Отцы и дети. На эту вечную тему размышляет сын главного резидента советской разведки в Турции в годы Второй мировой войны Герой России, космонавт Юрий Батурин

Турция. В 40-е, военные годы она совсем не походила на самый дешевый средиземноморский рай, привлекаю­щий толпы туристов соотношением «цена — качество». Вообще говоря, это была дыра. Черная дыра, постоянно пожиравшая значительную дошо той невероятной энергии, с которой советская разведка боролась против спецслужб Третьего рейха. Всего за четыре дня до начала вторжения дивизий вермахта в Советский Союз Анкара и Берлин за­ключили пакт о дружбе и ненападении, и только слепой мог не узреть его направленности против СССР. Турецкий генштаб получал директивы о разработке планов захвата советского Закавказья. Если бы в кошмарную от казавшейся безысходности осень 42-го вермахт прошел берегом Черно­го моря до Батуми, вступление Турции в войну на стороне Германии было бы неотвратимо. И это, возможно, стало бы катастрофой. Такова была бы цена. И она требовала высо­чайшего качества работы советских резидентур в Анкаре, Стамбуле и разведпункта в Карее. Советские разведчики заткнули эту дыру, заслонили собой, как амбразуру.

В самое тяжелое время работой всех загранточек нашей разведки в Турции руководил Михаил Матвеевич Батурин. Видный советский разведчик, можем сказать мы сегодня. Но о нем не скажешь — известный. Уже хотя бы потому, что разведка долго не раскрывала имя своего главного резидента в Турции. На это были причины.

В поисках источников для публикации о Михаиле Ба­турине мы обнаружили самый важный из них в лице его сына Юрия — Героя России, космонавта. Он видел мир по-всякому. И из Кремля, и из космоса. А сейчас перед ним открылась неизведанная галактика. Непознанная до сих пор, неизвестная даже самым близким людям, тайная сторона жизни профессионала разведки. Ко времени нашей беседы Юрий Михайлович уже писал об отце книгу. И наше обращение к нему было естественным. Уже хотя бы потому, что никто кроме него не сможет ответить: взять кого-то с собой в разведку и взять кого-то с собой в космический по­лет — насколько сопоставимы при этом степени риска?

— Юрий Михайлович, вот вам непридуманная жизнен­ная ситуация, скажем, тридцатилетней давности. Два мало­летних пацана во дворе выясняют, чей дед проявил себя наиболее доблестным образом в военное время. «А мой дед в войну фашистские самолеты из пистолета сбивал»,—рас­паляется один. Другой, несколько озадаченный, собирается с мыслями и дает отпор: «А мой дед... А ты знаешь, сколько у него наград? Вся грудь в орденах. И на спине есть даже». Скажите, а вы — будь вам лет шесть-восемь — могли бы тогда под держать подобную беседу?

—   В возрасте восьми лет, безусловно, нет. Тогда я уже понимал, что можно говорить, а что — нет. Я вырос в ве­домственном доме, где жило немало разведчиков. Ахмеров, к примеру. Они дружили с отцом. Жили другие разведчики. И в нашей детской среде не было ничего необычного в том, что мы знали, где работают отцы. А вот такого, чтобы кто-то молвил, будто чей-то отец сделал больше всех,—такого просто не могло быть. Во-первых, потому что не только мы, но и сами отцы этого не должны были знать, такова уж специфика работы. А во-вторых, общая атмосфера — и тем более домашняя—приучала к тому, что об этом лучше не говорить.

—    При каких же все-таки обстоятельствах Михаил Матвеевич Батурин засветился как разведчик перед соб­ственным сыном? От кого поступила информация?

—    Есть такая большая информационная система — двор. Там и произошло разглашение этой государственной тайны. Где работает мой отец, я узнал от своих друзей-пацанов. Так ведь и сейчас: дети узнают многие вещи гораздо раньше, чем подозревают родители. У детей не память — магнитофон, любое невзначай оброненное слово фиксирует. А мои сверстники услышали что-то от своих родителей. Сам отец не говорил об этом. Но постепенно ему стало ясно, что и мне все ясно, что секрета здесь уже никакого нет. Но он все равно рассказами о своей профессии меня не баловал. Его очень редкие комментарии о работе разведчика состояли всего из нескольких фраз. Я всегда старался записать их. Потому что меня очень интересовала жизнь отца, его личность. Первую такую запись я сделал в 1964 году, еще школьником.

—  Сейчас вы пишете книгу об отце. Когда в вас вызрело понимание того, что эта книга необходима — причем не только вам, но и читателям? Вы же не «в стол» пишете.

—  Вообще, сегодня мне кажется, что, если бы каждый написал о своем отце книгу, — пусть даже она никогда не будет опубликована, — мир стал бы лучше. Но к понима­нию этого я пришел совсем недавно.

До самого последнего времени у меня и в мыслях не было писать книгу об отце. И не потому, что я считал, будто отец этого недостоин. Просто потребности не возникало. Все мои творческие замыслы насчет описания жизненного пути Михаила Матвеевича ограничивались поиском ма­териалов для семейного архива. Я задался целью собрать вместе все доступные мне автобиографии отца — то, что было написано его собственной рукой. В устных переска­зах истории любой семьи с годами, десятилетиями многое теряется, забывается и восстановлению, как правило, под­дается лишь с превеликим трудом.

Меня интересовали все автобиографии, начиная с самых ранних — т.е. примерно с 1927 года — до последней, на­писанной отцом в середине 70-х. Ее отец написал, видимо, уже предвидя, что скоро уйдет. И оставил мне с младшим братом 8—10 страниц — просто, чтобы дети знали о бое­вом пути отца.

Я же решил составить наиболее, так сказать, полную энциклопедию его жизни. К этому можно было бы до­бавить — при готовности архивов пойти навстречу — какую-то характеристику, представление к награде. И все это — для семейного пользования.

А писать книгу — это значит, помимо прочего, залезть в материалы, которых сам отец никогда не видел. Ведь личное дело разведчику никогда не показывают. Личное дело — особая вещь. Скажу честно: когда передо мной по­ложили личное дело моего отца, я открыл его, но долго не мог заставить себя читать. Я поначалу не понимал почему. Я сидел и настраивал себя: это нужно сделать.

—  Так все-таки почему?

—  А потому, как я понял, что мне предстояло влезть в душу, в личность хотя и родного человека, но безо вся­кого его на то разрешения. Вот я живу, у меня есть своя личная жизнь, какие-то собственные мысли, которые я совершенно не собираюсь обнародовать. Не хочу допу­скать, чтобы кто-то, заинтересовавшись моей судьбой, пришел бы и начал без моего разрешения во всем этом копаться. Но я фактически должен был сделать это в отношении отца.

С другой стороны, я понимал, что если я этого не сде­лаю, то в результате буду гораздо меньше понимать отца, а, значит, и себя. Ведь я, в конце концов, его часть, его продолжение. Вот два этих чувства боролись.

И вы думаете, в личном деле отца—в святая святых — меня ждали лишь радостные открытия? Отнюдь. Времена­ми возникали очень неприятные ощущения. К примеру, я натыкался на установочные материалы, касавшиеся моего отца, его семьи, родственников, которые собирались людь­ми, так и именуемыми в спецслужбах — установщиками. Т.е. это были люди, которые приходили и вели задушевные беседы по месту жительства — с дворниками, к примеру. А может, с соседями. Вопросы, знаете, нехитрые: а как там они себя ведут, а как они живут. Все ответы записывались, подшивались в личное дело. Это было неприятно и трудно читать. Но я через это прошел и не жалею.

Писать — не писать?.. Вопрос вдруг решился в одно­часье. Со мной связались по телефону Владимир Антонов и Владимир Карпов, авторы вышедшей в этом году книги «Тайные информаторы Кремля-2. С них начиналась раз­ведка». В этой книге, между прочим, был впервые опу­бликован краткий биографический очерк о моем отце. Разговор был примерно таким: «Юрий Михайлович, вот мы в издательстве были. Там нам сказали: "А вот про Михаила Матвеевича напишите нам отдельную книгу", — сообщили мне мои собеседники и продолжили: — Мы сказали, что в принципе не против, но пусть уж лучше сын напишет. Возьметесь?..» И в этот момент все мои сомнения куда-то улетучились. Я почему-то сразу согласился. А было это весной 2003 года, совсем недавно.

—В разведке, я уверен, случайных людей гораздо мень­ше, чем среди представителей любой другой профессии. Но случай — я не говорю: случайность — может вторгнуться в судьбу каждого человека. Как же все-таки сложилось, что ваш отец попал именно в разведку?

— Это очень простая история. Отец — еще мальчиш­кой — добровольцем вступил в Красную Армию Когда передовые силы 11-й армии дошли до границы, из них стали формировать пограничные части. Первоначально это были части двойного подчинения, находившиеся в распоряжении как РККА, так и ОГПУ. Но постепенно их передали в ведение чекистов.

Боец Красной Армии Михаил Батурин стал погранич­ником только потому, что его часть стала пограничной. И с самого начала судьба бросила его в пограничную развед­ку. Так случилось, и он пошел. Это, конечно, не разведка внешняя. У нее нет своих резидентур в столицах и других городах сопредельных стран. Она работает в приграничной полосе, но ее интерес тем не менее распространяется не только на нашу сторону, но и на противоположную. Значит, есть агентура, свои люди. Это в любом случае уже была работа разведчика — и оперативная, и аналитическая, и организационная. В общем, жизнь поставила отца на это место. И дело у него пошло.

Воля случая? Несомненно. Но также несомненно, что не только она одна. Руководители отца оказались постарше, побогаче опытом. Они нуждались в помощниках и потому присматривались к рядовым бойцам: кто сдюжит, сумеет, а кто — нет. То есть отбор так или иначе происходил. Пусть отец мог этого и не знать.

—   Знакомства даже с краткой биографией Михаила Матвеевича достаточно, чтобы понять: самый напряжен­ный период в его работе разведчика приходится на время пребывания в Турции.

—   Совершенно верно. Это без малого семь лет, с мая 1940-го по январь 1947 года. Как вы понимаете, Турция тогда отнюдь не настраивала людей на курортный лад, тем более разведчиков. Контрразведывательный режим в этой стране отец называл драконовским.

Я вам приведу один пример. В конце 1944 года отца вызвали в Москву для доклада. Оказавшись в Центре, он попросил перевести его на другое направление работы. Он, разумеется, не смены обстановки искал. Он объяснил, что, судя по всему, попал под подозрение турецких спецслужб. Он чувствовал это по разным признакам. Турки могли про­следить его связи. А это ставило под угрозу всю агентурную сеть. Ситуация была чревата серьезным провалом.

А отцу ответили: «Не поедете — расстреляем». Тогда ведь это просто делалось. И вот представьте: мощный пресс с одной стороны, и такой же — с другой. Тиски. Отец позже вспоминал, что, находясь тогда в Москве, не мог спать—тиканье часов мешало. Он останавливал часы, чтобы заснуть.

Он был человеком долга и не подчиниться приказу не мог. Поехал. А буквально вслед ему — две очередные на­грады и присвоение звания полковника.

Вообще, если говорить о напряжении тех лет, то надо начинать с Анкары. Там действовала одна из резидентур.

Другая вела работу в Стамбуле. И был еще разведпункт в Карее. Так вот, судьба забросила отца сначала в Анкару—и не рядовым сотрудником, а сразу резидентом. Это достаточ­но необычно для человека, который прежде не работал во внешней разведке. Но это объяснимо. Я думаю, просто дру­гого выхода не было. Разведка в результате чисток понесла очень тяжелые потери в конце 30-х годов. И сотрудников не хватало. А у него был опыт работы — пусть и в другой разведке. И достаточно большой. Видимо, этому опыту, как и положительным характеристикам, доверяли.

А что такое была Анкара в то время? Туда Ататюрк, первый президент Турецкой республики, недавно перенес столицу. В общем, это была деревня. Ну, конечно, там по­строили какой-то городок. Но для контрразведки контро­лировать всю Анкару вдоль и поперек не составляло ника­кого труда. То есть от советских разведчиков требовались серьезные навыки и просто чудеса фантазии, чтобы сбить с толку противника. Впрочем, и в Стамбуле, куда отца на­правили вскоре, обстановка не позволяла расслабиться.

— В Турции Михаил Матвеевич работал под крышей совзагранучреждений. С весны 1942 года он на работе в Стамбуле. Тогда же он становится главным резидентом НКВД в Турции при крайне драматических, я бы даже сказал, критических для разведчиков, да и для нашей дипелужбы обстоятельствах. Он сменяет на этом посту опытнейшего разведчика Г.И. Мордвинова, который к тому же был и главой торгового представительства. Крат­ко — для читателей — напомним предысторию. В Анкаре на бульваре Ататюрка 24 февраля 1942 года взорвалась бомба. Несший ее человек — болгарин турецкого проис­хождения — погиб. А в полутора десятках метров от места взрыва оказались посол Германии фон Папен с супругой. Они ничуть не пострадали. Турецкие власти сразу возопили о покушении на немецкого дипломата, за которым якобы маячат советские спецслужбы. В «Очерках истории рос­сийской разведки» по этому поводу сегодня можно про­честь: «По имеющимся данным, немецкие спецслужбы во взаимодействии с турецкими в феврале 1942 года органи­зовали инсценировку покушения на германского посла фон Папена. Преследовались две цели: подорвать официальный нейтралитет Турции и подтолкнуть турецкое правительство к вступлению в войну против СССР».

Мордвинов и другой сотрудник генконсульства были арестованы и затем приговорены турецким судом к 20 го­дам заключения каждый. Пусть они и были освобождены два года спустя по причине того, что державшие нос по ветру турки поняли, что к этому времени положение на фронтах Второй мировой войны в корне изменилось не в пользу Германии.

У меня в связи с этим возникает вопрос: неужели в невоюющей стране Турции нашего разведчика не могла спасти официальная крыша? Что же это была за ней­тральная страна такая, где власти плевали на диппаспорт и дипломатический иммунитет?

— Турки действовали тогда без оглядки на междуна­родные правила поведения по отношению к дипломатам.

Ведь они осадили генконсульство, ультиматум предъявили. Фон Папен в секретной телеграмме оповещал германский МИД: «... Русский добровольно выдан вчера генеральным консульством, после того, как генеральное консульство было окружено батальоном пехоты, и никакого выхода не оставалось. Он, конечно, все отрицает, но сейчас его под­вергают допросу третьей степени». Для тех, кто не знает, поясню: «третья степень» означает применение пыток. Вот с какой перспективой «банкетно-паркетной» жизни должны были постоянно считаться наши разведчики с диппаспортами.

А выхода действительно не было. Ведь речь шла о том, что турки вот-вот войдут в наши загранучреждения. Представьте, сколько бы документов, в которые они не должны были совать свой нос, им досталось. Вот, спасая их, Мордвинов и вышел.

— Вашему отцу пришлось вкусить горечь и познать цену предательства. В мае 1945 года полковник НКГБ Вол­ков, работавший под прикрытием должности вице-консула, решил уйти на Запад. Вступил в контакт с британской разведкой и пообещал в обмен на политическое убежище передать секретные документы и назвать имена советских разведчиков в Турции. Если бы только в Турции — в Ве­ликобритании тоже. Ведь ранее он работал в английском отделе. Донесение англичан из Кабула вскоре оказалось в Лондоне в руках начальника отдела СИС... Кима Филби, вклад которого в работу советской разведки просто не под­дается оценке в привычном измерении. Филби в тот же день информирует о происшедшем — как о прелюдии грядущей катастрофы — сотрудника лондонской резидентуры НКГБ. Самого Филби британская разведка срочно направляет в Стамбул, чтобы разобраться на месте. Но предателя уже вывезли в Москву. Киму Филби пришлось по возвращении в буквальном смысле отмывать британских разведчиков, работавших в Турции, перед начальством. В своем отчете он списал неудачу в том числе и на то, что Волков «на­верняка выдал себя своим поведением или же много пил и болтал лишнее».

Так кто же кого спас: Михаил Батурин Кима Филби или Ким Филби Михаила Батурина?

— Банальная вещь: мир наш взаимосвязан удивитель­ным образом. И мы знаем об этом очень немного. Мы видим лишь какие-то поверхностные взаимозависимости. А когда открываются связи более глубокие, — мы готовы восхи­щаться и удивляться. Понимаете, скрытая взаимосвязь двух разведчиков, из которых ни один не мог просматривать ее до конца, могла как током если не убить, то парализовать их обоих. А могла спасти. Все зависело от обстоятельств, но не в меньшей степени от профессионализма и того, и другого. Если бы чуть менее оперативно действовал Миха­ил Матвеевич, то Филби был бы раскрыт. И на сотрудников советской резидентуры, возможно, легла бы вина и за про­вал всей «кембриджской пятерки». И тогда значительная часть истории разведки и немножко истории международ­ных отношений была бы написана иначе. А, может быть, Филби спас отца. Потому что и он действовал оперативно.

Люди разведки—где бы они ни работали—понимают, что они — часть системы. Разведчик отдает себе отчет в том, что он отвечает не только за себя, за людей, которые у него на связи. Он несет ответственность и за людей, которых не знает и никогда не узнает. Оба разведчика, не зная друг о друге ничего или по крайней мере ничего конкретного, старались действовать как можно быстрее, как можно точ­нее. И они сделали это в конце концов.

—  Юрий Михайлович, а что бы вы могли назвать наи­большим успехом вашего отца как разведчика?

—   Понимаю, что для вас это вопрос ключевой. Но я думаю, что все же не смогу адекватно оценить заслуги Михаила Матвеевича как разведчика и объяснить это вам. Могу только дать какие-то штрихи, наводящую информа­цию для такой оценки. Вообще мне кажется, что отец не относился к тому ряду выдающихся асов разведки, как, скажем, Григулевич, Быстролетов, Дейч (Стефан Ланг)... Как Рудольф Иванович Фишер-Абель, Александр Михай­лович Короткое. Я реально смотрю на вещи, я ведь уже не юноша. Разговаривал со многими разведчиками, в том числе и с теми, кто знал отца. Да даже и по роду своей ра­боты в Кремле мне доводилось с ними общаться. Поэтому я в какой-то мере могу оценивать работу разведки и раз­ведчиков. Не могу конкретно оценить отца — у меня ведь и сейчас нет всей информации о нем.

Но ведь очень многого можно было достичь, оставаясь в положении, так сказать, неприметного чернорабочего разведки. Парадокс деятельности спецслужб заключается в том, что имя разведчика часто становится известным потому, что он провалился. А имя отца удалось сохранить в тайне до сегодняшнего дня — пока сама разведка не за­хотела его раскрыть. И при всей «неизвестности» Михаила Матвеевича—его фотографии в музее истории разведки в Ясеневе, некоторые его личные вещи. Это, конечно, лишь внешние признаки успеха. Но это и еще один парадокс.

Знаете, когда я пришел в Кабинет истории разведки в Ясеневе перед своим первым космическим стартом на стан­цию «Мир», мне там дали маленькую справочку об отце. Из нее следовало, что с некоторыми завербованными им агентами работа продолжалась долгие годы. То есть его не то что в Турции не было — его уже не было на свете, — а работа с людьми продолжалась. Думаю, вы можете пред­ставить, какой задел он после себя оставил. А один из его агентов оказался немцем — то есть человеком с воюющей против нас стороны.

Ну, может быть, еще одна история. Я уже рассказывал о книге, в которой совсем недавно был опубликован первый автобиографический очерк об отце. Ее авторы оповестили меня: «Юрий Михайлович, ставим столетний юбилей ваше­го отца в календарь памятных дат разведки на следующий год». Я им говорю: «Мне, конечно, приятно. Но, может, с календарем — это уже перебор?» — «Не скажи-ите, — от­вечают мне. — У нас не так много разведчиков, которым каждый год давали бы по ордену, а то и по две награды». За что отца награждали, я, к сожалению, и сегодня знать не могу.

—   Михаил Матвеевич за заслуги в разведывательной работе был награжден орденом Ленина, двумя орденами Красного Знамени, орденами Трудового Красного Знамени, Отечественной войны 1-й степени, Красной Звезды и мно­гими медалями. Но мне интересно вот что: ваш отец дваж­ды получал нагрудные знаки почетного чекиста. Я слышал, что у разведчиков особое отношение к этой награде.

—    Она в действительности ценится разведчиками выше любого ордена. Отец был награжден двумя знаками почетного чекиста. А этой оценки в среде разведчиков удостаивались очень и очень немногие.

—   Он прожил трудную жизнь. Для этого ему нужно было быть необычайно волевым человеком. Да и крепким здоровьем обладать. Был ли он физически сильным чело­веком?

—  Он был ниже меня ростом, худощавый, ничего лиш­него. Но в детстве и я восхищался его бицепсами. Вот, думал, старик, а такие мускулы. А старик, между прочим, был в моем сегодняшнем возрасте. Ну, а я-то стариком себя сейчас никак не считаю.

Что касается воли... Я полагаю, что это и была воля разведчика к выживанию. И совершенно естественная, но необычайно сильная воля обычного человека к жиз­ни. Когда он умер, провели вскрытие. В свидетельстве о смерти была указана лишь одна причина, потому что для указания всех остальных было просто слишком мало места на бланке. А в справке весь букет его недугов был описан полностью. Там было столько всего, что врач сказал: уди­вительно, как отец со всем этим букетом дожил до 74 лет. Знаете, такие эмоциональные потрясения запоминаются надолго. И вот я помню, что после этих слов врача, в со­знание мое буквально ворвались строчки Киплинга. Это было стихотворения «If» — «Если». Из русских переводов я бы предпочел строчки Михаила Лозинского:

«Умей принудить сердце, нервы, тело Тебе служить, когда в твоей груди Уже давно все пусто, все сгорело И только воля говорит: «Иди».

У меня есть чувство, что эти строчки очень точно отра­жали физическое состояние отца в последние годы. И мне кажется, что он по этому киплинговскому «If' и жил. Хотя он мог и не знать этого стихотворения.

— Размышляя логически, ио-моему, не так уж трудно догадаться, за какого рода работу Михаил Матвеевич по­лучил букет болезней, равно как и свои высокие награды. Достаточно представить тогдашнюю, насквозь прогер­манскую Турцию и все опасения советского руководства по поводу очень даже вероятного ее вступления в войну против СССР — особенно в критическую осень 1942 года, когда вермахт рвался не только к нефтепромыслам Ка­спия, но и к выходу побережьем Черного моря в район Батуми. А это уже была граница с Турцией. Вряд ли тогда турецкие власти избежали бы искушения оккупировать Закавказье.

Взять иример Рихарда Зорге. В обывательском сознании сложилось устоявшееся мнение, будто главной его заслугой было сообщение о дате нападения Германии на СССР. Но об этом разведчики сообщали в Центр из разных стран. Се­годня самым серьезным достижением Зорге признается его информация о том, что Япония воздержится от нападения на СССР, пока Германия не добьется решающих успехов на Восточном фронте. Собственно, информацию подобного рода — о степени готовности и решимости Турции всту­пить в войну против СССР — ждали в Центре.

Далее. По мере продвижения Третьего рейха к своему краху — Турция — не только Швейцария! — превратилась в очень удобную переговорную площадку для торговли между Германией, ее сателлитами и нашими западными союзниками по поводу заключения сепаратного мира. Не­безызвестный Вальтер Шелленберг во время своего вояжа в Турцию обратился к фон Палену «в надежде осуществить планы заключения компромиссного мира, учитывая его контакты с Ватиканом». Об этом Шелленберг откровенно писал в свих мемуарах.

Так что думаю, нет ничего необычного в том, какое огромное значение Центр придавал работе советской резидентуры в Турции и почему он так высоко оценивал ее заслуги.

— По поводу планов нападения турок на Советский Союз. Я точно знаю, что они разрабатывались. Турецкий штаб получил для этого соответствующую директиву. Я знаком с документами на этот счет. Что касается тай­ных сепаратных сделок наших союзников с воюющими против нас странами, то в «Очерках истории российской внешней разведки» можно прочесть, что советская раз­ведка получила сведения о том, что Венгрия, последний воюющий против нас сателлит Германии, избрала Стамбул местом проведения секретных переговоров с англичанами и американцами. Наша стамбульская резидентура добыла достоверную информацию о ходе и содержании этих кон­фиденциальных бесед. 13 октября 1944 года эта информа­ция была доложена Сталину, Молотову, Берии. Конечно, это было достижением загранточек советской разведки в Турции. Их информация этого плана, которая шла из Стам­була, имела стратегическое значение. Если бы Германии и ее союзникам удалось заключить сепаратные соглашения, то послевоенный мир был бы другим, не Ялтинским.

Конечно, Ценр интересовали сведения о военных при­готовлениях Турции и о попытках Германии втянуть ее в войну. Но главной задачей все же было не допустить развития событий по такому сценарию. А это значило входить в контакг и работать с людьми на уровне высшего руководства страны. Из мемуаров П.А. Судоплатова из­вестно, что перед разведкой ставилась задача превращения Турции — где было много греков, болгар, представителей других диаспор — в плацдарм для формирования неле­гальных резидентур в Греции, Югославии, Болгарии, на Балканах вообще.

В принципе о многом из того, чем занимался мой отец, можно было бы догадаться. Многое можно было бы до­мыслить и, наверное, оказаться недалеко от истины. Но я не хочу домыслов. И, думаю, меньше всего хотел бы их мой отец.

—  Как вы думаете, ваш отец любил Турцию?

—  Мне кажется, да. Именно любил. В общем-то нельзя сказать, что он работал против Турции. Главным-то про­тивником и там для него была Германия. А если и против Турции — то только в той мере, в какой это требовалось для обеспечения безопасности нашей страны.

Незадолго до смерти отец раздал, раздарил практически всю свою библиотеку. Но вот книги о Турции, фотографии, видовые открытки и карты страны оставались у него до последнего дня.

Да я с его картами Стамбула ездил в этот город в нынешнем году. Хотел подсобрать дополнительный материал для книжки. Не могу писать, если не представляю улиц, по которым он ходил. Я был там в консульстве, которое стоит на прежнем месте.

Я не видел Турции, потому что был только в Стамбуле. А Стамбул — это ни в коей мере не Турция, как Нью-Йорк — не Америка, а Москва — не Россия. Но он похож на некую модель мира с полиэтничностыо его населения, с многоликостыо его кварталов — фешенебельных и тру­щобных. Поработать в Стамбуле — все равно что порабо­тать сразу в нескольких странах. Для понимания условий работы отца, где ему всегда нужно было оказываться в положении своего среди чужих — самых разных — это, конечно, много значило.

—  У меня нет сомнений, что ваш отец, оглядываясь на свой жизненный путь, мог со спокойной совестью сказать, что прожил жизнь не зря. Но очень часто люди — и вовсе не в преклонном возрасте — приходят к такому умоза­ключению: если бы я выбрал не эту профессию, я бы стал тем-то или тем-то. Может ли разведчик позволить себе в своих высказываниях подобную вольность?

—  При мне он никогда ничего похожего на это не про­износил. Но вот моя мама — сейчас, сев за книгу, я очень много ее расспрашиваю — сказала мне, что слышала от отца такую фразу: если бы он не стал военным (он не ска­зал —разведчиком), то стал бы строителем. К сожалению, у него никогда не было возможности проявить эти созида­тельные наклонности. Даже на бытовом уровне — у нас никогда не было дачи. Но он очень хотел быть строителем. Возможно, поэтому он все время дарил мне строительные конструкции, кубики. Я строил всякие здания, а он помогал мне в этом, объяснял, учил. Мне кажется, он с удоволь­ствием занимался этим со мной. Он очень много дарил мне подобных игрушек. Но никогда — пистолеты.

—  А вот вы ему такой «подарочек» преподнесли. Сам я не видел, но люди знающие говорят, что в музее истории разведки в штаб-квартире СВР в Ясеневе среди вещей, принадлежавших вашему отцу, — ваш пистолет, грозный «Стечкин». Правда, большинство уверено, что это пистолет Михаила Матвеевича.

—   Это несколько курьезная история. А почему, соб­ственно, курьезам не должно быть места в жизни?

В Таджикистане в 1996 году, в январе, случился мятеж. И президент Ельцин тогда меня туда бросил. (Юрий Михай­лович был в то время помощником президента России по национальной безопасности. —Примеч. авт.). Нужно было вместе с таджикским руководством принимать какие-то меры для прекращения мятежа. Действовать пришлось жестко. Очень непростая была работа. Там меня и наградили этим пистолетом. А «Стечкин», вы знаете, очередями стреляет.

— Знаю, автоматический пистолет. Такого даже у аме­риканцев нет. А он в комплекте с прикладом был?

—Да, с прикладом. И вот я думаю: привезу его сюда— что с ним делать? Автоматическое оружие нельзя оформ­лять как личное оружие. Но тем не менее пистолет сюда доставили как официально подаренный. Я при встрече с Вячеславом Ивановичем Трубниковым, тогдашним ди­ректором Службы внешней разведки, и говорю: «У вас там ребята тренируются в тире, стреляют из разных видов оружия. Даже я пробовал. Пусть и «Стечкин» там будет, пригодится». А Вячеслав Иванович и говорит: «Нет, я его не отдам в тир». И отдал его в музей. Пистолет положили под стекло. Но краткая надайсь, которой сопроводили экспонат, легко может ввести в заблуждение любого посетителя. Он может запросто принять «Стечкин» за личное оружие Ми­хаила Матвеевича Батурина. Мне так многие и говорили: «Видели, видели пистолет твоего отца». Я какое-то время сопротивлялся этому, но потом решил: пусть остается как есть. В конце концов, пистолет гораздо более подходит к биографии отца, чем к моей собственной.

—   Перед своим первым космическим полетом — на станцию «Мир», вы пришли в штаб-квартиру СВР, в Музей истории СВР. Мне лично понятны ваши чувства, но многие могли истолковать это как некое суеверие или — более того — как красивый жест.

—  Этот визит был настолько тихим, что о нем немногие знали и в самой штаб-квартире СВР. Так что мне особенно не о чем было беспокоиться.

Тут надо понять, что такое для человека первый полет в космос. Вот я уходил в другой мир, хотя, конечно, соби­рался вернуться. Эмоциональное напряжение космонавта в это время настолько велико... Я просто не буду вам это описывать. Но это очень сильные переживания. Группа пси­хологической поддержки всегда готовит для космонавтов фильм минут на пять-семь. Берут интервью, разговаривают с близкими людьми—родителями, женами, детьми. Тради­ция такая в российской космонавтике. И каждый космонавт знает, что ему эту короткометражку покажут по дороге из гостиницы «Космонавт» до того места, где надо надевать скафандры. Ну, Байконур — он ведь очень большой. Ехать почти час. И я знал, что такой фильм будет. А значит, и по­желания удачи от дочки, от мамы. Но отец-то мне — тоже близкий человек. И я тоже должен с ним какую-то внутрен­нюю связь установить. Сходить на могилу? Очень не хоте­лось идти на кладбище. Настроение-то — совсем другое. Даже думать нельзя, что «эта штука» может взорваться. А ведь взрываются иногда. И люди гибнут. Но с мыслями об этом космонавт не может готовить себя к полету. Вот я подумал — подумал и позвонил Вячеславу Ивановичу Трубникову: «Вы знаете, хотел бы перед полетом прийти». Он очень хорошо к этому отнесся, сам подошел в музей. Мы там сфотографировались. Я цветы возложил у памятника чекистам-разведчикам, отдавшим жизнь за Родину.

Перед вторым полетом — на МКС — вместе с Талгатом Мусабаевым и американским космическим туристом Деннисом Тито эмоциональное напряжение было уже не столь велико. Но камень в основание традиции был уже заложен. И я снова позвонил в Ясенево. А там директором был уже Сергей Николаевич Лебедев. И у него никаких воз­ражений не возникло. Он вместе со мной в музей сходил, потом беседовали в его кабинете.

—   Можете ли вы сказать, что сверяете жизнь по отцу?

—   Наверное, нет. У меня вообще нет образца, которому я старался бы во всем подражать. Я живу собственной жизнью. Личность отца, разумеется, наложила на меня огромный отпечаток. Не просто отпечаток — я часть своего отца. Но одновременно я часть и других людей, конечно.

—    Сошлись бы вы с отцом во мнениях по поводу се­годняшних российских реалий? И вообще, можно ли было спорить с Михаилом Матвеевичем?

—   Нет, спорить с ним было трудно. Потому что он обид­чив был. И я даже старался избегать подобных ситуаций.

Я думаю, что мы не спорили бы по поводу сегодняшних реалий. Мы просто определили бы, что у нас общего, а в чем мы расходимся.

—  Однажды ваш отец сказал (и вы эту фразу записали): «Я остался жив, потому что всегда сторонился политики». Вы к этим словам отца не прислушались.

—   Я понимаю, что он бы этот мой шаг не одобрил. Но я — это я. Живу в другое время. И у меня свои пред­ставления о том, что нужно делать, а что — нет. Я пошел в политику не потому, что она мне очень нравится как та­ковая, что жить без нее не могу. Я сейчас прекрасно живу без политики и совсем в нее не лезу. И прекрасно себя чувствую. Хотя мои коллеги-космонавты идут в депутаты. И мне предлагали. Но я не иду.

Идя в политику, я хотел сделать для страны максимум того, что мог. Все знания мои применить. Мне казалось это правильным.

—Ас каким настроением вы ушли из политики? С разо­чарованием?

—   Нет, я ушел немножко истерзанным, что ли. Я чув­ствовал, что как личность деформировался. Это отдельный разговор, особый, сложный. Мне тогда нужно было какое-то еще более сильное воздействие, чтобы восстановиться, чтобы личность вновь обрела правильную конфигурацию. И мне кажется, космос мне в этом помог.

А вообще-то с тех пор как я оставил политику, прошло уже шесть лет (беседа состоялась в 2003 году. — Примеч. авт.). Немалый срок. Если бы мне предложили вернуться в нее три года назад—я бы отказался. Но за последние два года у меня, по крайней мере, исчезла идиосинкразия к по­литике, то есть она уже не вызывает прежних болезненных реакций отторжения. И если бы мне сегодня предложили вернуться в политику, я стал бы серьезно думать.

—  Скажите, ваша страсть к языкам — это наследствен­ное или благоприобретенное? Журналисты, по-моему, уже сбились со счета, определяя, каким количеством языков вы владеете.

—  Да, собственно, нет у меня такой страсти. А журна­листы очень часто грешат неточностями. И я с большой настороженностью отношусь к тому, когда кто-то говорит, что я знаю много языков. За собой я числю сегодня три: английский, шведский и сербскохорватский.

Кстати, отец, свободно владевший турецким и не знавший проблем с французским, не то что не поощрял мое желание овладевать иностранными языками — он просто противился этому. В мои школьные годы как раз стали создаваться спецшколы с изучением ряда предметов на иностранном языке. И одна из таких школ — англий­ская — появилась совсем рядом с той, в которой учился я. Объявили туда набор. И не было бы проблем с переводом в спецшколу — в своей-то я был отличником — если бы не отец. Он сказал: «Не нужно это Юре». Он очень хорошо знал, как жилось в то время людям, которые выезжали на работу за границу или работали с иностранцами в Союзе. Он считал — ив чем-то был, безусловно, прав, — что это может печальнейшим образом сказаться на судьбе.

Иностранный язык — и это был английский — я начал учить, кроме школы, конечно, оказавшись в Московском физико-техническом институте. Никакого разрешения для этого мне, студенту, уже не требовалось. Предмет был обязательным, и изучали его три года. Затем в том же обязательном порядке нужно было учить второй язык. Не буду утомлять читателей деталями, но так получилось, что я три года изучал в Физтехе японский язык, брался за французский, немецкий. Но единственное, чего я достиг в немецком, — того, что мог переводить техническую ли­тературу. Общаться на нем я никогда не мог.

Французский я забросил, потому что физически надо­рвался. В конце концов я самостоятельно изучил сербско­хорватский язык.

—  А вам никогда не хотелось пойти по стопам отца?

—  Конечно, хотелось. Вообще-то в школе мне о многом мечталось. Я хотел стать то писателем, то летчиком. Но ваг подошло время серьезного выбора профессии, а сле­довательно, и вуза. Тогда как раз переходили от 11-летнего обучения к десятилетке. Представляете: двойной выпуск, а это значит и двойной конкурс. Не только мои сверстники, но и родители пребывали в состоянии эйфории. Многие мои одноклассники собирались поступать в Высшую шко­лу КГБ — именно имея в виду пойти по стопам родителей. И многие родители их в этом поддерживали и помогали. Забегая немного вперед, скажу, что многие как раз и по­ступили — раз были возможности — и сегодня работают по этой линии.

Мои друзья в период этой абитуриентской лихорадки не оставляли меня в покое: пойдем вместе. Ну, что-то вроде за компанию.

Я пришел к отцу и завел разговор на эту тему. Он тог­да посадил меня напротив себя, и у нас состоялась очень серьезная беседа. Я до сих пор помню его слова: «Откуда ты знаешь, что эта работа для тебя подходит? И откуда ты знаешь, что ты подходишь для этой работы?»

А вообще-то я мог и не послушаться. Пошел бы сдавать экзамены — там же не требуется согласие родителей. Но вот звонить в службу и устраивать меня отец бы не стал. Я это точно знаю. Потому что позже, когда речь зашла о работе после окончания вуза, я попросил отца позвонить его знакомому на предмет моего трудоустройства. Отец мне тогда сказал: «Я всего в жизни добился самостоятельно. И ты будешь поступать точно так же».

— Пришло время, когда вы решили стать космонавтом. Как отреагировал на это Михаил Матвеевич?

—   Я принял решение стать космонавтом на третьем курсе МФТИ. Поступил-то я на факультет радиотехники и кибернетики, а затем — вот такой поворот в понимании собственного предназначения. И, как следствие,—перевод на факультет аэрофизики и космических исследований.

Понимаете, мне на третьем курсе 21-й год шел, а с ним и третий десяток. Конечно, еще салагой был, но в то же время и взрослым человеком, способным принимать решения, определяющие судьбу. Это был всего лишь 70-й год. Лишь девять лет люди в космос летают. Их еще совсем мало. И отец — главным образом, по этой причине, — не поверил, что я стану космонавтом. Он посчитал, что шан­сов слишком мало, поэтому и не мучился размышлениями по поводу моего решения. Но он не стал меня от этого отговаривать. Он, кажется, даже обрадовался тому, что меня больше не потянет поступать в МГИМО, работать на дипломатическом поприще.

Отец считал, что дорога в космос лежит через летное училище. Но как раз к тому моменту в космос стали летать бортинженеры—Севастьянов, другие ребята. Он, зная мой характер, понимал, что если я твердо поставил себе цель—а для меня это было очень серьезно,—то буду идти до конца. И это его успокоило. Он, насколько я понимаю, про себя рас­судил так: ладно, пусть и не станет сын космонавтом, зато дорога у него будет правильная, нормальная.

—   Но вы стали космонавтом. И вы, пожалуй, един­ственный космонавт, к которому я могу обратиться со следующим вопросом. Фразы «Я бы пошел с ним в раз­ведку» и «Я бы полетел с ним в космос» — насколько они сопоставимы?

—   Наверное, сопоставимы. И то, и другое дело опас­ное. И очень многое зависит от того, с кем ты работаешь. Но еще одно обстоятельство роднит две эти профессии. И там, и там ты можешь говорить: я бы с ним пошел или я бы с ним не пошел... Кого назначат в напарники — с тем и пойдешь. И полетишь.

—  Для вас книга — это постижение себя самого через постижение отца. Я думаю, читатель отнесется к подобной постановке вопроса с пониманием. Но что касается книги как таковой, то есть риск, что кто-то заподозрит вас в не­объективности.

— Я пишу книгу не только об отце, но и о товарищах его, об эпохе. И мой замысел заключается не в том, чтобы парадный портрет нарисовать, а посмотреть, откуда по­является судьба. Представьте себе некую турбулентность, вихревой поток. Быть может, это водоворот, а в нем — пес­чинки. Одну сюда принесло, другую туда вынесло, а третья песчинка вообще не доплыла. И человека жизнь бросает в вихри, в водовороты судьбы. Он не безволен. Он как-то отвечает на эти вызовы. Становится тем, кем становится. Как с судьбой человека взаимосвязаны время, эпоха, место, пространство? Мне вот это особенно хочется понять.