К середине августа на Дону от Воронежа до Еланского плацдарма прочно установилась позиционная война. На правый берег ночами часто переправлялись охотники. В их числе частенько оказывался и Андрей Казанцев. И совсем не потому, что ему нравилось рисковать, а потому, что во многих частях, державших оборону от Верхнего Мамона до Монастырщины, его знали как удачливого проводника, хорошо знающего местность.

Где-то на Кавказе и под Сталинградом закипали ожесточенные переломные бои. А на среднем течении Дона и наши, и немцы надолго становились в оборону. Рыли окопы, оборудовали землянки. Нагорный немецкий берег не имел леса, и немцы разбирали деревянные дома, закапывали срубы в землю и укрывали их накатником. Получались надежные и благоустроенные укрытия. На левом, пойменном, берегу леса хватало: ясень, береза, дуб, бересток, тополь, ива.

Хутора левобережья жили прежней жизнью, если не считать, что население хуторов и станиц рыло себе укрытия и щели, а в поле на уборку урожая выходили с опаской, чаще ночью. Днем немцы бомбили и обстреливали шрапнелью. Убитых станичников хоронили без обычных церемоний. Торопливо, сухо, почти без слез. Война стала уже привычной, как летняя пыль на дорогах или текучий медовый аромат чабреца на зорьке. Только пахла она не медом, а опасностью и постоянным ожиданием чего-то. А тем временем в больших штабах уже разрабатывались планы будущих сражений.

Дойдя до Дона, немцы передавали оборону итальянцам, румынам, венграм. Сами шли к Сталинграду и на Кавказ.

Сталинград горел. Горели дома, пристани, пароходы, горел асфальт, спичками вспыхивали от нестерпимого жара телеграфные столбы. Горела сама Волга — нефть из разбитых нефтяных баков огненными потоками устремлялась к реке, растекалась по воде. Немецкие пехотинцы и саперы, поддерживаемые артиллерией, танками, самоходными установками, огнеметами, авиацией, прокладывали себе путь от дома к дому, от подвала к подвалу, от развалины к развалине.

17 октября немцы вышли к Волге. Это было для них время упоения успехами и невиданного военного психоза. Но их огромная военная машина начинала уже давать холостые ходы, пробуксовывала. Назревали роковые для немецкой армии и всей фашистской Германии перемены. Но все это было впереди. А пока шла обычная будничная позиционная окопная война.

* * *

Пока ординарец подавал коня, генерал-лейтенант Павлов бегло окинул затравевший двор, поваленные плетни. Под навесом сарая, накрывшись с головой шинелью, дозоревывал связист. Зоревая свежесть кралась под шинель, и связист сучил ногами в обмотках, дергал шинель все выше и выше. У колодца поил лошадей ездовой, покрикивая с грубоватой лаской:

— Но, но! Балуй мне еще!

— К Беляеву, если что, — обернулся генерал к крылечку, где, умиротворенный тишиной и свежестью утра, следил за его сборами начальник оперотдела армии. — Поехали.

За хутором свернули к лесу. С обдонских высот ударила батарея. Разрывы пышно расцвели у самого перекрестка.

— Пристрелялись аккуратно, — ругнулся адъютант. — Мы у них как на ладони. Километров до тридцати с высот дозирают.

Не поддержанный генералом, адъютант конфузливо замолчал, стал глядеть по сторонам.

Как старость голову, так близкая осень начинала уже метить траву, деревья. Сквозь тройчатые листья ежевичника на ветках синела накипь ягод. Сгонял с себя белесую дымку и темнел дикий терн. Обманчиво манили запахом кислицы. Дорогу с сытым квохтаньем безбоязненно перелетали птицы. У зарослей чакана в небольшой старице купалась утка с выводком.

— Как и нет войны, — не выдержал адъютант снова.

На дымной от росы лужайке, под кряжистым дубом, двое долбили лопатами неподатливую землю.

— Что у вас тут? — подъехал Павлов. Солнце заглядывало ему под козырек фуражки, заставляло жмуриться, серебрила косо подбритые виски.

— Хороним взводного, товарищ генерал, — лысоватый пехотинец воткнул лопату штыком, приналег на черен. — Утром при налете. Да так, что и хоронить нечего. Одни куски шинели.

В лесу изредка крякали разрывы. Навстречу попадались связисты, пехотинцы, саперы, тихо скрипели хорошо смазанные и подлаженные повозки. Лес жил своей скрытой фронтовой жизнью, но эта жизнь неопытному глазу была почти незаметна.

Генерал легонько помахивал махорчатой плетью. Некрупное ловкое его тело слегка покачивалось в седле. Посадка небрежная, казачья, чуть набок. Небрежность нарочитая, обманчивая.

Павлов поправился на заскрипевшем седле, вздохнул. Мысли его в это утро разлетались, как зеркальные лужицы под ударами копыт. 28 ноября прошлого года при форсировании по тонкому льду Дона под Ростовом его тяжело ранило. В армию вернулся накануне харьковских событий. Штаб обновился больше чем наполовину. Из старых кто убит, кто ранен. Война, как ветер-предзимник листву с деревьев, обдирает, грабит жизнь. И сколько в ней, этой войне, злости, насколько она многолика и жестока. За успех, за неуспех — за все расплачивайся кровью. Сейчас, после июня — июля, армия приходила в себя, участвовала в отвлекающих операциях.

Беляев уже ждал генерала и сразу повел в первый батальон. Траншея в полный профиль виляла меж деревьев, по весенним промоинам, углами выходила на свободное пространство. Неожиданно на голом месте траншея оборвалась и начиналась метров через двести.

— Там уже хозяйство Капусты, товарищ генерал.

Моложавое, без морщин лицо командарма побелело, потом посерело в скулах, камнями прокатились желваки. Не говоря ни слова, командарм полез из траншеи наверх. Беляев за ним. Немцы, наверное, не ждали такой дерзости — пулеметы их ударили с большим запозданием. Грузный, широкий в кости Беляев едва поспевал, раскрытым ртом хватал застойный в лесу воздух, перепуганно мигал выбеленными на солнце ресницами.

— Все понятно, товарищ генерал. Разрешите вернуться назад.

— Возвращайтесь. Только в тыл, в тыл, потом к себе.

Меж жилистых корневищ берестка просунул свое рыльце «максим». Пулеметчики, сидя в ряби солнечных пятен, хлебали из котелка. Завидев начальство, оба, не выпуская ложек, вскочили.

— Завтракайте, завтракайте, — командарм снял фуражку, подставил горячему ветерку седой плотный ежик, не скрывая удивления, почмокал губами: сержант, первый номер, — детина, хоть рельсы гни на плечах, кулаки — гири пудовые. Такому, видать, солдатская норма, что слону дробина. — Как кормят? Не жалуетесь?

— Ничего, товарищ генерал. Два раза в день.

Не убирая улыбки, Павлов покачал головой: «Ловко увернулся: два раза в день».

— А немцы здорово беспокоят?

— Итальянцы теперь у нас, товарищ генерал, — сержант оглядел меловые в прозелени кручи галиевского берега, спускавшиеся к самой воде, и на широком лице расплылась добродушная улыбка: — Веселые, песенники, только дураки. «Русь, капут! — кричат. — Сдавайся!» А сами дуба дают.

— А вчера с утра заладили: «Русь! Давай выходной сегодня!»— дополнил второй номер говорливого товарища.

— Миколка Агееев. Тутошний рожак. Из-под Калача, — ласково сияя глазами, представил здоровяк щуплого паренька. — Он им выходной устроил. Я у пулемета, а он метров за тридцать с карабином охотится. Вчера троих скопытил.

— Значит, не скучаете?

— Некогда, товарищ генерал, — сержант стащил пилотку с угловатой головы, достал сунутый туда лоскут газеты, отодрал на закрутку. — Больно уж комары донимают. С воробья величиной, проклятые. Кожу на сапогах просекают.

— Ну? — искренне усомнился командарм, поддаваясь, однако, игривому настроению здоровяка-сержанта.

— Ей-богу, товарищ генерал, — вполне серьезно заверил сержант. Ясные с лукавинкой глаза зыбились смехом, губы шевелились вызывающе. — Военный комар — особый. Нос у него, что щуп у саперов. Сквозь железо достает.

— Сержант Ильичев — шутник, товарищ генерал, — облизав сохнущие губы, пояснил тучноватый майор Капуста.

— А каски почему не носите? — спросил командарм.

— Жарко. Голова потеет.

— Твои хлопцы правильно поняли момент. Побольше охотников-снайперов. На то и щука, чтоб карась не дремал, — наставлял на обратном пути командарм тяжеловатого в ходу Капусту. — А каски носить! Кормить в окопах три раза. Пусть хоть в обороне по-людски поедят. Еще узнаю такое — всех старшин ваших и хозяйственников посажу в окопы и прикажу кормить один раз в день. И баню наладь.

В землянке хлебосольного Капусты уже ждал накрытый стол. На сковородке шипела и брызгала жиром свежая рыба. На краешек стола на всякий случай поставлена «Московская».

— Богато живешь! — Командарм огляделся: в просторной землянке пол посыпан крупнозернистым речным песком и чабором, топчан застелен плащ-палаткой, в углу из снарядного ящика — шкафчик посудный. — С удобствами. — Повел носом на рыбный запах: — А это откуда чудеса такие?

— Из Дона-батюшки. Ваши знакомцы-пулеметчики надоумили всех. На ночь забрасывают в Дон какие-то там донки и переметы, а утром рыбу тянут.

— Экие стервецы, — покачал головой командарм. — Расскажи и другим, а то, небось, никому ни гугу, чтоб не обошли.

Когда вышли из землянки, солнце уже выпило росу, окачивало сверху жаром. Затолоченная луговина пылала нестерпимым зноем. Слоисто делились и дрожали меловые кручи и белесые холмы по ту сторону. За Галиевкой на шляху от Богучара пухло и выгибалось дугой пыльное облако.

— У немцев плетень тянут.

— Нужно послать охотников. А то совсем курорт, а не война получается.

— У Беляева на прошлой неделе здорово вышло. И снова мальчишка этот, Казанцев, водил.

— Знаю. Докладывали. Вы вот что, — командарм придирчиво окинул глазом переменившую свой мирный облик полянку, заприметил мелькавших меж деревьев людей. — Парнишку этого не трогать больше. Сегодня же комдиву прикажу.

— Лучшего проводника не найти, товарищ генерал. Смел больно. Иной и знает, да показать не сумеет.

Загорелое до синевы лицо командарма напряглось, в широко раставленных глазах мелькнуло раздражение:

— Для смерти одинаково, кого пометить, а людям нет. У него, говорят, дом где-то поблизости… да и молод слишком. А людей лишних убрать. Нечего итальянцам глаза мозолить.

— Эт-то так, — туговато согласился Капуста. Стянутая шрамом щека побурела, дернулась. — Хотя помирать, товарищ генерал, одинаково плохо и молодому, и старому, и вдали, и рядом с домом.

— Поищите среди местных. Деда возьмите какого. И вот что, — Павлов задумчиво поиграл бровями, кинул нарядную плеть к сапогу. — Выдели роту и по вечерам, но так, чтобы немцы и итальянцы видели, води ее маршем из Подколодновки в Толучиево. В Толучиево — на виду, а обратно — скрытно. Понял? Наделай пушек и минометов деревянных и поставь тоже так, чтобы итальянцы знали где. Да понатуральнее. Они тоже не дураки. Выдели пару кочующих орудий. Пусть постреляют с тех мест. Артналеты согласуем и будем делать только во время приема пищи и по ночам в разное время… Да, и про хлеба не забывай, помогай убирать. Казаком не управиться самим, старь да калечь остались…

* * *

Андрей Казанцев оторвал голову от сена, накрытого плащ-палаткой. По дымному от росы двору хозяйка гоняла хворостиной теленка.

— Каменюки глотаешь, сатанюка! Околеешь, тогда как?!. А, служивый! — заметила проснувшегося Андрея. — Разбудила баба поганая. Каменюку заглонул, окаянный. А куда его резать зараз. Нехай на вольных травах до осени погуляет, глядишь на девку и выгадаю чего…

Бессмысленно тараща глаза, Андрей снова ткнулся в сено, захрапел: час назад он вернулся с ночного минирования берега. Но вскоре разбудили его окончательно. Второй взвод уходил ремонтировать мост через Бычок, маленькую речушку. Желтоусый Спиноза, уходя, решил предупредить о завтраке:

— Каша в ватнике на лавке. Сало в моем мешке. Вернемся, должно, к вечеру, — заткнул топор за пояс, отряхнулся, поправил карабин за спиной.

— Парное молоко в банке на загнете стоит, — прибавила хозяйка.

Андрей зевнул, сел, обобрал с себя сено. Из-за сарая, отряхиваясь, вылез дед, белый от времени и пыли. Казалось, он совсем прокалился на солнце и высох, отрухлявел и ничего не весил.

Дед присел рядом с Андреем, вытянув негнущиеся ноги.

— Да-а, — говорил он, почесывая крючковатыми пальцами затрепанную бороденку. Глаза его слезились, слепо мигали на солнце. — Дон тут и не широкий, а переплыть зараз — жизни не хватит… Кинется вплынь — удержите?

— А зачем же мы стоим тут?

— Дон не первая река у него на пути, — дед смигнул слезу, отвернулся, всем видом своим оценивая легковесность довода мальчишки-солдата.

— Шел бы ты картошку копать, дед, — обиделся Андрей, вытащил из сена сапоги, стал обуваться.

— Пойду, пойду, кормилец, — обнадежил дед и не сдвинулся с места. — Окромя меня — копать ее некому… Сам-то откель?

— Ближний, — улыбнулся Андрей.

От запаха земли, шелеста сухой ботвы под ногами на душе стало легко, просторно. Захотелось самому поковыряться в земле. Земля и привычки здесь были те же, что и у них на хуторе. Говор несколько разнился: акали настойчивее…

Тяжкий гул толкнулся о стены дома, сарая, у которого они сидели, неясной вестью прокатился в вышине над хутором.

— Скорее всего у Мамонов. Там он с Москаля лупит. С Москаля у него оба Мамона и Журавка как на ладони, — дед вытянул шею, прислушался, пошамкал беззубым ртом: — Видишь, я до таких, как ты, очередь дошла. До детей… Эх-хе-хе, — крюковатые пальцы забегали, засуетились по палатке, дед задохнулся в сухом кашле.

— Мой год гуляет, дед. Своей охотой пошел. — Андрей натянул сапоги, стряхнул с головы мелкую зернь пырея, встал: — До чего же ты ветхий, дед. Хоть обручи насаживай. Того и гляди, рассыпешься, а липучий — спасу нет… Сидишь, точишь меня, а трава в огороде перестаивает, деревенеет. Давай косу, выспался…

Пока косили (Андрей косил, дед сидел на меже — ноги в канаву, слепо моргал), над хутором безотлучно кружила «рама». С низовой стороны, сшивая желто-синие полотнища палящего зноя, скороговоркой басовито бубнили «максимы».

По убитой глухой дорожке к колодцу зашлепали босые ноги: бежала Клава, дедова внучка.

— Зараз мы и ей задание дадим, — напрягая слезящиеся глаза, дед подождал, пока внучка подбежала ближе, потребовал: — Ты нам кваску холодненького из погреба, — поскреб ногтем на щеке ручьистые следы пота, пожалел: — Ловок, гляжу я на тебя, и до работы охочий, а я уже и на огородное пугало не гожусь. Ворона не спужается меня.

Обливая бороду, дед напился квасу и, сидя в борозде, задремал.

— Передохни и ты, — не спуская с Андрея узких щелок сощуренных глаз, предложила Клава. Она присела в борозду, рядом с дедом, натянула на колени линялый подол. — Вечером придешь к клубу?

— Ночью, наверное, снова мины на берегу ставить будем, — Андрей стянул через голову гимнастерку, нагреб в кучу травы, устроился напротив: — Хочешь, ландышей еще принесу?.. По кустам встречаются.

Клава обмерила глазами черное лицо, шею, мускулистые плечи, грудь Андрея, вздохнула:

— Боюсь, когда ты за Дон уходишь. Всякий раз… Гришка, годок твой с нашего хутора, хочет к вам проситься. — Придвинулась вплотную. Круглое плечо Андрея лоснилось потом, блестело. За ухом, под не тронутой солнцем кожей, билась голубоватая веточка жил. На щеке и верхней губе золотился мягкий пушок. — Соскучился, небось, по своей?

Андрей сложил руки меж коленей, думал о чем-то своем. При последних словах удивленно вскинул брови, не ответил.

— Ждет ведь. Чего таишься?

— А тебе зачем?

— Да так. — Хотела сказать как можно равнодушнее. Не получилось. Не научилась обманывать еще. Большеглазое скуластенькое лицо с рыжиной веснушек обидчиво поскучнело.

— У вас свои парни дома. Да и вообще сейчас женихов хоть пруд пруди.

— Хватает.

Надутый вид Клавы рассмешил Андрея. Наклонился к ней, тронул за руку:

— Эх, Клава, Клава, скорей бы войне конец.

Клава молча посмотрела в широко расставленные золотисто-карие глаза Андрея, туже натянула подол на загорелые сбитые коленки.

— Долго еще простоите здесь?

— Начальство мне не докладывает… А ты все без подружек. Одна.

— Следишь? — недоверчиво вскинула брови, помигала глазами.

— Когда мне следить. Вижу: одна все.

— Каза-а-нцев! — рявкнули со двора. — Где тебя черт носит! Комбат ищет…

Андрей виновато пожал плечами: «Сама, мол, видишь».

Минут через десять Андрей проскакал верхом по улице. У двора придержал коня, крикнул Клаве:

— Похоже, вечером свободен буду. Свезу вот в дивизию и все. — Наклонился с седла, блеснули сахарно-синие подкопки зубов: — Вырвусь. Жди.

Ночью саперный батальон подняли по тревоге и перебросили километров на тридцать вверх по Дону, в Нижний Мамон. Мучимые неизвестностью, злые от того, что стронули с обжитого места, люди шли молча. По лесу, каким шли, теснились хозяйственные части. Кое-где у землянок не спали, курили, кидали идущим пару вопросов из любопытства. В диких темных зарослях стонали горлицы, сонно возились разбуженные птицы. Горьковато пахло прошлогодним прелым листом и пресной сыростью чакана у небольших озер. С обдонских высот взлетали ракеты. Их свет дрожал в подкрылках дымных бесплодных туч. По лесу, освещенному сверху, разбегались угольные тени деревьев. Когда ракеты гасли, слышнее становился топот множества ног, тяжелое дыхание людей, резкий запах пота.