Добро, захваченное в море, не поместилось бы на уцелевших двадцати семи челнах. И привел домой Нечай по шуге добытые в бою корабли. Полковник Скоблов отобрал в устье пушки. А с Нечаем говорить не стал, когда узнал, что погиб Илья Коровин.

— Горе-вои! Из двухсот челнов двадцать семь коснушек осталось! Девятьсот сабель потеряли! И какие казаки погибли! Сергунь Ветров, семь братьев Яковлевых, Андриян Шаленков, Клим Верблюд, Трифон Страхолюдный, Демьян Задира, Касьян Людоед! На ком же будет держаться Яик?

— Нет вины у Нечая! Славен наш атаман! — кричали оставшиеся в живых казаки.

Есаулы Тимофей Смеющев и Василь Скворцов молчали. Из всей ватаги Коровина возвращались токмо они да Охрим с Ермошкой. Нечаевцы могли изрубить их, меркульевских дозорщиков. На дуване, однако, никого не обидели. Товары купцов и золото разделили справедливо. Кус выделили в казну войсковую. Пусудины купецкие разобрали на брусья и плахи для церкви, укрепа хат. Морскими цепями перегородили брод. Якоря кузне пожертвовали. Отцу Лаврентию поднесли короб золотых. Поп от радости-то чуть не тронулся.

Меркульев был доволен Нечаем и его походом, хотя искренне жалел о гибели есаулов, особенно — Ильи. Зато теперь долго будет на Яике покой: из набега не вернулись сотни воров, почти вся голутва канула в море. Сбылась меркульевская задумка. Весь Яик из домовитых казаков! Нет, не можно запрещать набеги! Велика от них польза! Можно вскоре и круг провести. Крикуны сгинули, стоятельные казаки согласятся на соединение с Московией. Не можно прозевать время выгодного соединения, с благами, освобождением от податей.

О серьезных делах атаману мешала думать Нюрка Коровина. Она почему-то вспоминалась очень уж часто. Блазнилась баба такой, какой была на защите брода: с расплетенной рыжей косой, с порванной и заголившейся юбкой.

— Все началось с брода! — вздыхал он.

И вообще на всех женщин Меркульев смотрел через тот день защиты брода от ордынцев. Именно с того дня одни бабы упали в его глазах, другие возвысились. И сон даже такой атаману приснился: стоит Меркульев на коленях, кланяется Марье Телегиной. Бил он челом благодарно перед Пелагеей-великаншей. Молился на Лукерью, Устинью, Насиму... А у Нюрки Коровиной начал во сне целовать сладко колени, ноги под задранной и порванной в бою юбкой.

— Жену токмо что погибшего друга возжелал! — смутился Меркульев от сновидения.

А Дарья все чует, все видит на двенадцать саженей под землей. И не удерживает, а наоборот, подталкивает.

— Сходил бы, перестелил Нюрке полок в бане. Пособил бы бабе, пожалел!

— Опосля, не горит! — отмахнулся Меркульев небрежно, а сам дивился...

Мол, неуж так вот всегда! Про клад в огороде могла догадаться по рыхлой земле. Могла и подсмотреть ночью. Как Остап Сорока вытащил из ямы Зойку Поганкину, а подбросил пуговицу шинкаря — докопалась по своей природной хитрости. Но как Дарья может знать про сны мужа? Уж не проговорился ли во сне? И даже спросил об этом. Дарья успокоила:

— Ничего ты не говорил во сне. Но притрагиваешься ко мне по-другому. Искры из твоих пальцев вылетают.

— Померещилось тебе, Дарья!

— Бабы это чуют.

— Да у меня уж вон седина...

— Седина в бороду, бес в ребро.

— Мам, ты ревнуешь отца? — прищурилась Олеська.

— Гром и молния в простоквашу! — хлопнула в ладоши Дуня.

...Меркульев шел в шинок с попугаем в руках. Ермошка подложил свинью: продал заморскую птицу. Мол, птица грамотейная, разговаривает развлекательно и уважительно. Содрал два золотых с Дарьи. Ну и негодяй! Дома дети: Федоска, Дуняша, Олеська... А попугай зело похабен. Правда, первый день птица выглядела прилично.

— Салям алейкум! Я — Цезарь! — все слова.

— Обманул нас Ермошка, плохо говорит попугай, — пожалел атаман.

На второй день зашла Дарья в избу, а Федоска сидит рядом с попугаем и ругается непотребно.

— Ты зачем учишь птицу пакостям? Где ты услышал такие слова? — разгневалась мать.

— Это он меня учит! — объяснил Федоска. Меркульев хотел было отвернуть голову охальной птице, но Богудай Телегин присоветовал одарить попугаем шинкаря.

«В шинке самое место этому яркоперому разбойнику», — подумал атаман.

— Да и не виновата птица, ругаться ее обучил твой Федоска, вся станица говорит о том, — насмешничал Телегин.

— Чо? Не понравилась птичка? — спросил участливо у атамана встретившийся по дороге Ермошка.

— По ночам бормочет, молитвы читает, спать не дает. Вот я и порешил ее подарить шинкарю, — схитрил Меркульев.

— Так энтой птице самое место в церкови святой. Подарите ее лучше уж отцу Лаврентию. Попугай, мабуть, начнет отпевать покойников, служить молебны...

— Я бы не сказал, что сия птица общалась всю жизнь с почтенными монахами, — улыбнулся Меркульев.

— Возьми, атаман. У Ильи Коровина гаман оторвался, когда он полез взрывать корабль, — протянул Ермошка Меркульеву кожаный мешочек.

— Отдал бы Нюрке.

— Не можно Нюрке, там писулька наветная. Про Хорунжего и Груньку!

— Давай, разберусь!

Эти наветные писульки просто бесили атамана. Кто их пишет? Поймать бы и отрубить руки! Язык бы вырвать, глаза выколоть! Силантий Собакин погиб из-за такой вот подметной бумажки, кто-то написал его сыну старшему сказку: мол, твой отец ратует за общих жен, потому спит пока с твоей молодухой... Сын за солью уезжал, вернулся ночью, стучит, а ему долго не открывают. Выломал дверь, навстречу отец в исподнем. Ударил его сын ножом в живот. А жены-молодухи и в избе не было, она у своей матери ночевала. Зазря отца зарезал сын. И сам в яме удавился. Часто стали появляться в станице наветные писульки. И Меркульев убедился, что пишет их не один, а три человека. Кто же это? Таятся рядом три черные тени. Хорошо, конечно, что погиб Собакин.

— Но так и про меня сочинят! — возмущался Меркульев.

В шинке было тесно, жарко и шумно. Глиняные пивницы стояли на бочках и столах. Пахло рыбой и жареным мясом. Шибало порохом и морским ветром. Нечай куражился, золотых не жалел. Забогатели казаки, которые ходили в набег. И носы задрали. У Ермошки болярская шапка из соболя, шуба бобровая. Один корабль был забит мехами. Да, по золоту, тряпкам и рухляди парнишка стал вдруг богаче Меркульевых. Семь нянек белят и моют по очереди его избу. На полках в кухне появился фарфор и драгоценные кубки. Лари завалены красной пшеницей и крупчаткой. Ковры персидские на полатях, на стенах и на полу. Балда с братьями за три дня хату обновил, новую крышу поставил, крыльцо с навесом соорудил. И ставни резные петухами запели, и конюшня засмолилась венцами, и возвысились три поленницы березовых дров, и засияли солнечной желтизной новые ворота. Вот какова сила золота!

Глашку от Меркульевых Ермошка забрал. Старухи и девки умывают ее каждый день, шьют ей сарафаны, телогреи стеганые, шапки и воротники лисьи. Стешка Монахова прибегает по утрам и печет блины. Домнушка Бугаиха молочком потчует и сырниками. Дуняша Меркульева часто бывает: то шаньги заладит, то курницу. Спать одна Глашка боится. Лезет к Ермошке. Ей обязательно надо ткнуться носом в чей-нибудь голый живот, только тогда она уснет. А Ермошка насмешничает над дитятей:

— Ты попробуй, Глашка, притулиться своим носом ко мне вот сюда, пониже поясницы... Мож, еще быстрее уснешь!

Глашка колотит кулаками обидчика. Дуняша заступается за девчонку:

— Привычка у нее такая. С детства. Надобно ей сунуться носом в мягкое и теплое.

— А я ей не предлагаю ничего твердого и холодного! — продолжал издеваться Ермошка.

Дуняша начинала гневаться. Но Глашка мгновенно переходила на сторону любимого хозяина. Попробуй крикни на него — укусит!

— Ермошка-то стал нас богаче! — кольнула как-то Дарья своего благоверного.

— Надолго ли собаке блин? — хмыкнул Меркульев.

Раньше неприязнь к Ермошке объяснялась просто: отрок беден, зарабатывает на хлеб покручничеством в кузне. Но оказалось, что он не был таким уж бедным. Бросил на строительство церкви семьдесят золотых. Кузнец уверяет, что тайну булата открыл Ермошка. И жизнь, и поведение парнишки не поддавались объяснениям. Сейчас он был богат, но продолжал махать молотом в кузне. Вся казацкая станица повторяет это имя: Ермошка, Ермошка, Ермошка! И токмо одна Олеська поддерживала отца:

— Ермошка — быдло. Цесарские ефимки на божий храм он высыпал в запале, дабы упоить себялюбие, тщеславие, поднять лик свой в показе из ничтожества и нищенства! С каждым днем я все больше и больше его презираю! Он каждый вечер околачивается в шинке! Ужасно!

Нет, Ермошка не пил. Никто бы ему не позволил сие. И Соломону бы сразу отрубили голову, если бы он дал вина отроку до женитьбы и присяги. А присягу принимают на кругу в семнадцать лет. Три года еще мучиться Ермошке в бесправии. Но его берут в походы. Ему позволяют посидеть без вина и в шинке. А он любит слушать казацкие байки. И помогает Фариде разливать вино, моет посуду. Казну шинка ему не доверяют. Значит, не глупые люди. Но и при этом Ермошка умудрился как-то украсть горсть червонцев. Шинок — всегда радость.

— Купи, Соломон! — бросил на бочку Нечай черный комок застывшей смолы.

— Мумие?

— Оно самое.

— Надобно испытать.

— А как?

— Сготовить малость мази. Сломать курице ногу. Повязку с мазью на перелом наложить. Если нога срастется за три дня, то это подлинное мумие!

— Што ли, бывает обманное?

— Бывает, и довольно часто.

«Намотаем на ус!» — подумал Ермошка.

— Очень грязный кусок...

Соломон говорил, а сам лихорадочно думал, где взял Нечай этот слепок целебной смолы. Вот прилипшая красная нить — знак зодиака. На другой стороне — соломинка. Конечно же, внутри скрыт изумруд величиной с крупную виноградину. Неужели Манолис сел на корабли Сулеймана? Неужели его ограбили и убили эти разбойники? Я же посылал ему письмо, предупреждал!

— Приходи за ответом, Нечай, через три дня. Фарида испытает твою смолу на курице.

— Добро! — согласился Нечай.

— Можешь сказать ему сейчас, что лекарство поддельно! — шепнула Фарида шинкарю. — Не стоит ломать ногу курице.

— Это настоящее мумие, Фарида!

— Вижу!

— Это больше, чем дорогое лекарство!

— Не понимаю...

— В смоле изумруд с яйцо синицы.

— Как ты это видишь?

— Я давно вижу скрозь камни, Фарида!

Татарка улыбнулась и подбежала к Нечаю с кувшином вина.

— Видела на Кланьке золотые цепи. Ты одарил?

— Может, и я.

— Плат персианский на шее...

— Шалью могу и тебя приветить, Фарида. Мне досталось на дуване сорок платков с кистями. Это окромя атаманского куса.

— Одари, не откажусь.

Соломон пробился через толкучку к Ваське Гулевому. Он был пьян изрядно. Но отводил глаза блудливо в сторону. Что-то понимал, мерзавец.

— Василь, ты передал мое последнее письмо брату Манолису?

— В Астрахани?

— Да! Ты передал?

— Я все письма передал, Соломон! Клянусь! Но одно потерял. Кажется мне, что последнее утратил. Обокрали меня! Клянусь!

— Что ж ты мне не сказал сразу, Василь! Что ты натворил!

— Не огорчайсь! Пятнадцать лет я перевожу письма из городка в Астрахань и обратно. Иногда все писульки я выбрасываю в море! В том числе и меркульевские! И ничего в мире от энтого не изменилось! Ха-ха!

— Что с тобой, Соломоша? На тебе лица нет! — подбежала Фарида.

Дверь шинка распахнулась шумно и широко. Через порог шагнул с попугаем в руках Меркульев.

— Неужели это Цезарь? — похолодел Соломон.

— Купи! — протянул атаман птицу шинкарю.

— Она говорящая?

— Это не она, а он: попугай!

— Хорошо... он говорящий?

— Соломон! Разве я тебя стану обманывать? Это самый красноречивый попугай во всем мире! Он, как Охрим, говорит на двудвенадцати языках.

— Как его зовут?

— Кажется, Лукреций! Точно не помню!

— Птица сквернословит?

— Не слышал. Читает молитвы, псалтырь знает. Благопристойная птица.

— Почему же она молчит?

— Это не она! Это он — Лукреций!

— Я — Лукреций, — подтвердил простуженным голодом попугай.

— Сколько он стоит?

— Три золотых. Вот Ермошка рядом сидит... Он не даст соврать. Я у него купил за три цесарских ефимка этого говоруна.

Ну и пройдоха Меркульев! Купил за два, продает за три — покосился на атамана Ермошка.

— Мы берем попугая! — сказала Фарида, подавая атаману золото.

— Ермоха, сбегай к ведьме-знахарке. Притащи сюда ворону. Мы устроим состязание с птицей заморской, — приказал Хорунжий.

Казаки зашумели, оживились. Какая же птица знает больше слов? Со всех сторон раздавались возгласы.

— Прелюбопытно, пей мочу кобыл!

— Неужели сия уродина гутарит, в бога-бухгая мать!

— Поосторожнее, Микита! Не учи птицу выражениям! — одернули казаки Бугая.

— Винюсь! Винюсь! — раскланялся Микита Бугай. — Само собой получилось! Не гоните! Буду выражаться токмо благозвучно. Птица-то дивная. Поди, в раю жила, серафимов слухала. А мы — народ грубый.

— Убери рожу-то свою красную подале. Не пужай птицу. Она ж от разрыву сердца помрет.

— И ты, Герасим Добряк, страхоморден. Отыди от попугая!

— Он онемел от страху! Царский петух!

Вскоре Ермошка принес знахаркину ворону. Птиц усадили на пустую божничку. Они вертели головами, оглядывали друг друга, охорашивали перья. Но разговора у них не получилось. Молчала ворона, молчал попугай.

— И наша стерва не разговаривает! — глянул на ворону сердито Герасим Добряк.

— Загордилась! — подметил Егорий-пушкарь.

— Одежа у заморского жениха не понравилась.

В шинок зашел отец Лаврентий. Он глянул на птиц бегло, потер согревающе руки.

— Продрог до костей. Ужасный холод.

— Чарочку для сугреву! — подбежала к нему Фарида.

— Спасибо, не откажусь.

Святого отца усадили на лавку рядом с атаманом, подали копченой осетрины. Ермошка зажег три светильника. А Михай Балда сокрушался:

— Жаль, что нет с нами Овсея! Царствие ему небесное! Он бы сейчас сотворил чудо. Помолился бы Овсей... и заговорили бы птицы.

— Да, Овсей был в бога-бухгая!.. — начал говорить и осекся Микита Бугай.

— И мне мочно такое чудо, — скользнул улыбочкой по-лисьи Лаврентий, подмигнув атаману.

— Ублажи, святой отец, в бога-бухгая!

— Господи! Дай птицам язык человецев! Дай человецам крылья птиц! Провозгласи истину! И услышит имеющий уши!

Попугай встряхнулся и поклонился вороне:

— Салям алейкум! Я — Цезарь! Я — Цезарь!

— Здравствуй! — ответила ворона.

— Сарынь на кичку! Режь и грабь! Бросай за борт!

— Орда сгорела. Гришке ухо отрубили, — поведала Кума.

— Кровь за кровь! Смерть за смерть! — воинствовал заморец.

— Шинкарь — грабитель! — сообщила доверительно ворона.

— Шинкарь — еврей! — поправил ворону попугай.

— Пей мочу кобыл, в бога-бухгая! — рассердился заморский гость.

— Гром и молния в простоквашу! — хлопнула крыльями чернавка.

Разговор птиц заглушило дружным хохотом. Отец Лаврентий изнемогал от смеха. Соломону стало плохо, вывела его Фарида. Ермошка разливал вино, выручку прятал в своей штанине. Еле-еле казаки утихомирились, стали опять прислушиваться к птицам.

— Дай гороху! Давай дружить! — обратилась Кума к белоснежному чужеземцу.

— Раздевайся, стерва! — согрубил попугай, переваливаясь развязно с ноги на ногу.

— Дурак! — спокойно заметила ворона.

Но тут гогот казаков перешел в дикий рев и топанье. Хорунжий, Меркульев и Василь Скворцов орали и стреляли из пистолей в потолок. Микита Бугай разбил вдребезги кувшин с вином. Герасим Добряк затолкнул Егория-пушкаря в кадку с грибами. И токмо одному богу известно, почему не рухнул шинок. Как много все же в мире причин для веселья.