— Тебе письмо, — сказала мама, выходя из комнаты. — От Трескина. Это кто?

— Так… Коммерсант, — решилась признать Люда, внутренне сжавшись.

Мама и в самом деле хмыкнула, словно больше не нужно было ничего объяснять, словно самое это слово ставило Люду в невыгодное, достойное жалости положение. Мама, похоже, заранее знала, что дочь ее тем и кончит, что свяжется с коммерсантом.

— Ком-мер-сант… — протянула она насмешливо, но больше ничего не сказала и кинула конверт на стол.

А Люда повертела письмо, сунула его под чашку с чаем, взялась за книгу, но снова ее оставила, чтобы перечитать адрес и присмотреться к почерку. Желтый отпечаток, оставленный донышком чашки, придавал конверту неряшливый вид, и это как будто оправдывало пренебрежительное отношение к посланию Трескина — Люда досадливо швырнула его на стол и решила спать.

Был душный вечер, в открытое окно не проникало ни малейшего дуновения. Выдерживая характер, Люда лежала в омертвелой неподвижности с полчаса, потом резко и злобно завозилась, спряталась под простыней с головой. Но и там не находила она защиты и не могла уснуть. Письмо Трескина значило, что не все еще кончено, от этого возникала какая-то усталая обида непонятно на что, Люда знала, что не нуждается в извинениях, что искусные или неискусные словоплетения Трескина ничего не изменят, потому что невозможно заместить словами то, что ты почувствовал и увидел воочию. Она знала, что чувство ее, то, как определился и обозначил себя в ее душе Трескин, есть нечто окончательное и бесповоротное, иное возможно лишь как обман или самообман. Казалось, это должно было быть понятным и Трескину — чего он хочет? Письмо его значило также еще и то, что, понимая очевидность, бесповоротность чувства, он ощущал в себе, за собой нечто такое, что позволяло ему пренебрегать очевидным.

И это было тем более унизительно, что, разглядывая себя с этой точки зрения, то есть оглядывая себя чужими глазами, глазами Трескина, она испытывала нехорошее ощущение пустоты и бессилия, начинала ощущать, что ей и в самом деле нечего Трескину противопоставить…

На следующий день, вечером, Людина подруга Майка обнаружила залитое чаем письмо там, где оно и было брошено, — на кухонном столе.

— Письма от миллионеров неделями валяются у нее нераспечатанными, — иронически улыбнулась Майка, приятная толстушка, ничуть, похоже, не страдавшая ни от излишней своей полноты, ни от сломанного как будто посередине маленького вздернутого носика и маленьких глазок.

— Прочти, если это тебе интересно, — пожала плечами Люда.

Майка жеманилась не особенного долго: заставила Люду повторить предложение и тотчас же вскрыла конверт.

— Ну что? — ровным тоном осведомилась Люда, когда Майка перевернула последний листик. — Увлекательно?

Во взгляде Майки, каким смотрела она на подругу, читалось мудрое всезнание много пережившей женщины, казалось, она проницала Люду со всем ее легковесным опытом насквозь. Так с грустной любовью взрослый глядит на ребенка.

— Извинения на трех страницах, — сказала Майка, не видя необходимости уговаривать. — Будешь читать?

— Зачем? Ты все сказала: извинения на трех страницах.

— Так, может, мне письмо выбросить? — осведомилась Майка не без вызова — манерное поведение подруги заставляло ее уже терять терпение.

— Порви, — коротко ответила Люда.

Медленно-медленно, дразнящим движением, не спуская с подруги глаз в готовности остановиться по первому знаку, Майка принялась раздирать бумагу.

— В очень приличных выражениях изъясняется твой Трескин, — говорила она тем временем, — у миллионера твоего достойный слог. Право, это стоило бы прочесть просто из любопытства.

— Что ж, я рада, что все так пристойно кончилось.

И больше Майка от Люды ничего не добилась.

Оставшись одна, Люда первым делом вынесла ведро и спустила хлопья исписанных листов в мусоропровод. Расправившись таким образом с остатками Трескина, она стала ожидать второго письма. Это была всего лишь предосторожность: просматривая почту, Люда рассчитывала выловить конверт прежде, чем он попадет в руки матери. Когда из сложенной газеты выпало надписанное знакомым почерком письмо, Люда не удивилась. Досадливо застучало сердце, вот и все. Она ожидала письма, но так и не нашла времени определиться, что же с ним делать. Может быть, это было уже и глупо, но из одного упрямства она сунула конверт под чашку и больше не трогала его до прихода подруги.

Можно думать, что Майка была оптимистом по самой своей природной живости. Она говорила быстро и часто, а мелкими своими кудряшками, которые так соответствовали дробненьким, мелким ее словам, то и дело встряхивала. У мужчин оставалось от Майки впечатление задорного простодушия, какой-то девичьей свежести. Этому способствовала не только трогательная ее манера тараторить звонким голосом всякий милый вздор, но и младенческой чистоты щечки, ясный мраморный лобик. Налет невинности в облике Майки и повадках и даже приятная ее полнота, которая как будто подсказывала мужчинам, что робеть не стоит, помогли Майке приобрести изрядный любовный опыт. По крайней мере, это Майка то и дело толковала Люде о своих поклонниках, и никогда наоборот. Если Майка не появлялась долго, месяц или два, надо было понимать так, что отношения ее с очередным кавалером вступили в стадию бурной развязки, в следующий раз подруга влетит с известием: «Ну, с этим придурком покончено!». Она, похоже, испытывала огромное облегчение. Неоднократно (а именно два раза) Майке предлагали и навязывали большие деньги, сначала (до инфляции) пятнадцать тысяч, а потом шестьсот тысяч. Искавшие Майкиной благосклонности денежные кавалеры были в обоих случаях представительные, несколько в возрасте, восточного типа мужчины; один встретил ее на курорте, другой по дороге на курорт. Вообще, среди поклонников Майки преобладали мужчины представительные, несколько в возрасте, с положением, деньгами, машинами, дачами и детьми.

Так что Майку трудно было в действительности удивить каким-нибудь Трескиным. И если она отнеслась к этой истории с таким внимание и зачастила к подруге, то лишь по той причине, что видела, рассуждая трезво и здраво: для нее, для Люды, Трескин был все ж таки как никак вариант далеко не худший. Словом, Майка беспокоилась за подругу.

— Вот оно, — сказала Люда без околичностей.

Майка повертела конверт, а затем обратилась к Люде с дружеским увещеванием: «Не будь такой дурой!». Основательные опасения, что подруга проявит себя в таком уникальном случае, как полная, законченная и неисправимая дура, придавали Майкиным речам особую убедительность. Не дожидаясь иного одобрения, кроме того, что было выражено в неясных междометиях Люды, она обратилась наконец к письму и перестала лепет подруги слушать. Замолчала и Люда, с неожиданным для себя напряжением наблюдая за тем, как выражается Майкина отзывчивость на речи Трескина. Когда Майка кончила и сложила листки по сгибам, в лице ее проглянуло нечто торжественное.

— Хочешь, я все устрою? — молвила она проникновенно.

— Как?

— Хочешь, я за тебя отвечу?

Полнейшая несуразность предложения, в котором мнилось что-то уже и унизительное, заставила Люду рассердиться.

— Дай сюда! — жестко сказала она и перехватила письмо.

«Опять я обманул. Пишу я, кажется, не то, что думаю, а думаю не то, что чувствую. Писал я Вам, что не надеюсь на прощение — бесстыдная ложь! Надеюсь и уже размечтался, что прощен, чудится мне почему-то, что в сердце Вы не питаете ко мне неприязни. Временами я в это верю. Прислушайтесь к себе: прощен ли Трескин? Если прощен, я неизбежно узнаю это и почувствую без всяких объяснений.

Впрочем, я понимаю достаточно хорошо, что ситуация испорчена, если позволительно прибегнуть к такому корявому выражению. Сказать проще, другими словами, стало хуже, чем было. И произошло это исключительно по моей вине, может быть, как раз потому, что я рассматривал все в жизни как ситуацию. Первая наша встреча — Вы помните! — была для меня не чем иным, как ситуацией, я начал ее бездумно, вразнос эксплуатировать, самоуверенно полагая, что испорченная ситуации это и есть то, с чем, по большей части, мы имеем дело. Нужно ли беспокоиться еще об одной поломке — если понадобится, как-нибудь на время пользования залатаем, чем-нибудь подопрем, чтобы не развалилось до срока, всякую ситуацию, порченная она или нет, приспособим под себя — на наш век хватит!

В этом-то и была ошибка. Не то чтобы я усомнился теперь в том, что способен справиться с ситуацией — какая ни попадется! — тут другое: то, что произошло между нами, перестало быть ситуацией. Вышло что-то совсем несуразное…

Знаю только одно: во мне говорит мощное и неутоленное желание. Пусть грубо звучит — не боюсь. Желание — это главное. Хотят понемногу все, всем чего-то хочется. Мощно и неукротимо желать мало кто умеет. Я из этих. В желании первопричина всякого успеха и всякого достижения. В желании — жизнь, и я не боюсь этого слова. Наоборот: всякая слабость проистекает от неумения, от невозможности захотеть. Если бы люди умели желать, а не испытывали свои жалкие и бесплодные хотения, мир выглядел бы, наверное, по-другому.

А я хочу. Хочу многого. Это звучит грубо только от непривычки слышать правду. Да и пусть грубо! Большей грубости, чем я уже натворил, не будет. Может, единственное мое спасение в том и состоит, чтобы говорить начистоту.

Разумеется, я понимаю, что моего хотения, когда нас двое, мало. Но я рассчитываю, по крайней мере, что меня услышат. Это моя страстная потребность и это мое оружие — предупреждаю. Единственное мое спасение в том, чтобы быть услышанным. Единственное Ваше спасение — не слышать. Я буду писать — жгите мои письма, не читая. Уничтожьте почтовый ящик. Покиньте город. Закройте глаза и заткните уши. В каждом моем письме — поверьте! — разлит тончайший яд. Этот яд — знание. Знание убивает предубежденность. Знание — начало всякого сочувствия. Как бы ни был виноват преступник, если Вы узнаете его жизнь, Вы будете не в состоянии ненавидеть его так, как прежде».

— Неожиданно, — негромко проговорила Люда. Непроизвольно глянула в начало письма, словно испытывая потребность убедиться, что прочла именно то, что было написано, — глянула, но читать наново не стала. Опустила глаза и хмыкнула — озадаченно.

Да, это был Трескин. Это было все то, что она сама смутно чувствовала и понимала, все то, что отталкивало ее в этом человеке, что оскорбляло ее нравственную чистоплотность… То и не то. Тот самый Трескин — я встретил вас и все! — вырос в размерах. Он поднялся в разреженные сферы философских высот. Так много занимал он теперь собой места, что стеснял ответные движения Люды.

Не умея разобраться в себе, не могла она обсуждать свои дела и с подругой и, кажется, жестоко ее разочаровала. Но тут ничего нельзя было изменить: смятение, внутренний разлад побуждали Люду замкнуться. Она отделалась от Майки скудным, отрывистым разговором и тотчас же села за ответ. Хотелось ей ответить Трескину резко. Или, быть может, иронично. Однако дальше первой фразы Люда не продвинулась. Оставленная без подкрепления и подмоги, одинокая фраза эта не выглядела ни резко, ни иронично: «Вы ошибаетесь…»