Профессура старой, ещё дореволюционной школы воспитывала в нас очень важное и, как показала дальнейшая жизнь, опасное качество — интеллигентность.

Худшего времени для гуманитарных наук, чем 1949 год, придумать было невозможно. Тяжко было всей стране, но для учёных сама их профессиональная деятельность была зоной ежедневного риска. Сегодня ты профессор, за кафедрой, тебе внимают студенты, а завтра — безродный космополит и враг народа. В эту эпоху тотального мракобесия наши профессора пытались укрыться в прошедших временах и узких специализациях, страшно далёких от окружающей действительности и правящей идеологии. Не у всех получалось. На первом курсе мы начали слушать профессора Гуковского, но вскоре его арестовали... Замечательный некрасовед Евгеньев-Максимов всячески избегал касаться проблем современной советской литературы. Легендарный профессор Пропп в своём курсе не выходил за пределы нашего Средневековья. Лингвист Будагов уже по самой природе своей науки был ограничен проблемами синтаксиса и пунктуации — чему, как кажется, был очень рад. И только литературоведы Макагоненко и Наумов вдохновенно живописали немыслимые достижения социалистического реализма и доказывали преимущества оного перед иными методами.

Львиную долю учебного времени отнимали занятия по так называемой специальности: своим опытом работы в партийной печати делились мастера советского газетного дела, доценты П. Хавин, А. Бережной и Б. Вяземский.

Самым ярким впечатлением от университетской учёбы стали для меня студенческие стройки.

В шесть часов день за днём Слышен возглас: «Подъём!» Вьется низкий, белесый туман. И студенты идут В наступленье на грунт По росистой траве в котлован...

Это была песня, написанная нашим же студийцем из Дворца пионеров, Юрой Голубенским — первокурсником-юристом. То, что мы делали, наверняка никому не было нужно — да нам-то что было за дело, мы были молоды, веселы и на этих стройках чувствовали себя куда свободнее, нежели на лекциях о теории и практике партийной печати. В районе Лодейного Поля под надзором местных прорабов мы строили какие-то малюсенькие электростанции на крошечных речушках...

Через несколько лет Медведковская ГЭС, которую мы тогда строили, поросла бурьяном: речка течет, трава растёт — всё пришло к тому, чем и было до нашего пришествия, только ряжи остались стоять.

Моей «общественной нагрузкой» была стенная газета «Филолог», про которую говорили: «Растянулася газета от клозета до клозета». Действительно, длина ее была не менее пятнадцати метров, выпускали мы ее каждую неделю. И всякий раз, когда ее разворачивали, толпы студентов обступали наш настенный орган.

Вооруженный кистями и гуашью, я без устали рисовал карикатуры, а Феликс делал к ним стихотворные подписи. Газету мы выпускали ко всевозможным событиям на факультете. А поскольку событиями этими были в основном комсомольские собрания и происходили они довольно часто, у нас с другом Нафтульевым периодически случались творческие кризисы. В один из таких моментов, получив общественное задание из комитета комсомола — заклеймить двоечницу N, мы с Феликсом тупо посмотрели друг на друга.

— Кого ты еще не рисовал? — спросил Феликс.

— Слона... — наобум ляпнул я. — А смысл?

— Как-нибудь...

И пока я на листе ватмана рисовал слона, подступающего к злосчастной студентке, Феликс творил:

Путь к знаньям ей застил заслон —

Не лень, не дурь, а целый слон.

В университете я дружил с Глебом Горышиным, будущим писателем.

Отец Глеба был начальником треста «Ленлес» и настоящим русским великаном. Эта особенность конституции передалась Глебу по наследству. А еще передалась страсть к охоте, что отразилось в его творчестве — все рассказы Глеба так или иначе связаны с жизнью Приладожья.

В доме Горышиных всегда была лосятина или медвежатина. А под кроватью стройными рядами покоились бутыли древесного спирта — «табуретовки».

— У тебя трешка есть? — спрашивает Глеб.

— Найдется, — отвечаю я.

— Это хорошо, — как бы между делом произносит Глеб и лезет под диван.

— А отец ?

— Всем хватит. — Глеб вылезает из-под дивана с бутылочкой ректификата.

Через минуту мы идем по улице в направлении ближайшей пивной.

— Пиво или лимонад? — таинственно спрашивает Глеб, когда мы встаем у грубого круглого стола, хранящего следы стаканов и пивных кружек.

— Сегодня — пиво! — недолго думая, отвечаю я. — Помнишь, что было со мной после лимонада...

На закуску, как правило, денег не хватало.

Очень скоро эта «табуретовка» отвратила меня от спиртного на долгие годы — до самого, можно сказать, кинематографа.

А Глеба Горышина — нет! И с нами его теперь тоже нет...

Нет с нами и другого моего доброго товарища — Юры Гаврилова. Он был славист. После университета его пригласили в «Литературную газету» в международный отдел. В одну из командировок в Африку, в Конго, к знаменитому Лумумбе он погиб, подхватив какой-то экзотический вирус. А в студенческое время он помог мне заработать первый в моей жизни гонорар — по его подстрочнику я перевел с чешского поэму Марии Пуймановой «Миллионы голубей» и опубликовал в журнале «Звезда». В память об этом литературном подвиге у меня до сих пор стоит портативная машинка «Райнметалл», которую я купил в комиссионке за три тысячи гонорарных рублей.

Долгие годы после этой публикации тогдашний главный редактор «Звезды» Михаил Дудин, встречая меня, восклицал:

— Где новые переводы?

Я запомнился ему как молодой переводчик, подающий надежды... И в ином качестве он меня уже не воспринимал.

В 1953 году умер Сталин, и, в отличие от многих советских людей, я не был душевно потрясен этой смертью. Чувство глубокой личной утраты не посетило меня, нет. Напротив. Я с интересом ждал, куда все повернется в нашей стране.

К тому времени я успел обзавестись подмоченной репутацией — жена моя была настоящей «буржуазной» эстонкой, родившейся и до 1949 года проживавшей с родителями в Таллине. В университете она училась на отделении английской филологии параллельно со мной. Приехала в Ленинград к своей тете — Анне Ивановне (по правде говоря, Иоганне), жене профессора Политехнического института Александра Михайловича Залесского.

Там, в профессорском корпусе Политеха, моя будущая жена и квартировалась.

С первого по четвертый курс каждый вечер я исправно ездил на девятом трамвае из Сосновки домой, к Калинкину мосту. За долгие эти трамвайные путешествия много книг было прочитано...

Медовый месяц мы провели на Волге, в Чебоксарах, где я проходил практику в газете «Советская Чувашия». Кроме лирических воспоминаний в памяти остались только крабы — крабы на закуску, крабы в супе, крабы на всех полках всех продуктовых магазинов. А хозяйка готовила нам стерлядь, добытую на черном рынке.

Когда я учился на четвертом курсе, у нас родился сын Никита.

Пришлось поступить на службу. В моем дипломе вскоре должна была появиться запись: «Специалист по русскому языку и литературе, литературный сотрудник газеты». Не дожидаясь этой записи, я стал ответственным секретарем многотиражной газеты «Ленинградский Университет».

Мы снимаем комнату на Владимирском проспекте. Сына купаем около печки: тогда печки-голландки стояли во всех комнатах.

И вот я уже сам делаю газету.

У меня на практике младшекурсники — Боря Спасский, впоследствии чемпион мира по шахматам, Белла Куркова — впоследствии генеральный директор телестудии «Петербург — 5 канал» и создательница популярной передачи — перестроечного «Пятого колеса».

По долгу газетной службы мне доводится часто бывать в типографии Володарского, где печаталась наша газета. Там, в узких коридорах, заваленных бумажными «отрубями», я регулярно встречал Сергея Довлатова, работавшего тогда, как и я, в какой-то многотиражке. С ним я был знаком шапочно, а вот с его теткой Марой Довлатовой, типографским корректором, общался часто и дружески. Яркая армянка, веселая, доброжелательная и храбрая по тем временам. От нее я узнал, например, что Вера Инбер была двоюродной сестрой Троцкого. Говорила Мара об этом громко, на всю корректорскую.

После смерти Сталина вся страна зажила другой жизнью. Хрущев в молодецком порыве пригрозил Америке своим башмаком и... договорился с президентом Кеннеди об обмене делегациями студенческих газет.

В Советский Союз приехали американские ребята.

Я их видел мельком, когда они шумной стайкой проходили по нашему длиннющему университетскому коридору в сопровождении городского начальства.

Наша делегация начала готовиться к ответному визиту. От газеты «Ленинградский Университет» назначили меня. Готовясь к поездке, я отправился в Москву слушать инструкции о том, как следует вести себя в «логове капиталистического империализма».

«Меньше трех не собираться, это самое главное...» — спокойный и уверенный голос инструктора ЦК ВЛКСМ.

Я засел за английский, теща из Таллина давала советы по части валюты, даже нашла где-то у себя в шкатулке пятидолларовую бумажку двадцать девятого года выпуска, учила, как ее спрятать. Был составлен краткий список необходимых покупок.

Но разочарование не заставило себя ждать. Американцы вдруг потребовали от нашей делегации отпечатков пальцев.

Хрущёв рассвирепел. Поездка лопнула.

Позже я всё-таки вывез за границу пять долларов из тещиной шкатулки. Что удивительно — их у меня приняли не глядя. На эти деньги я купил ей плед — дело было, естественно, в Англии.

«Оттепель» продолжалась. Это было время «общественное», время надежд и ожиданий. Как потом оказалось, ожиданий бесплодных. Как выяснилось ещё позже, нормальных ожиданий, которые свойственны и естественны для молодости. Другое дело, что нашему поколению посчастливилось — просто совпало. Тогда же многие из нас вступили в партию.