Родители Саши Красильникова жили в трехкомнатной квартире в хорошем районе города, спокойном и близком к центру. Много лет Саша бывал здесь только наездом и все же называл это жилище домом — может быть, по инерции. С годами, отдаляясь от семьи, он уже не вкладывал в это слово прежний обязывающий смысл, которым пытался наделить жилище своих родителей после того, как потерял свой первый и, возможно, единственный дом — дедов хутор. Там, в деревне, он провел детство, и детство это, обрубленное смертью любимого деда, осталось в памяти где-то существующим и поныне волшебным миром с навсегда затерянными к нему дорогами. Снежной зимой волки забегали во двор и, забросив на подоконник лапы, заглядывали в крепко запертую хату. На печи было тепло и безопасно. Надев старомодные круглые очки с поцарапанными прямо посередине стеклами и пружинными ушками, дед доставал очень толстую и очень потрепанную книгу — «Русские народные сказки». На печи обок с Сашей он читал тихим монотонным голосом, не обыденным, но необыкновенным голосом — нарочно для того и назначенным, чтобы погружаться в чудесное, самозабвенное бытие…

В девять лет, когда Сашу вернули родителям, он был слабым, погруженным в себя ребенком, не вызывавшим у матери ничего, кроме недоумения. Она и прежде того успела определить, что Саша нуждается в лечении, к пяти годам уже установив в случайных, наездах к деду симптомы Сашиного недомогания: дичится матери, слаб здоровьем, необъяснимо задумчив, играет с девочками в куклы, повторяет вопросы, на которые получил ясный и исчерпывающий ответ, может выйти на улицу с не заправленной рубашкой и одним носком, начинает смеяться без причины, не любит дисциплины.

У этой болезни — несносный ребенок — было и медицинское обозначение. Во всяком случае, получив Сашу на руки, мать начала водить его по врачам и через пару лет таких хождений ей выдали справку, в которой было сказано, что мало у кого хватит нервов, чтобы вынести такого ребенка. По смыслу справки получалось, что у матери не хватило.

Вдохновленная успехом, она сумела как-то устроить сына в интернат. Ему исполнилось тогда одиннадцать лет, а мать вынашивала второго ребенка, будущую его сестру. Не особенно замечавший прежде сына, отец прощался с ним виновато и ласково. И Саша расплакался. Истосковавшаяся душа его ждала ласки.

А измученная хлопотами мать со слезами в голосе говорила Саше, что никогда! не должен он забывать о своей болезни, чем больше будет взрослеть и больше будет понимать, тем больше должен он будет прислушиваться к тому, что требует от него болезнь, сообразуя со своими ограниченными возможностями и поступки свои, и саму жизнь. Если со мной что случится… если я умру, говорила мать, и голос ее расплывался, слезы навертывались на глаза, — ты найдешь в моей комнате книги по психиатрии, в которых все написано!

Саше было жаль мать, но он не смел этого выразить, потому что знал, что она поймет это как попытку разжалобить ее и остаться дома.

Первое время в интернате Саша страшно тосковал. Он держался замкнуто, не поддавался на разговоры взрослых и тем самым подтверждал справедливость вынесенного ему приговора. А когда вернулся домой на каникулы, вел себя тихо и задумчиво и тем еще раз подтвердил то же самое: пребывание в интернате пошло ему на пользу. Там он и остался.

Дома у Саши имелся тайник: если вынуть верхний ящик старинной тумбочки, за направляющими планками с обеих сторон открывались пазухи, где можно было припрятать карандаш, и стальной шарик, и сделанный из пилки для металла маленький ножик с обломанным кончиком. Раз за разом возвращаясь домой на каникулы и раз за разом меняясь — подрастая, Саша получал неизъяснимое удовольствие, когда находил свой тайник нетронутым.

Через два или три года сестренка, по малолетству и несмышлености пребывавшая в одной комнате с родителями, переселилась на Сашину кровать. Он воспринял это событие как естественное. Своей комнаты не стало, но сохранился тайник, и этого было достаточно, чтобы он помнил о родительском жилище, как о доме. Сестренка научилась ходить и разговаривать, задавать вопросы, наконец, всюду встревать и лазить, и однажды — Леночка уже ходила в школу, — выдвинув ящик тумбочки, Саша обнаружил в пазухах чужие фантики и целую гору надкусанных конфет. Детство кончилось.

После интерната Саша пробовал поступать в университет, в Москву, наляпал грамматических ошибок в сочинении и не прошел по конкурсу. Чтобы не возвращаться домой, он устроился там же, в Москве, на стройку изолировщиком и всю зиму упаковывал в стекловату трубы. По вечерам, засыпая от усталости, ездил через весь город из Солнцево на подготовительные курсы. Но в мае его забрали в армию, он отслужил и только после этого повторил попытку — поступил на факультет журналистики Московского университета. Настала счастливая пора — в студенческом общежитии Саша почувствовал себя легко и свободно.

Непонятно как и когда Саша решил стать писателем. В интернате он много читал о войне, об авиации и о флоте, взахлеб проглатывал воспоминания летчиков-истребителей, но в эту сторону почему-то так и не повернул. Было тут что-то, наверное, от глубинных свойств характера и воображения, которые он смутно в себе чувствовал. А более всего все ж таки сказывалось, по видимости, поощрение учителя литературы Арнольда Зиновьевича, который с непонятным для Саши уважением просматривал его опыты. Саша решил стать писателем, и мало того — хорошим писателем. То есть он имел в виду и признание, и славу. Нечто такое, что должно было в один прекрасный день (именно день, как событие!) изменить мнение окружающих, заставить их увидеть в нем нечто большее, чем они привыкли видеть, и, может быть, наконец (хотя Саша едва ли отдавал себе отчет в этом чувстве) изменить мнение матери. Может быть, он хотел наказать ее своим успехом. Сурово, жестоко наказать.

Ни мать, ни отец не подозревали об этих далеко идущих замыслах, он никогда не заикался о своих отдаленных планах и намерениях, даже поступление на факультет журналистики представил случаем. Дело в том, что и слава, и признание, и все прочее оставались для матери и отца болезненным пунктом. Отец его Геннадий Францевич по своему жизненному опыту был несостоявшийся гений. За гения мать выходила замуж, в ту пору мало кто еще мог предостеречь ее от этого шага и ни один человек не взялся бы положа руку на сердце утверждать, что Гена вообще ничего не откроет. Вместо того, чтобы выступать с революционными научными докладами на международных научных симпозиумах, он будет нудно скубаться с редколлегиями физических журналов, обвиняя их в создании тоталитарного режима в науке, а революции в создании препятствий для роста многообещающего ученого. Ничего этого никто еще не мог предвосхитить. «Я птица большого полета», — с присущей ему образностью признавался иногда в хорошую минуту Гена. А Таня, ничего не понимая в физике, верила.

Когда же обнаружилось, что расчеты на гениальность младшего научного сотрудника, по меньшей мере, преждевременны — кандидатская шла со скрипом, безнадежно испорченная, заправленная руководителем, Геннадий Францевич пребывал в непреходящем раздражении — тогда и замаячил в разговорах родителей будущий Саша. Зачатый среди взаимных попреков и оскорблений, между приготовлениями к разводу и отменой приготовлений, ребенок этот не обещал ничего хорошего — если только допустить, что существует в природе хоть какой-нибудь взаиморасчет и справедливость! Не вышел гений из такого разговорчивого молодого человека, каким был Сашин папа, и можно ли было хоть на минуту предположить, что какой-нибудь, пусть умеренных масштабов талант выйдет из совершенно бессмысленного, сморщенного младенца, который в момент первого представления и знакомства в роддоме произвел на мать самое невыгодное впечатление?

В интернате, побуждаемый мечтательностью и фантазией, Саша стал писать и на последнем году затеял грандиозный (судя по замаху) роман из жизни пиратов Карибского моря — добравшись до двухсот девяносто пятой страницы только-только завершил он в общих чертах завязку сюжета. Здесь роман навсегда оборвался на весьма многообещающем месте: «Одноглазый сдох, не приходя в себя, — сообщил чей-то голос, — Перрен убит, Лавалье без сознания». Нужно было готовиться к экзаменам, оставив без погребения груду трупов, Саша занялся учебой. К роману — обтерханной папке без всяких обозначений на обложке — он больше не прикасался. Перечитал его лет через пять в университете и поразился, как много оказалось в этом рыхлом, беспомощном произведении сильных по чувству и замыслу кусков. Роман он забыл к тому времени начисто, выпали из памяти имена героев, так что открытие было неожиданное. По всему роману он подмечал то, что позднее назвал для себя точками кристаллизации — такие задирины смысла и чувства, зацепившись за которые фантазия начинает работать. Заложенные в этих точках возможности нигде не были использованы до конца, а мастерство, как понимал теперь Саша, и состоит в том, чтобы, отправляясь от точки кристаллизации, развить идею до логического предела и тем ее исчерпать. Тогда Саша этого не умел, не умел и сейчас, но уже понимал, в чем дело.

Второе открытие, которое Саша сделал, перечитывая роман, менее приятное, состояло в том, что прочие его литературные опыты — рассказы (он писал их в армии и в университете), были хуже этой ранней, детской по сути вещи. Готовясь к писательской миссии, он понуждал себя писать рассказы, и они как будто стояли уже ближе к тому, что принято было считать литературой, но Саша не только не показывал никому свои опыты, но и сам не мог перечитывать их без отвращения. В романе он был свободен, не слишком задумываясь, что из всего этого получится и для кого пишет, повиновался фантазиям. Вымученные его рассказы носили следы насилия. В поздних своих вещах Саша ощущал себя внутренне обязанным, а сочетать обязанность с творчеством не умел и даже не подозревал, что одно из условий мастерства как раз и есть умение сочетать то и это: расчет и чувство, обязанность и фантазию. Саша не подозревал, что оба слагаемых творчества существовали в его вещах по отдельности: ничем не связанная и потому лишенная по большому счету созидательного начала фантазия была представлена в романе, а все то скучное, что относилось к обыденной, необходимо-рабочей стороне творчества, с обескураживающей наглядностью проявилось в рассказах. Воображая себя достаточно искушенным сочинителем, Саша не знал еще, что станет писателем лишь при том условии, что найдет способ соединить распадающиеся в неловких руках элементы творчества в нераздельное целое.