, человека. В одну яму ляжем.

Меркульева для устрашения, чтобы сломался, уже дважды вызывали на расстрел. Меркульевский пулемет не давал покоя следователям. Первый раз отправили старика на смерть с группой доменщиков — в сорок человек. Приговоренным к смерти бросили четыре лопаты:

— Кто желает размяться, тому руки развяжем. Тех, кто выкопает могилу, может и не расстрелям. Дадим закурить по цигарке.

Руки у всех приговоренных были связаны за спиной, проволокой. И ноги были опутаны, не убежишь. Желающие копать могилу всегда находились, им и закурить давали без обмана. Доменщики, ребята молодые, вырыли для себя яму, покурили. И тут им повязали руки и ноги, сбросили в могилу первыми, живьем. И остальных побросали в яму, стреляя в спину, в затылок. Конвой по численности был рискованно мал: семь человек. Но ведь приговоренные покручены проволокой. Меркульева подтащили к могиле последним, но не расстреляли, позабавились:

— Тебе, старик, места не хватило. И следователь твой показаний ждет. Закапывали могилу бригадмильцы Шмель и Разенков, сержанты Калганов и Матафонов.

Во второй раз казнили всего шесть человек, в том числе двух молодых женщин. Меркульев был седьмым. И ни у кого не были связаны руки и ноги. Начало было таким же: приговоренным дали четыре лопаты. Они сами себе вырыли могилу. На расстрел к яме подводили по одному, стреляли в затылок. Женщины голосили:

— Что вы творите? Изуверы!

Меркульева тоже подвели к могиле, выстрелили. Он упал в глинистый схорон на окровавленные трупы, но боли не почувствовал.

— Я же не умер! Или я умер? Красноармейцы и работники НКВД хохотали:

— Вылазь, хрыч старый! Не пришел твой час. Ты еще не все рассказал про пулемет.

Ох, уж этот дурацкий пулемет! Меркульев и для себя не мог объяснить, почему он его хранил и прятал. Можно ведь было утопить в пруду. Или просто вывезти в степь и выбросить, закопать. Сам себя погубил он этим проклятым пулеметом. И сокамерники Меркульеву не верят.

— Ты правильно прятал пулемет, дед! Нам бы сейчас тачанку да твой Максим. Через всю Россию пролетели бы. Покосили бы большевичков поганых! — потирал руки Эсер.

— Что-то ты на тамбовщине не покосил Тухачевского. И Завенягин твою банду бивал, — язвил из-под нар Золотовский.

— За это бог его и наказал, — перекрестился Монах.

— Его поди не пытали, как нас. Все-таки Тухачевский, — тронул Меркульев за рукав Гришку.

— Ему конфетку в жопу совали, — с улыбкой предположил Коровин. Меркульев пожалел Золотовского:

— Вылазяй с поднар, Израиль Абрамыч. Ты кашляешь. Поди на мое место, а я прохлажусь под настилом.

К Меркульеву под нары забрался и Гришка Коровин, потребно пошептаться стало, выведать еще раз подробности расстрелов. Яму могильную приговоренные, значит, копают сами. Дают им четыре лопаты, значит. А ежели секануть в четыре лопаты чекистов по башкам, оружие захватить, убежать? Монах и Золотовский не согласятся. Эсера и Курта можно, наверно, сподвигнуть.

— У меня, чать, рука не подымется, — сомневался Меркульев.

— Ты белякам ухи отрезал в гражданскую?

— Был грех.

— Вот и согреши еще раз: рубани по харе лопатой чекиста. И уйдем в горы. А там — видно будет. Мне помирать неохота.

Эсеру план побега показался реальным. Курту порешили не открываться, все-таки иностранец, может выдать.

— И Золотовскому скажем в последний момент, когда повезут казнить. У меня подозрение к еврею, — заключил Коровин.

У Гришки под штаниной был привязан к ноге заточенный трехгранный напильник, подброшенный Трубочистом. И такое оружие могло сгодиться. Несколько раз в камере проводили шмон, нашли тайник с ножом, а напильник остался. Меркульев откровенничал с Коровиным:

— Ежли наш род Меркульевых погаснет, беда случится.

— Какая беда?

— Мы же тайну казачьего клада храним, Гриша.

— Какого клада?

— Золотого.

— Сколько золота в захороне?

— Двадцать бочат серебра, двенадцать — золота. И кувшин с драгоценными самоцветами, кольцами, серьгами.

— Не бреши, старый пим.

— Ей-богу, не брешу, Гриша. Энто казна казачья, старинная.

— А где клад утаен?

— Не ведаю.

— А кто ведает?

— Фроська.

— Не рассказывай байки, пердун старый. Лучше посоображай, как нам уйти от смерти. Чует мое сердце, что поволокут скоро.

Гришка Коровин не ошибся в своих предчувствиях и предположениях. Через три дня всю камеру смертников вывели во двор тюрьмы и затолкнули в черный воронок. Через решетку из окошка столярной мастерской выглянул Трубочист, помахал рукой. Ахмет вышел из тюремной конюшни с метлой, но его загнали обратно окриком.

— Куда нас повезут? — дрогнувшим голосом спросил Золотовский.

— Расстреливать повезли. Но ты держись, жидяра. Когда прикажут рыть яму, бери лопату. И как я заору — бей ближнего мильтона по кумполу. Ясно?

— Сказано в Писании: не убий! — возразил Монах.

— Гриша, я не смогу, — закрыл лицо ладонями Золотовский.

— Ну, ты хоть помаши лопатой, помельтешись, отвлеки от нас внимание.

Расстрельный конвой возглавлял подвыпивший Груздев. В кабину «воронка» сел боец с винтовкой. Другой красноармеец, тоже с винтовкой, поместился в задней, отгороженной клетушке машины. С Груздевым были сержант Матафонов и бригадмилец Разенков. Они ехали следом — в легковой машине.

— Нам повезло! — обнял Коровин старика Меркульева. — Они даже не связали нам руки.

— Дай бог, дай бог! — молился Монах.

«Воронок» чихал и колыхался по ухабистым дорогам долго, около часу. А остановился, показалось, неожиданно. В тишине заскрежетала открываемая дверца.

— Выходите, соколы, — скомандовал Груздев, держа в руке револьвер. Резенков бросил четыре штыковых лопаты.

— Копайте могилу, — распорядился Матафонов.

Коровин схватил две лопаты, одну подал Меркульеву. Завладел тяжелой лопатой и Эсер. Курт упал на колени, заплакал, начал биться лбом о землю. Поляну, где остановились машины, окружал березовый лесок. Голубело пронзительное небо, благоухали травы, зеленел густой конский щавель, по жаре носились быстрые, кусучие оводы. Один из них впился в шею Груздеву.

— Кровосос проклятый! — прибил он его.

Золотовский взял лопату, начал копать. Монах стоял величественно, не обращая внимания на ор. Разенкову почему-то хотелось унизить Монаха. Он отобрал лопату у Золотовского, совал ее в руки Монаха:

— Копай, ты, копай! Отродье реакционное!

Монах глянул на бригадмильца сверху вниз, как на карлика, отвернулся, начал читать молитву. Два бойца с винтовками, сержант Матафонов и Груздев как бы окружили то место, где начали рыть яму. Коровин оттолкнул Меркульева к другому краю начатой могилы, где стоял молоденький красноармеец с винтовкой.

— Ты того, я этого. Эсер — Груздева, и сразу бежим!

— Не разговаривать! — взвел курок револьвера Груздев.

Матафонов в побеги при расстрелах не верил, потому присел на кочку, револьвер сунул в кобуру. Как можно убежать? Срежут в спину из винта. Да и догнать любого доходягу не трудно, звездануть по башке рукояткой револьвера. И снова заставить копать. Кто же им будет рыть могилы? Пять мертвяков зарыть еще можно. А когда их тридцать-сорок?

— Ты прыгнешь на сержанта, который сидит, — шепнул Коровин Золотовскому. — А мы тебе поможем, не бойся.

Помогать Коровин и Эсер никому не собирались. Когда могила углубилась на полметра, Гришка издал звериный рык и со страшной силой рубанул по лицу лопатой стоящего вблизи красноармейца. Он упал, обливаясь кровью, но винтовку из рук не выпустил, накрыл ее своим телом. Старик Меркульев бросился на другого бойца, но он увернулся от удара лопатой, сбил с ног нападавшего прикладом. Меркульев, однако, вцепился бойцу в ноги, уронил его. Эсер побежал к лесу, бросив лопату.

— Беги, Гришка, беги! — хрипел Меркульев, с трудом удерживая упавшего, но ловкого и брыкливого красноармейца.

Коровин тоже ринулся к лесу крупными прыжками, по-лосиному, но оглядывался. Золотовский упал на сержанта Матафонова, опрокинул его на спину, извинительно приговаривая:

— Простите, но я должен, понимаете?

Матафонов схватил Золотовского за горло, придушил, отбросил в сторону, вытащил из кобуры револьвер и начал расстреливать его, лежачего.

— Ах ты, жид! Как ты посмел? Получай, на — тебе, на!

А Коровин и Эсер убегали, по ним никто не стрелял. Один боец лежал мертвым, другой барахтался с Меркульевым. У бригадмильца оружия не было. Да он и отскочил с перепугу, спрятался за автомашину. Груздев стрелял. Но он стрелял в идущего на него великана-монаха. Пятился и стрелял в упор. Пять раз выстрелил Груздев в грудь и живот рослого чернеца. А он пошатывался, останавливался на мгновение и снова начинал надвигаться на Груздева с распростертыми руками, будто живой крест.

— Если они умолкнут, то камни возопиют! — рыкающе булькал Монах.

После шестого выстрела святой отец изогнулся, откинулся и упал на спину. А Григорий Коровин и Эсер уже скрылись в леске, несколько раз мелькнув между стволами берез. Матафонов помог красноармейцу, которого начал одолевать старик Меркульев. Сержант сокрушил преступника ударом сапога в челюсть, оттащил его от бойца, прикончил выстрелом в голову. Курт все еще стоял на коленях, рыдал. Матафонов хотел его пристрелить, но Груздев удержал сержанта:

— А кто яму будет рыть?

Могилу выкопал Курт, помогал ему Разенков. Матафонов и Разенков сбросили в яму тела — Меркульева, Золотовского, Монаха. Курт нарвал травы, полевых лопухов, букетик цветов. Он сам спустился в схорон, лег, закрыв лицо травой. Груздев подал револьвер Разенкову, пополнив барабан патронами:

— Стреляй!

Разенков выстрелил шесть раз, но Курт продолжал стонать и дергаться.

— Закапывай, не вылезет, — подал Матафонов лопату бригадмильцу.

— Ужасный день! — сплюнул Груздев.

— Невезучий, — согласился Матафонов.

Разенков забросал могилу, притоптал. Шофер «воронка» расстелил на ковылях тряпку, подал стаканы, открыл две бутылки водки, разлил. Выпили молча, закусывали луком и хлебом. И все посматривали в сторону леска, где скрылись беглецы — Эсер и Коровин.

— Как же так получилось? Едри их мать! — сокрушался Груздев.

— Мож, промолчим. Подпишем бумагу, што расхлопали, — предложил сержант Матафонов.

Груздев помотал головой отрицательно:

— Нет, их могут поймать случайно. И мы тогда загремим.

Разенков дал дельный совет:

— Надо ехать на станцию Куйбас. Она — рядом. Коровин туда поползет к товарнякам. И Эсер за ним увяжется.

— Если мы Эсера и Коровина не возьмем, полетят наши головы, — подумал Груздев.

Но перед глазами его стояли не Эсер и Коровин, а великан-Монах с распростертыми руками, будто черный крест. Груздев стрелял и стрелял по нему в упор. А Монах не падал, а надвигался и надвигался, как обещание возмездия.