Трудность пути окупается добрыми ожиданиями. Буранную ногайскую степь обоз одолел без потерь. Сотня Нечая шла впереди, полк Хорунжего таился за последними повозками. Тимофей Смеющев оберегал клетки с вестовыми соколами. По совету Богудая Телегина, казаки взяли с собой знахаркину ворону.
— Мабуть, и ворона смогет притащить весточку от вас.
На остановках у костров сидели обычно молча, слушали бульканье казанов. Спорили, говорили громко лишь кузнец да толмач. Охрим донимал приятеля:
— Десятый раз толкую с тобой, а не пойму ничего. Ты не крутись, аки дерьмо в проруби. Кажи прямо! Откудова берется богатство? Не богатство вообще, а именно твое богатство!
— Вот из откудова! — совал кузнец большие мозолистые ладони под нос толмача.
— Это мы слыхали не единожды. Нет, Кузьма! Ты не трудом богатеешь. Ты с покручников три шкуры дерешь. Ты такой же мироед, как Суедов, Телегин, Меркульев, Соломон...
— Я могу и без покручников обойтись! — ярился кузнец.
— Попробуй обойтись! Мож, по рукам ударим?
— Ударим, — согласился Кузьма.
— Ратуйте, люди добрые! Мы спорим с кузнецом на две бочки вина! Наш коваль отныне не будет брать покручников. Ха-ха! Кто нас разобьет?
— Я разниму, — согласился Хорунжий.
— Но учтите: Ермошка — не покручник, он мой напарник, — пояснил Кузьма. — И добровольные помощники — не в счет!
Меркульев бросал в огонь костра сухие камышинки, не вмешивался в спор, размышлял:
«Кузнец глуповато горячится. Как можно обойтись без покручников? Кто будет таскать руду к домнице? Кто станет махать кувалдой? Как можно выковать в одиночку на заказ казацкого войска две тысячи сабель? И никто не дерет с покручников шкуру. Голутва перемрет с голоду, ежли не дать ей возможность заработать кусок хлеба. Они не держат скотину, не сеют рожь, не умеют ловить рыбу, бить зверя. Поймают трех-четырех осетров и бегут от радости в шинок. Живут одним днем. Они не создают запасов. Жены у них злые и тощие. Дети кривоногие, сопливые и грязные. Возле хат у голутвы ни забора, ни деревца. В огороде лебеда и крапива. Все они вшивые, в коростах, в ремках. Знамо, в жизни все бывает: и порядочные люди впадают в бедность. Но у них завсегда в избенках чисто, выскоблено, побелено. Хорошие люди и в нищете светятся. Мерзкие и злые и в золоте смрадны».
— Пущай нас разобьет в споре и атаман, — лихо заломил островерхую баранью шапку толмач.
— Нет, я не прикоснусь к твоей руке. Ты смраден, Охрим.
— Чем же я поган? — обиделся старик.
— Ты умом гноителен. За тридцать лет на Яике от мыслей и проповедей твоих ни один человек не стал богаче. А обеднели и погибли многие.
— За атаманство Собакина я не в ответе, — буркнул толмач и сник.
— Я слышу благовест, — навострил ухо Лаврентий.
— Астраханские колокола поют, — перекрестился обрадованно измотанный походом Гурьев.
— Дозор скачет к нам, — известил атамана Нечай.
Ермошка лежал в санях на сене, нежился под шубами. Очень уж болел зад. Одеревенели и ноги. Через всю метельную степь прошел парнишка с полком Хорунжего верхом на своем Чалом. Бориска попробовал с ним тягаться, но свалился с коня на четвертый день. Однако спал и Ермошка в санях, а не в тулупе под брюхом коня, как все казаки. Меркульев повелел ему почивать в розвальнях отца Лаврентия.
— Будешь охранять ночами батюшку. Вдруг волки наскочат, медведь али тигра какая... У тебя и пистоль, и сабля булатная, и конь ученый рядом бежит. Ты, Ермолай, казак!
— Казаки живут отчаянно, умирают весело! — ликовал Ермошка, потирая обмороженные щеки.
— Казак! — улыбнулся атаман.
Отец Лаврентий был рад юному спутнику. Днями он беседовал с Бориской, вечерами — с Ермошкой. Отроки вроде бы слушали его внимательно и благодарно.
«Должно, каждое слово падает, как семя в благодатную почву. И вырастут две святые души», — умилялся Лаврентий.
Однажды Ермошка заметил при свете луны, что у спящего батюшки вывалилась откуда-то из-под шубы золотая нагрудная иконка с цепью.
— Где-то я ее видел, знакомая цепочка, — сунул Ермошка иконку себе за пазуху. Мол, отдам утром, когда батюшка хватится, начнет искать.
Но отец Лаврентий не спросил об иконке ни на второй, ни на третий день. И вообще он забыл про нее.
— Мабуть, иконка ему не очень потребна. А мне она пригодится. Продам не меньше, чем за сорок золотых. Куплю новый полушубок, сапоги...
Ночью при подходе к Астрахани Ермошка случайно нащупал в своем кармане камушек с белым крестиком и какой-то скатанный клок жестких волос.
— Это ж волосы меркульевского кобеля!
— Чо не спишь? — поднял голову отец Лаврентий.
— Боюсь, похитют...
— Меня?
— Ни! Клок из бороды Исуса Христа.
— Спи, Ермоша! — закутался с головой в тулуп и уснул батюшка.
Ермошка потер камушек пальцами.
— Черненький — чет, белый — нечет... приди ко мне, черт!
Черт сбросил с луны вервь и начал спускаться.
— Здравствуй, Ермолай! — сказал он, присев рядом.
— Здравствуй!
— Для чего кликнул?
— Посоветоваться.
— Ты украл золотую иконку у этого хитрющего попа и мучаешься?
— Да, я хочу вернуть ее, покаяться.
— Напрасно.
— Почему? — спросил шепотом Ермошка.
— А потому, что иконка излажена не для бога, а для меня!
Ермошка вытащил иконку, начал разглядывать ее, но облако закрыло зыбко желтую, просяную лепешку луны.
— Черт, друг мой, отгони тучу.
— Слушаюсь, повелитель!
Нечистый вильнул хвостом, ухнул филином — и черное покрывало исчезло с неба.
— Почисти луну песком, она плохо светит.
— Нам не трудно.
Черт быстро забрался по верви на небо, натер луну до ослепительного золотого блеска. Стало светло-светло. Ермошка чуть не вскрикнул. На иконке была изображена не богоматерь, а ведьма с чертенком.
— Это ты и твоя мать?
— Ты не ошибся, Ермолай. В детстве я был действительно таким миленьким. Все дети в мире хороши. Видишь, какие ямочки на моих щечках? А улыбочка ангельская! Рожки еще не выросли... так — маленькие бугорки! О, весьма красивый чертенок!
— Как эта иконка попала к отцу Лаврентию? Я видел перед отъездом, как батюшке кто-то ее подал...
— Об этом ты узнаешь позднее. Я дарю ее тебе!
И черт скрылся. Ермошка уснул. А утром он никак не мог понять, где была явь, где — сновидение.
— У тебя есть клок волос из бороды Иисуса Христа? — спросил отец Лаврентий.
— Был, но я его потерял, — заюлил плутовато глазами Ермошка. А сам скорее бежать, перебрался в сани к Бориске. Чалый шел рядом, заиндевелый, одичавший.
— Бориска, ты умеешь хранить тайны?
— Ха-ха! Хо-хо!
— Что ты ржешь?
— Я про тайны слышал от тебя. И ты уже заставлял меня есть землю, Ермоха.
— Не помню.
— А возле кузни, когда Дарья убила вилами Лисентия.
— Сейчас другое дело, сурьезное.
— Какое?
— Я нашел золотую иконку.
— В сугробе?
— В санях.
— Покажь.
— Вот, погляди.
— А! Я ее знаю, видел. Чудная иконка — оборотень.
Смотришь на нее днем — богоматерь. Глянешь при луне — баба-яга с дьяволенком. Это иконка писаря Матвея Москвина. Она излажена из двух золотых пластин. Меж ними пустота — тайник.
— Откудова ты все энто ведаешь?
— Очень запросто. Замок у иконки сломался как-то. Матвей приносил ее моему бате на починку. Там хитрая закрывашка. Ее не видно. Отомкнуть можно токмо двумя иглами.
— Ты молчи, Бориска. Я иконку спер у отца Лаврентия. Продам ее в Астрахани за сорок золотых.
— Ну и недотепа!
— Почемусь энто я недотепа?
— Батя мой говорил, что иконке цены нет! Великий златокузнец ее изладил.
— Открой тайник. У меня игла в шапке. Глянем.
— Опосля как-нибудь. На морозе закрывашка не отомкнётся. Да и нет ничего в тайнике. Места мало там. Лист осиновый поместится.
— Ну, ладно. В Москве продадим. Держи язык за зубами, Бориска. А то надаю по шее, — засвистел Ермошка, подзывая отставшего Чалого.
Никаких угрызений совести перед отцом Лаврентием он не испытывал. А в честность людей Ермошка не верил. Он скакал по лютой зимней степи на добром коне, с булатной саблей, в бобровой боярке. Но у него не было ничего: ни хаты, ни добра. Все сгорело. Из огня успел вынести только спящую Глашку-ордынку. Та ночь запомнится надолго. Шел он от Бориски домой через пургу. Радовался, что получались вновь хорошие крылья для полета. Сиял, ибо шел в свой богатый и теплый дом. Торжествовал, потому как брали его с посольством в Москву. И вдруг увидел он вместо своей избы громадное полыхающее огнище. Бросился в пламя, не помня себя. Для чего кинулся в огонь? Он не мог ответить на этот вопрос. Теперь все потешаются.
— Неуж ничего хорошего под руку не попало? Из всего добра захудалую девчонку-ордынку вынес. Нехай бы горела она! Хватал бы посуду золотую, ковры. Баранья башка! — укорял Герасим Добряк.
Утром раскопали пожарище, но золота не нашли. Мабуть, от жару в землю расплавленным утекло. А мабуть, украли.
— Не могло в подпольном схороне растопиться золото. В глине было замуровано. Раскопана утайка злым человеком до пожара, — заключил тогда кузнец.
Но искать злодея было некогда. До полудня ушли в поход, оставив Глашку казацкой мамке — Дарье.
— Три тысячи золотых украли, — сокрушался Соломон. — Ай, ай!
— Вы мне обещали двадцать ефимков. Теперь бы я взял их, у меня нет и рубля, — подавленно вздохнул Ермошка.
— Соломон изумился:
— Я обещал тебе двадцать золотых? Ты с ума сошел? За что и когда я тебе посулил такое богатство?
— За то, чтобы я прилетел с церкви к шинку.
— Я тогда пошутил, Ермоша. И не двадцать я обещал, а два! Ты ослышался! А за шитье шапок ты мне должен пять золотых. Допустим, из пяти изъять два... Сколько же получается? А выходит, что ты мне должен три дуката, Ермолай! И ради бога, отдай мне их до пасхи, а то придется тебе узе раскошелиться на резы.
Меркульев бросил на дорогу Ермошке горсть копеек.
— Довольно с тебя и того, что Дарья будет кормить Глашку. И у ордынки ожоги залечить надобно. Платить придется, наверно, знахарке. Один убыток от тебя, Ермолай.
Сунулся было Ермошка к отцу Лаврентию, хотел выпросить десять золотых в долг. Но поп пропел:
— Сребролюбие в мире суетном неистребимо. Для чего тебе золото? Ты решил пожертвовать церкви еще? Не надобно. Молись усердней, сын мой.
Никто не помог Ермошке. А ему хотелось накупить подарков в Астрахани и Москве для Глашки, Дуняши, Олеськи и Дарьи. Да и сам пообтрепался.
* * *
Астрахань встретила казаков настороженно. Воевода не верил даже купцу Гурьеву и отцу Лаврентию.
— С какого киселя яицким казакам присоединяться к Московии? Нет им от того никакой выгоды. Уж не подвох ли? Решили, поди, захватить Астрахань, оседлать Волгу! Им такое не впервой. А чернь, народ подлый, голутва волжская и бродяги разные то и дело объединяются в шайки. Костоломы из сыска вырывают им ребра кузнечными клещами, четвертуют их палачи, забивают и топчут тысяцкие, но они являются и проявляются в новых именах и ликах. Ан ядра у них нет, а то бы слились в страшное войско. И началась бы тогда сызнова кровавая смута.
Дозорщики из сыска подпаивали гостей с Яика в кабаках, подбрасывали в кувшины с вином траву-говорунью, пытались выведать: нет ли разбойного умысла у послов?
— Для чего волокешь к Москве триста возов? — грыз гусиное перо дьяк Тулупов.
— Дары патриарху и царю. И для обмена, торговли.
— А охочекомонный полк?
— Для охраны.
— Полк не пустим дале Астрахани. И сотня Нечая не пройдет. С такой силой ты, Меркульев опасен. И пищали оставь здесь, в крепости. К чему тебе в Москве триста пищалей? И вестовых соколов у вас отберем. И говорящую ворону скормим собакам, дабы вы не навели на царя порчу.
— Добро. Отдам я вам пищали и соколов. Отправлю полк и сотню Нечая обратно. Но Хорунжий избран на казацком кругу послом.
— Хорунжего без полка пропустим. Но ежли в Москве тебя и его закует в колодки сыск, на меня не пеняйте. Вас помнят по смуте, братья-разбойники.
Сидящий рядом с Меркульевым отец Лаврентий встал гневно, подошел к выходу.
— Ты, дьяк, великий вред приносишь русской церкви и царю. Я извещу об этом патриарху. Ты пытаешься запугать послов с Яика. Ты готов сорвать присоединение к Руси огромной христианской земли! Но не тщись. Ты просто тля! Слепец! Ты вреднее ляха, врага!
— Сердитый попик, — заметил усмешливо Тулупов, когда отец Лаврентий ушел.
— Так ить он к нам от самого Филарета прибыл.
— Сие мне ведомо. Я его и забросил к вам самолично. Но у меня к попику сразу зародилась неприязнь. Да! А где мой дозорщик Грибов пропадает? Ты его убил, Меркульев?
— Убил бы, но он утек. Спроси у любого казака. Ранетый он был. Поди, его звери в лесу порвали.
— Звери, звери, — усмехнулся дьяк.
— У тебя злоба ко мне, Тулупов.
— Не злоба, а учет.
— Зазря сердишься, дьяк. Я привез тебе возмещение за разоренные амбары. Винюсь, но тогда потребен был нам хлеб. А воевода отказывал.
— Долго ходил ты в должниках. Чем будешь платить?
— Не боись. Долг платежом красен, — высыпал на стол Меркульев полпригоршни самоцветов.
Тулупов не мог удержаться, заерзал, потянулся к драгоценным огонькам. Он косил глазами, сопел, рассматривал камушки на свет.
«Клюнул!» — злорадно усмехнулся про себя Меркульев.
— Где взял? Корабли захватил?
— Нет. Веди купцов на опознание. Камушки дурочка принесла позапрошлым летом. Полный туесок, будто ягод набрала. А то место не нашли. Не могла его дурочка показать. А в лесу она летом по месяцу плутала. Звери ее не трогали.
— Дурочка жива?
— Ни! Кто-то запытал ее щипцами в лесу. Мабуть, хотелось дорогу узнать к самоцветам.
— Камни, поди, поддельные, из стекла? И посоветоваться не с кем. Был у нас в Астрахани купец один, Манолис. Хорошо читал самоцветы. Но запропал мудрец в море. И брат его исчез...
— У меня шинкарь есть в обозе. По имени Соломон, по прозвищу Запорожский. Немножко разбирается в каменьях.
— Соломошка? Где он?
— На меновом дворе. Ермоха, тащи сюда шинкаря нашего!
— Мы завсегда казаки, — выскочил Ермошка из приказной избы.
— Твоего Соломона я хорошо знаю. Это брат нашего Манолиса. И в камнях он зело разбирается. Ты берешь его в Москву?
— Нет, он останется в Астрахани по своим торговым заботам. Догонит нас позднее. У Соломона здесь, говорят, племянница есть. Циля какая-то...
— А сынишка у тебя, Меркульев, бойкий.
— Почему сынишка?
— Шапка у него бобровая.
— Не сынишка, однако.
— А кто?
— Ермошка.
— Забавно.
Соломон вошел спокойно с легким поклоном, сбросил шубу и шапку, присел без особого приглашения между Меркульевым и Тулуповым. Шинкарь понимал хорошо, что он здесь необходим.
— Ты даже не поклонился мне. Богатым стал? — спросил дьяк.
— Я с порога всем поклонился.
— И у тебя шапка бобровая. Прелюбопытно. Бобры вроде бы не водятся на Яике. И по золотинке шерсти вижу: рухлядь володимирская. Токмо там такие бобры водятся. Царь-батюшка шубу из таких бобров шаху кызылбашскому о прошлый год послал... Такие бобры боле нигде не живут...
— Смарагды и адаманты не добываются в Астрахани, а лежат на твоем столе, дьяк, — потирал шинкарь окоченевшие с морозу пальцы.
«Соломон не просто разбогател! Он стал сказочно богатым! — понял Тулупов. — И смелый голос, и свобода в поведении, и полнейшая независимость! К нему надобно присмотреться...»
— Что вам угодно, панове? Я к вашим услугам.
— Стоятельны ли камни, Соломон?
— В этом нет сомнения, дьяк. Прикоснитесь мизинцем к этому рубину — теплота потечет по руке. И ваша черная кровь станет красной. Зеленый смарагд надо лизнуть, подержать под языком. Он укрепляет в человеке мудрость. Дохните на сей синий сапфир. Посмотрите через него на пламя свечи, на солнце. Ваши сердца озарятся красотой, благородством и величием. Преобразятся ваши лики. И самые прекрасные женщины мира упадут к вашим ногам рабынями. Адамант дает власть над воинством и даже князьями. Он околдовывает сильных мира сего...
— Увидий, Горлаций-виршеплет! — восхитился шинкарем Меркульев.
Тулупов скривился:
— Я не весьма учен. Понимаю хорошо токмо в сыске и торговле. Скажи мне, Соломон: сколько камней я могу взять за три разграбленных зерновых амбара и ледник с осетриной?
— Бери все камни! — отмахнулся яицкий атаман.
— Амбары разбиты давно, как я понимаю? При смуте?
— Так и есть, Соломон. Зачти долг с наваром! Резы будут велики!
— Все учел, дьяк. Но более вот этих двух самоцветов не можно взять. Очень узе они ценны.
— А я и не возьму больше. Это твой Меркульев полагает, что мы все мздоимцы и уроды. Он сидел здесь и рдел от возможности унизить меня взяткой.
— Видит бог, не было такого! — взмолился атаман.
— Врешь! — бросил гусиное перо дьяк. «Придется тебя отправить на небеси», — подумал Меркульев.
В приказную избу вошел стрелецкий полковник Соломин. Он хлопнул в ладоши, заулыбался. Тулупов понял знак: стрельцы похитили кого-то из казацкой старшины Яика. Умыкнули, чтобы допросить на дыбе. Пленника попытают, убьют и опустят ночью в прорубь, ежли он безвинен. А признается в злом умышлении послов, тогда схватят всех...
— Я тебя, Меркульев, до самой Москвы буду сопровождать с полком стрельцов. Охранять буду твой обоз, — выпятил грудь Соломин.
— Теперича вы надолго повязаны, — заметил ядовито Тулупов.
«Неужели мне скрутят руки? — забеспокоился атаман. — Но ведь за избой казаки наблюдают. Они поскачут на выручь всем полком. И возницы выстроятся войском. И сотня Нечая прорвется за мгновение ока через татарские ворота. А воеводская стража настроена к мятежу. Толпы голодаев и разбойников-молодцов всегда готовы броситься на воеводские хоромы. Астрахань сразу рухнет. Начнутся пожары, грабежи купеческих лавок и богатых амбаров. Нет, не осмелятся меня взять...»
Меркульев рокотал бархатно:
— Мы все на виду, народ открытый. Царю землю великую дарим. Везем рыбу.
Дьяк покручивал засиженную мухами чернильницу... Думал молча: «Хитришь, атаман. А мне привезли донос. Скажи, где хранится утайная казна казацкого войска? Ты рыбку жертвуешь государю всея Руси. Где же твой поклон искренний? Ты идешь не на поклон, а на торг! Надеешься в Москве выменять право на волю. Вор ты и разбойник! Я еще лично отрублю тебе руки и ноги на лобном месте!»
«Сегодня же мы тебя и уберем», — решил атаман.
Тулупов встал, покряхтывая:
— Идите, помойтесь в баньках с дороги. Попарьтесь веничками березовыми. Утешьте души астраханским хмельком. Ждите указ воеводы. А до Москвы вас будет сопровождать полковник Соломин. Прошу любить и жаловать!
Когда гости вышли, дьяк спросил:
— Кого взяли?
— Тимофея Смеющева, есаула.
— Наследили?
— Нет, чисто.
— Как ухитрился?
— Подослали мальчонку с писулькой. Мол, Меркульев закован в колодки. Тот прочитал, вскочил на коня и кинулся через овраг к полку Хорунжего. В овраге мы его и скрутили. Но с трудом. Зарубил он трех стрельцов. Сотнику руку отсек. А когда поднимали на дыбу, убил палача Никодима пинком в висок. Сотник тож помер от потери крови.
— И ты говоришь: чисто!
— Никто не видел.
— Эх, Соломин! Тебе токмо с пушками возиться. Ты взял одного казака, а потерял пять сабель.
— Живьем трудно брать.
— А мертвые сыску не потребны.
— Да он и живой, как мертвец. Ничего не говорит.
— Я допрошу его сам. Мои костоломы грубы и торопливы. У них воры помирают быстро.
— Они задают ему те вопросы, что вы повелели...
...Каменные своды подземелья заплеснели и почернели от сырости и многолетия, от пыточных очагов. В углу темнелась нора. Возле дыры сидела крыса, пошевеливая седыми усиками. Она не боялась палачей, криков и стонов, звона железа в пытошной. Подьячие обычно ласково обращались при допросах к этой известной им и знакомой крысе:
— Здравствуй, Старуха! Что будем делать сегодня? Огоньком вора попытаем? Али клещами? Али пощекочем крюком печень?
Крыса вставала на задние лапки, кланялась, кивала головкой, утирала мордочку. Сотни бунтарей и разбойников были истерзаны при ней до смерти. Сегодня Старуха суетилась, была раздражена. Притащенный для пыток человек разорвал сыромятные стяжки, извернулся и ударил ногой пытчика. Палач лежал мертвый в другом углу. Крыса уже подбегала у нему, обнюхала, заглянула с любопытством в раковину волосатого уха. Крысе не нравился человек, который висел на дыбе. Она раза два подбегала к нему, шипела, скалила зубы.
Тулупова не обрадовало усердие костоломов. Он присел на скамью молча, сердито. Присматривался, слушал:
— Зачем взяли в поход вестовых соколов? — вопрошал подьячий, ломая есаулу колено.
Тимофей Смеющев мычал от боли, обливался соленым потом. Слышался хруст костей, щелканье разрываемых хрящей.
— Разве при этом вопросе потребно было ломать ногу? Большую боль наносить надобно при большом вопросе! — Когда они это поймут?
Подьячие старались. Боялись они Тулупова.
— Где спрятана утайная казна на Яике? Был ли умысел на захват Астрахани? — бабьим голоском спросил другой подьячий, прожигая яицкому гостю живот раскаленным железным прутом.
— Болван! — оттолкнул его Тулупов.
— Опять не угодил, — смутился палач.
Тулупов посмотрел в глаза мученика:
— Подпиши донос, есаул, что Меркульев злоумышляет на царя. И мы тебя отпустим. Повезем в Москву. Тебя осыплют милостями.
Дьяк еще надеялся на чудо. Если бы пленник сделал извет, то можно было бы схватить и Меркульева... Но есаул собрал остаток сил и харкнул прямо в лицо Тулупова кровью и мокрой гарью.
— Поганец! — побагровел дьяк, замахиваясь на Смеющева.
Но он был уже мертв. Никто в этом не сомневался, ибо крыса нырнула в нору. Так было всегда. Крыса улавливала первой, когда у человека останавливалось сердце.
— Старуха ушла, значит, есаул отдал душу богу, — заметил подьячий, трогая Тулупова за рукав кафтана.
— Какая старуха? — глупо спросил дьяк.
— Крыса.
— Ах, да. Сегодня я что-то не в себе. Даже не принес Старухе сухаря. Запамятовал.
...На подходе к дому дьяк Тулупов был убит выстрелом из пистоля разбойными людишками. На яицких казаков и Меркульева подозрение не упало. Грабители взяли у дьяка кошель, а казенные бумаги бросили. А в бумагах тех сказка изветная лежала об утайной казацкой казне. Разве мог Меркульев оставить цельным донос на себя?
Утром к воеводе пришел отец Лаврентий Он ударил посохом привратника, который его задержал. Перепугал у крыльца двух стрельцов проклятием. Толкнул сенную девку с горячим казаном. Та чуть ноги не ошпарила, на воеводу святой отец обрушил град страшнейших угроз от имени патриарха.
— Но у меня извет на Меркульева, — начал оправдываться струсивший воевода.
— От кого?
— От женки казацкой, вдовы Зоиды Грибовой.
— Сядешь с ней в лужу.
— Как же быть?
— Пошли донос в сыск дьяку Артамонову. Сие не наш хлеб. А посольство не держи. И отпусти есаула Смеющева из подземелья.
— Нет у меня никакого Тимофея, — поджал губы воевода.
— Откуда ж ты ведаешь, хряк, что его кличут Тимофеем?
— Оговорился.
— Не оговорился, а проговорился! Не быть тебе воеводой! — пригрозил святой отец и удалился, громко стуча ореховой палкой.
В тот же день сказку на Меркульева от Зоиды отослали срочно в московский сыск. На второй восход боевую ротню дозора и охочекомонный полк объединили и отбавили обратно на Яик под главенством Нечая. Стрельцы полковника Соломина изъяли у меркульевцев пищали и вестовых соколов. Дурацкую птицу ворону выбросили из клетки на съедение собакам, но она улетела, выполнив все предписания и советы загадочно погибшего дьяка Тулупова, астраханский воевода пустил посольство казацкого Яика на санную дорогу к Москве.