Писарь метался по избе суматошно: хватал то саблю, то пистоль, то мясоруб. Жену свою он отправил к Соломону:

— Иди, у меня важные и утайные дела! Ты мне мешаешь! Пшла вон!

Циля собралась покорно, но глянула с порога как-то уж очень пристально. Сенька выпил кринку молока, присел на лавку.

— Как же убить знахарку? Чем убить? Нелепо тащиться через городок с саблей. Люди обратят внимание. И пистоль ни к чему. Вдруг не выстрелит? Порох сыроват бывает, подводит запал. И грохот выстрела могут услышать соседи, прохожие. Лучше всего рубануть старуху по башке мясорубом! Топор ведь можно сунуть за пояс, прикрыть полой кафтана. И так вот пройти спокойно через станицу. Ведьму потребно убить обязательно. И сегодня же, сейчас! Нельзя откладывать убийство даже на один день. Да, я прикончу ее топором!

Сенька сунул мясоруб за пазуху, прижал конец топорища нижним кушаком, запахнул кафтан. Очень даже прелестно. Ничего не видно со стороны. Господи, как все глупо! Безграмотная баба Дарья Меркульева почти разоблачила его. Поистине — на всякого хитреца довольно простоты. Он был на волоске от гибели. И убедился в этом окончательно, когда зашел после игрищ к бабке Евдокии. Ерема Голодранец уже ухромал домой от знахарки.

— Баб Дусь, ты кому давала сонное зелье окромя меня? — обнял Сенька ласково и шутейно колдунью.

— Никому не давала, Сень. Вот уж лет пять никто не просит навар оглушной. А зелье портится быстро. Мы его настаивай токмо на осемь ден.

— А кто еще в городке умеет варить сие зелье?

— Дуняша Меркульева. И никто боле.

— А можно, баб Дусь, определить, что в сосуд с вином был подброшен сонный настой?

— Проще простого, Сеня. Натолки в березовой ступе осиновым пестиком сухие лепестки ромашки. Порошок насыпь в сосуд и капни соком синь-травы. И запламенеет дно краснотой кровавой. А вот яд бледного гриба разнюхать мудрено. Потребно взять вывар из печени петуха...

— Мне про яды грибов, баб Дусь, не интересно...

— Прости, Сеня. Выжила я из ума. Редко нисходит просветление. А тебя люблю. Ты ликом на моего Егорушку похож... Сгиб он на сторожевой вышке давно. Я вот на него гадала, на тебя гадала... Да разучилась гадать. На воде с огнем получается, что ты мне смерть принесешь...

— Стерва! — прокартавила с божнички ворона.

— Мяу! — блеснул с печки зелеными глазами кот.

Слышно было, как затопотал кто-то по крыше. Но Сенька не верил ни в бога, ни в черта.

— Не тебе, ведьма, а мне грозит смерть! Гадалка паршивая! — вышел он из хаты знахарки.

С крыши избы кто-то бросил сосновой шишкой. За черной кривой трубой прятался чей-то отрок. Во дворе хрюкал кабан. Борона старая к стене прислонена. Кадушка с водой возле угла. Беден двор.

Писарь приплелся домой и никак не мог справиться с растерянностью. Его успокоило лишь решение убить бабку Евдокию. Убить немедленно.

— Старуха сама навела меня на сию мысль. Я не живодер, не кровопивец. Я не могу отрубить голову даже курице. Опасность меня заставляет свершить преступ. Я же не питаю зла к ведьме. Можно сказать даже, что я ее жалею...

Убивать старуху писарь вышел, когда народ с игрищ разбрелся по домам, когда торгаши укатили в лабазы с вином. Идущему на убийство почему-то вспомнилась отрубленная голова кукареки, повязанная шелковым платком. Тот петух, залетевший без головы на крышу сарая. Сенька бормотал:

— Клянусь, что я не злодей. Никогда в жизни больше не стану помышлять о вреде человекам. А бабку убить потребно. Если я не уничтожу колдунью, она меня выдаст. И придется мне погибать в страшных муках на дыбе, в подполе у Меркульева. А я такой молодой, знаю латынь, читаю древнегреческие пиесы. Меня может взять библиотекусом папа римский. Я нужен миру! А без колдуньи человечество обойдется!

У чистого колодца писарь встретил Дарью Меркульеву.

— Я с полными ведрами, потому к удаче! — улыбнулась приветливо жена атамана. — А что это ты там прячешь за пазухой, Семен Панкратович? Никак, мясоруб? Уж не собрались ли рубить второй палец?

— Я кузнецу несу наточить.

— Кузьма у причала, челны готовит, уходит он к Магнит-горе, Сеня.

Едва писарь миновал Дарью, как встречь выскочила из харчевни Верка Собакина.

— Сеня, пожалей меня! Напиши мне бумагу, что я не Собакина, а Соболевская. И чтобы с печатью была роспись.

— С какого киселя ты, Верка, хошь стать Соболевской? Ты же по матери Домрачева, по жизни — Собакина...

— Не хочу быть Собакиной. Сие грубо и погано. А мне потребна возвышенность.

— Так ведь люди-то знают, что ты Собакина!

— Не про себя я беспокоюсь. Лет через двести-триста в нашем роду будут уже одни благородные Соболевские. Меркульев завсегда бачит: мол, уперед потребно смотреть на сто лет!

— Хорошо, Верка! Тащи десять червонцев, тогда станешь Соболевской! Нарисую тебе бумагу с печатью войсковой.

— Ты, Сеня, рехнулся? За десять золотых мне в Астрахани нарисуют бумагу на архиерейскую дочь... И с царской печаткой!

— Брешешь, Верка. В Астрахани с тебя сдерут двадцать червонцев. А тебе денег жалко? Тогда ходи Собакиной! — двинулся писарь дальше.

Он убыстрил шаг, а Верка засеяла вслед:

— Сень, подожди! Я согласная! Завтра принесу червонцы!

Нелепые встречи следовали одна за другой. Возле дувана писаря задержал Гунайка.

— Семен Панкратович, у меня донос на отца Лаврентия. Батюшка записывает в книжицу все казачьи деяния и даже покаяния прихожан. За поруху исповеди его могут расстричь, ежли известить патриарха.

— Ты откуль проведал про книжицу?

— Отец Лаврентий хранит ее в алтаре. Я залез нечаянно, погнался за крысой.

— Над протопопом я не судья, Гунайка. И Меркульев тоже не голова. Донос пиши сам. Мне не с руки. Я ведь не видел книжицы!

— Мы с Вошкой Белоносовым уже послали сказку в Москву. И все там описали: про хулу на царя в картине Страшного суда, про нарушение таинства исповеди...

Сенька поправил под полой сползающий топор, прищурился обрадованно, по-детски:

«Слава богу! Мне теперь не потребно строчить донос на батюшку, хотя меня и подбивает на сие Меркульев. Я не буду никому приносить зла. Вот зарублю токмо сейчас на свое спасение бабку Евдокию...»

— До свиданьица! — подобострастно раскланялся Гунайка.

— Нет, я не стану рубить колдунью острием. Я ударю ее обухом. Так лучше, не обрызгает кровью.

Во дворе знахарки хрюкал все тот же боров. Но сразу бросилось в глаза: на бороне свежая кровь.

«Курицу зарезала», — подумал Сенька, решительно входя в избу.

В полусумраке хаты после солнца писарь остановился, стал приглядываться. Евдокия сидела на чурбаке неподвижно. На лавке перед ней лежал голенький отрок с распоротым брюхом.

«Он же мертвый! — понял Сенька. — Чей же это выродок? Никак сынок Стешки Монаховой? Конечно, он! Бабка взяла его на лечение. Юнец жил у колдуньи недолго. Всего два часа назад он бросил в меня озорно сосновой шишкой...»

— Вот, помре, — проскрипела ведьма.

— Ты, баб Дусь, разрезала ему живот?

— Нет, упал он с моеной крыши на борону. Я хотела залатать, а малец помре.

Знахарка сидела к писарю спиной, не оглядывалась. Сенька вынул из-за пазухи топор, замахнулся, но ударить не мог.

— Будь проклят! — каркнула ворона, шумно хлопнув крыльями.

— Мяу! — прозвучало с полатей.

Мясоруб выпал из рук писаря. Сенька попятился и выскочил из избы колдуньи.

— Зачем я буду убивать ведьму? Ее уничтожат казаки! Потребно токмо крикнуть, что она распорола живот отроку.

Хата Федьки Монаха была рядом. Писарь вломился запыханно:

— Федька! Стеша! Колдунья вашего сына зарезала! Брюхо ему взбороздила ножом. Умер ваш агнец!

Сенька бегал по городку, сообщая всем страшную новость. К Меркульеву пришел в последнюю очередь, когда у избы Евдокии уже собралась шумная толпа. Монах вынес на руках своего мертвого сынка, стал показывать людям его распоротый живот.

— Доколе станем терпеть ведьму? — орал Михай Балда.

— Она у Аксиньи сынка съела! — рыдала Стешка.

— В огонь колдунью! — обратился к народу Герасим Добряк.

Рос и бугрился гнев сборища. Васька Гулевой и Митяй Обжора прикатили откуда-то бочку дегтя.

— Обливай вертеп! Жги!

Ивашка Оглодай подпер бревном дверь хаты. Ванька Балбес заколотил горбылиной снаружи единственное оконце. Бабы тащили со всех сторон солому, дымящиеся головешки из своих печек. Особенно старалась Фарида. Шинкарка первой бросила головню, запалила груду соломы. Соломон пыжился оттащить свою Фариду, но она опрокинула его в навозную кучу. Евлампий Душегуб утишал торгаша:

— Не связывайся с бабами! Страшны бабы в свирепости!

Отец Лаврентий пытался остановить самосуд, но Нечай сбросил его в колодец. С ватагой Нечая, уходящей в поход на Хиву, никто бы не решился спорить. И Меркульев не пошел супротив разъяренной толпы.

— Что будем делать, атаман? — спросил Прохор Соломин.

— Вытащи из колодца отца Лаврентия. Мабуть, живой он? А ведьме поделом. Я давно ее упреждал. И нет здесь нашей силы. Бойся обезумевшего стада.

Изба Евдокии колыхалась огромным костром. Фарида ломала хворост плетня, подбрасывала его в огонь.

— А кто нас лечить станет теперича? Ась? Пей мочу кобыл! —толкнул Устин Усатый соседа.

— На нас, аки на собаке, все само зарастет! — ответил Ерема Голодранец.

Из горящей избы вылетела говорящая ворона.

— Поди, колдунья заворожилась птицей? — выстрелил из пистоля Балда.

И загремела пальба. Бедная ворона еле спаслась. Вскоре из огня выпрыгнул с мяуканьем и воплями черный кот. Горящая изба рухнула, бросив в небо рой золотых мух. Кот напугал было толпу. Но Федька Монах завопил истошно:

— Кошкой ведьма обернулась! Лови ее, бей!

Мятежное сонмище ринулось за опаленным котом, сметая на своем пути бечевы с бельем и плетни. Сенька помог Соломину вытащить из колодца отца Лаврентия. У батюшки целы были все кости. Но с ободранного чела лилась кровь. И от купания в холодной воде зуб на зуб не попадал. Дарья повела священника к себе домой:

— Пойдем, отец Лаврентий. Я вас обихожу. Вина налью потайно для сугреву.

Меркульев кивнул Панюшке Журавлеву:

— Залей, есаул, угли на пожарище, дабы ветром не разнесло. И перебери завтреча золу, подпол обшарь. У Евдокии должон быть богатейный схорон. Водилось у ведьмы золотишко.

Сенька крутился рядом, вроде бы заботливо ждал указаний, а сам торжествовал:

«Теперь-то уж точно никто не докажет, что я спалил казенную избу с царской грамотой. Мы не лыком шиты. А бабку я не убивал, избу не подпаливал, потому безгрешен. Да и бога-то ведь нет!»