Избавив себя от денег, Саша вернул себе известное хладнокровие. Чудилось, что самое главное и трудное уже позади. За долгую бессонную ночь он побывал во всех возможных позициях, повернул дело и так и эдак, сочинив немало изобретательных сценариев того, как будет себя вести, но сейчас не мучился выбором и не мудрил. Просто набрал Трескина и сказал в трубку, едва тот откликнулся:

— Трескин, я думаю отказаться от сотрудничества.

— Ага! — отозвался Трескин с чувством, но бессмысленно. Казалось, Саша ничего уже и произнести не мог без того, чтобы не вызвать у Трескина горячий отклик. Потом он помолчал и сказал совсем другим тоном: — Не фига себе!

Молчание продолжалось, и Саша впитывал каждое мгновение его как победу.

— Послушай, Сашок! — необыкновенно мягко начал наконец Трескин. — А тебе не трудно было бы ко мне сейчас подскочить? Не с балды же решать. Я не говорю про аванс — черт с ним, хотя за тобой еще два письма, чтобы отработать хотя бы аванс ~ черт с ним, с авансом. Но… В общем, разговор-то серьезный, не телефонный.

— Хорошо, — снисходительно сказал Саша. — Я сейчас приеду.

Когда Трескин повесил трубку, он злобно, замысловато выругался. И посидел потом, упираясь рукой в колено, словно собравшись вскочить, бежать… Но не вскочил и не побежал, а по некоторому размышлению кликнул Аллочку.

Она выслушала известие, не дрогнув ни единой черточкой красивого и по этой причине бесстрастного лица.

— Юрий Петрович, — сказала она затем вполне безразлично, как занятый лишь рутинными соображениями человек, — а ведь студент-то влюбился.

— Как это влюбился? — в крайнем изумлении вскинулся Трескин.

— Как-как… Как поэты влюбляются? Точно так же. Как Петрарка. Шекспир. Данте. Как Пушкин с Лермонтовым. Так и влюбился. Обыкновенное дело, — пояснила она, нисколько не тронутая волнением Трескина.

— Хватит заливать-то! — возразил он.

— Я давно примечаю, как студент дергается. Писал, писал и дописался. А давеча смотрю: в мусорную корзину заглядывает. У меня там, в приемной. Эге, сама себе соображаю: да ведь это он конверт ищет с обратным адресом.

— Конверт у меня на столе лежал, и он это видел.

— Ну так у вас на столе он не мог искать. Движение бессознательное: не конверт, так какие-нибудь пометки, мало ли что. Когда человек взвинчен, знаете…

— А ты психолог! — иронически заметил Трескин.

— Мы ему сейчас конверт с обратным адресом от Натали подложим, — не изменив своей бесстрастности, сказала Аллочка.

— Какой еще Натали? — вытаращился Трескин.

— Той самой.

Несколько мгновений Трескин глядел, будто не понимая, хотя тотчас же все понял… И расхохотался.

— Ты страшный человек, Аллочка! Страшный, страшный… Действуй!.. Страшный человек!

— Я сейчас ей позвоню, чтобы предупредить, — поднялась Аллочка, только теперь позволив себе легкую, несколько деланную, однако, несмотря ни на что улыбку.

Полчаса спустя Саша застал Аллочку на своем месте, и она, мельком, равнодушно на посетителя глянув, подняла трубку внутренней связи:

— Юрий Петрович, к вам Александр… Александр Сергеевич? — тоном обозначив вопрос, повернулась к Саше.

— Геннадьевич.

— Александр Геннадьевич, — поправилась она в трубку и потом сказала: — Простите, Юрий Петрович, занят.

Почему-то Саша воображал себе, что Трескин примет его тотчас, встретит еще на пороге, если только не будет выглядывать в окно, высматривая, где там наконец студент.

Саша досадливо огляделся. В чистенькой конуре Аллочки томились на кожаных диванах три посетителя: одетая довольно смело, хотя и в сдержанных тонах девушка с неизбежным журналом на руках — глянцевые страницы оттеняли бледные пальцы с яркими ногтями. Девушка, похоже, была не сама по себе, а при мужчине лет сорока в сером пиджаке без галстука; каким-то особенным, умным, выражением лица или, во всяком случае, тем выражением, которое свойственно человеку, обязанному говорить умные вещи, мужчина вызывал в воображении обобщенный образ вузовского преподавателя. Третьим был упакованный от и до молодой человек в кожаной куртке и пестро-белых кроссовках — стриженый затылок, понятно, и толстая задница.

Смело одетая в сдержанные тона девушка, которая была при мужчине, мужчина, предположительно вузовский преподаватель, и отмеченный толстой задницей упакованный молодой человек — все трое с любопытством поглядывали, в свою очередь, на Сашу. Они, верно, пытались определить, к какому общественному разряду следует отнести Александра Геннадьевича. Александр Геннадьевич не походил ни на воротилу, ни на просителя. А дешевые матерчатые туфли-тапочки с болтающимися шнурками указывали на низкое социальное положение субъекта.

Посетители, должно быть, еще блуждали мысленно между тапочками и уважительным Александр-Геннадьевичем, пытаясь воссоздать недостающие соединительные звенья, когда в дверях кабинета появился хозяин и недоумение усугубил:

— Заходи, дорогой! — обратился он тотчас к Саше, минуя всех прочих.

Упакованный вскочил, подобострастно бросившись навстречу Трескину, «преподаватель» с достоинством поднялся, девушка не встала, но выпрямилась и широко распахнула крашеные ресницы. И кого-то еще Трескин выпроваживал из кабинета, человек этот не считал разговор оконченным и медлил. Повернувшись к настырному спиной, Трескин обменялся двумя словами с «преподавателем», упакованного довольно-таки грубо игнорировал, а девушку просто не успел заметить.

Саша ступил в кабинет, и следом за ним Трескин.

— Коньячку? — сказал хозяин в благодушном как будто бы расположении духа.

На столе, частично прикрытом папкой, лежал конверт. Там же, где вчера. Если только это не был совсем другой конверт — он лежал надписью вниз.

Не спуская глаз с белого уголка, Саша медленно опустился в кресло. Сердце больно стучало.

— Так как насчет коньячка? — повторил Трескин.

— Нет, спасибо, — вздрогнул Саша, поворачиваясь. — Я думаю отказаться от сотрудничества, — выпалил он затем прежде затверженное.

— Другого найму, — ровно сказал Трескин, и, оставив бутылку, вернулся к столу.

Больше Трескин ничего не добавил, молчал и Саша. Представился ему почему-то при этих словах «вузовский преподаватель» в приемной, не имеющий, впрочем, скорее всего, никакого отношения к преподаванию, научной работе, литературе, а может быть, не имеющий отношения и к девушке, с которой Саша его произвольно соединил. Без нужды отвлекаясь на «преподавателя», обегая взглядом горячее место, где лежал конверт, Саша не мог сообразить ответ. Трескин не торопил.

— Просто не знаю, как продолжать.

— Да, — кивнул Трескин, соглашаясь, что продолжать трудно.

— И потом… я не чувствую доверия… — мямлил бог знает что Саша — прикрытый папкой конверт лишил его остатков сообразительности. Не зная, на что теперь решиться, не находил он и слов. — Если мне не доверяют…

— Не доверяют, — рассеянно подтвердил Трескин.

— Другого нанимать поздно, — сказал Саша, помолчав. — Раньше можно было того нанять, другого, больше заплатить, меньше, а теперь все. Леша Родимцев письма тебе напишет, но Леше она не поверит. Не сразу, может быть, но усомнится. Да, поначалу можно будет продержаться на старом запасе, кое-что наработано и можно продержаться. Но сколько? Сколько времени можно будет продержаться на старом запасе доверия? Рано или поздно она усомнится. Можно нанять человека, но как нанять тон, чувства, мысли? Помнишь, я говорил: чувство требует времени, и мое тоже. Так вот, эта девушка сразу угадает, что от меня, а что нет. Кое-что есть такое, что нельзя купить за деньги. Немного, но есть. И, может быть, этого немногого, что нельзя купить, как раз и хватит на то, чтобы она не поверила.

— Саша, послушай, — сказал Трескин, который внимал каждому слову, не перебивая Сашу до тех пор, пока он сам не запнулся, — послушай, я хочу жениться.

— На ней? — проговорил Саша, не скрывая недоверия.

Трескин кивнул.

— Тогда зачем это? Обман зачем?

— Я занятой человек.

— Но обман… на всю жизнь, — тихо сказал Саша.

— Послушай, вот ты говоришь: о себе! Да обо мне ты писал, обо мне! Все угадал! Мысли мои и чувства — мои! Если ты мысли сумел выразить, просто как бы найти — ведь они уже были, где-то существовали, ты их не сам придумал, просто нашел… если ты научен улавливать чужие мысли, значит ли это, что ты… вроде как лучше меня думаешь? Соображаешь.

— Не значит, — согласился Саша.

— Если ты чувство выразил, вот на бумагу перевел, значит ли это, что я не могу чувствовать того же в жизни? И еще лучше, чем ты на бумаге.

— Не значит, — должен был согласиться Саша.

— Если ты…

— Юра, послушай, — перебил Саша, — я должен на нее посмотреть. Я не могу без этого.

— Нет, — сказал Трескин, меняясь, — никогда.

— А если она узнает?

— Именно поэтому — никогда.

— А все равно узнает? Ты женишься и через пять лет узнает. Аллочка, — он кивнул за спину, — напишет анонимку.

— Задушу Аллочку прежде, чем напишет.

— И все равно узнает, все равно — что тогда?

— Может, я найду способ как-нибудь вознаградить жену за маленький невинный обман?

Найдет, понял Саша, этот найдет. Он усомнился в себе, усомнился в ней и не нашел сил усомниться в Трескине. Этот непробиваемый человек найдет способ вознаградить за маленький обман. Сначала он купил Сашу, а потом купит жену. Как уже купил Сашины чувства и мысли. Плохо прикрытое самодовольство, с которым Трескин утверждал свои права на высказанные в письмах чувства и мысли, говорило о том, что мысли эти, даже ощущения, оттенки преходящих переживаний он усвоил и запомнил, они и в самом деле его — он будет ими пользоваться, он предъявит их любимой, когда возникнет в том надобность. Он их купил. Они его собственность.

Саша молчал.

Коротко звякнул внутренний телефон, Трескин поспешно поднял трубку:

— Да, Аллочка… Подожди, дорогой, — обратился он затем к Саше, — тут надо хорошенько покумекать. — Разговор крутой у нас идет, разборка серьезная. Мне нужно выскочить на пару минут, буквально на пару минут, и я весь в твоем распоряжении. Нужно понять друг друга.

Трескин вышел.

Теряя драгоценные секунды, с трудно бьющимся сердцем, Саша уставился на заколдованный уголок, что выглядывал из-под папки, и не находил сил сдвинуться, охваченный новыми, несвоевременными сейчас сомнениями. Он сидел, Трескин не возвращался, нужно было, однако, решаться, решаться, так и не уяснив для себя чего-то самого главного, принципиального… Он дернулся, оглянулся на дверь и сунулся за письмом.

Ее звали Наталья Сомова.

Ясно прописаны имя и адрес. Проступало в этой бескомпромиссной ясности что-то от глубинных свойств натуры. Наташа. Наташенька. И поразительное совпадение — невозможное до ощущения обмана.

Вздрогнув от неясного звука за дверью, Саша рывком вбросил конверт на место. Но ничего не происходило.

Он успел еще раз глянуть на адрес и повторно сунуть письмо под папку, успел плюхнуться обратно в кресло, когда вошел наконец озабоченный какими-то своими делами Трескин.

— Я, пожалуй, еще подумаю, — сказал Саша, когда Трескин сел.

— Подумай, дорогой, — вскинул глаза хозяин, словно бы только сейчас вспомнив о прежнем разговоре.

— И обязательно потом позвоню.

— Позвони, дорогой, — поднялся Трескин.

— И в том, и в другом случае позвоню.

— Да-да, это самое лучшее: подумай.

Не успела закрыться за Сашей дверь, как Трескин, преобразившись, кинулся проверить положение папки. Впрочем, он видел и так, без нарочного исследования: контрольная отметка карандашом сдвинута.

— Ну, обормот, ты у меня узнаешь, как с Трескиным шутки шутить! — процедил хозяин кабинета сквозь зубы.

Зашла Аллочка:

— Ну что? Готово?

— Готово, — подтвердил он, удивляясь про себя бесчувственному хладнокровию женщин.

Трескин по своему эгоизму нимало не задумывался, чего это хладнокровие стоило его секретарше и однократной любовнице. Переспав как-то раз с Аллочкой, Трескин — из чувства самосохранения, возможно, — резко ее отставил. В сущности, он потешался, затянув девушку в странную и, вероятно, трудную для нее игру ничего-не-было. Они встречались, общались — на людях и наедине — не только как прежде, но и гораздо строже, церемоннее прежнего. Пару раз поначалу еще дернувшись — впрочем, весьма осмотрительно, — Аллочка быстро смекнула, что к чему, перешла на вы и не первый месяц уже с несколько даже задевшей Трескина стойкостью ничем не выдавала ни злобы своей, ни разочарования, никаких других чувств — если они у нее вообще были.

Так что если Аллочка верно угадала интерес Саши, то и Саша совершенно справедливо подозревал Аллочку в особо ревнивом отношении к сердечным делам шефа — пусть это и было для него случайное, ни на чем в общем-то не основанное замечание. Саша не знал, да и предположить не мог, как обстоит дело в действительности. Действительность же была намного затейливее всяких фантазий и догадок. Опасаясь закиснуть в безнадежном положении докучливой и униженной любовницы, Аллочка сознательно отвела себе роль сводни. Только в этой щекотливой, зыбкой, но чрезвычайно ответственной позиции она сохраняла возможность не упускать Трескина, мало-помалу, исподволь и неприметно опутывая его своим влиянием. Она имела надежду, что когда-нибудь, набегавшись по бабам, завершив в любовных скитаниях полный круг, Трескин вернется к началу, где будет поджидать его Аллочка, снисходительная, умная женщина — истинный товарищ, а не баба. В самоунижении черпала она силы; мысленно накапливая к Трескину счет, она полагала (возможно, ошибочно), что чем больше и длиннее счет, тем основательнее надежда по этому счету получить. Имелось к тому же еще одно на уровне чувства соображение, которое Аллочка, однако, вполне осознавала: вторгаясь в интимную жизнь Трескина, она разлагала эту жизнь изнутри. Интимная жизнь, отношения двоих не терпят никого третьего. И пока этот третий есть — в каком бы то ни было качестве, в качестве советчика, вдохновителя, утешителя, — пока влюбленный пытается опереться на кого-то иного помимо любимого, пока так — нет ни подлинного чувства, ни действительно интимных отношений. Аллочка это чувствовала. А Трескин не только не чувствовал, но даже и не понимал.

Когда письмо Люды Арабей попало к Аллочке для перепечатки, она перечитала его несколько раз и бесповоротно прониклась сложным чувством снисходительного презрения. Тут не было, кажется, ничего от зависти к более удачливой сопернице. Можно допустить, что не было. Не было на поверхности, во всяком случае. Многое в себе умертвив, Аллочка ставила на победу Трескина, за которой мудро предвидела грядущее унижение архитекторши. Вместо того, чтобы желать удаления архитекторши и скорейшего прекращения переписки, — чего добивался бы на ее месте всякий заурядный человек, — Аллочка ставила на легкую, быструю и сокрушительную победу Трескина. Возможно, тут сказывалось, помимо всего прочего, укоренившееся, но поверхностное представление, что чем больше сопротивление женщины, тем больше любовь мужчины. Это представление Аллочка по свойству своей нетронутой все же в глубинах души мещанской натуры разделяла, хотя в жизни не всегда умела вести себя соответственно теоретическим соображениям. Сопротивление архитекторши искренно раздражало секретаршу, потому что она не видела за ним ничего, кроме уловки.

Так что Саша встретил в Аллочкином лице опасного и проницательного соглядатая. Сначала Аллочка сообразила, что студент может влюбиться в архитекторшу, потом она догадалась, что это так, а потом увидела собственными глазами. Сама того не подозревая, Аллочка обнаружила свойственный великим людям дар провидения. Аллочкой руководило чувство, которое до предела обостряет способности, в инстинктивном ее открытии сказалось предыдущее напряжение ума, беспрестанные, направленные на один предмет размышления. Замысел изготовить поддельный конверт возник и развился, она изложила его Трескину. А Трескин-то был совсем не такой дурак, чтобы не уловить с полуслова значения комбинации. Трескин-то был сам по себе, может статься, и не гений, но гениальную комбинацию, во всяком случае, способен был и понять, и оценить.