В событиях — судьба. В замыслах — величие и мельтешение. И не зависит жизнь от задумок. Мысли за горами, а смерть за плечами. Собиралась вольница днем провожать в морской набег Нечая, а все рухнуло. Овсей на дуване воздевал руки над костром, крутил шеей кадыкастой:

— И вышел другой ангел из храма и воскликнул громким голосом к сидящему на облаке: «Пусти серп свой и пожни, потому что пришло время жатвы, ибо жатва на земле созрела!»

Но никто не слушал попа-расстригу, который вчера токмо пропил в шинке крест. Соломон просил пистоль у Овсея за вино. Но оружие расстрига не отдал. Ходит без креста, тщится читать проповеди. Да кому он потребен в таком мерзостном падении? На него и детишки не обращали внимания. Кому нужен крестопропивец?

Дозорный бил обломком оглобли по золотому блюду. Росла толпа у дувана. Грунька Коровина понеслась будить Хорунжего. Она ему белье стирает, варит борщи. Она, рыжеволосая юница, одна вхожа в страшный вертеп. У Хорунжего на стенах висят семь черепов. Боятся добрые люди заходить в злыдище.

Бориска пошел убыстренно за отцом в кузню. У Ермошки изба рядом с дуваном, он первым выскочил на зов тревоги. Атаман уже стоял у пушки. Конники с дозорных вышек то и дело подлетали к Меркульеву, сообщали новые подробности:

— На коня не садится, идет торопко пешим. Глазами зыркает ухищренно. Ряса на нем шита серебром и золотом. Венец каменьями изукрашен. Огромадный золотой крест на груди. Посох простой, ореховый. Под рясой телогрея меховая. Сапоги не стоптаны по-нищенскому. За спиной богатая котомка. За поясом токмо гаман с кресалом, огниво. А в руках книга — библия!

«Сколько же заплатили ногаям, чтобы они довезли его в кибитке и высадили прямо у городка?» — подумал атаман.

С бугра было видно, как из охолоделой, осенней степи шел прямо к воротам казацкой крепости низкорослый, худощавый батюшка. Казаки старые и бабы крестились. Ворона знахаркина возбужденно порхала, но не кричала слов пророческих и ругательских. А ночью столбы красные стояли на небе. Созвездие Лося перекосилось. Земля подрагивала так, что посуда звенела. Собаки выли жутко. Коровы мычали тревожно. Загорелась и взорвалась страшно селитроварня.

Батюшка прошел через весь Яицкий городок в сопровождении конников, толпы мальчишек и девчонок сопливых, стаи волкообразных собак. Тихон Суедов бросился к нему в ноги с полотенцем, уронил в грязь хлеб и соль. Знахарка-ведьма на борове верхом дорогу пересекла.

— Пей мочу кобыл! — поприветствовал с любовью священника Устин.

Гунайка Сударев юродствовал, следы пришельца целовал, Фекла Оглодаиха раздала все свое имущество соседям, думала — конец мира! Соломон сам нарисовал на северной стороне дегтем православный крест. Фарида закопала в схорон все золото.

— Спаси меня, Фаридуша! — умолял шинкарь.

— Поклянись, что женишься на мне! — зло сверкнула она ордынскими очами.

— Клянусь!

— Не верю! Ты путался с мразью: Зойкой Поганкиной!

— Опутала, зельем приворожила.

— Пей при мне вот это снадобье.

— А это не цикута, Фарида?

— Нет, приворотное зелье.

— Выпью с радостью на всю жизнь!

На подходе к атаманову камню Михай Балда постелил три ковра. Писарь Матвей Москвин бросил длинную дорожку, раскатал ее старательно. Бугаиха вышла с книгой святой в руках. Но воздымала она не евангелие, а сочинение Авраамия Палицына. Герасим Добряк впервые в своей благообразной жизни снял с головы папаху баранью, просыпав на землю семь тысяч вшей. А Хорунжий, напротив, пришел в своем позолоченном шеломе, в кольчуге, с булатной саблей.

Святой отец все зорко подмечал, но ошибся: принял за атамана Хорунжего. На дуване подошел он ближе к ему, а не к Меркульеву. Однако уверенности у пришельца не было. И в первую очередь он поклонился низко народу.

— Добро пожаловать, отец Лаврентий! — таким же почтительным поклоном ответил ему атаман.

— Мир и благодать сей земле! — скороговоркой выплеснул святой.

Было очевидно, что протопоп остолбенел, замигал растерянно подслеповатыми глазками. Его хитрое лисье лицо опростилось, выражало по-дурацки удивление и недоумение.

— Никто не знает, что ты идешь на Яик! — сказал ему на прощание патриарх.

«Откуда сей казак ведает мое имя? И кто он, бестия? Скорей всего это атаман Меркульев. А в шеломе — Хорунжий. Господи, все так!»

— Чуда! Чуда! — требовала толпа.

— Когда разрушены основания, что сделает праведник? — густоречно заговорил Лаврентий. — Но слова господни — слова чистые! Серебро, очищенное от земли в горниле, семь раз переплавленное!

Святой отец говорил долго, но почувствовал он сразу, что не покорить это сонмище дикарей даже самой прекрасной и возвышенной проповедью. Лаврентий умел произносить речи об одном, а думать о другом. Библейские мудрости вылетали из него сами, он же был занят своими мыслями, наблюдениями: «Вот стоит разбойник, застреливший славного Ляпунова. Да, это казак Емельян Рябой. Разве можно забыть это рыло, изрытое оспой? А рядом с ним злодей, который рубил саблей предводителя на куски. Как же его прозвище? В Разбойном приказе его упоминали недавно. Да, это Гришка Злыдень! О боже! С ними и Овсей! На боку у расстриги клинок, за поясом — пистоль. А мог бы уже стать митрополитом. Лаврентий и Овсей были друзьями с детства. И никогда не предавали они друг друга. Я ведь помог бежать ему из монастырского заточения. Помнит ли добро? Эх, Овсейка-Овсей! Правдолюбец-неудачник. Как же у него начинался разлад с церковью?»

Лаврентий читал проповедь, а сам вспоминал далекое...

...Юность и молодость. Чистые, святые порывы души. Венчался на царство в Москве Борис Годунов.

— Никто не будет в моем царстве нищ или беден! — уверял он бархатным рокотом народ.

— Второе пришествие! — заплакал тогда Овсейка, упав в ноги царю.

Звонкий восклик отрока потряс весь благочинный собор. И хлынули слезы у многих в тот час. Лавруша рыдал от счастья вместе с другом. Девицы стали падать в обморок. Седые воины-стрельцы протирали глаза. А дебелый Годунов клялся, держась за ворот рубашки:

— Сию последнюю разделю со всеми!

Митрополит взял Овсейку под опеку с тех пор. Царь его пригрел, приласкал. Но юнец влюбился в царскую дочь, красавицу Ксению. За то был изгнан безжалостно. Вспомнилось «Написание вкратце о царях московских...» Искусно пером выведен образ: «Царевна же Ксения, дщерь царя Бориса, девица сущи, отроковица чудного домышления, зелною красотою лепа, бела велми, ягодами румяна, червлена губами, очи имея черны, великы... бровми союзна, телом изобилна... писанию книжному навычна».

Сватал Ксению датский принц, да простудился он, умер. А позднее заточили красавицу в монастырь. Овсей вызволил ее с шайкой казаков, а она по щекам его отхлестала. И вернулась святая в келью. В опале был Овсей и при царе Шуйском, и при семибоярщине. А патриарх Филарет и вовсе отлучил его от церкви и предал анафеме. Родные сестры и братья Овсея умерли с голоду еще при Годунове. И никто из бояр не пытался разделить с ними последнюю рубашку. Верой не рухнул протопоп Овсей, но влез в дела мирские... Ушел в казачество. Но вот мы и встретились с тобой, друже!

Лаврентий читал проповедь, но не помнил, о чем он говорил. Он помнил то, о чем думал! И смотрел он только на Овсея! Казаки слушали святого отца без интереса, зевали, скребли свои лохматые затылки. И многие тоже думали о своем. Сегодня ночью они уйдут в морской поход с Нечаем. Новый священник для них — чужой. И в него нет веры! Овсей иногда делает чудеса. Помолится — и хлынет ливень. Помолится — подует ветер. Помолится — придет в бою перемога. А на что, мол, способен сей холеный поп?

— Чуда ждем! Покажи чудо! — заорала толпа.

— Явлю чудо! — согласился святой отец.

Лаврентий поднял библию, показал ее казакам, дал пощупать, полистать. Затем он подошел к полыхающему на дуване костру и сунул книгу в огонь. Сразу установилась тишина, хотя все пытались продвинуться ближе. Костер трещал, стрелял сырьем, обрызгивал землю искрами. Но библия не горела! И когда Лаврентий вытащил невредимую книгу из огня, народ упал на колени, начал молиться.

— Пошто обманываешь человеков? — спросил Охрим у пришельца. — Обложка библии из горного льна излажена, который не горит, знамо. Лукреций говорил...

— Изыди! Диавол глаголет твоими устами, старче! — прошипел в ответ Лаврентий. — И горный лен-асбет, промежду прочим, от бога на земле!

Меркульев приподнял толмача за шиворот и отбросил его далеко в сторону.

— Я тебе покажу Мокреция! Я Гомера из тебя выпотрошу! Я излажу из тебя чучело виршеплета Увидия!

— Гневливый муж не благообразен, — успокоил Лаврентий атамана. — А в старикашке том вредном скребется бес неверия. И не пойдет за ним народ!

Святой отец встал на атаманов камень, осенил толпу крестным знамением.

— Христиане! Вон тот гольноголовый старикашка глаголит, что нет бога! У него бог — Лукреций!

— Энто што ишо за Лукреций?

— Должно, лук грецкий! Наподобия ореха грецкого!

— Не, энто имя сатаны!

— Вроде сатану по-другому зовут, но похоже: Луцифером!

— Где ж у тя совесть, Охрим?

— Он и раньше, казаки, вещал в шинке, что нет бога!

— Из-за него и на весь Яик обрушится божья кара!

— Бей поганца! Он и табак мерзкий курит!

— Камнями его, казаки! Камнями!

— Сокрушим выродка!

— Казним безбожника!

Толпа разъярилась и набросилась на толмача. Охриму разбили голову, забросали его камнями, грязью и пометом коровьим. Он еле уполз на четвереньках через лужу под свист, крики и улюлюканье. Если бы не лужа, его бы добили. Но казакам не хотелось марать и мочить сапоги. А обойти лыву трудно — велика, как море.

— Где, христиане, у вас храм божий? — спросил Лаврентий, когда толпа немного успокоилась.

— У нас нет и не было церкви, — признались виновато казаки.

— Двести лет без храма живем.

— Сто пятьдесят.

— Гаркуша на Яик пришел до Тимура.

— И хде ж он обитался, когдась Тимур пришел?

— В лесах прятались. А орда ушла... и снова стало пусто на Яике. Потому и завелись казаки, что земли были пустынны! У меня прабабка помнила, знала хорошо правнучку Гугенихи. Вот и посчитай в поколениях! Двести лет без церкови живем!

— Я не удивлюсь, если вас поразит пожар и мор! — сказал Лаврентий, сходя устало с атаманова камня.

Казаки порешили тут же: немедленно построить церковь миром. И постановили: собирать пожертвования. Кузнец Кузьма сразу выскочил на бугор и объявил, что приносит в дар двести цесарских ефимков. Илья Коровин пообещал две бочки серебра на колокол. Изукрасили они с Нюркой крышу серебром у своего дома, да еще осталось три короба.

— Я пятьдесят золотых жертвую на храм! — поднял руку Меркульев. — И две пригоршни серебряных копеек!

— И я пятьдесят, — встал рядом Богудай Телегин.

— И я столько же! — крутнул щегольски ус Матвей Москвин.

— Пятьдесят и мы наскребем, — вздохнул Василь Скворцов.

— И я тоже пятьдесят! — высунулся Ермошка.

Все так и прыснули, захохотали. Шуточки парнишка шутит. Откуда у энтого оборванца золотые ефимки? Он и свою пленную ордынку не может прокормить. Глашка у атамана в дому кормится и живет. А сам голодрай покручником у кузнеца зарабатывает тяжелый хлеб.

— Не мешай, Ермоша! Мы сурьезные дела решаем! — отстранил парня атаман.

— Объявляйте, кто и сколько жертвует! Я запишу! — обратился писарь к народу. — Но копейки брать не будем, срамотно!

— Я пятьдесят! — снова вылез Ермошка.

— Чего пятьдесят? Блох или тараканов? — издевательски спросил Меркульев.

Гогот казаков заглушал слова Ермошки. Парень вырвался из толпы, побежал к своей хате, раскопал в подполе схорон и тут же принес золото на дуван.

— В писании священном сказано: есть последние, которые будут первыми! — умаслился отец Лаврентий.

— Я жертвую на церковь семьдесят золотых! — крикнул Ермошка, бросив на землю цесарские ефимки.

— Мы добавим с Телегиным еще по двадцать, — смущенно исправлял свое посрамление Меркульев.

«Где Ермошка взял такое богатство? — думал Илья Коровин. — Человек все не пожертвует, всегда себе что-то оставит. Если он выбросил семьдесят золотых, значит, у него осталось примерно столько же! А скорей всего в четыре раза больше!»

А у Ермошки не осталось ничего. Даже на зипун теплый. И не было у него в избе ни зерна, ни капусты, ни грибов, ни ягод. Ушли от него даже тараканы. Наголодались, бедные, натерпелись с таким хозяином. Выходка Ермошки подействовала на толпу. Раскошеливались казаки, каждый старался показать себя богачом. И собрали золота мгновенно на строительство трех церквей. Лаврентий не ожидал такого успеха, такого чуда! У него кружилась голова, события казались голубым сновидением. Не пожертвовал на храм токмо Хорунжий. У него не было ни одного ефимка! Никто в такое бы не поверил. Все уже позабыли, что отобрали золото у Хорунжего, когда свергнутый Меркульев усидел в яме. Грунька Коровина протиснулась через толпу, сунула в руку воителя три динара. Хорунжий ничего не понял, поднял ладонь, разглядывал золотые кругляши.

— Пожертвуй на церковь! — прошептала ему Грунька.

— Жертвую! — простодушно сказал Хорунжий, бросив монеты.

Церковным старостой выбрали Тихона Суедова, звонарем стал отец Гунайки, беглый астраханский пономарь по прозвищу Сударь. Он по природе — звонарь. Толпа смешалась празднично. Овсей обнял Лаврентия, заплакал. Друзья детства и юности не ожидали встречи.

— Будь у меня дьяком. Прощение у патриарха я вымолю, — уговаривал Лаврентий расстригу.

— Спасибо, друже! Возьми Федьку Монаха, он знает службу. А я уж останусь походным священником, ежли не погонишь анафемой.

— Ты глубок верой, Овсей! Мне перед тобой надобно становиться на колени! Знаю, перешагнешь через разлад!

— Поздно, Лавруша. Я привык к зелью хмельному смертно, не могу без вина. В этом уже моя смерть!

— У вас есть добрая знахарка на Яике?

— Есть, Евдокия. Перед твоим носом проехала верхом на борове.

— Сходи к ней. Попроси зелья отворотного. Я сам, грешный, запил горькую лет семь тому назад. Исцелила знахарка. Сейчас пью по праздникам, по необходимости. А на запой не тянет.

— Устал, поди, с дороги, отец Лаврентий? Дарья моя вон машет... баня готова. Застолье ломится от снеди, — взял за локоть гостя Меркульев.

— Поговорим опосля! — помахал приветливо рукой Овсею Лаврентий.

— Ежли встренимся! Мы ночью уходим на челнах в море.

— На разбой?

— Казаковать.

— Не вздумайте напасть на Астрахань. Всех прокляну, отлучу от церкви. Гореть вам тогда в геенне огненной!

— Сразу видно, откуда ты пришел? — засмеялся Овсей.

Меркульев привел святого отца в свою усадьбу. Дарья истопила и освежила хвоей баню. В избе хлопот еще больше. Олеська и Дуняша изукрасили стол солеными груздочками и рыжиками, икрой зернистой из ледника, копченостями и зеленью. В печи томились четыре гуся и казан с мясом в красном перце. На блюде посеред стола — гора отбивной медвежатины без костей с травкой-духмянкой. Больше не было места в печи. Потому три порося и свежая покровская севрюга в полторы сажени жарились у Марьи Телегиной. Севрюгу смягчали в сметане, с яйцами, по-казачьи, без приправ. Илья Коровин приволок на загривке бочку вина. Собиралась старшина. Сидели на крылечке, на бревнах и чурках. Смахивали пылинки с сапог. Оглаживали степенно рубахи. Говорили о красных столбах в небе. О рисковом выходе в море Нечая.

Лаврентий был в то время с веником в бане. Беседу есаулов он не слышал. Булькался с восторгом, разглядывал добротный медный котел для горячей воды. Заметил, что из лиственницы излажен банный сруб. Парной полок крыт кедровыми плахами. Двери сосновые — для запаху на один год, опосля меняют. Под полком — ветки еловые свежие, верхушки черемухи. Такое токмо для красного гостя! А в предбаннике бельем подаренным с наслаждением любовался, не мог оторвать глаз от вышитых рушников, белых холстов. Проникся к хозяину уважением. После бани святой отец отлежался в сене под тулупом, дабы не остыть болезно. Но гостеприимство он воспринимал без самообмана. Одно неосторожное слово — и смерть. Вздернут на дыбу, отрубят голову, в куль — да в воду! Казаки всегда могут казнить с легкостью хоть князя, хорь царя, хоть патриарха. Смерти Лаврентий не боялся. Он был готов к мукам. И не было у него утайных повелений, о которых сообщил Сенька со слов князя Голицына. Патриарх просил его пожертвовать собой, но присоединить к русской церкви казацкий Яик. За такую цель можно было пойти и на смерть. Потому и не стал Лаврентий кривить душой, вышел из огороди сеновальной, увидел казацкую старшину во дворе и сказал прямо:

— Патриарх Филарет прислал меня к вам, дабы присоединить стадо правоверное к русской церкви. Не казацкий Яик присоединить к Московии, а верующих агнцов к пастуху божьему! Вера не признает границ между царствами! Не от царя я к вам пришел, а от патриарха!

«Вот у кого надо учиться хитрости!» — подумал Меркульев.

— Не проведешь ты, плюгавый поп, нашего атамана, — тихо вздохнул Телегин.

Лаврентий несколько смутился, увидев среди есаулов Охрима. Он даже стал жалеть, что натравил толпу на старикашку. Толмач пришел не переодевшись после купания в луже. Просто сполоснул одежу, выжал, снова напялил. Но Меркульев разговаривал с пострадавшим оживленно, по-дружески, будто ничего не произошло. Он хлопал его по плечу, обнимал.

«Казаки не придают стычкам и ссорам такого значения, как мы!» — догадался обрадованно Лаврентий.

Кузнец принес на показ кованный из меди крест. Василь Скворцов советовал ставить церковь на бугре дувана. Там сплошная скала, не надобно в земле укреплять глубинно основание. На крылечке же, до ужина, порешили отдать Лаврентию пустой дом убитого писаря Горшкова. Хоромы богатые — по уважению. Запас дров там на зиму велик, хотя половину украл Ермошка. На стенах — ковры персидские и турецкие, в сундуках — тряпки и рухлядь, на полках — посуда, в ларях — зерно. Все там сохранилось за дверями, под печаткой атамана. Токмо ставни плахами забиты. Убери горбыли — и живи! Со всеми поговорил общительный Лаврентий. Он сразу всем понравился простотой, живостью, насмешками над своими чудесами.

— Народ добр, велик в устремлениях, но темен. Он подавлен бедностью, властью, суевериями. Чудо освобождения дает вера. А мы пока восторгаемся тем, что не горит обложка библии из горного льна. Человек без веры — животное, вепрь. Смута доказала сие глумлением повальным над женками и юницами, убийствами дитятей, озверением и опустошением. Если я приведу грешника маленьким обманом к большой вере, то соглашусь сгореть в костре!

«В этом твоя суть!» — отметил про себя Меркульев.

— Зачем заставлять верить человека в то, чего нет? — спросил упрямый Охрим.

— Вера — кровоточие украсного в человеке, сие — чудный вымысел и правда. Паки есмь бог, кто-то презирает и любит нас! Я полагаю, что бог бысть и пребудет. Веры разные — бог один! А христианство — самый короткий путь к богу! И к твоему, Охрим!

— Мой бог — республикия!

— Республикия — тоже вера!

Есаулы заулыбались. Меркульеву не понравилось, что толмач опять привлекает к себе много внимания.

— О жизни потребно мороковать, гром и молния в простоквашу!

Предупреждение атамана всех насторожило. Но как священный огонь непринуждения мерцает в сосуде дружеского общения, так скованность льдеет в нажиме и подчинении. И чужим языком начинают говорить люди.

— А как поживает юнивый писарь князя Голицына? — вопросил напыщенно Охрим.

— Сеня?

— Да, мой внучок Сенька. Семен Панкратович. Он изредка передает мне писульки.

«Вот откуда Меркульев узнал мое имя», — быстро сообразил Лаврентий.

Но виду святой отец не подал. Говорил спокойно, без вранья. Не суетился мелочно. Не заискивал.

— Сеня здоров и весел. Мы с ним в большой дружбе. Но я не ведал, что у него есть дед на казацком Яике.

«Лысая варежка! — сокрушался молча Меркульев. — Выдал нашего дозорщика. Простодушен до дитятства. Захотелось, видите ли, старику побалакать о любимом внуке. Уж лучше бы болтал про своего чертова Лукреция-Мокреция или Гомера, задери его холера».

— А знакомы были с моим другом Авраамием Палицыным? — разговорился Охрим.

— О, великий человечина! Он и спас Русь от поляков! Он поднял народ на борьбу своими посланиями! Жаль, что всю славу его прилепили Минину.

Во двор вбежал Гунайка, торопился, даже калитку не закрыл за собой. У крыльца остановился растерянно...

— Говори, говори. У нас нет тайн от отца Лаврентия! — пробасил Меркульев добродушно.

— Отцеубийство. Старшой сын зарезал отца, Силантия Собакина.

«Как хорошо! — подумал Меркульев. — Избавил меня от греха!»

Силантий, бывший атаман, знал об утайной казне. Его так и так надо было убирать! Мог выдать, хотя клятву держал, целовал крест.

— Иди, Гунайка. Повели дозорным бросить убийцу в яму. А нам не мешай! — распорядился Хорунжий.

— Кто этот Силантий? — спросил святой отец.

— Бывший атаман. Республикиец, как и Охрим! Еще хуже: хотел отменить и выбросить в море золото. Мол, все зло от богатства и злата! Дорогую посуду во всех домах побили. Изорвали и сожгли хорошие зипуны, рухлядь красную. Хлеб поделили поровну. Но скоро все сеять перестали, порезали скот, стали мереть с голоду, — поведал Богудай Телегин.

Жена Силантия, сиречь Домрачиха, околела! — злопамятно напомнил Меркульев. — Дочку его, Верку, кормилица выходила.

— Прошу гостей к столу! Добро пожаловать! Хлеб и соль! — вышла с поклоном на крыльцо Дарья.

За ее спиной держали на шитых рушниках ковриги и солонки Нюрка Коровина и Марья Телегина. И сразу все остро ощутили, что проголодались, устали от впечатлений и разговоров. Но прошли в избу не спеша. Один только Меркульев все еще думал о Собакине:

«Я ведь собирался сегодня ночью его порешить! Не за себя, он мне безвреден. Но Силантий уже проговорился в шинке, что есть на Яике утайная казна!»

Лаврентий не сел в красный угол, устроился лицом к иконостасу, спиной к шестку. И на еду не набросился, аки дикарь. А Хорунжий сразу ухватил кус медвежатины, начал мазать его обильно горчицей. Не выпили еще, не сказали торжественно слово застольное, а он уже жрет. И кузнец не лучше: отломил у севрюги голову, красоту на блюде испортил. Охрим на гуся набросился, зачавкал. Глаза от удовольствия закрыл, будто кот... Достойно сидят токмо Коровин, Скоблов, Телегин, Скворцов...

Меркульев разлил вино в чаши, святому отцу наполнил почетно чеканенный серебром рог.

— За здоровье бабушки Гугенихи! — сказал Лаврентий, вставая и осеняя чело крестом.

— За здоровье бабушки Гугенихи! — вразнобой ответили есаулы.

И наступил окончательный перелом! Какой уважительный батюшка! Знает, оказывается, святые обычаи Яика. Чару выпил за здоровье бабушки Гугенихи. А никто ему не подсказывал. В красный угол не сел, хотя там его место. С безбожником Охримом говорил мягко, спокойно, не суетно. После бани в конюшне на сене полежал под тулупом. И со всеми почтителен. Успел во дворе поговорить с юницей Дуняшей и Олеськой.

— Преудивительные дщери у тебя, Меркульев, — искренне похвалил Лаврентий юниц. — Та, что младше, явно зачитывается Авраамием Палицыным. А которая постарше, окатила меня: наизусть проговорила отрывок из Гомера.

— Олеська! — позвал атаман, намереваясь похвастаться.

— Слушаю, отец! — вбежала с крыльца девчонка.

— Прочитай нам, проговори наизусть энтот кусок... Ну, который мне нравится. Как его... запамятовал... Гусиод!

— Из Гесиода?

— Из него, про отцов и детей!

— Это я ее научил! — похвалился Охрим.

— Будь ласковой, Олеся! — повернулся к девчонке заинтересованно отец Лаврентий.

Олеська зарозовелась, спрятала руки за спину, заговорила певуче, по-гуслярски:

— Землю теперь населяют железные люди!

Им передышки не будет ни ночью, ни днем от труда и от горя.

И — от несчастий! Заботы тяжелые боги дадут им.

Все же ко всем этим бедам примешаны будут и блага.

Бог поколенье людей говорящих погубит.

И это — после того, как на свет они станут рождаться седыми.

Дети с отцами, с детьми их отцы сговориться не смогут.

Чуждыми станут приятель приятелю, гостю — хозяин.

Больше не будет меж братьев любви, как бывало когда-то.

Старых родителей скоро совсем почитать перестанут.

Будут их яро и зло поносить нечестивые дети...

Стыд пропадет. Человеку хорошему люди худые

Лживыми станут вредить показаньями, ложно кляняся!

Олеська замолчала, стояла лучинкой, не шевелясь. Есаулы переглядывались. Они уже слышали сии пророчества пиита древнегреческого. Меркульев иногда заставляет дочку читать вирши для гостей. А Тимофей Смеющев и Федул Скоблов даже переписали эти строчки. Но сегодня Олеська читала Гесиода необычно. Она переживала те отношения, о которых говорила. И потому стояла бледная, подрагивала.

«Где-то я видел ее такой... Конечно же: на защите брода! Она вышла из укрепа, таща по земле тяжелую пищаль. Она была такой же бледной, так же вот подрагивала...»

— Когда жил сей заморский гусляр? Запамятовал, — обратился Илья Коровин к Охриму.

— За семьсот лет до рождения Христова.

— Страшно.

— Не глупее нас были люди.

— Поди, подделка? Сочинил, мабуть, какой-нибудь Ярила недавно, а говорят, будто две тыщи годов тому назад.

— Больно уж свежо, про день седнешний! — сомневался и кузнец.

— Я тож не верю. Не могет любой пророк видеть уперед на две тыщи лет! Гусиода энтого не было никогда скорей всего. Его выдумали опосля смуты великой на Руси, — поддержал друзей Телегин.

— Гесиод был. Он даже победил в состязании Гомера, увенчали его лаврами за сии пророчества. Но сказано в писании священном: «Гортань их — открытый гроб! Языком своим обманывают! Яд аспидов на губах их! Уста их полны злословия и горечи!» Будет лучше и душеспасительнее, отроковица, егда ты вникнешь в мудрость библии, а не в сии злоречия.

— Винюсь! — поклонилась Олеся отцу Лаврентию.

— Беги погуляй, — отпустил дочь Меркульев. Пили, ели и говорили в этот вечер непринужденно.

Лаврентий все больше нравился Меркульеву и есаулам. Когда бабы ушли обихаживать для жилья избу Лисентия, батюшка уморил всех веселыми и похабными байками про царя и патриарха. И чего токмо не сочинит народ! А святой отец рассказывал:

— Инда было так: написал царь писульку своей блуднице утайной: «Да обнажи свои телеса, возжелал я твою плоть!» И забыл царь ту грамоту на столе. А дьяк сочинил проповедь для патриарха, бросил на тот же стол. Филарет стар, язык у него заплетается, по бумажкам написанным читает проповеди. Взял он не тот лист со стола, пришел в собор. Раскрыл, значит, писульку для блудницы и задолдонил: «Обнажи свои телеса, перси дивные, междуножье усладительное... возжелал я тебя, молодица!»

Есаулы хохотали до слез. Давно не было такого дружного, интересного застолья. Нагоготались до обессилия. Наелись — до отрыжки. Напились — допьяна. Не пил токмо толмач Охрим.

— Ох, грешен, грешен! — крестил живот Лаврентий.

Есаулы стали разбредаться. Илья Коровин уходил перед рассветом в морской набег с Нечаем. Так порешила казацкая старшина. За Нечаем нужен глаз с твердой и сильной рукой. Дабы не напал на Астрахань, не обшарпал Волгу. Двести челнов было под атаманством Нечая. На семидесяти — затинные пищали, пушечки. Славный атаман! Но молод: детский у него ум, горячий. Вдруг не поймает в море корабли, может же быть неудача. И бросится тогда зверь к Волге. А Илья Коровин с ним куренным идет, в подчинении. Но у Ильи своя верная ватага из сорока челнов. Окружат они тогда голову каравана, перебьют из пушечек Нечая с его походными есаулами. У Ильи Коровина на каждом челне пушка, у каждого казака пищаль, сабля и кошка железная на аркане. Но вроде пообещал клятвенно Нечай Меркульеву, что Астрахань не ограбит. Ну и хорошо! Не кинется к Волге, тогда и не погибнет позорно от пушек Ильи Коровина. Предчувствия, однако, были тяжелые.

— Прощевай! — махнул ручищей атаману Илья.

— Ни пуха, ни пера! — ответил Меркульев, но у Ильи подвернулась нога, он упал неловко с крыльца.

«Плохая примета», — подумал Богудай.

— Спасибо дому сему! — заплетающимися языками благодарили есаулы хозяина расходясь.

— Ты пошто пересекла мне дорогу на свинье? — бушевал за воротами Илья Коровин, схватив знахарку.

— Проучи ведьму! — негодовал и Телегин.

Евдокия шипела, аки кошка, царапалась. Но что могла сделать эта сухонькая, маленькая старушонка с богатырем, который за один удар поднимал на пику по семь ордынцев?

— Мяу! Мяу! — прокошачила колдунья.

Тимофей Смеющев и Василь Скворцов отчетливо видели, как ведьма обернулась кошкой, вырвалась царапуче и убежала. Богудай Телегин узрел и кошку, и чернавку.

Соломон и Фарида наблюдали за есаулами, будто каменные. Гунайка из-за дерева выглядывал. Ермошка подавал Олеське знаки рукой, но она не смотрела в его сторону. Грунька Коровина пьяного Хорунжего к дому его нескладному повела. Выследила девонька своего господина и обрадовалась. Кланька у речки плакала. Нечай к ней не пришел.

— Илья Коровин зарубит знахарку! — ужаснулся шинкарь.

— Он зарубит борова, — успокоила его Фарида.

— А мясо можно взять? — поинтересовался Соломон.

— Нет! Энто же боров у нее не выхолощен! У него мясо вонючее.

— Что это такое — выхолощен?

— Узнаешь, ежли хоть раз увижу тебя с Зойкой Поганкиной.

— Зоида приговорена к смерти...

— Я тебе помяукаю, ведьма чертова! — свирепел Илья Коровин.

Он раскрутил легонькую старушонку и забросил ее на высокую крышу меркульевского хорома. На Илью кинулся знахаркин волк, норовил вцепиться в горло. Коровин ухватил его за ноги, ударил о венцы сруба, токмо мозги брызнули. Какая-то обезумевшая коза выскочила, разбежалась и подпрыгнула, ударила рогами в живот. Илья разорвал ее руками на две части. Он и медведя мог разорвать, а тут какая-то коза лезет угрозно. И тут произошел позор. Боров знахарки подскакал сбоку и сбил с ног богатырину.

— Смерть Коровину! Смерть Коровину! — закаркала ворона с плеча колдуньи, стоявшей на крыше меркульевского хорома.

Боров вцепился в пьяного обидчика, начал рвать его клыками. Илья вскочил, оголил клинок и рубанул по свинье. Хряк развалился на две равные части. Марья Телегина видела, как знахарка обернулась вороной и улетела. Стешка Монахова клялась позднее, что колдунья превратилась в чёрную кошку. Ермошка заметил, как бабка скатилась по жерди, приставленной наклонно с крапивного торца.

— Смерть Коровину! Смерть Коровину! — металась весь вечер по станице ворона.

Меркульев и Лаврентий не видели того, что происходило за калиткой и забором. Правда, шум услышали непонятный...

Олеська, Дуня, Глашка и Федоска спали на сеновале под тулупами, хотя ночи осенние были холодными. Меркульев и Лаврентий поели студня, отрезвели.

— Уложила бы детей на полати, простынут, — глянул на Дарью атаман.

— Пущай до снега спят на сеновале, здоровше станут.

— Избу для гостя обиходили?

— Убрали, вымыли. Надушили травами, истопили печь.

— Таракана для счастья запустили?

— Запустили.

Лаврентий понял, что его не убьют, что он почти завоевал Яик. Слезы хлынули слабые. Но выпил еще чарку — успокоился.

— А как моя икона с пресвятой богоматерью? — показал Меркульев на лик Аксиньи с Гринькой.

— Истинно богородица! — перекрестился Лаврентий.

— Она писана с немужней казачки.

— В каждой из жен может повториться лик богоматери.

— Но казачку застрелили из жалости.

— Тем священнее и таинственнее икона.

— А сыночка этой мученицы съела свинья.

— Да утвердится сим многострадальность и величие веры!

— Я жертвую эту богородицу с окладом для храма, — расщедрился Меркульев.

— Видит бог: это самый дорогой для меня сегодня Эдарок! — поклонился отец Лаврентий.

— Гром и молния в простоквашу!