Назавтра Трескин проснулся с тягостным ощущением разлада в теле и в мыслях. Спустив ноги с кровати, он вяло позевывал, просыпаясь, и тут поймал себя на том, что в толкотне деловых соображений, из тех, что уж с утра на памяти, пытается распознать обстоятельство частного или общего характера, которое должно было бы объяснить его нынешнее раздерганное состояние. Разумеется, Трескин вспомнил Людочку, едва только оторвал голову от подушки, припомнил все, что произошло вчера в ресторане, однако он не сразу сумел распознать ту простую истину, что никакой другой причины для неприятных похмельных ощущений нет.

Незадача, верно, была не в том, что Трескин что-то не так про Люду понял, сама мысль, что чувства и побуждения другого человека могут отличаться от тех, какие он представлял себе и приписывал другому, едва ли приходила Трескину в голову. Всякого человека и всякое явление Трескин умел исчерпать с помощью ограниченного набора элементарных понятий, которых вполне хватало ему для практических надобностей. Всякое сложное явление он умел свести к простому и потому о самом существовании сложных явлений не подозревал. Значит, проблема состояла не в том, что Трескин чего-то недопонял и потому потерпел неудачу. Проблему нужно было формулировать как-то иначе.

И вряд ли причиной его нынешнего муторного состояния было воспоминание о пьяной болтовне Жоры. Да, трезво оценивая вчерашние препирательства, Трескин склонялся уже к мысли, что наговорил лишнего. Все эти «моей», «через месяц», «через два месяца» не значили ничего, кроме желания разозлить Жору, Трескин на самом деле понятия не имел, как подступить к делу, необходимость навязываться, ловчить, добиваясь внимания Люды, ставить себя в глупое… невыигрышное положение не сильно его теперь радовала. И все же умные разглагольствования Жоры едва ли могли особенно его задеть. Трескин не принимал всерьез мнения человека, которого сам же ухватил за нос.

Значит, дело заключалось не в Жоре и не в самой этой затее с какими-то дурацкими сроками, а в чем-то ином… ускользающем. Мнилось Трескину, что совершил он вчера оплошность. Несколько раз, кажется, он подходил близко к тому, чтобы настигнуть и распознать смутное чувство, которое говорило ему об оплошности. Стоило ведь перевести ощущения в слова, то есть лишить их неуловимости, и Трескин, может статься, обрел бы душевное равновесие. Всякое явление, раз только оно бывало опознано, Трескин умел поставить на заранее предуготовленное для него место, включить в круг наперед заданных отношений, которые все объясняли и разрешали заранее известным способом. Так что единственная проблема заключалась в том, что Трескин не мог разобрать, с. чем столкнулся, полагая, что, скорее всего, что-то просто напутал.

Но затерянная где-то в хороводе неясных ощущений оплошность и вправду имела место. Трескин неосторожно впустил в сознание, в интимнейший круг тех понятий, пристрастий и ощущений, которые составляют существо личности, в самые тайники себя впустил он другого человека, и это была Люда. Она вошла и осталась там, куда Трескин никого еще не пускал. Никому еще Трескин не позволял такой вольности.

Иными словами, Трескин влюбился.

И, разумеется, это явление Трескин распознать не мог. Прежний набор элементарных понятий был не достаточен и не пригоден для того, чтобы постичь случившееся. Потому-то основное чувство, которое выражало влюбленность Трескина, было какое-то не определившееся в себе самом, хотя и не сказать, чтобы особенно тягостное недоумение.

Любовь в системе элементарных понятий Трескина значила удовольствие. То, что происходило с ним ныне, едва ли походило на удовольствие. Не походило никак. Менее всего это можно было бы назвать удовольствием. И это была еще одна, вероятно, решающая причина, почему, вслепую блуждая вокруг и около, Трескин — даже случайно! — не умел натолкнуться на слово «любовь».

Мало что в себе понимая, Трескин усматривал выход в том, чтобы выбросить всю эту муть из головы, взять себя в руки, оставить бесплодные фигли-мигли. Главное, думал Трескин с непостижимой для столь зрелого человека наивностью, совершить одно-два волевых усилия и переключиться на дела действительно важные, на то, что имеет отношение к реальной жизни. С этим он и пришел в себя окончательно.

Трескин жил в однокомнатной квартире. Рассматривая свое нынешнее жилище как временное, он заполнял его предметами домашнего обихода, предназначенными для будущего просторного особняка. Один холодильник работал у него на кухне, другой загромождал коридор, не распакованный. То же было со стиральными машинами, с телевизорами и компьютерами, с радиотехникой. Между множеством технически сложных, но большей частью бездействующих предметов оставались проходы к кровати, шкафам и туалету. Хотя скромные радости обладания были не чужды Трескину, к накопительству склоняла его не болезненная мания, а расчет. Сбрасывать наличность, материализоваться побуждала инфляция: товары стремительно росли в цене, а деньги обесценивались, окружающие Трескина вещи представляли собой таким образом не что иное, как скромную заначку на черный день.

Проделав в катакомбах овеществленной наличности обычный утренний путь — несколько раз туда и обратно, Трескин закономерно обратил свои мысли к деньгам и всему, что им предшествует. Не вспоминая больше Люду, он прибыл в контору, и жесткое сцепление дел вернуло ему счастливое ощущение определенности всех окружающих его предметов.