В Челябинске кроме центральной тюрьмы царской постройки была еще и подвальная — в здании НКВД. Но арестованных поступало так много, что приходилось содержать их в складах, в загородях под открытым небом, в заброшенных шахтах. Порошин попал в подвальную тюрьму НКВД, в одну камеру с Голубицким, Гейнеманом, Ручьевым, Калмыковым, Пушковым. Позднее в эту же камеру впихнули Эсера, а недели через три и Придорогина с Лениным.

Сотоварищи Серафима Телегина по банде — священник Никодим, американец Майкл, Гераська и Фарида находились в центральной тюрьме. Там же были Партина Ухватова, Шмель, водовоз Ахмет и Штырцкобер.

О жестокости, беспределе в советских тюрьмах и концлагерях сказано много, но далеко не полностью. Каким бы омерзительным типом ни был Шмель, он не заслуживал мучений, которые на него обрушились. Шмеля сразу же опознали как бригадмильца и сексота. Нельзя было его помещать в одну камеру с Гераськой, Ахметом и Штырцкобером.

— Приветик, сиксот! — встретил весело Гераська Шмеля.

Магнитогорскую ватагу в камере уважали: и отца Никодима, и Гераську, и Майкла, и татарина Ахмета, и еврея-портного Штырцкобера. Но в камере было более сорока озлобленных уголовников-извращенцев, грабителей и разных убийц, которыми правил вор в законе — Пахан. По просьбе Пахана Гераська и Майкл рассказывали и пересказывали, как они привольно жили в банде, как расстреливали из пулеметов в упор наступавших на них красноармейцев и мильтонов.

— Объявляю вас ворами в законе! — пробасил однажды Пахан.

— И меня узе? — развеселил всех Штырцкобер.

— И узе тебя! — подтвердил Пахан.

Штырцкобера в камере уважали все и без повеления Пахана. А Шмелю не повезло. Его зверски избили, глумительно изнасиловали, обмакнули головой в переполненную парашу. Гераська отобрал у Шмеля ботинки, в каблуках которых были спрятаны золотые динары. Ботинки пришлись Гераське впору, а Пахан одобрил конфискацию. За Шмеля пытался вступиться только один человек — отец Никодим:

— Простите вы его, ради бога! Не марайте руки свои, не пачкайте душ!

Но священника никто не послушал. Да и хихикали над ним воры. Батюшка-то не из церкви, а из банды. Поди сам из ручного пулемета постреливал, а теперь святошу разыгрывает. Шмель проскулил под нарами больше двух месяцев и смирился. Что поделаешь? Замысел — попасть в одну камеру с Порошиным — оказался глуповатым. Все рухнуло у Шмеля. И не в том дело, что изнасиловали его грязно. Он уже привык к положению — жить мальчиком для гомосексуалистов. Огорчало другое — проклятый Гераська отобрал ботинки, хотя и не знает, что в каблуках — золотые монеты. Как бы выманить обувку обратно?

— Герася, верни мне ботинки. Я тебе за то пайку хлеба стану отдавать целый месяц, — умолял Шмель наглого юнца.

— Пайку я у тебя и без торговли отыму, — ухмылялся Гераська. — И зачем тебе корочки-говнодавы? Што-то подозрительно ты заришься на них. Поди под стелькой аль подошвой — аблигация с выигрышем тыщ на десять? А? Слух был в городе, што ты выигрыл, сиксот. Раскалывайся, не то зенки выколю, падла, век свободы не видать!

Шмель нырял под нары:

— Какая облигация, Гераська? Я выигрыш получил давно, истратил. Я золотые монеты на выигрыш купил. Те монеты, которые ты у меня украл.

— Которые в сковородке были заплавлены? — спросил Гераська.

— Те, самые, — отвечал из-под нар Шмель.

— А как ты, сиксот, проведал, што энто я их стибрил?

— Мне все было известно, Герасик. Но я не заявил на тебя в милицию.

— Брешешь, ты — сиксот!

— Не брешу, я даже могу сказать — у кого сейчас находятся те самые мои монеты.

— Говори.

— Золотые монеты ты отдал Верочке Телегиной.

— И правда! — согласился Гераська. — А как ты пронюхал?

— Мастерство сыска.

Шепотливые домогательства Шмеля, попытки заполучить обратно ботинки окончательно убедили Гераську в том, что в обувке утаена выигравшая облигация. Раскурочивать ботинки в камере было опасно: Пахан облигацию отберет. У него хорошие связи с волей. Он передает через надзирателей и вещи, и деньги. Ему приносят в камеру водку, папиросы, колбасу. Гераська замыслил обхитрить Пахана, передать ботинки через него — на волю, Верочке Телегиной. Она часто приезжала в Челябинск с передачами для Порошина и Гераськи. Пахан внял просьбе Гераськи — передать ботинки Вере Телегиной, когда она придет в тюрьму с посылкой. Следователь разрешил гражданке Телегиной и свидание с родственником, несовершеннолетним преступником.

Гераська на свидании не удержался от слез:

— Как там моя бабка?

— Ничего так, но болеет.

— А сеструха — Грунька?

— Груня в медучилище.

— А где твой суженый, Вер? Его здеся в тюрьме нету.

— Аркаша в подвале НКВД. И Ленин там.

— Прекратить недозволенные разговоры! — рявкнул надзиратель. — Свидание окончено!

— Облигация, которая выиграла, в ботинке! Раскурочь ботинки! — успел выкрикнуть Гераська, полагая, что переправил богатство на волю успешно.

Надзиратели из этих ненормальных выкриков понять ничего не могли. Упоминание про подвальную тюрьму НКВД им, разумеется, не понравилось. Да кто ж не знает про тюрьму? Какие уж тут секреты? Из центральной тюрьмы заключенных туда часто возят на допросы, на заседания военного трибунала. А из подвала НКВД сюда прибывают пачками. Приговоренных к ВМН расстреливали и в центральной тюрьме, и в складе, который находился на территории прогулочного двора возле подвальной тюрьмы НКВД, и на Золотой горе у шахт. В 1937 году начальник административно-хозяйственного отдела московского НКВД Исай Давидович Берг изобрел фургон-душегубку. Приговоренных к смертной казни раздевали догола, закрывали в железном фургоне, отравляя выхлопными газами. Но таких спецмашин, замаскированных под хлебовозки, было мало по стране. В такие крупные города, как Ленинград, Минск, Харьков, Киев, Свердловск, Новосибирск, выделяли всего по две-три машины. На Челябинскую область дали только две душегубки. Одна осталась в областном центре, другая «работала» в Магнитогорске. В НКВД эти машины не пользовались большим успехом, при выгрузке трупов оказывалось, что некоторые шевелятся, приходилось их достреливать. Да и машины иногда выходили из строя. Выстрелить в затылок — надежнее!

В центральной тюрьме Челябинска приговоренного к смертной казни выводили из камеры, накидывали на голову, а вернее — на все тулово до бедер — тяжелый резиновый мешок. Расстреливали в тюремном морге, не снимая мешка, чтобы мозги не брызгали во все стороны. Трупы вывозили на грузовике, как дрова, накрыв брезентом. Чаще всего расстрелянных сбрасывали в старые шахты. Был и особый лагерь смертников возле озера Карачай. Заключенных там не кормили, не давали им воды, хотя они жили по трое-четверо суток. Лагерь возле озера Карачай был — расстрельным. Все прибывшие сюда заключенные должны были уничтожаться немедленно, без отлагательства. Но задержки случались. Не успевали сбрасывать трупы в озеро. Надо же было каждого приторочить проволокой к тяжелому камню, погрузить на баржу, отплыть от берега. Так вот и полегли на дне озера Карачай несколько тысяч расстрелянных. Биоэнергия их должна там быть по теории Трубочиста — в опасном сгустке как радиация проклятия. Но кому известны рассуждения Трубочиста? И разве поверит мир, что излучение проклятия действует десять тысяч лет?

Исайка Берг когда-то учился в одном классе с Аркашкой Порошиным и Мишкой Гейнеманом, они и жили на одной улице, в одном доме. Исай процветал, ему суждено было умереть на почетной пенсии, в сытости и покое, хотя он изобрел «душегубку». А Мишка Гейнеман, который никогда и никому не приносил зла, сидел в подвальной тюрьме города Челябинска. Порошин говорил Мишке:

— Я с каждым днем все больше верю в бога. Но почему бог карает не злодеев, а людей чаще всего безвинных? Я, Порошин, конечно — злодей. Наш друг Исайка Берг додумался до омерзительной идеи — «душегубки». А ты, Мишка, за что гниешь в тюрьме? Наказал бы бог Исайку и меня — было бы все по справедливости.

В подвальной тюрьме НКВД в камере, где сидели Порошин и Гейнеман, появились переведенные из централки — Гераська, отец Никодим, Майкл, Ахмет, Штырцкобер. В камере главенствовал Эсер. Ему подчинялись беспрекословно и Придорогин, и Порошин, и секретарь магнитогорского горкома Берман, и Ручьев, и все остальные. Насилия в камере не было, но много спорили, насмехались друг над другом. Порошин говорил Эсеру:

— Если бы ты попал, Эсер, на допрос ко мне, я бы тебе предъявил интересные обвинения.

— Позвольте, сударь, узнать, в чем бы вы меня обвинили?

— А ты, Эсер, изрубил на куски Цвиллинга.

— У вас есть, дорогой мой, свидетельства, доказательства?

— Я бы нашел свидетелей.

— Каких?

— Деда Кузьму из станицы Зверинки, Яковлева — из Шумихи, Манефу...

— Так заявите сейчас, Аркадий Иванович, еще не поздно. Может быть, вам смягчат наказание.

— Нет смысла, Эсер. Тебя и без моих показаний расстреляют. И мне от вышки не уйти.

— Я один среди вас невиновный, — вздыхал Ручьев. — Меня следователь Натансон губит.

Калмыков посмеивался над поэтом:

— У тебя один глаз — серый, другой — синий. Только за это тебя можно расхлопать.

Порошин и Ручьёва разоблачал:

— Значит, невинный ты, Борис? Чистый во всех отношениях? С пролетарским происхождением?

— Абсолютно чистый, клянусь!

— А кто у тебя отец, Борис? Где он живет?

— Отец учитель, в Киргизии живет...

— А кем он раньше был, в гражданскую войну?

— Директором гимназии в Троицке.

— Врешь, поэт! Отец твой — Александр Иванович Кривощеков был беляком, возглавлял идеологический отдел в штабе Дутова. Наше НКВД — примитивно, безграмотно, не знает истории. Шьют они тебе напраслину, не знают, что ты сын дутовца. Узнали бы, стерли бы в порошок и тебя, и всю твою семью.

Эсер хохотал, обнимая Порошина:

— Какие кадры теряет НКВД, уничтожая таких зубров сыска! Но ты, Аркадий, не годишься для действующей системы, как и твой друг Гейнеман. Ты мыслитель. А диктатуре нужны не мыслители, а исполнители-слепцы. Великий Бакунин говорил: «Диктатура способна породить лишь рабство».

Порошин не считал себя большим специалистом по теории анархизма, но знал работы Бакунина «Государственность и анархия» и «Анархия по Прудону». В профессорской библиотеке отца было много редких и запрещенных книг. По Марксу диктатура пролетариата — явление временное. По Бакунину — «никакая диктатура не может иметь другой цели, кроме увековечивания себя». Как философ и провидец Бакунин оказывался, конечно, выше Маркса. Бакунин предвидел опасность военизирования страны. За пятьдесят лет до 1917 года он говорил о марксистах: «Они попробовали бы навязать коммунизм... дали бы армию реакции и породили военных реакционеров, честолюбивых генералов».

Бакунин предсказал и появление Сталина: «С помощью этой прочной государственной машины они добились бы вскоре и государственного машиниста — диктатора». Не случайно Маркс так ненавидел Бакунина, злобствовал против него. По сравнению с Бакуниным Маркс был пигмеем философии. Эпоха развивалась по Бакунину, а не по Марксу.

В камере, где находились Эсер, Порошин и их товарищи по несчастью, почти все уже были осуждены к ВМН, кроме поэта Ручьева и вновь прибывших — Ахмета, Гераськи, Майкла, отца Никодима и Штырцкобера. Вскоре и новичков увели на заседание суда военной коллегии.

— Все они получат вышку, — уверял Эсер, но ошибся.

Поэту Ручьеву дали десять лет, в камеру он не вернулся, отправили на этап. Остальных приговорили к расстрелу. Подвальная камера НКВД стала полностью камерой смертников. Теперь для каждого из них оставались считанные дни жизни.

— Кого же первым поведут на расстрел? Наверно, тех, кого приговорили раньше: Голубицкого, Калмыкова, Ленина и меня, — пытался угадать Гейнеман.

Они догадывались, что «душегубка» неисправна, ибо в безоконном складе, что в прогулочном дворе, звучали выстрелы. Во дворе НКВД в это время заводили тарахтящий грузовик. Уходящие на смерть из соседних подвальных камер иногда выкрикивали во дворе:

— Прощайте, товарищи!

Работники НКВД успокаивали их нарочито громко:

— Вы што, дурни? Помирать собрались? Нет, мы вас до этапа проводим, заходите пока в склад, будем ждать «воронка».

Из подвальных камер тюрьмы хорошо было слышно все, что происходит во дворе. И не только слышно, но и видно — через щели деревянных щитов-навесов над зарешеченными окнами. Просматривался весь внутренний, прогулочный двор, огороженный двухметровым забором с колючей проволокой, и вход в безоконный склад. Расстреливали в складе и по утрам, и днем, и вечером, и ночами. Двор подвальной тюрьмы НКВД был освещен. Трупы бросали в кузов грузовика, который заезжал в склад задом.

Но расстреливали все-таки не каждый день. И тогда в камере смертников забавлялись. Основным развлечением являлись беседы Придорогина и нищего Ленина. Придорогин сошел с ума сразу же после того, как его приговорили к расстрелу. На суде ему даже не предъявили обвинения за го, что он выпустил плакат с портретом Ленина и надписью: «Разыскивается преступник». Следователь пустил в ход материалы против Придорогина, подготовленные еще во времена Ежова. Слишком перегружены были следователи, чтобы обрабатывать новые материалы, когда предостаточно старых.

Придорогин начинал беседы первым:

— Почему вы так относитесь ко мне? Я же — Василий Иванович Чапаев.

— Чапаев утонул, — лениво отвечал кто-нибудь.

— Я в самом деле не утонул, выплыл.

— А где же твой Петька?

— Вот мой Петька! — указывал Придорогин на Гераську.

— А где же Анка?

— Пошла на базар, стерва, пулемет продавать. Жрать-то нечего.

— Бог тебя наказал за нас! — сплевывал Эсер.

Придорогин отрастил почти чапаевские усы и часто обсуждал с нищим Лениным планы будущих военных операций против Польши, Германии, Франции, Англии и даже Америки. Не терял чувства юмора в камере смертников и секретарь магнитогорского горкома партии Лев Захарович Берман. Потому как он был похож в некоторой степени на Сталина, а до ареста и старался быть похожим на вождя, то ему в камере эта роль понравилась. Берман подходил к Ленину, посасывая трубочку:

— Я к вам за советом, Владимир Ильич.

— Слушаю тебя внимательно, Иосиф.

— Нехорошо как-то получается, Владимир Ильич: Чапаева приговорили к расстрелу.

— В чем его обвинили?

— Пулемет пропил, коня продал цыганам, а саблю потерял по пьянке.

— Вот архиподлец! Очень даже правильно, что его приговорили к расстрелу. С такими негодяями мы никогда не построим социализма!

— Он и револьвер в карты продул, — подливал масла в огонь Берман.

Чапаев-Придорогин вскакивал с гневом:

— Клевета на вооруженный отряд пролетариата! Грязный поклеп на героическую Красную армию. Я переплыл реку Урал с наганом в руке.

— Выпрыгнув из окна в кальсонах, — напоминал насмешник.

— А где же ваш конь? — прищуривался Ленин.

— Коня взяли в колхоз, там он издох.

— От систематического недоедания и социалистической идеологии, — встревал в разговор Гейнеман. — Кони ведь не медведи, зимой копыто не сосут.

— За колхозы в ответе он! — обличительно тыкал пальцем Чапаев в Бермана, похожего на Сталина.

— Конь умер от головокружения, — заключал Калмыков.

Эсер наслаждался политическим ерничеством камеры смертников, друзья по несчастью прозревали. Порошину кривлянье рехнувшихся не нравилось. Под влиянием отца Никодима он с каждым днем все больше проникался верой в бога, поэтому говорил:

— Не сегодня-завтра нас втолкнут в душегубку или выведут в склад и расстреляют. А мы суетимся, насмешничаем кощунственно сами над собой. Если бы я остался в живых, то все оставшиеся годы жизни посвятил бы постижению бога.

Странно и непостижимо вели себя люди перед смертью. Гераська после объявления приговора о ВМН вернулся в камеру, съел кусок хлеба и сразу же уснул. Калмыков нарисовал на стене мелом портрет своей жены — Эммы. У Придорогина крыша поехала, Чапаевым себя возомнил. Американец Майкл воскликнул, будто заработал миллион долларов:

— Окей, расстрел!

Тюремный водовоз Ахмет мечтал перед погибелью прокатиться на тройке. Портной Штырцкобер пытался скроить из каких-то тряпок и пришить нищему Ленину оторванную до колена штанину. Инженер Голубицкий корпел с карандашиком над эскизом новых прокатных валков. Пушков ничего не ел, не двигался, лежал на спине и смотрел в потолок. Гейнеман обзывал Сталина самым великим преступником и садистом. Эсер спорил с Гейнеманом:

— Самым великим преступником был Ленин. А Сталин всего лишь исполнительный марксист, продолжатель ленинского дела. Не надо преувеличивать его роли в истории.

Доставалось от Эсера и отцу Никодиму:

— В бога я верю. Но наша православная церковь — церковь рабов. Коммунисты разграбили храмы, расстреляли почти всех священников. А вы прикрываетесь смирением заповедей. Ударят по одной щеке — подставь другую! Надо поднимать народ на борьбу с преступной диктатурой. Вы же подчинились власти сатаны, предали бога!

— Зачем мятутся народы, и племена замышляют тщетное? — туманно изрекал в ответ батюшка.

Нищий Ленин ходил по камере с фертом вождя мирового пролетариата, руки в подмышки:

— Товарищи, мы, революционеры, прошли через царские тюрьмы и каторгу. Но такого издевательства над заключенными при царе не было. Нас не выводят на прогулку больше недели. Что бы это значило?

— По-моему, нас готовят к расстрелу, — констатировал Эсер.

— Надо устроить побег. Спасение только в побеге! — воодушевлялся Майкл.

— Каким образом? У вас есть конкретные предложения?

Эсер сел на нарах, поджав ноги по-восточному, под себя:

— Слушайте меня внимательно, господа! Если нас выпустят на прогулку или выведут для посадки в душегубку, мы бросимся на охрану. На проветривании во дворе всегда два-три охранника. Если в нашей камере найдутся три отчаянных человека, мы спасемся. Но эти трое должны погибнуть, у нас не будет времени на заварушку и спасение героев.

Порошин обратился к Эсеру за разъяснениями:

— Как это будет происходить?

Серафим Телегин прикашлянул важно, начал объяснять:

— Три наших боевика бросаются на охранников, вцепляются в них. Вреда чекистам они, скорее всего, не принесут, но помешают им стрелять. Еще один из нас пожертвует собой, встав у забора полусогнутым возвышением — мостиком. Через этот мостик и перемахнут ограду те, кто решится на побег.

— А тех, кто останется, расстреляют? — погрустнел Берман.

— Нас всех так и так расхлопают, — утвердил Порошин.

Эсер предложил:

— Проголосуем, товарищи.

— Я против, — вскинул руку Берман.

— И я возражаю. Возможно, нас помилуют, дадут по червонцу. Отсидим, но вернемся живыми, — рассудил Голубицкий.

Виктор Калмыков встал, как на партийном собрании:

— Вы уж простите меня. Но я хочу умереть коммунистом. Органы НКВД захвачены врагами народа. Они провоцируют нас на восстание против советской власти. Но мы умрем спокойно, с гордо поднятой головой.

— Дурак! — покачал головой Эсер.

Штырцкобер признался честно:

— Я боюсь узе.

Гейнеман промолчал в раздумии. Ахмет первым поддержал заговор:

— Моя вцепится в чекиста.

— И я зубами вгрызусь, — согласился Гераська. — Одного охранника повяжу минуты на две.

Как ни удивительно, активное участие в заговоре принял Придорогин:

— Чапаев всегда был впереди. Уходите, ребята. Одного беляка я нейтрализую, горло ему разорву зубами.

Нищий, выдающий себя за вождя мирового пролетариата, произнес краткую речь:

— Товарищи! Путь в будущее только через Ленина. Я встану у забора подставкой, прыгайте через меня прямо в коммунизм.

Эсер наполнился пружинистой хищностью. Он опасался, что никто не согласится нападать на чекистов. И вдруг такая удача, ура! — сразу три боевика. Сам Серафим Телегин не был отважной личностью. И при побеге с расстрела вместе с Коровиным он первым бросился наутек, не заботясь об остальных. Тогда спасли положение — Монах, Золотовский и Меркульев. Но кто-то ведь должен погибнуть за товарищей, за идею. Кого-то надо посылать на героическую смерть. Гераську, разумеется, жалко. Татарин Ахмет — старик, перегорел, сам ищет погибели. Придорогин и Ленин — шизофреники. Цена побега не очень велика. И у Гераськи будет возможность перемахнуть через ограду.

— Ты, Гераська, не цепляйся за чекиста. Сыпани ему в моргалы махру и сигай с нами через огородь, — подал Эсер Гераське кисет с махоркой.

План побега из подвальной тюрьмы НКВД в камере смертников разрабатывали и уточняли трое суток. Ахмета вооружили припрятанной бритвой, а Чапаева — шилом. И за внутренним двором наблюдали тщательно. Порошин удивлялся изощренности заключенных. Но дураков в НКВД не было. Приговоренных к смертной казни на прогулку не выпускали. План побега оставался всего-навсего замыслом отчаявшихся. В Челябинске побеги вообще были редки. Разбежалась одна колонна заключенных как-то. Но они работали на строительстве тракторного завода, раздобыли там электролампы большой мощности, заполнили их бензином или ацетоном, приладили фитили, запаяли сургучом. По условному знаку ринулись зэки на часовых, запалив фитили под видом прикуривания. Брошенные в охранников бомбы-лампы разбивались с легкостью, превращая конвой в живые факелы. Им не до стрельбы в это время было. Заключенные разбежались. Но через неделю их выловили почти всех и расстреляли. Чтобы идея опасного изобретения ламповых зажигательных бомб не распространилась по стране, ликвидировали полностью весь концлагерь, в том числе и обгоревших конвоиров.

В подвальной тюрьме НКВД никто, кроме Придорогина и Порошина, не знал об изобретенных лампах-бомбах. Да и где взять электролампы, бензин? Эсер надеялся затаенно на помощь родственника — Антона Телегина, Но он прошел через двор всего один раз, в камере не появился. Видимо, не имел возможности. На расстрел и в машину-душегубку из других камер приговоренных выводили чаще всего лейтенант Рудаков, Натансон и сержант Комаров — участник разгрома банды Эсера в Горном ущелье у Чертова пальца. Гераська хорошо разглядел их через щель в навесе над окном камеры.

— Вот они, под строителей пионерского лагеря хляли, рыбу обещали принести Гришке Коровину. Я думал, что Гришка прошил их из пулемета, а они живые — собаки.

Эсер всматривался в дырь на своих победителей, будто через оптический прицел снайперской винтовки. Да не на его стороне была сила. Серафима Телегина радовало лишь то, что они расстреливают без разбора и своих. Чекисты проливали кровь чекистов.

— Неуж двадцать тысяч своих поставили к стенке? — переспрашивал Эсер у Порошина.

— Да, Серафим, двадцать тысяч. Да еще сорок тысяч комсостава в армии.

— Боже мой, это же они три батьки Махно заменили! Можно сказать, Ежов и Берия — друзья мои лучшие.

— Так оно и выходит, — соглашался Порошин.

Эсер похохатывал:

— Вот это размах! А мы отрубим башку одному Цвиллингу, побьем сотню краснопузых — и радуемся!

Самым трагикомичным в подвальной камере НКВД было то, что все приговоренные к расстрелу признали себя врагами народа, диверсантами, участниками антисоветских заговоров, покусителями на жизнь Иосифа Виссарионовича Сталина. Одни не выдержали избиений и пыток, другие понимали: сопротивление бесполезно. Тех, кто признавал свою вину, иногда отправляли в концлагеря. Признание несуществующих преступлений спасало порой жизнь. Порошин понимал это лучше других. Он подписал признание, будто должен взорвать мавзолей в Москве, магнитогорский металлургический завод, водонапорную башню в Рязани, овощехранилище в Агаповке и легковой автомобиль с директором завода — Григорием Ивановичем Носовым. Меньше всего обвинений было у Эсера: просто главарь бандочки, шайки.

Настоящими политическими противниками режима по убеждениям в камере смертников были, пожалуй, всего два человека: Эсер и Гейнеман. Однако и Гейнемана можно было не брать в счет, ибо его неприятие советской власти и социализма пребывало практически на эмоциональном уровне, как у всех интеллигентов. Так уж устроен интеллигент: поворчит, попроклинает власть и служит ей.

— Кто же здесь поистине враг существующей власти? — оглядывал камеру Порошин. — Кому умирать будет легко? Ахмет? Но ему дай коня, землю, и он забудет вообще, что в мире есть какая-то власть, будет сеять хлеб, обихаживать усадьбу. Отец Никодим? Нет, он человек все-таки божий. Доверь ему церквушку, приход — и батюшка, пожалуй, станет произносить слова о власти с другими интонациями. Мол, всякая власть от бога! А разве представляет угрозу для общества американец Майкл? Приехал в Россию, влюбился, женился. Не подумав хорошо, принял советское гражданство. Зачем же его удерживать силой, бросать за решетку? Приговорить нищего Ленина к расстрелу — смешно! А как страшно и преступно выдергивать из жизни таких людей, как инженер Голубицкий, рабочий Калмыков, портной Штырцкобер, сталевар Гришка Коровин... О Гераське совсем горько думать. Расстрел в четырнадцать лет. Впрочем, он не один такой. К смертной казни на законном основании приговаривали и двенадцатилетних мальчишек за горсть унесенных с колхозного поля колосков.

— Гераська, вот приговорили тебя к расстрелу... Может, завтра казнят. Скажи, о чем ты жалеешь? — спросил Порошин.

— Само собой жалею, и даже очень.

— О чем же, Герась?

— О лисапеде. Нашли его мильтоны тогда у Чертова пальца. Осталась моя сестренка Грунька без лисапеда. А деньги ить копили на лисапед три года. Разор от меня семье, чую свою вину.

— Груня добрая, простит. И не велосипед ей жалко, а тебя. Я помню ее, хорошая девчонка.

— Она в Гришку втюрена.

— Груня влюблена в Гришку Коровина?

— Да уж, мне-то известно.

— Интересно, где сейчас Гришка?

— В горах затаился.

Камера смертников в подвальной тюрьме НКВД продолжала жить надеждой на побег. Условия существования в этом узилище были в сто раз лучше, чем в центральной тюрьме. Там в двадцатиместные камеры набивали по сто-двести человек. Заключенные сидели вплотную, почти нагишом, теряя сознание от жары и духоты. И умирали, как в душегубках. Каждый день из центральной тюрьмы вывозили вместе с расстрелянными десять-двенадцать трупов из тех, что задохнулись в камерах. В подвале НКВД тоже погибали, но в основном от побоев, пыток. В камерах смертников никого не били, не пытали. Не было смысла избивать приговоренных к высшей мере наказания.

Челябинское здание НКВД имело форму лежащей буквы «г», но с углом закругленным. Парадный подъезд выходил на улицу Васенко. Страшным был этот адрес — ул. Васенко, 39. В подполе этой крепости и располагались камеры для подследственных и тех, кого привозили на заседание военного трибунала. Из подвальной тюрьмы был выход во двор, огороженный двухметровым деревянным забором и дополнительным возвышением из колючей проволоки — на метр. В углу прогулочного внутреннего двора размещался безоконный кирпичный склад со створками ворот. По замыслу Эсера американец Майкл должен был первым вскочить на спину полусогнутого Ленина, набросить на колючую проволоку свой кожаный пиджак и продавить телом проволочное ограждение, свалившись по другую сторону забора. Другие бы перемахнули через ограду более быстро. Но прогулок не было и не было.

В камере смертников появился еще один приговоренный к ВМН — секретарь магнитогорского горкома комсомола Лева Рудницкий, его перевели сюда из центральной тюрьмы. С Рудницким пришли и новости. Прокурора Соронина и Шмеля освободили. Партину Ухватову приговорили к расстрелу. Коровина и Держиморду пока не поймали. В центральной тюрьме новшество: чтобы меньше было шума, расстреливают выстрелами в затылок из мелкокалиберных винтовок. На душегубке вывозят приговоренных только к шахтам на Золотой горе. Сейчас душегубка с надписью «Хлеб» стоит здесь, возле здания НКВД.

Эсер нервничал:

— Крышка, други, хана!

Охрана не разрешала даже выносить из камеры парашу по очереди, как это было раньше. Сержант-надзиратель объявил:

— Парашу будет выносить только Ленин.

Надзиратели быстро переменили игру в клички и называли заключенных по прозвищам, а не по фамилиям:

— Эй, Чапаев! Принимай бурду и пайки!

— Инженер, чего разлегся посеред?

— Эсер, наведи порядок в камере!

Но вот уже неделю звучала одна и та же фраза:

— Прогулки запрещены. Парашу будет выносить Ленин.

— Как вы смеете? Я вождь мирового пролетариата! А вы заставляете Меня выносить каждый день эту зловонную и тяжелую посудину. С этим далеко не интеллектуальным занятием мог бы справиться и Чапаев, — протестовал Владимир Ильич.

Охрана была неумолима:

— Владимир Ильич, на выход с парашей! Есть указание: парашу доверять только Ленину.

— А вы читали, товарищ чекист, мою работу «Материализм и эмпириокритицизм»?

— Нет, Владимир Ильич, не читали. Однако проходили на политзанятиях ваш труд: «Шаг вперед, два шага в сторону, и — стреляем!»

— И это все, что вы усвоили из ленинизма? — воздевал руки Владимир Ильич.

— Нам этого достаточно, — отшучивался надзиратель.

— Вот она коммунистическая сволочь! — кряхтя, поднимал и выносил парашу вождь.

— Не ругайся, а то шлепну по лысине, — угрожал беззлобно надзиратель.

Эсер объяснял сокамерникам:

— Они что-то учуяли, боятся, что мы взбунтуемся на прогулке. Поэтому и выносит парашу только самый немощный — Ленин. И по времени пора нас ликвидировать.

Но успокаивало то, что в камеру передавали вольготно и продуктовые посылки, и одежду, и деньги. Эмма привезла Калмыкову сала, кренделей. Берман получил еще более богатую передачу. Верочка Телегина передала Порошину пятьсот рублей, чистое белье, голубую сорочку, рюкзак с копченой колбасой, фотокарточку Дуняши. В центральной тюрьме все это бы уполовинили, разворовали.

— Нет, друзья дорогие! Нам повезло, что нас держат именно в этом подвале. Это самая либеральная тюрьма в стране. Ни сырости, ни крыс, — делил на всех поровну колбасу Порошин.

Он не хотел говорить правду. Работники НКВД принимали охотно посылки и деньги в камеры смертников потому, что после исполнения приговоров все вещи, деньги и продукты делились между охраной, надзирателями.

Камера смертников пировала. Но замерли у всех сердца, когда поздно вечером затарахтел в тюремном дворе грузовик.

— Душегубка? — спросил Эсер у Гераськи, который наблюдал в щель за прогулочным двором.

— Нет, полуторка бортовая.

Заскрежетали железные двери, зацокали по коридору кованые сапоги работников НКВД, звякнули ключи.

— К нам идут, — определил Калмыков.

Эсер напомнил сокамерникам:

— В любом случае во дворе действуем по намеченному плану. Гераська, готовь махорку. Чапаев, шашку к бою! Майкл, сними пиджак, накинь его на плечи...

Двери камеры распахнулись. В проеме стояли — майор Федоров, лейтенанты Натансон и Рудаков, сержант Комаров. В глубине маячили еще один милиционер и дежурный надзиратель. Федоров, не торопясь, осмотрел камеру, как бы выбирая — кого вызвать первым. Все отводили глаза, каменея от напряжения. Федоров всегда наслаждался этими мгновениями.

— Телегин и Ермошкин с вещами на выход! — приказал он.

— Чего сидите? Встать! К выходу — марш! — рыкнул сержант.

Эсер явно растерялся. У порога руки ему закинули за спину, сковали наручниками. Так же поступили и с Гераськой. Дверь камеры захлопнулась, прогремев засовами и замками. Цоканье кованых сапог удалялось к выходу во внутренний двор. Все в камере, кроме Пушкова, Бермана и отца Никодима, бросились к окну, чтобы увидеть, куда поведут Эсера и Гераську. Почему выбрали именно их? Если расстреливать членов банды, то надо было взять еще и Майкла, отца Никодима. И на расстрел из камер выводят в безоконный склад обычно по пять-шесть человек.

Главное место, откуда хорошо был виден через щель двор НКВД, занял Порошин.

— Ну, что там? Куда их повели? — дергал Калмыков за штанину Порошина.

— Куда их повели? — спрашивал Рудницкий.

— Их завели в склад, там горит свет, дверь закрыли.

— Тише, считайте выстрелы.

Но выстрелов не было. Через урчанье грузовичка до подвала донеслись лишь глухие вопли.

— Щекотят Эсера и Гераську? — побледнел Чапаев.

— Что означает по-русски — щекочут? — пожал плечами Майкл.

— Пытают перед расстрелом, — пояснил Порошин, продолжая наблюдение.

— Эсер верещит.

— И нас уведут по одному, по два...

Сокамерники ошибались. Федорову надо было узнать, где находятся улизнувшие из Горного ущелья Коровин и Держиморда. Откуда в банде появились еще два ручных пулемета? Гераську в складе поставили и привязали к стойке-опоре. А Эсера раздели до пояса, приподняли и подвесили на крюк за правое подреберье. Когда крюк, предназначенный для мясных туш, вонзился в печень, Серафим Телегин завопил, захрипел, потерял сознание. Рядом стояло приготовленное ведро с водой.

— Плесни ему в рыло, пущай немного очухается, — кивнул Федоров сержанту.

— И тебя так подвесим. Говори, куда ушел Коровин? — пугал лейтенант Гераську.

— Не знаю, — хныкал Гераська. — Отпустите меня, дяденьки.

Эсер очнулся минут через пять. Лейтенанту Натансону стало дурно, он вышел во двор.

— Где Коровин и Держиморда? Где взяли пулеметы? С кем были связаны в городе? — начал допрос Федоров.

— Много будешь знать, быстро состаришься, — слабеющим голосом ответил Эсер, покачиваясь на крюке, укрепленном веревкой за балку.

— Говори, скотина! — пнул в пах Эсера сержант Комаров.

Серафим Телегин снова впал в беспамятство, опять его обливали водой. Федоров оттолкнул сержанта:

— Ты угробишь его раньше времени, отойди. Ну, Эсер, скажешь, где Гришка Коровин?

— Не жди, не скажу.

— С кем ты воюешь, Эсер? С народом?

— Я воюю с врагами народа, майор.

— Это мы, коммунисты, враги народа? Я, промеж прочим, из крестьян вышел, из батраков.

— В том и беда твоя, что ты из крестьян вышел, майор.

— Ты бывал, Эсер, на митингах? Народ негодует, требует смертной казни для таких, как ты. Если я тебя выведу на площадь, народ разорвет тебя в клочья. Мы выполняем, Эсер, волю партии, волю народа.

— Вы, коммунисты, раздуваете истерию толпы. Чем вы отличаетесь от фашистов? Но ведь когда-то массовое безумие окончится. И вас назовут преступниками.

— Напрасно надеешься, Эсер. Советская власть вечна. Коммунизм непобедим!

— Нет, майор, твои дети и внуки будут еще таиться, как проклятые, от родства с тобой. Вы же разорили богатейшую страну в мире, уничтожили миллионы невинных людей.

— Эсер, если враг не сдается, его уничтожают. Ты не считаешь себя врагом? Ты безвинно пострадавший?

— Я ваш враг, господа коммунисты! И я горжусь этим. Но, к сожалению, я почти исключение. Разве в подвале вашем ждут смерти бунтари? Разве в тюрьмах и концлагерях ваших мятежники? Боже, вам не понять своего озверения. Но я и в муках, в смерти своей злорадствую: вы посеете ненависть к идеям коммунизма на веки веков. И не уйти вам от народного проклятия и суда.

Серафим Телегин харкнул кроваво в творожное лицо Федорова, попытался его пнуть. Но от этого рывка и движения крюк еще глубже вонзился в тулово мученика. Лужа крови поблескивала студенисто под висящим на крюке страдальцем. Он застонал, захрипел булькающе и затих, почернел. Федоров отошел в сторону, брезгливо вытирая кровавый плевок Эсера. И думал Федоров не об угрозах и пророчествах главаря разгромленной банды, а о том, как изловить Гришку Коровина. Москва требовала отчета об уничтожении, ликвидации не только всех членов банды, но и тех, кто оказывал малейшее сочувствие, помощь. Можно, конечно, приукрасить отчет, но вдруг завтра появится этот самый Коровин где-нибудь под Челябинском и пустит под откос пассажирский поезд? А скрыться банде не так уж трудно — в горах, в тайге, на болотах соседнего Васюганья. Там скиты и даже деревеньки староверов до сих пор не признают советскую власть, молятся богу. Хорошо бы вызвать эскадрилью самолетов и разбомбить их. А еще лучше — с дирижабля: нате — вам! И загорятся, полетят в топи смоленые бревна срубов, замечутся богомольцы, замычат обезумевшие коровы...

— Окочурился наш Эсер, дуба врезал, — вывел из раздумья Рудаков своего начальника.

— Скотина, пущай до утра повисит на крюке, — подошел Федоров к онемевшему от ужаса Гераське.

— Может, и его на крюк вздернем? — щелкнул Комаров по лбу Гераську.

— Где Коровин скрывается? — ткнул Федоров дулом пистолета привязанного к опоре недоросля.

Гераська бы рассказал все, что знал, но у него онемел язык. Мычание огольца рассердило сержанта:

— Не валяй Ваньку, говори, щенок! Куда ушел Гришка Коровин? Кто в городе скрывал Эсера?

— Льленин! — заикнувшись, выпалил Гераська.

— Мы и Ленина на крюк вздернем, рядом с тобой, — угрозил Рудаков.

Гераська представил, как висит на крюке нищий Ленин, как бьют и пытают его, снимают с ноги галошу...

— Вздымем мы твоего Ленина на крюк и подожгем спичкой его лапоть, — гыгыкнул сержант.

Федоров бросил на земляной пол опоганенный плевком Эсера носовой платок, отпихнул его носком сапога.

— Уведите этого щенка обратно в камеру. Пусть он расскажет своим дружкам, что видел. Пущай подумают. Может, сами к следователю запросятся с признаниями?

Сержант отвязал Гераську от столба. Где-то рокотнул далекий гром.

— Дождь собирается, гроза, — открыл двери склада Рудаков.

Гераська вышел в освещенный двор НКВД. Крупная капля дождя, как божья слеза, упала на горячий лоб Гераськи. Он боялся оглянуться и увидеть висящего на крюке Серафима Телегина. Шофер выключил мотор грузовика. Тишину нарушал только лязг замка на безоконном складе.

— Замок заржавел, плохо закрывается, бурчал сержант.

Выездные ворота двора были открыты. Если бы Гераська бросился наутек, его бы в ночных переулках города не догнали. Но у Гераськи не было сил бежать. Ноги его дрожали и подкашивались. Он рухнул на колени, не мог подняться.

— Почему ворота не заперты? — насупился Федоров.

— Так ить я поеду чичас, — объяснил шофер.

Федоров спросил у него:

— Душегубку отремонтировал?

— Ни, выхлопная труба отвалилась по дороге, затерялась.

— А если шланг резиновый подвести?

— Шланг загорится.

Сержант пнул Гераську под зад:

— Ты чо? На радостях помолиться решил? Вставай, паскудник!

Капли дождя падали с ночного неба, стучали по железной крыше НКВД. Слева, за оградой двора, молнией высветило купол церкви со спиленным крестом.

— Выпить бы где с устатку, — сказал сержант.

— Волоки волчонка в камеру. Должно быть, ливень хлынет, — торопил Рудаков.

— Поехали! — сел Федоров в кабину грузовика.

В этот момент яркая ветвистая молния осветила город, и Гераська увидел на куполе церкви Верочку Телегину и Трубочиста с подзорной трубой. Федоров тоже заметил их, выхватил пистолет, начал стрелять. Рудаков ничего не понимал:

— Что случилось?

— Щенка в камеру! Быстро! И к церкви! Надо их взять! — кричал Федоров.

Гераську потащили волоком, втолкнули в камеру. Полуторка с работниками НКВД вырулила из двора, запетляла, стремительно двигаясь к церкви. Но вскоре стеновой ливень с градом остановил машину. Ехать было невозможно, ничего не видно даже в пяти шагах.