Из бойницы новой побеленной церкви был виден весь Яицкий городок. Отец Лаврентий разомлел от сытости, тепла, радости и великого приобщения к судьбе казацкой земли. У чистого колодца бабы гутарили. Устин Усатый сидел на чурбаке возле селитроварни. Мимо храма прошла трижды Вера Собакина. У плетня Сенька-писарь размахивал своими по-девически белыми руками перед Дуней Меркульевой, что-то говорил ей ухитрительно, улыбался, изысканно расшаркивался. Кузьма и Ермошка от причала до кузни глыбы красной руды таскали. Груня Коровина своего Хорунжонка выказывала, за ручку по травке водила. Золотого блюда на дереве пыток не было. Кто-то украл позапрошлой ночью. И ведьма-знахарка найти не могла, отказалась искать.

Давно вернулся с посольством из Москвы атаман Меркульев. Присоединился Яик к Руси добровольно. Грамота царская с печатью о льготах казацких висела в казенной избе на дуване. Мухи грамоту засидели. Купец Гурьев крепость возводил в устье реки, загородил пушечно выход в море. И учуг в устье поставил, загородил дорогу рыбе. Но полк Хорунжего разорил гурьевский учуг, побил рыбаков. Гурьев едва ноги унес в Астрахань. В тот же год по велению государя Михаила Федоровича ходили яицкие казаки в далекий поход на Смоленск. Полковник Скоблов возглавлял отряд. Но русские войска не могли взять города. Овладел было Скоблов северной башней, да дворянские сотни не поддерживали его. И побили вороги казаков и погиб храбрый Скоблов.

Вместе с Меркульевым из Московии пришел в Яицкий городок полк стрельцов. За два-три года стрельцы все переженились на казацких юницах. Первым обвенчался сам полковник стрелецкий — Прохор Соломин. Олеська Меркульева стала его женой. Вскоре поплыли павами под венец Оксана Буракова, Варя Телегина, Злата Блинова, Нийна Левичева и другие девки. А шинок Соломона хирел. Торговый лабаз завлекал казаков дешевизной. И Богудай Телегин лавку открыл. Грызлись торгаши, вредили друг другу. А бабы шинок Соломона дважды поджигали, требовали запрет на винопитие. О тот же год, когда хвалебные молебны справляли по рождению наследника — царевича Алексея Михайловича, приходили послы в Яицкий городок от кызылбашей и турецкого султана. Пытались они разрушить единение казаков с Москвой. Меркульев дары заморские принял, раскошелился ответно. А ушли послы попусту, выпроводили их ласково. Однако не токмо это радовало отца Лаврентия. Главное — не по дням, а по часам крепла и очищалась вера русская, христианская. И раскрывалось возвышение веры не в подношениях церкви, как ранее, не в молитвах даже, а в исповедях прихожан. Когда-то самое большое раскаяние было в признании о краже, прелюбодеянии. В убийстве и других опасных преступах никто и никогда не каялся. А в прошлом году призналась Скворчиха, что хату Ермошки спалил ее погибший муж. И Зоида в этом же плакалась, будто она подожгла дом Ермошки. Кто же из них? Сами себя почему-то оговаривают. Мокриша на исповеди скулила: мол, не могу жить, отравила-де я есаула Скворцова, яду бросила ему в жбан с квасом. Но не по хотению злодейство совершила, а по наущению матушки Поганкиной. Ох, тяжки грехи человеческие! Донимала на исповедях более всех Верка Собакина.

— Вчера согрешила я с Меркульевым. Вот так это было, значится, — начала она быстро раздеваться.

Протопопа жаром обожгло, воспылал он страстью мгновенно, с великим трудом удержался:

— Оденься, блудница! Прикрой телеса! Гореть будешь в геенне огненной! Молись! Кайся!

— А я с тобой хочу согрешить, батюшка. Ты мне по ночам снишься. Ты мне люб.

— Изыди вон, грешница, — вытолкал из храма соблазнительницу отец Лаврентий.

Юница ведь, семнадцати лет не исполнилось. Говорят, развратила ее Зоида. Да и отец у Верки был республикиец поганый. А красноглядна девка, за мгновение привораживает, горячит. Любого святого в жеребца оборотит. И сколько ни плюйся, ни отмахивайся — притягивает, не дает мыслить по-святому.

Отец Лаврентий опустился на колени, начал молиться усердно. А поднял голову — вот она! Проскользнула в храм божий. Верка сбросила во мгновение платье, заулыбалась:

— Не боись, отец Лаврентий. Я не озорую. Я в сам деле хочу быть твоей. Ты мне взаправду люб. Надоели мне животные. Все скоты. А у меня душа мятежна, просит святого, чистого!

Отец Лаврентий ответил строго:

— Жена моя помере. А священник не может иметь вторую жену.

— Так ить я не напрашиваюсь в попадьи! Возьми меня в кухарки. У тебя очи, аки божьи васильки. Ей-богу, ты мне люб. Я буду верной тебе. Ты один будешь у меня!

«Кто ж победит? Вера Собакина или вера Христова?» — заколебался отец Лаврентий.

— Клянусь! — жарко дохнула пришелица.

Рыбка с головы гниет. Когда протопоп слаб и грешен, стадо паршиво. Кто же будет возвышать душу народа? Отец Лаврентий подставил мизинец своей левой руки под пламя свечи.

— Господи, помози мне укрепнуть в святой вере!

У Верки Собакиной глаза округлились. Что же это такое происходит? Палец почернел, обуглился, затрещал, аки мясо не вертеле.

— Ты рехнулся? — оттолкнула она Лаврентия от свечи.

Но отец Лаврентий снова шагнул к месту своей пытки, казни, убиения плоти огнем. Дикая боль ударила шумом в голову. Сердце колотило по ребрам, будто кувалда. В глазах заплавали зеленые и красные круги. Завыла Верка Собакина, выскочила из церкви и побежала по станице в исподней рубахе. К вечеру бабка Евдокия обрезала у батюшки обгоревший мизинец, натянула кожу на сустав, перевязала туго суровой ниткой. Дуня помогала знахарке, присматривалась.

— Вы вельми привлекательны, отец Лаврентий. Я ране не замечала того. От вас излучение такое. Как бы голубой свет, — улыбнулась Дуня.

Но он не слышал ничего, лежал на скамье одурманенный настоем сонного мака, молился. Дуня чуяла, что выйдет из хаты знахарки, а у порога ее будет ждать писарь. Так и получилось.

— Ну, как? — спросил он.

— Отец Лаврентий — казак! Мы отрезали ему палец, а он даже не ойкнул, бровью не шевельнул.

— Ради моей диалектической любови к тебе, Евдокия Игнатьевна, и я бы тоже мог отрубить себе мизинец.

— Ух, какие красивые речи, Семен Панкратович.

— Красота речи не должна отличаться от красоты души, — начал витийствовать молодой писарь казацкого Яика. — Я тебя желаю осчастливить, позволь просить руки твоей под венец. Разреши обратиться к батюшке, послать сватов? Приходи вечером к старой скирде...

— Сначала отруби свой палец, Семен Панкратович, — отшутилась Дуня и ушла, не позволив себя проводить даже до колодца.

— Диалектически капля камень точит, — ухмыльнулся Сенька.

А в душе клубилась неприязнь к Ермошке и сыну кузнеца Борису. Что Дуня находит в них интересного? Один церковь расписывает картиной Страшного суда, другой возится все дни напролет с дурацкими крыльями. Но разве может человек взлететь высоко на махалах из шелка и прутьев? Человек взлетает на своей исключительности, драгоценной единственности. Кто еще могутен на Яике, окромя меня, читать латинские манускрипты? Подходите? Ась?

* * *

Старики верой стоятельные и бабы зауважали отца Лаврентия. Он стал для них воистину святым. У Меркульева, однако, при виде батюшки глаза озорством искрились. А казаки многие охально посмеивались, гоготали в шинке и харчевне.

— Не тот палец батюшка в огонь сунул — похабничал Герасим Добряк.

— А Верка Собакина, бают, гольной выскочила из храма, в бога-бухгая!

— Доняла девка батюшку, пей мочу кобыл.

— Никому неведомо, што там произошло. Ухо на отрубление даю.

— Мы в походах шастаем, а попик с нашими бабами спит, должно быть...

Как все умные люди, отец Лаврентий улавливал каким-то неведомым образом пакостноязычие о себе. И выдержав испытание огнем, он дрогнул перед болтовней, слухами, сплетнями. Пришел к Меркульеву на третью неделю.

— К нам едет самолично дьяк Разбойного приказа Артамонов, — сообщил атаман.

— Откуда прознал?

— Есть у меня доклад. Дьяк уже в Астрахани.

— Дьяк сыска не про нас. Мы не воруем, Игнат Ваныч.

— Так-то оно так. Но беспокойство. И без больного дела в такую даль не попрется большой дьяк.

— За кем же охотится Артамонов? Как мыслишь, атаман?

Меркульев заметил, что отец Лаврентий говорит об одном, а думает о чем-то другом. Что же его колет? Конечно же вся эта нелепица с Веркой Собакиной, с отрезанным пальцем. Лекарство от житейского мелкого горя всегда найдется.

— Дарья, накрой стол. Мы выпьем с отцом Лаврентием. Освежимся, гром и молния в простоквашу! А то ить скоро и выпить не придется, народ требует все громче казнить людишек за винопитие.

Батюшка не прикасался к чарке больше года, издерган был в последние дни грязными сплетнями, потому пил жадно и много. Быстро спьянел он, стал болтливым.

— Ты знаешь, Меркульев, кто отравил есаула Скворцова?

— Кто?

— Мокриша. По наущению Зоиды.

— Откуда ведаешь?

— Из исповеди.

— Спасибо за ласковый знак, отец Лаврентий.

— А хату у Ермошки, кто спалил?

— Кто?

— Есаул Скворцов и Зоида! Объединились. Вместе подожгли, с двух сторон. Ха-ха!

Все тайны исповедей выдал отец Лаврентий атаману. Меркульев улыбался, пил, а сам на ус мотал, выспрашивал:

— Отец Лаврентий, а кто золотую блюду у нас с дувана уволок? Кто каялся?

— За сигнальную блюду никто не каялся. Но я и так знаю, кто украл вашу чуду.

— Кто? Будь другом, скажи!

— Зоида Поганкина.

— Она?

— Кто ж боле? Ты, атаман, слушай меня. Со мной не пропадешь!

...До смертельного часа после мучился и проклинал себя за пьяную болтовню отец Лаврентий. Он ушел спать, а Меркульев вызвал дозорных — Нечая, Ермошку и Панюшку Журавлева.

— Бросьте в яму Зоиду, Мокришу, Митяя Обжору и Гунайку. Всю ихнюю шайку поганую. Обыщите хаты у них пристрастно. Найдите схороны. Верку Собакину не троньте.

Дознание проводили на дуване при народе. Разрешили присутствовать всем бабам и даже детишкам. Герасим Добряк и Никанор Буров вздернули подозреваемых на дерево пыток. Но поджаривать пятки никому не пришлось. Все они после двух-трех ударов плетью признавали свои пакости, окромя Зоиды.

— Не давала я зелья отравного Мокриде, не наущала убивать есаула Скворцова. Хату у Ермошки подожгла, каюсь.

— Она сынка у Аксиньи борову скормила, — выдавал Зоиду Гунайка.

— Оговаривала я себя для значительности, — выдохнула Зоида.

— Она доносы и поклепы писать повелевала, — обелял себя Вошка Белоносов.

— Она болярыней себя именовала...

При обыске в схороне у Митяя Обжоры нашли золотую ложку и костяного божка, которые он утащил у Ермошки. Поганкину круг приговорил к позорной смерти. Меркульев сам начал пытать Зоиду:

— Золотую блюду украла? Где утаила?

— Безвинна я, атаман.

— Говори, а то клещами начну рвать ребра...

— Не брала блюдо.

Из толпы вышла Фарида:

— Она взяла! Вышла я ночью на крыльцо шинка. Луна светит. Вижу, Зоида бежит, держит золотой поднос в руках. Ране я не донесла, бо убоялась мести змеиной.

Народ свирепел. На священное блюдо позарилась. Пытать ее огнем и клещами. Куда дела сокровище? Зоиде переломали дубьем ноги, вывернули с мясом руки, выбили острогой глаз. Она долго не сознавалась, где лежит блюдо. Но в конце концов проутробила:

— Буду слезы ронять, утишьте толпу...

— Слухайте! Коленопреклоняется злодейка! — затрубил Бугай.

Замолкла толпа, бабы понявы откинули, уши навострили. Зоида заговорила слабо, но голос ее с каждым мигом креп:

— Блюдо я бросила с лодки в Яик на глубокой ятове. Утопила, дабы всем вам, ненавистным, досадить. Но казните и атамана, казаки! Предайте смерти и Меркульева! Тяжкий грех у него перед вами!

— Не бреши, Зоида!

Но некоторые казаки вскинулись клинками.

— Какая вина у Меркульева перед нами? Сообщай, Зоида. За честное признание помилуем кругом казацким. За поклеп ужесточим смерть.

— По царской грамоте все дела решает на дуване круг, стрельцам супротив не можно выступать, — размышлял Прохор Соломин.

— Выдавай атамана, Зоида! — шумели казаки.

— Я его брошу в котел с кипящей селитрой, пей мочу кобыл!

— Давайте диалектически разберемся! — мельтешился писарь, но его никто не слушал.

У Зоиды засверкали в глазу зеленые искры. И превратились они в молнии убийственные, карающие. Земля содрогалась под ее словами и взглядом.

— На дыбу Меркульева, казаки! Вздерните его рядом со мной! У него в подполе утайная казна. Двенадцать бочек золота и кувшин с адамантами, кольцами, серьгами. Атаман казну утаил от вас и от московитян. Но кому он отдаст сокровище? Присвоит он его! И у шинкаря бочка золота.

— Кто видел ту казну, Зоида? Поведай, в бога-бухгая!

— Мокриша видела. Дунька Меркульева по дурости ее в подпол пущала. Мокриша один динар даже выкрала бочки. И мне она тот золотой подарила. Я его зашила пояс для обличения. При мне судный динар. Прямо возле пупа. Режьте на мне последние отрепья, возьмите доказ!

Герасим Добряк пластанул кинжалом по тряпкам Зоиды окружно, извлек динар. Он попробовал его на зуб.

— Золотой не поддельный. Кайся, Мокриша.

— Было! Было! Я похитила динар в подполе у атамана. Зоиде я его преподнесла. И бочки с динарами видела. И кувшин с кольцами и серьгами.

Толпа взревела:

— Казнить Меркульева! Разделить казну по справедливости! Смерть атаману! Смерть шинкарю!

Как ни странно, стрельцы из полка Соломина кричали громче всех.

«Быстро они превратились в казаков», — подумал кузнец Кузьма.

Телегин утайно подмигнул Меркульеву, грузно поднялся на камень:

— Сурьез вины бросает Зоида. Выберем судию со товарищи в десять казаков. И прощупаем подвал в хоромах атамана. Ежли найдем казну, то разделим на дуване. И тогдась предадим жестокой смерти Меркульева.

— Емелю Рябого.

— Богдана Обдиралу.

— Евлампия Душегуба.

— Герасима Добряка.

— Устина Усатого.

— Гаврилу Козодоя.

— Громилу Однорукого.

— Михая Балду.

— Гришку Злыдня!

Народ не обманешь. Никого из друзей Меркульева для обыска подвала не выбрали. И хитрюги-подлецы навроде Тихона Суедова не пролезли.

— Мне в сотоварищи бог велел, для описи утаенного богатства, — провозгласил Сенька, присоединяясь к мятежникам.

— Добро пожаловать! — поклонился атаман и пошел спокойно к усадьбе.

Соломон говорил Фариде:

— Ты глянь, как он идет! Он не волочит ноги, не поднимает пыль подошвами. Фарида, посмотри на его плечи! Меркульев выпрямился, будто ждет, когда ему набросят царскую накидку. Зарежь узе меня, там ничего не найдут. Никаких бочек и никакого кувшина узе не существует. Если было что-то, атаман давно золото перепрятал.

Верховодил выборными по жребию Гришка Злыдень. И обыскали они не токмо подвал. Казаки перевернули вверх дном богатые хоромы. В бане полок сломали, печь разрушили. Под медным котлом в топке ковырялись. И вышли на дуван обескураженные. Каждый из них под конец получил от Дарьи пинок или удар скалкой.

— Нетути тамо никакой казны! В бочках медь и свинец. В кувшине золото сусальное, пей мочу кобыл! — объяснил толпе Устин Усатый.

Разъяренные казаки бросились грабить шинок. Соломону выбили зубы. Фариду избили, сорвали с нее платье. Вымазали смолой татарку. Но золота не нашли и в шинке.

Злобу сорвали на мученице Поганкиной. Для нее выкопали глубокую узкую могилу на скотском кладбище. Бросили Зоиду туда живьем, переломав железами все кости. И забросали преступницу дохлыми кошками, крысами, падалью. А сверху — навозом, землей. И кол осиновый забили.

Всех остальных казаки простили. Отпустили с богом, всыпав каждому по двадцать плетей. Мокришу, однако, вскоре мертвой нашли в гнилом колодце. Наговаривали, Скворчиха ее туда сбросила. Но ведь Мокриша и сама могла убиться от мук душевных. Тяжко жить подлым. Схоронили убогую Мокриду тож на скотском кладбище. Через год зазеленел вдруг кол осиновый над ямой Зоиды. Дерево образовалось.

— Поганая осина! — говорили бабы.

А от осины той пошли деревца-уродцы по всему скотскому кладбищу. Называется тот лесок и сейчас, через сотни лет, Поганым осинником. И растут буйно там ядовитые мухоморы, бледные смертянки. Огни синие иногда из древних закопей струятся. Неможно шевелить те захоронения, все болезни скотские от огороди той опоганенной.