По стеклянной столешнице перекатывался спичечный коробок, Саша перекидывал его туда и сюда, валил меланхолическим щелчком и ставил опять на попа.

— Дело сделано, Трескин.

Многозначительно хмыкнув, Трескин принялся разминать сигарету.

— Пишешь ты нормально. Нормально пишешь, да. Чего зря говорить. Ну и валяй: дожимать надо. Надо дожать, дожать главное. Чего стоят все твои… все твое красноречие, если вот на столько не дожал? — Ногтем на конце сигареты Трескин отметил остаточек, это ничтожно малое «столько» можно было при желании передавить одним движением пальца. — Чего стоят твои усилия? — повторил Трескин.

— Ничего не стоят? — простодушно осведомился Саша.

Не обманываясь простодушием студента, Трескин почел за благо задуматься.

— Кинь огонек, — сказал он наконец.

На лету перехватив спички, небрежно щелкнул и подпалил тот самый кончик, который только что представил препятствием к достижению цели. Пресловутое «столько» от первой же затяжки развеялось вместе с дымом. На что Трескин, возможно, и не обратил внимания.

— Все! Дошел до упора, — объявил Саша. — Писать больше не буду. Тяжело и… не могу. — Он рассеянно поискал на столике спички, не нашел, понятно, и тогда за неимением содержательного занятия принял устойчивую позу: локти уставил в колени, а голову зажал в ладонях.

Трескин легонько помахал рукой, разгоняя дым, который мешал ему наблюдать студента; потом потянулся к внутренней связи:

— Зайди!

Явилась секретарша и стрельнула глазами в Сашину сторону.

— Ты мне нужна как женщина, — обозначив усмешку, объявил Трескин.

Верно, Аллочка слишком хорошо понимала, о чем речь, ни один мускул в безупречно напудренном и накрашенном лице ее не дрогнул. Терпеливо выслушав не совсем внятные разъяснения шефа, она сказала именно то, что имела сказать с самого начала:

— Она звонила. Сразу после последнего вашего письма, Александр Геннадьевич. — Премилую, хотя и беглую улыбку Аллочка уделила Саше. — Показалось, голос дрогнул. Спросила Юрия Петровича, а перезванивать не стала. Я ждала, думала, если второй раз не позвонит — она. Я согласна с ними, — продолжала Аллочка, именуя Сашу во множественном числе. — Она готова. Если им не хочется, можно больше не писать.

— Что значит готова? — Замечание Аллочки покоробило Трескина.

Саша вздохнул.

— Вы садитесь, — предложил он, испытывая неловкость от того, что женщина стоит.

Аллочка, как это ни удивительно, чуть приметно смутилась. Трескин промычал: «Разумеется», она присела на дальний от студента угол диванчика.

— Юра, — заговорил вдруг Саша, — я ее видел, хочу сознаться.

Трескин и Аллочка переглянулись.

— Кого? — натурально удивился Трескин.

— Наташу! Кого-кого! Видел ее, Наташу.

— Они ее видели! — всплеснула руками Аллочка, приходя в волнение.

— Ты ей сказал? — нахмурился Трескин.

— Они не сказали! — несколько преждевременно, может быть, но от сердца заверила Аллочка.

Саше ничего другого не оставалось, как подтвердить:

— Не сказал. Конверт с адресом нашелся у тебя на столе, тут. Ты оставил.

— Юрий Петрович! Юрий Петрович! — умоляюще складывая руки, залепетала Аллочка. — Это я! Это все я! Я не прибрала стол и не спрятала конверт. Только я и никто!

— Ну, и что же ты увидел? — спросил Трескин, не обращая внимания на причитания секретарши.

— Юра, я ведь понял…

— Я оставила — они нашли! — воспользовавшись крошечной паузой, успела еще покаяться Аллочка.

— Ты… боишься остаться с Наташей наедине. Страшно, Юра. Письма… там чувство. Страсть.

— По моей вине! — быстро сказала огорченная Аллочка.

— …Я бы и сам боялся. Я писал, как есть, это не придумано, я так чувствовал. Я любил ее… которую вообразил. И все равно: пришлось бы встретиться — страшно. Вот в глаза посмотреть. По крайней мере, первый миг. А потом не знаю… если она. Оторопь берет.

Трескин слушал как будто бы даже и с некоторым участием.

— Они беспокоятся! — не рассчитывая уже на внимание, сама себе пояснила Аллочка.

— Так вот: Наташу я видел. В общем… Есть две… нет, три разные Наташи. Одна, это та, которой я писал и которую себе вообразил, которую угадывал, наверное, обманываясь, в том ответном письме. Другая, которую встретил ты. И есть третья, которая в жизни.

— Наташа тебе не понравилась? — осведомился, перевалившись в кресле, Трескин.

— Нет… Но мне почему-то кажется… В общем, присмотрись хорошенько, что я буду распинаться! Чувство заразительно, боюсь, мы все поддались обману слов. Может, мы с тобой любим одну и ту же девушку… но, может быть… я не знаю, это вовсе и не Наташа. Та, кого мы с тобой любим, может, вовсе и не Наташа.

— Как верно! — вскричала затихшая было Аллочка.

— Вот что я хотел сказать на прощание.

— Спасибо, — холодно откликнулся Трескин. — Но ты ведь понимаешь, что нарушил условия контракта?

Саша безнадежно махнул рукой.

— …Все твои деньги тю-тю!

— Зато у них щедрое сердце! — не унималась Аллочка. — Они — студент.

— Вы не могли бы называть меня просто Сашей?

Невинная и достаточно вежливая просьба повергла Аллочку в замешательство. Саша поднялся.

— Ну что же, до свидания и всего хорошего.

Трескин мыкнулся было возразить, предостерегающе вскинул палец, но что сказать не нашел, а голым пальцем одним удержать студента оказалось трудно. Потому Трескин глянул на Аллочку, призывая ее на помощь, Аллочка округлила глаза: что? Однако Трескин не мог передать посредством жестов то сложное и не вполне даже осмысленное чувство, что не должен студент уйти так просто, независимо и благодушно распрощавшись. Уйдет он, когда это Трескину будет угодно, когда его отпустят или выставят вон. Не своей волей он должен остаться и не своей волей уйти. Плохо понимая чересчур даже выразительную жестикуляцию шефа, Аллочка, однако, согласно с ним чувствовала. А Саша, ничего такого не чувствуя, не догадываясь о драматической сцене, разыгравшейся у него за спиной, задержался на пороге без всякого принуждения.

— Юра, — сказал он, уставившись в пол. — Я много чего пережил, пока писал наши письма. Но, в общем, как ни странно, — он взялся за дверь, приготовившись поставить точку, — кусок в жизни получился памятный. И вот что… Я по-разному к тебе относился, но я так ощущаю, что этими письмами с тобой связан. Словно бы породнились. — Тут можно было бы и уйти, но Саша глянул на Трескина и поспешил предупредить возражения. При этом, разумеется, пришлось ему дверь оставить. — О! Да! Родственники поневоле. Так, впрочем, нередко бывает. И отношения самые холодные, и все равно что-то связывает. В общем, Юра, мы с тобой любили одну и ту же девушку.

— Он уступает нам Наташу, — заговорила Аллочка. — Наташа ему не понравилась, и он нам ее уступает. От щедрого сердца.

Саша вспыхнул, взгляд его метнулся от Трескина к Аллочке.

— Вы сейчас нехорошо сказали.

— Наташка, значит, не то, — хмыкнул Трескин.

— И потому он нас простил, — проницательно заметила Аллочка.

Больно задетый, Саша вскинулся возразить… но отвел глаза и вместо того, чтобы ответить, дать отпор, начал понемногу краснеть.

— И насчет оплаты… Что ж ты к дверям бросился? — Трескин пожал плечами. — Я еще не решил. Не говорил я, что платить не буду. Торопишься, ой, торопишься.

— А дальше что? — Саша поглядел под ноги, на матерчатые тапочки, еще более замурзанные с тех пор, как они стали предметом внимания посетителей конторы. — Дальше что? Осталось свидеться да целоваться начать. Не думаю, чтобы это у меня получилось лучше, чем у кого другого. Никакой особой ловкости и сноровки тут за собой не знаю. Дальше, Трескин, тебе другой заместитель понадобится.

Трескин двинул челюстью, подбирая грубое слово, чтобы срезать студента, — Аллочка не дала шефу заговорить.

— Зря вы так, Саша, — заторопилась она на высокой ноте. — Напрасно вы сердитесь. Очень вы меня огорчаете. Потому что, это правда! я ваши письма печатала. Очень они были умные ваши письма. Умные письма и трогательные. Так расстроишься, так расстроишься, пока печатаешь, ошибку на ошибку лепишь, да почерк у вас… Хоть плачь. Я всегда знала, что такая любовь только в книгах. Все про нее слышали, все говорят, в книгах пишут, по телику показывают, а живьем ее никто не видел, эту любовь. И так раскиснешь над вашими письмами. И я… я ведь чуть было вам не поверила.

Саша глядел на Аллочку: она говорила горячечно, быстро, но уже без той истерической язвительности, которая вызывала у него одно только отторжение. Казалось, что Трескин тоже не ждал от Аллочки столь сильного, обнаженного чувства, и не совсем даже понимал, взаправду она это все говорит или так… с умыслом.

— …Мне хотелось поверить. Каждая женщина готова в такие слова поверить, хотя и знает, что не надо, ничего хорошего не получится. И я… почти-почти вам поверила. Ведь что только нужно, совсем немного: не забывать сегодня, что вчера говорил. Разве это много? И мне казалось, вы помните, наизусть помните, каждое свое слово помните, стало мне почему-то казаться, вы свои письма помните…

— Да, — завороженно подтвердил Саша.

— …И я все думала: за что он ее любит, за что? Так я все время думала: за что он ее любит, ведь он ее совсем не знает, не знает никак. И очень это меня занимало, пока не поняла. Пока не поняла, что это книжка. Только книжка, еще одна книжка. Любите-то вы ее за то именно, что никогда не видели и ничего про нее не знаете. За это и любите. Стало мне обидно и как-то даже противно. Сделалась я такая злая, я тогда подсунула вам конверт с адресом. Так захотелось напакостить, гадость какую сделать, потому что нельзя, нельзя так писать! Вот тебе, думаю, на-ка, утрись! Что от твоей любви останется, когда посмотришь? Ну-ка, думаю, понюхай, как женщина пахнет, что? А потом, после этого, как Наташку я тебе подсунула, ты такое письмо написал… Просто я онемела. Но вижу, нет, все. От отчаяния это, надорвался мальчик. На сколько может человека хватить? Забудет все свои слова, гораздо быстрее забудет… Стало мне тогда грустно.

— Почему грустно? — тихо спросил Саша.

— Раньше я думала, что мне не встретился человек, которому я могла бы поверить, просто не встретился и все. А теперь знаю, что никогда и не встретится. За это я тебя ненавижу. Просто злоба. Потому что чуть было не поверила.

Саша обтер сухой лоб, расслабленная ладонь скользнула на щеку; губы тоже были сухие и горячие. Трескин молчал, не понимал он, куда повернулся разговор, что все это значит и что из этого выйдет.

— Дайте сигарету! — коротко сказала Аллочка.

Трескин суетливо зашарил по столу, нашел пачку. Подрагивающими пальцами она вытянула длинную серебристую сигарету, оглянулась, отыскивая огонь, но ничего не спросила.

— Вот меня бы ты мог полюбить? — Аллочка криво усмехнулась.

— Тебя? Вас? Да! — вскинулся Саша.

— Если хорошо заплатить, — подал реплику Трескин.

— Ой, ерунда! — огрызнулся Саша.

Аллочка странно посмотрела на шефа — не ласково.

— Нет, я хочу понять, только понять, — продолжала Аллочка, нервно сминая сигарету. — Ты о ней ничего не знаешь, чего ты в нее влюбился? Просто понять хочу: зачем такие страсти? Страсти-мордасти такие из-за чего?

— Это трудно объяснить. В двух словах не объяснишь, я не знаю, — сказал Саша, вновь покривив душой. Он знал. Догадывался, во всяком случае.

— И ты, наверное, как-то ее себе представляешь?

Саша кивнул.

— Ну… и узнал ты ее в Наташе?

— Нет… Это не она.

— Значит, обманулся. А она что… меня красивее?

— Нет. Ты очень красивая. — Он окинул Аллочку скользящим взглядом, на мгновение задержался там, где плотные борта пиджачка расходились, приоткрывая твердую ложбинку между грудями. Под пиджачком с атласной подкладкой у Аллочки ничего не было; рукава она закатывала, обнажая запястья.

— Как она одевается?

— В том-то и штука… — Примиряющая улыбка озарила Сашу. — Мне чудится… она босиком ходит.

— С чего ты взял? — невпопад удивился Трескин.

Тогда как Аллочка, напротив, не видела надобности удивляться. Не наклонившись, она подцепила каблуком задок другой туфли и ловко ее скинула, в следующий миг отлетела в сторону и вторая.

— Вот! — Аллочка взмахнула ногой, предъявляя Саше стопу. На низком диванчике это было рискованное движение.

— Колготки снять, — заметил Трескин.

— Обойдешься! — резко отозвалась Аллочка, однако тут же послушалась. — Отвернитесь!

Саша задрал голову и услышал шуршание, легкое потрескивание, шелест капрона. Долго не выдержав, он покосился: колготки она спустила ниже колен и торопливо скатывала. На пол они легли, как хлопья сажи.

— Ну? — Аллочка вскочила босиком.

Ноги стройные, но тонкие, с неразвитыми икрами, казались неестественно длинными еще и оттого, что были открыты снизу доверху. Черная юбочка ничего не прикрывала, точнее прикрывала лишь то, что уже не было собственно ногой, хотя установить это с исчерпывающей достоверностью вряд ли было возможно.

— И еще синий комбинезон такой. Почему-то мне комбинезон мерещился, мешковатый.

— Я серьезно, а ты чушь городишь, — сказала Аллочка. — Где я тебе сейчас комбинезон возьму?

— Тогда совсем разденься, — гнул свое Трескин. — Остальное тоже снимай!

Аллочка свирепо фыркнула.

Однако, как Саша догадывался, Аллочка чего-то ждала. Оставалось неясным только, ждала ли она слова или действия или, может, ждала чего-то такого, что нельзя было выразить ни словом, ни действием, потому что ожидание ее было и неосознанно, и неисполнимо.

— Ну да… Очень хорошо, — пробормотал Саша, остро ощущая убожество своих ненужных слов.

— Что хорошего-то? — язвительно отозвалась Аллочка. — Очень мне нужно, что он сейчас скажет!

Саша безмолвно согласился с Аллочкой и на этот раз.

— Думаешь, я тебе спляшу!

Нет, Саша так не думал.

— Думаешь, много ума нужно, чтобы босиком ходить? Он видите ли влюбился, а ты из-за этого босиком ходи, потому что ему это в голове втемяшилось, что босиком по камням хорошо! Какое мне дело, что тебе там на ум взбрело! Кто ты такой? Почему я должна перед тобой босиком ходить? Ты на себя посмотри: штаны, как водосточные трубы, и колени проржавели. А мне босиком ходить? По камням?

— Уже ходишь, — вставил реплику Трескин.

— И хожу! — с пугающим ожесточением подтвердила Аллочка. — Чего там! Я бы и вовсе разделась, догола, только чтобы посмотреть, как глазки у тебя забегают, глазки-то какие будут? Слова-то как все твои из головы вышибет — все, что наизусть заучил! Ненавижу! Как я тебя за все это ненавижу! — Она притопнула ногой и велела: — Иди сюда!.. Да не бойся, сюда иди!

Завороженный напором горячечного чувства, Саша должен был повиноваться. Саша любил женщин, женщин почитал он особыми существами, которые внушали ему сознание собственной недостаточности, и женщин он жалел — роковое сочетание сильных чувств делало его уязвимым, ибо он не мог ни уклониться от вызова, ни прибегнуть к действенным средствам защиты.

— Слушай, Трескин, уйди, — заговорила вдруг Аллочка глухим голосом. — Уйди, Трескин, рабочий день кончился. Оставь меня с ним на пятнадцать минут.

— На пятнадцать, — хохотнул Трескин. — Нет уж, на фиг, на пятнадцать!

— Уйди, Трескин, — повторила она скорее просительно и тут же перерешила: — Черт с тобой, оставайся! Тоже козел еще тот!

Трескин улыбнулся, польщенный.

— Ладно! — она лихорадочно оглянулась, что-то соображая. Схватила стеклянный столик, который загораживал подход к диванчикам, и потащила по полу. Саша понял, что нужно помочь, отставив вопросы в сторону.

Не трогая больше столик, они выдвинули диванчик поменьше, на двоих. Аллочка бросилась на сиденье сама и велела садиться Саше, ощутительно дернула его за руку:

— Садись!

— Сижу! — глуповато улыбаясь, Саша уселся.

— Вот я босиком, — она поводила, задрав ногу, ступней. — А ты со мной разговаривай.

— Не знаю, о чем.

— Вот как?! Нормально! — Они сидели так близко, что стоило ей чуть повернуться, подвинуться, и Саша скользнул взглядом под жестко оттопыренный борт пиджачка, где, искаженная тенью, различалась грудь.

— Ничего в голову не приходит. — Щеки его розовели.

На полу хлопьями сажи валялись скомканные колготки.

— Но-ормально! — протянула она с каким-то ожесточением. — А я думала у тебя там, — стукнула его пальцем выше виска, — всегда что-нибудь наготове. Только туфли скинешь, и оно там сразу у тебя включится: полотном, страница за страницей! Значит, ничего в голову не приходит — бывает. Расскажи анекдот.

— Девушка просит анекдота, — без особой на то причины развеселился Трескин.

— Не-ет, — протянул Саша, — я лучше помолчу.

— Отчего это лучше?

Он не ответил. И он боялся лишний раз повернуть голову, потому что любой, самый беглый и сколь угодно целомудренный взгляд неизбежно приводил его под пиджачок, державшийся лишь на пуговке. Пуговка эта, несмотря на присутствие Трескина и на собственное обескураживающее положение, его волновала.

— Я красивая? — сказала она вдруг с исчезающей, запредельной вибрацией в голосе, которая ясно открыла Саше степень ее болезненного возбуждения. Что-то страшно жалкое, уязвимое и жестокое одновременно, что-то такое, что понуждало его забывать, что было прежде и что будет потом.

— Ты красивая! Ты очень красивая! — горячо откликнулся он, страдая он потребности сказать это еще жарче, сказать больше, так, чтобы она не стыдилась болезненного трепета, который искажал голос. Но сказать было нечего.

Она положила на плечо ему локоть и подвинулась теснее.

Саша чувствовал давление на плече и дурманящий запах — это были всего лишь духи, но он не понимал этого.

Трескин, привольно откинувшись в кресле, наблюдал. Мгновение или два Саша как будто бы помнил Трескина.

Поерзав, она снова начала перекладывать руки и прилаживаться к нему, обвила шею и прильнула к груди, щекотливо задевая душистыми волосами, склонила голову. Так она приладилась плотно и опустила веки. Нижние и верхние ресницы сошлись редкой, но жесткой щеточкой, щеточка эта подрагивала; с поразительным отсутствием мысли Саша следил за трепетной и живой неподвижностью ресниц. Сердце его стучало полными ударами, он ощущал его в груди и в кончиках занемевших пальцев, слышал его в висках; гулкое и рваное биение это, несомненно, различала и Аллочка.

Воспоминание о Трескине и неудобно оставленные без дела руки постоянно возвращали его к сознанию истинного смысла того, что происходит, но смысл этот снова и снова ускользал от него, потому что всякое усилие мысли плохо ему давалось.

— Ничего? — жарким шепотком спросила Аллочка. — Ничего, что я тебя обнимаю?.. А теперь поцелую, можно? — ресницы дрогнули, она подняла голову.

Саша понимал, что в Аллочкиных словах содержится издевательство, но не умел сообразить, не укладывалось в сознании, почему простые и хорошие слова эти были издевательством. Он шевельнулся, осторожно возвращая себе свободу, потом обхватил девушку сам — как пришлось. С готовностью потянулась она губами, чуть-чуть вытягивая их навстречу, и прикрыла глаза, истомленно покорная. Губами он припал к губам, несколько мгновении, сжимая друг друга, упивались они влажным поцелуем, потом Аллочка с истерической силой рванулась. Он тотчас ее выпустил и получил страшный удар в лицо — тяжелую, ребром ладони оплеуху. Она вскочила.

— Проститутка ты! — вскричала Аллочка в голос, взвизгнула. — Наташка шлюха, блядь, телом торгует, а ты чем?

Саша схватился за горящее лицо.

— Наташка, Натали, тело свое продает — дорого. А ты душу наизнанку вывернул за копейку, и за копейку эту ты у Наташки даже ночи одной не купишь, дороже ночь ее стоит, чем весь ты сам с потрохами, со штанами своими и с тапочками! Проститутка ты, гнида! Наташка тело продает, а ты что? Любовь? Ты-то любовь продал, не тело! Трескин! — повернулась она к шефу. — Позвони в бар, пусть Наташка спустится, может пришла.

Нужно было встать и уйти, но этого простого действия Саша сообразить не мог.

— Ударила… Ерунда какая, — прошептал он бессмысленно.

Потрясение, враз постигнутая им глубина несчастья, лишили его самолюбия. Под тяжестью оскорбления и стыда, ощущая, что рухнуло все, он утратил восприимчивость ко всякому частному чувству. Только самолюбие могло бы сейчас спасти, но самолюбия не было.

— Не понимаю, — утираясь ладонью, проговорил Саша.

Иного от него и не ждали.

— Натали? — Трескин с сомнением покосился на телефон. — Кому она здесь нужна? Сашок, нужна тебе Натали?

— Зачем она меня ударила? — тихо, словно пытаясь что-то себе уяснить, произнес Саша.

Аллочка презрительно скривилась. Аллочка отошла в дальний угол комнаты, уселась, ногу закинула на ногу, а руки плотно сцепила на груди — зажала. Руки она лишила свободы, но нога, что лежала на колене, подергивалась, босая ступня, зависнув без опоры, мелко через неправильные промежутки вздрагивала.

— Хорошая девушка Люда, — неведомо для кого произнес Трескин. — Милая, скромная и очень порядочная.

— Главным образом скромная, — резко откликнулась Аллочка.

— Если найдется девушка, которая полюбит во мне не состоятельного человека, а просто Трескина, такого, каков я в глубине нутра, — продолжал он вольную цитату из статьи «Шаг в будущее», — я отдам ей руку, сердце ну и… что там еще есть. Мы это сейчас проверим, выясним, не откладывая, найдется такая девушка или нет.

Он обратился к роскошному шестидневнику на скрепах и стал его листать — там где-то записан был номер телефона.

— Хочешь голос услышать? — спросил он потом у Саши, уже взявшись за трубку. — Волнующий такой голосок… дождичек ласковый… Это наша с тобой девочка… Людочка. Хочешь?

Бледный и онемевший, Саша не мог ответить ни да, ни нет. Он только смотрел на Трескина расширенными глазами — так следят, наверное, за приготовлениями палача, не понимая еще всех подробностей предстоящей пытки. Все уже было ясно, а Саша отказывался понимать, оглушенный.

— Глянь Валерку! — повернулся Трескин к Аллочке.

Сходила секретарша за Валеркой или нет, Саша не заметил. Позже он обнаружил в комнате еще одного человека — круглоголового верзилу в свитере.

На столе у Трескина стоял громкоговорящий телефон — резко, невыносимо громко, на всю комнату раздавались гудки, никто не подходил. Явилась надежда, что ничего не произойдет… и что никого вообще нет… нет никакой Люды…

Легкий щелчок и голос:

— Да-а. — Голос удивительно чистый, без искажений, словно человек вошел в круг напряженно застывших слушателей.

— Людмилу можно к телефону?

— Это я.

Должно быть, она обо всем сразу догадалась, потому что не переспросила. Трескин тоже молчал. Настала полная, если только возможна такая в центре города, тишина. Молчали все, и все смотрели на Сашу. Он оставался неподвижен до оцепенения.

— Я писал вам… Я писал тебе… — произнес Трескин, запнувшись.

Она не сразу откликнулась, волнение Трескина мешало ей овладеть собой.

— Я читала ваши письма… твои письма, — поправилась она и повторила в третий раз: — Юра, я читала твои письма.

Трескин, может быть, не знал, как продолжать. А может, сознательно молчал, усиливая тем торжество момента… Искренне взволнованный, впрочем, молчал, так что едва ли надо было ставить ему этот миг торжества в упрек.

А Люда ждала. Ждала, что скажет Трескин, ждала невыносимо долго. Каждую секунду промедления Саша отсчитывал тяжелым ударом сердца.

Она заговорила:

— Юра, давайте встретимся.

— Когда? — встрепенулся Трескин.

— Когда хотите… когда хочешь.

— Завтра?

— Завтра, — эхом повторила она.

Было что-то пугающее в очевидной власти над голосом, которую присвоил себе Трескин. Власть эта над бестелесным девичьим голосом казалась проявлением мистической силы.

— Завтра в шесть, — сказал он.

— Да.

— Я заеду.

— Да.

— До свидания.

— Да.

— Я к тебе на работу заеду, в шесть.

— Да.

— Людочка?

— Да?

— До свидания.

— До свидания.

Тихонько звякнула и распалась связь. Будто тончайшего стекла сосуд лопнул. Всё.

Саша сидел невменяем. Они все вставали, ходили, о чем-то разговаривали, понизив голос, словно в присутствии тяжелобольного.

— Все, парень, кончено, — кто-то похлопал его по плечу.

— Что? — Саша поднял голову. Над ним возвышался верзила в свитере.

— Велено выбросить тебя вон.

— Ага, — сказал Саша. — Я сам.

Он встал и пошел к выходу. В длинном гостиничном коридоре та же рука, что направляла его до сих пор, отправила его сильным толчком вперед — расслабленный, он не удержался и шага, рухнул на колени, на локти.