— Доброе утро, дедушка, — сказала Клава.
— Утро доброе, — захрипел Рогатов. — Что лезешь без спросу?
— Я стучалась, да вы не открывали, — пожаловалась Клава. — Можно мне войти?
— Нечего тут лазить, — скрипнул дед.
— Мы вчера с Петькой на улице играли, и к вам через окно уронили мячик, — нескладно придумала Клава, хотя и знала, что в доме не было никакого мяча. — Можно мне посмотреть?
— Нечего тут лазить, — твердо повторил старик, и в скрипучем голосе его Клаве послышалась угроза.
— Но это же наш мяч! — жалобно возмутилась Клава.
— Врешь ты, — резко и сурово каркнул дед Рогатов. — Не мяч это, а голова человеческая. И она мне самому нужна. Из нее смерть можно добывать.
Клава чуть не упала в обморок. Она поняла, что старый Рогатов — самый настоящий колдун.
— Ну-ка, поди сюда, — старик вдруг отвратно вывернулся, ухватившись руками за спинку одной из кроватей. — Поди, погляди.
Клава, забыв, где находится, ступила вперед.
— Ближе, — прохрипел, покачиваясь, Рогатов. Он и не похож уж был на человека, будто сушеный зверь, завернутый в одежду. Но ноги сами подтащили Клаву к нему. — Гляди, — Рогатов ткнул сучковатой рукою в сторону окна. Там стояло на полу мятое серое ведро, а в ведре была земля. Клава застонала. Не земля это была вовсе, а Петькины волосы. Из них торчало что-то железное, совок, что ли.
— От она, смерть, ползет, — скрипуче зарыгал Рогатов, тыча пальцем в ведро. — Из башки гнилой.
Клава никак не могла разглядеть смерть, но верила, что она и вправду ползает там, в землеподобных Петькиных волосах, как некая вша.
— Питается, — прошептала Клава.
— А как же, — согласился дед Рогатов. — Жиреет. Страшно, небось?
— Да, — ответила Клава.
— А ты ближе подойди. А то и сядь, голой жопой-то на ведро. Вот тогда и будет взаправду страшно, а то — так себе.
Клава похолодела о ужаса. Рогатов присел над ведром и поднял из него короткую и железную лопатку. На нижнем конце орудия налипло что-то мохнатое, как сорванный клочок травы. Клава поняла, что это Петькины волосы.
— Клох! — крякнул дед и с силой ударил лопаткой Петьке в волосы, точно хотел размолоть ему череп в кровавый салат. — Клох-клох, — выплеснул он из себя, шевельнув кадыком. — Клох.
Клава попятилась.
— А ну, куда поползла! — завыл Рогатов. — Клох! — дернул он головой.
У Клавы потемнело в глазах, она бухнулась коленями на пол. Старик схватил ее за руку и по половицам, обдирая колени, подтащил к ведру.
— Нагнись! — слюнно хрюкнул он Клаве в ухо.
Клава нагнулась, почуяв отвратительную вонь в ведре. Она ничего не видела.
— Ниже! — велел дед Рогатов. — Руки сунь!
Клава сунула руки в ведро и нащупала там сырые от крови волосы мертвой головы.
— А-а! — заорала она от ужаса, не в силах больше ничего поделать.
— Закрой рот и тащи шмякало, — велел дед Рогатов. — Тащи. Тащи из башки шмякало.
Клава замешкалась, взявшись руками за лопатку. Она никак не могла перестать трястись. Смерть ползала по Клавиным рукам, но не кусалась.
— Клох! — гаркнул на нее старик, и дикая боль ударила Клаве в лоб, словно она с разбегу налетела на дерево.
Клава скривилась от боли и вытащила лопатку из ведра.
— Бей! — взвыл Рогатов. — Клох!
Клава приподняла руки и стукнула лопаткой обратно, вложив у удар тяжесть всего тела. Ее стошнило от того слизкого звука, с каким лопатка воткнулась в пробоину на Петькиной голове. Ужас душил Клаву, ее тело содрогнулось от рвотного, обалдевшего смеха.
— Тащи шмякало, — хрипел Рогатов. — Клох! Клох!
Клава рывком поднялась над ведром, и снова повалилась вперед. Ее смешил гадкий пузыристый звук. Он был похож на тот звук, с каким Семен Баранов вытаскивал член из Клавиной прямой кишки.
— Не смейся, сволочь, говори слова, — хрипло шептал Рогатов. — Клох. Клох.
— Клох, — сказала Клава, снова поднимая шмякало. — Клох, клох! — хрюкнула она, валясь вперед, и ее вырвало за ведро. Рвота плеснула прямо на пол, хлестко, как мокрая тряпка. — Клох, — полуобморочно выговорила Клава, вытаскивая лопатку, но уже не смогла удержать равновесие и упала на бок, стала дергать ногами, закатив глаза. Дед Рогатов навалился на нее, прижав Клавины руки с лопаткой к полу. Клаве было так хорошо, что казалось, она сейчас умрет, лопнет, подавится собственной кровью, выпустит кишки изо рта. Она дергалась и крутилась на полу, под железной хваткой старого Рогатова, пока не позабыла, как ее зовут, и тогда она увидела Комиссара, как он идет под землей. Куда он шел, Клава не знала, но сразу поняла, что Комиссар ест трупы людей.
Шел проливной дождь. На листья сидели улитки. Комиссар шел под землей. Он ест трупы. Так оно все и есть.
Такое было у Клавы видение.
Через полчаса Клава сидела на табуретке в комнате деда Рогатова и пила горький чай без сахара из треснувшей чашки, одной из чашек сервиза Марии Дмитриевны, как она помнила. Дед Рогатов засыпал голову в ведре песком, чтобы никто не догадался, что там голова.
— Она же вонять станет, — попробовала возразить Клава.
— Нет, — сказал старик. — Я ее засолю.
— Петька еще живой, — вдруг призналась ему она. — Даже без головы. Он ходит.
Рогатов, казалось, вовсе не удивился.
— Эта голова испорченная, — он ударил ногой ведро, выражая тем самым бросовое состояние находящейся в нем головы. — Она жить не будет. Я ему собачью голову привяжу.
— А это возможно? — засомневалась Клава.
— Все ж лучше, чем вообще никакой, — дед, кряхтя, поднялся, завершив консервирование смерти в ведре.
— А он говорить тогда будет, или лаять? — неожиданно для самой себя спросила Клава.
— Это уж смотря, чем вы его кормить станете, барышня, — трескуче засмеялся Рогатов. Клаву чуть не стошнило от этого поганого смеха.
Чтобы добыть собачью голову, Рогатов купил на базаре пачку отравы и замесил на ней смертоносную похлебку, которую затем расплескал по близлежащим мусорникам. В ожидании головы Петька сидел на чердаке за комодом и хрипел, не то от голода, не то от злобы, неуправляемой более умом. Клава приходила и тихонько смотрела на него, он никак не мог ее почуять, а все равно ей казалось, будто Петькино тело при ее приходе как-то оживает, один раз из оборванного горла даже пошла темная и грязная кровь.
Поздним вечером, когда звезды проступили уже на темно-синем небе, дед Рогатов явился к Павлу Максимовичу на квартиру и из-за порога поманил Клаву узловатым пальцем. Похолодев, она вышла в коридор.
— Песьи рожи, барышня, — гадко заскрипел Рогатов, трясясь свистящим смехом. — Пожалуйте глядеть.
Клава вышла за ним во двор. У Крыльца стояла разбитая двухколесная тележка, в которой, один поверх другого, лежали собачьи трупы. От Рогатова сильно разило спиртом, и Клава испугалась, что он все наврал спьяну, и теперь хочет лишь поругаться над безголовым Петькиным телом. Старик цапнул с тележки одного пса, бурого, с метловидным хвостом, и ткнул Клаве едва ли не в лицо.
— Ну, чем плох?
Клава испуганно отмахнулась от мертвой собаки, ей было обидно до слез.
— Это все-таки Петькина голова была, — произнесла она, кусая губы. — А вы ее присвоили.
— Да мертвое ж мясо, — забожился дед Рогатов. — Не пристанет. На нем только смерть и выращивать. Давай, выбирай скорее, а то твой Петька совсем помрет.
Клава вытерла слезы и потянула обеими руками с тележки здорового старого пса, темного, с белыми пятнами. Пес был очень тяжек, словно набряк от смерти, еле-еле удалось Клаве свалить его на землю. Морда у пса была сплошь продранная, от одного уха остался только обрывок, в агонии вылез из него длинный, плеточный член и волокся теперь за трупом наподобие кишки. Клава сразу решила, что такая рваная морда не годится. На тачке оставалось еще несколько собак, была даже какая-то мелкая дворняга, размером едва с кота, ее, видно, подсунул Рогатов, для пущего издевательства. А та шавка, что беспрерывно тыкал ей дед, крестясь и заверяя, что это животное благородное, с породой, явно была сукой, а как же Петька станет с сучьей головой-то ходить, думала Клава, никак это невозможно. Таким образом, выбор у Клавы оказался невелик, пришлось остановиться на оскаленной рыжей кобелине, похожей на лису, только хвоста у кобелины вовсе не было, наверное, оторвали в драке. Да хвост-то был и не нужен.
Оказалось, зря Клава страшилась близко подходить к Петьке, он не только не способен был ее учуять, но и вообще двигаться не мог, так закудахтал дед Рогатов его смерть в своем ведре. Петька бессильно повалился под руками старика Рогатова, животом на чердачный пол. Рядом лежал пес, у которого с мальчиком оказалась единая страшная судьба. Хлестким, точным ударом топора дед Рогатов отрубил собаке голову. Смерть бывает разной, но пес так крепко подох, что даже не вздрогнул.
Для Клавы все выглядело как во сне. На полу горела керосинка, освещая повешенное белье наподобие декораций ярмарочного цирка, которых всегда страшилась Клава, никогда ведь нельзя было предположить, какое скрытое измерение присуще душной цирковой палатке, насколько глубоко проникает она вглубь миров, повсюду могла оказаться потайная комнатка, даже стороны света забывались внутри матерчатых стен, и Клава бы не удивилась, если бы, откинув полог, вышла очень далеко от той улицы, с которой вошла.
Цыганская игла, зажатая в масластых пальцах деда Рогатова, грубо протыкала Петькину шею. Песье рыло скалилось в потолок, из разрубленного собачьего тела шла мертвая кровь. Клаву тошнило. Она будто медленно кружилась в темноте вместе с полом, вместе со всем домом, поднимающимся ввысь, уже забравшимся так высоко, что звезды вокруг должны были быть густыми, как заросли светящейся сирени, и может быть, если выглянуть в голубиное окошко, можно увидеть даже ветви, черные ветви, на которых она цветет.
Снится мне это или нет, спрашивала себя Клава. Что же это за время настало, когда происходит такое, когда все перевернулось, и невозможно еще представить, что завтра будет? Дед Рогатов свистяще, как птица, дышал над телом Петьки и невнятно бормотал какие-то матерные заклинания. Полумрак пропитался уже спиртным духом, выходившим из его рта. Стоя у стены, Клава протянула немного вперед свою правую ногу, вытащив ее из босоножки, чтобы ступней этой ноги отгородить керосиновую лампу от глаз. Нога получилась полупрозрачной на свету, и Клаве стало еще страшнее: все становилось призрачнее день ото дня, и она сама — тоже.
Тут раздалось злобное, утробное рычание.
— Ох ты, мать Божья, — с силой харкнул в пол дед Рогатов и перекрестился.
Клава тоже трижды испуганно перекрестилась. Петька дернулся и снова булькающе зарычал. Дед Рогатов отшатнулся и ловко схватился узловатыми пальцами за топор.
— Будешь шалить, падло, башку снесу! — хрипло взвизгнул он.
Петька заскреб руками и ногами по полу, будто продолжая свой агональный пляс, потом рывком приподнялся было на четвереньки, но снова упал, выплеснув из пасти пригоршню крови. Вдруг он как-то извернулся и, коротко рявкнув, бросился на ногу Рогатова, вцепился руками в штанину, а зубами — в сапог, и свирепо рванул в сторону. От неожиданности Рогатов пошатнулся, с матом махнул топором и рухнул набок, с разворота саданув другой ногой Петьке в звериное рыло. Петька яростно взвыл от боли, выпустил голенище и набросился на Рогатова плашмя, как крокодил, метя в горло. Дед успел прикрыться свободной рукой, отведя ею тело врага в сторону, при этом сам полувыпрямился на полу, замахнувшись топором. И тут Клава с тонким всхлипом наотмашь врезала ему сбоку по затылку лезвием лопаты, держа ее обеими руками, как метлу. Дед замертво повалился, не издав ни звука. Резким, коротким броском Петька вцепился ему таки зубами в глотку. Наступила тягостная тишина. Петька, давясь, пил кровь из горла колдуна. Клава бессильно стояла рядом, опершись на лопату. Наконец Петька оторвался от Рогатова, тяжело приподнялся на руках и посмотрел на Клаву. Той показалось, что сейчас он бросится на нее, и она попятилась, держа лопату наперевес.
— Петька! — робко прошептала она. — Это же я, Клава!
— Храква! — злобно рявкнул Петька. Вся морда его измазана была кровью деда Рогатова. — Кла! Ва! — вдруг прогавкал он, и вышло совсем правильно, только с сильным хрипящим придыханием. От такой правильности Клаве стало особенно жутко.
— Что нам же теперь делать? — отсутствующе спросила она, совершенно не в силах мыслить.
— Бежать! — гавкнул Петька. — Вон! Вон!
Клава с ужасом подумала, что Петька ничего, конечно, не соображает теперь своими проклятыми собачьими мозгами.
— Вон! Вон! — снова исступленно, визгливо гавкнул Петька.
Клава закрыла руками уши.
— Да куда же бежать? — простонала она. — Всюду одно и то же.
— Бирь! — взвизгнул Петька. — Си! Бирь!
— В Сибирь? — ужаснулась Клава. — Это же очень далеко!
— Близко! — рявкнул Петька. И вслед за этим по-совиному, ужасно захохотал, словно на цепи забился.
Клава и сама понимала, что оставаться здесь больше невозможно, особенно после того как она убила деда Рогатова и Петька превратился в монстра. Но как они побегут? Что, и вправду в Сибирь? Клава учила в гимназии, что Сибирь покрыта тайгой, и там очень холодно. Может, там и нет войны? Раз нет железных дорог, чтобы ездили бронепоезда, наверное, и войны там тоже нет. Клава представила себе заваленные снегом хвойные леса, сопки, по которым взбираются черные толпы елей, всю ту огромную, морозную, неизвестную землю, и ей стало страшно. Нет, она не хотела в Сибирь. Клава только открыла рот, чтобы сообщить это Петьке, как он вдруг бросился на нее, ударил всем телом наотмашь и повалил на пол. Петька стал теперь страшно силен. Его руки стиснули Клаву больно, как вбиваемые гвозди. Клава завыла, забилась под ним, но он ударил ее в пол затылком, и она умолкла. Член у Петьки оказался длинным и острым, как во вчерашнем кошмарном сне.
— Клох! — сдавленно прошипела Клава, будто вспомнив что-то важное.
Петька тяжко захрипел и застыл над нею, глядя ей своими карими собачьими зрачками в глаза. В этот нечеловеческий миг Клава подумала, что он ее сейчас убьет, просто молча дернется и прокусит ей горло, и лицо ее медленно покрылось холодным потом.
— Клох! — снова шепнула она. Будто капля упала с листа в безлюдном осеннем парке.
Петька разжал деревянные пальцы и грузно повалился в сторону, завозился на полу, угрюмо рыча. Клава села, расправляя платье, смятое и выпачканное кровью и нанесенной на чердак башмаками землей. Наклонив голову, она отерла коротким рукавом взмокшее лицо и глянула на Петьку. Тот содрогался, ерзая спиной и ногами об пол, движения его были шершавы, как трение мухи в спичечном коробке.
— Ладно, не клох, — пожалела его Клава. — Не клох.
Петьку попустило.
— Ты меня не трогай, Петька, — спокойно сказала Клава. — Видишь, какое я слово знаю: враз скрючит.
Петька лежал на полу вытянувшись, как покойник, задрав кверху оскаленную песью пасть, и хрипло дышал.
— Я думаю, мы с тобой на вокзал пойдем, чтобы на поезде подальше уехать. А в Сибирь мы не поедем, потому что там очень холодно. Только тебе надо голову замотать чем-нибудь, а то все пугаться будут, что у тебя голова собачья, и пристрелят.
— Смерть, — прорычал Петька. — Смерть. Близко.
— Смерть в ведре живет, у тебя на голове. Ну, в общем, на той голове, что у тебя раньше была, — поправилась Клава. — Это ведро надо забрать, иначе Рогатовы твою голову железной лопаткой толочь станут. Они колдуны все.
— Забрать, — хрипнул Петька. — Убить.
Клава проникла в комнату Рогатовых около двух часов ночи. Плохие они были колдуны, если все спали и никто из них не помнил стоять на страже, непрерывно глядеть, как мертвец, раскрытыми глазами во мрак. Плохие они были колдуны, если не знали, что их старший мертв. Клава вошла не услышанной, осторожно ступая маленькими босыми ступнями по паркету, брошенной на пол одежде, по колючим крупицам упавшей с сапог земли. Она нашла у окна ведро со смертью, присыпанной песком. Песок шевелился в непроницаемой тьме, Клава почувствовала это, когда оторвала тяжелое ведро от пола. Она повернулась, чтобы волочь его в коридор, и тут увидела, что один из Рогатовых все-таки пробудился и смотрит на нее с кровати, размеров его Клава не могла с точностью определить в темноте, но по неповоротливому, сиплому дыханию и по калибрующему сжатию собственной прямой кишки она поняла, что это взрослый мужчина, подобный Семену Баранову. Враг не шевелился. Клава не знала, каким он владеет колдовством.
— Клох, — неуверенно шепнула она.
Из темноты вдруг надвинулось на нее что-то немое и невидимое, отчего кровь остановилась в жилах. Клава не могла больше держать ведро, да и вообще не могла стоять. Она поставила Петькину голову на пол и опустилась на колени. Ночь сделалась еще темнее. Клава уже не видела лежащего на кровати, но знала, что он все равно видит ее. Она поняла, что жить осталось совсем мало, из глаз пошли слезы. Уже нечем было дышать. Постепенно она все меньше чувствовала саму себя, забывала, словно готовясь к иной жизни, где уже не будет собой. Плохо послушная рука ее протянулась и полезла в песок. Медленно, будто в полусне, Клава стала рыться в нем, сама не зная, что она ищет. Потом она нащупала что-то, шевелящееся и, казалось, покрытое длинной шелухой. Обмерев, она взяла это в руку и поползла в комнату, толкая пол бесчувственными коленями и ладонями. Пока она ползла, она совершенно перестала понимать, что делает. Ей было не больно, только нечем дышать, и она точно знала, что это конец. Потом Клава уткнулась носом в стылое железо кровати, наклонилась чуть вбок и выпустила из пригоршни смерть перед собой, а дальше та полетела уже сама, и села точно на спрятанное во тьме лицо, и сиплое дыхание оборвалось тоскливым, скрипучим вздохом, и Клава упала боком на паркет, потому что ей уже не нужно было ползти.
— Клох, клох, — шелестяще закашлялась она. Ей свело живот нервной, потливой болью, и она тут же обгадилась. — Господи боже, — шепнула Клава и стала еще лежа тащить с себя одежду.
Вонь собственных испражнений привела ее в чувство. Раздевшись, она встала и посмотрела на мертвого стража. Он лежал под простыней, такой длинный, что еле умещался на кровати. Смерть ползала по его лицу, чуть слышно шурша крылышками. Что-то цвокнуло за спиной Клавы, она резко обернулась и увидела старуху — Софью Рогатову, пластом лежащую под своей простынью. Старуха спала с открытыми глазами, и сон ее постепенно переходил в смерть. Звук, услышанный Клавой — это была порция воздуха, прошедшая старухе через рот. В черных глазах старшей Рогатовой виделся тяжелый, беспробудный сон, Клава поняла: старуха знает уже во сне, что ее старик мертв. И еще больше угадала Клава в отверстых настежь гнилых яичницах тех глаз: погибель всей семьи Рогатовых. Там были младенческие уроды, что, исхрипевшись, пали в землю, как гнилые плоды. Там была хромоногая, беременная женщина с пустынным лицом, взобравшаяся на табурет, повалившаяся с табурета, качающаяся в петле, продолжавшая глухо, однотонно стонать и после смерти, стонать от боли, потому что в петле начались у нее снова роды, недоносок с кровью шмякнулся в землю, сломал себе шею, он был страшен, не походил еще на человека, когда вывернулся в кровавой луже под ногами матери. Там была и девочка по имени Глаша, бывшая надежда Рогатовых, что умерла год назад от гнилого творога, как записано было в городской книге, а на самом деле ее испортил некий старик Агафон, живший на свете сто сорок лет, а главное — еще двадцать лет в потусторонней тьме, и потому сразу почуявший в уродливой тринадцатилетней идиотке свернутую в шерстяной клубок силу многочисленных смертей, трех скотских и тридцати трех человеческих, среди которых была и его, Агафона, отвратительная погибель. Агафон убил Глашу посредством дохлого воробья и ржавого гвоздя. Рогатовы поливали ее могилу свиной кровью, смешанной с дождевой водой, но Глаша так и не вернулась. Был там, в невидящих глазах Софьи Рогатовой, и павший полчаса назад от удара лопаты старик Рогатов, и длинный дурковатый сын Григорий, что задерживал хмурым взглядом полет ворон в небе, а наземных тварей убивал тем способом, каким пытался справиться с Клавой: как бы соединялся с ними своим пустотелым, губчатым сознанием, а оно уж высасывало из любой живой души всю жизнь и переводило ее в свою бессмысленную, медленно, только непрерывно бодавшую саму себя тупость. Была там и лежавшая ничком по правую руку Клавы Нюра Рогатова, на лице которой уже намечено было место, куда садиться смерти, и сынок ее, шестилетний Костик, о котором особенно болезненно скрипело старушечье сердце, потому что суждено ему было стать последним из семьи. Потому что Клава поняла: теперь летучая смерть убьет их всех, бесшумно переносясь с одного лица на другое, навеки останавливая спящим дыхание, а потом она, может быть, затаится под какой-нибудь кроватью и станет убивать дальше, а может быть, просто вылетит в окно, чтобы отыскать себе соответствие в нечеловеческой пустоте. Боясь оставаться при этом, Клава надела на себя черное платье старухи Софьи, висевшее на стуле, оказавшееся ей широким, но по росту, и вышла прочь.
Так сгинула со свету фамилии Рогатовых, и нет больше такой фамилии.
Петька ждал Клаву у крыльца, таясь в тени кустов. На улице, ведущей к вокзалу, не горел уже ни один фонарь. Клава шла по ней, задыхаясь от переполнявшей ее легкости, странной, мрачной и пьянящей. Она думала, что легкость эта происходит от открывшейся свободы уходить прочь. Прочь от захваченных неведомой силой мест. Прочь от поющих бессмысленные песни под алыми знаменами лиц, перекошенных радостным ужасом. Прочь от неровно повешенных плакатов, на которых белыми, текущими свежей краской, буквами, написаны заклинания красных. Прочь от Всадника, бешено носящегося по Клавиным снам с отведенной назад для секущего удара саблей, такой острой, что Клава невольно ежилась, вспоминая ее, и за ушами у нее по шее проползали мурашки, потому что она знала уже тот звук, когда сабля срежет ей голову, с сипящим свистом пройдет она сквозь ее тело, разделяя его на две безжизненные половины. Всадник теперь казался ей еще страшнее Комиссара, сверхъестественного человека смерти, блуждающего по улицам, как плохо захороненный мертвец, может быть его убили контрреволюционеры, да и бросили просто так лежать на земле, а Клава знала, что просто так оставлять труп грешно, надо совершить погребение, но кто же сейчас совершает погребения? Клава слышала даже от Петьки, что Советская власть отменила кладбища как рассадники религиозной белены.
У Клавы не было никакого особого плана, она просто хотела покинуть город, ей казалось, что за его пределами где-нибудь можно жить, пока все не станет как прежде, пока англичане и французы не помогут папе и другим хорошим людям прогнать красных обратно, туда, откуда они явились, или поубивать их, как Клава убила деда Рогатова, она до сих пор еще помнила крепкий толчок черенка в руку, когда лопата врезалась лезвием в голову старика, тот тихо хрустнувший звук, с которым сломались его шейные позвонки, будто она срубила лопух. Нет, Клава уже не согласна была, чтобы красных прогнали, их обязательно надо было всех поубивать. Например, их можно было бы перестрелять из пулеметов и сжечь где-нибудь в тайге, подальше от Москвы. Вот тогда они прекратят хохотать повсюду без повода и развешивать свои дурацкие плакаты, перестанут петь песни по ночам, чтобы, как объяснял Павел Максимович, дух не уснул, а спало только тело, вот, наконец, перестанут они ехать непонятно куда на телегах с транспарантами, обещающими построить что-то, немыслимо огромное, а потому страшившее Клаву, даже после всего, что она пережила.
Потому что Клава поняла, что на самом деле страшно. Страшна та сила, что явилась из ничего и свела людей с ума, превратила их в людоедов и упырей, таких, как Комиссар и Всадник. Они, — как понимала Клава, — не космические явления, они — просто опасные лица смерти, проступающие из темноты бытия, а должно быть еще нечто большее. От мыслей об этом большем, непонятном и непредставимом, Клаву трясло от ужаса. Что же это? Она не хотела и думать об этом, но не могла не думать. Ведь Клаву, как наверное уже понял читатель, постоянно влекло к смерти, каждый раз, убежав и спрятавшись от нее, она потом снова кралась ближе, дрожа и ничего не соображая в гипнотическом любопытстве. Смерть иногда снилась ей как цветок, растущий посреди лесной полянки, к которому так страшно было подходить, хотя ничего страшного вокруг, вроде бы, и не было, но Клава-то знала: смерть там, и все равно приближалась, ступая сандаликами по мокрой от дождя траве. Над травой порхали беленькие бабочки, но Клава-то знала: они не помогут. Никто не поможет ей, когда она заглянет в цветок. Казалось, ничто не предвещает опасности, но Клава-то знала: всему сущему безразлична ее судьба, для сущего смерть — нечто иное, чем для нее самой. Для него смерть приходит и уходит вновь, как день или ночь, а для нее это — конец, бесповоротное прекращение жизни. И все равно она шла по капельной траве, зачарованно глядя на прекрасный цветок, вдруг сейчас смерть вылетит из него, и Клава, сладостно задохнувшись, замирала: интересно, какая она?
А больше всего Клаве хотелось к яме. Даже если она самой себе не признавалась в этом, ей хотелось к яме, ее тянуло к ней, встать на краю и посмотреть, что там внутри, хотя она вроде уже и смотрела, но а вдруг там что-то еще? Яма хранила ответ на какой-то вопрос, непроизносимый, но очень важный для Клавы, может быть, там, под осыпавшейся землей спрятана ниточка ее жизни, которую она выпустила из рук, тогда, когда ударил снаряд? О, если бы, если бы снова отыскать эту ниточку, а то Клава так устала уже сносить ужас пребывания в безвременьи, где единственными товарищами ее стали всенощный Павел Максимович, который поместил свой сон внутрь самого себя, и потусторонняя истина заполнила всю плоть его без остатка нежным, но не колеблющимся огнем, да еще страшный собакоголовый мальчик, шедший теперь рядом с ней, такой непонятный, что Клава даже не могла определить: жив он или мертв.
С ямы все началось, знала Клава, в ней завалило то, без чего жизнь превратилась в бессмысленное блуждание. Где же было искать эту потерянную жизнь, как не там?
Пошел снег.
Клава сперва не поняла, что же это такое случилось. Будто со звездных сосен, спрятанных в темноте, полетели вниз белые чешуйки, закружились над головой, господи, что же теперь будет, подумала Клава и принялась креститься. Они остановились посреди улицы. Звезд больше не было видно, одна непроглядная тьма, и шорох снега, падающего в прохладной пустоте. Как все изменилось, с ужасом думала Клава, как все изменилось вокруг. В начале лета теперь идет снег. Петька щелкнул зубами, попытавшись поймать снежинку, прыгнул в сторону, крутнув головой. Клава смотрела вверх, во все глаза, она надеялась, что если не двигаться, то это как-нибудь пройдет. Снежинки легко таяли у нее на лице. Попадая на стены домов или на мостовую, они сразу исчезали, как-бы проходя сквозь камень. Это потому что тепло, подумала Клава. Она подпрыгнула на месте, взмахнув руками. Зачем-то ей захотелось подпрыгнуть повыше. Так приятно было прыгать. Петька двигался короткими шажками, выслеживая снежинки и хватая их пастью. В нем проснулся отравленный пес, поняла Клава и снова подпрыгнула. Странное, наверное это было зрелище: пустынная улица, становящаяся все белей, косо падающий снег, мальчик с собачьей головой, ловящий снежинки, девочка в черном длинном платье, с распущенными волосами, подпрыгивающая с запрокинутым вверх лицом. Потом они сорвались и побежали, сначала Петька, хрустяще взвизгивая и оставляя за собой неровную дорожку следов, а за ним и Клава, подпрыгивая на ходу, взмахивая руками, и как только она побежала, воздух сам подхватил ее обморочной невесомостью и понес. Не смея опустить раскинутые руки, Клава вытянула вниз пальцы ног, пытаясь достать ими мостовую, но та была уже на метр внизу ее. Она летела. Она летела, как во сне. Она поднималась все выше. Она могла бы подняться и выше крыш, но испугалась и полетела вровень с ними. Если ей встречались затканные снегом фонари, тень ее косо проносилась стенами зданий назад. Клаве сделалось страшно и сладко, слезы потекли у нее из глаз, проложив по щекам косые ветряные дорожки. Она летела и не боялась упасть. Это платье, поняла она. Платье старухи Рогатовой.
Она неслась над улицей, сквозь метель, выше темных окон, изредка попадались ей и светлые, тогда Клава могла видеть люстры, интерьеры комнат, ковры на полах, она летела спокойно, словно летала всю свою жизнь, да ей и не нужно было ничего делать, воздух сам нес ее, бережно, как носил когда-то Таню лед катка, а внизу, под ней, галопом мчался Петька, склонив голову перед ветром, он был черен и угрюм, он хрипло дышал в такт бегу, и локти его мелькали, как паровозные шатуны. Она вихрем неслась по воздуху, невидимая в своей высоте, он вихрем несся по земле, как ее тень, и тогда Клава поняла: ничто не может их остановить, ни Всадник, ни Комиссар, ни смерть, она почувствовала в себе силу, неземную, великую, и ей захотелось напиться крови вождя большевиков Ленина, горькой его крови, яркой, как сургуч. Она летела над Петькой, раскинув руки в стороны, как его торжествующий дух, он мчался под ней по каменной мостовой, как ее бешеная, всераздирающая сила, они были одно, и Клаву охватило такое упоение, что она закричала, и из какой-то неведомой дали, такой огромной, словно ее отделяло от Клавы не только пространство, но еще и время, она услышала звонкий, истосковавшийся вой, обледенивший ей душу, там тоже есть кто-то, с восторженным ужасом подумала Клава, и он меня ждет. Сердце, сжатое морозной силой, длительное мгновение не хотело разжаться, и с давящей невыносимостью смерти в Клаву вошла любовь, еще более страшная, чем гибель, потому что Клава знала: любовь погубит не только ее тело, любовь погубит ее всю.
Есть существо, поняла Клава, которое я буду любить, оно там, далеко-далеко, может быть, даже в той страшной стране, называемой Сибирью, оно томится, оно днем и ночью ждет меня, чтобы я освободила его от ужаса, который больше всякого ужаса на свете.
Это было с нею всего лишь миг, а потом прошло, и вой исчез, так, словно померещился, но леденящее предчувствие космической любви раскололо Клаве сердце, и она поняла: никогда не сможет она больше стать той Клавой, какой была прежде.
Клава опустилась на вокзальную площадь в двух шагах от ямы. По-прежнему шел снег, но тихо, как подметающий дворник Клавиного детства, который словно просил окружающих не замечать течение своей работы. На площади не было людей, на ней стоял только красноармейский солдат Алексей Вестмирев, что означало Вестник Мировой Революции, а настоящая фамилия Алексея была Прыгун, но он расценил, что в безграничном потоке будущего от такой бездумной фамилии никому не будет пользы, и положил обратить ее в средство наглядной агитации масс. Когда свершится мировая революция, думал Алексей, я возьму себе другую фамилию, стану вестником какой-нибудь новой цели. Алексей стоял посередине площади и видел сразу во все шесть направлений пространства, он даже чувствовал, что есть под землей, ниже его сапог: там текла по трубам канализационная вода, лежали строительные пески, а дальше начиналась глина, а еще дальше была нефть, которая, по представлению Алексея, наполняла внутренность планеты как олицетворение концентрированной в материю тьмы, из которой по закону единства и борьбы возгорался нужный человеку свет. А совсем далеко, на другой стороне земного шара, Алексей прозревал дымные ущелья американских городов, охваченные горестью нещадной эксплуатации и насилия над человеческой душой, которому скоро положен будет решительный конец. Над головой же своею Алексей видел идущий снег, как временное торжество стихии над разоренной страной социализма, а над ним — область пылающих звезд, родных коммунистической истине своей чистотой, недаром символом революции стала красная звезда. Одного только не замечал Алексей Вестмирев: внутреннего измерения жизни, пронизывающего даже его самого. Он ел огрызок сухаря, когда на площадь опустилась девочка в черном платье, однако Алексей не поверил, что она действительно опустилась, он принял момент появления ее за ошибку своего уставшего сознания, девочка возникла, несомненно, уже какое-то реальное время назад, но он раньше принимал ее за тень, пока не перелистнулась новая страница сна.
— Стой, кто идет? — хрипло крикнул Алексей, снимая с плеча винтовку. Оружие было заряжено, но Алексей не любил стрелять, он предпочитал пороть врага штыком, потому что от пули человек умирает не всегда, бывает, она застревает на полпути и обрастает потом плотью, а штык рвет тело решительно, насмерть.
Свет единственного на площади фонаря осветил лицо Клавы, бледное, темноглазое и чуть вытянутое вниз, как у мыши. Она молча смотрела на Алексея, и тому внезапно захотелось выстрелить, чтобы Клава не могла больше смотреть.
— Я хочу яму поглядеть, — вымолвила наконец Клава.
— Яму нельзя глядеть, — отрезал Алексей. — Это территория исторической лжи.
— Мы бежали на поезд, — тихо принялась объяснять Клава. — Бежали, бежали, и тут все вдруг взорвалось. Я упала, а потом ни мамы, ни Тани уже не было.
— Если их не было, забудь о них, — предложил Вестмирев. — Вся страна прощается с прошлым, и ты простись.
— А я все не могу их забыть, — пожаловалась Клава. Она помялась и покосилась в сторону воронки. — Что-то есть там, в яме.
— Уйди от ямы, — сурово сказал Алексей. — Ее зароют, и на этом месте будет фонтан. Уйди от ямы, нечего туда глядеть.
— Ну можно я только… — начала Клава, но тут Алексей заметил Петьку, стоящего за фонарным столбом.
— Эй! — крикнул он. — Ты, там, за столбом!
Петька противно рявкнул и бросился на красноармейца. Все произошло молниеносно, Вестмирев поднял дуло винтовки, щелкнул затвором и выстрелил, не целясь, в метнувшуюся на него тень. Пулей Петьку сшибло с ног, он перекувыркнулся по разбитой мостовой, Вестмирев выстрелил снова, но на этот раз не попал, он точно знал, что Петька еще не ликвидирован, и в этом опять нашел подтверждение незаменимости штыка как орудия революции, но то было последнее, что он нашел.
— Клох, — цокнула подпухшими губами Клава.
И красноармеец Вестмирев превратился в этот самый клох, потому что от ненависти Клава положила свое слово внутрь человека. Теперь она узнала, что такое клох. Первым клохом стал красноармеец Вестмирев. Он весь одеревенел, резко прижав руки к телу, так что штык скребнул по земле, лицо его треснуло и разорвало свою кожу во многих местах, так что сплошь покрылось кровью, и он упал, как бревно, деревянно стукнув в камень, Петька налетел на него и стал рвать руками и зубами, но то была уже бесполезная трата злости: Вестмирев больше не жил. Больше того, Клава откуда-то знала: он никогда уже не оживет, что угодно мертвое может ожить, только не он, потому что вся плоть его сделалась непригодной для жизни во веки веков, навсегда ушла в отход.
Теперь же Клава вспомнила, что надо спешить, она соскользнула в яму и принялась рыть руками ее стену, сдирая себе ногти об осколки камня. Она рыла остервенело, упершись расставленными коленями в грунт, снег все падал и таял на окружающем песке, из вырытой Клавой пещерки гадко воняло, но она рыла, осыпая землю вниз, безжалостно выворачивая булыжники, пока не наткнулась на мягкую ткань волос, и маленький предмет, который вынесло на сыпучем ручейке — это была заколка, и дальше оставалось только огрести пригоршней песок с погребенного под ним лица. Когда Клава увидела это лицо, ее всю дернуло, слезы заполнили глаза — это была ее сестра Таня.
— Таня, — всхлипнула Клава. — Танечка.
Она и теперь не понимала, что Тани больше нет, Клаве просто жалко было свою бедную сестру, тесно заваленную здесь песком и щебнем, от этого ее неудобного, неживого положения в толще земли Клаве было страшно и больно, словно ее саму резали ножом. Дрожащими пальцами Клава принялась вытряхивать из волос Тани песок, снимать его с лица, при этом Клава совсем не понимала, что делает, и только мучительно скулила. Ей никак не удавалось смести весь песок, налипший Тане на глаза. Петька тоже сполз в яму, и вместе они разрыли Таню еще больше, освободилась шея с золотой цепочкой крестика и изорванное платье на покрытой фиолетовыми царапинами и кровоподтеками груди. Петька вывернул камень, нижняя часть которого была покрыта засохшей кровью.
— Уйди, — застонала Клава. — Не трогай ее. — Она приподняла заваленную к ее ногам голову сестры и поцеловала ее в лоб. Таня была холодная, как разрытый песок. Слезы снова захлестнули Клаву. Она поискала для сестры в кармане кусочек колотого сахара, какие Павел Максимович давал ей по одному в день, вместо конфеты, но потом вспомнила, что на ней же чужое платье.
— Клава, — вдруг еле слышно шепнули мертвые губы, одним выдохом воздуха. — Оставь меня тут. Мне тут хорошо.
Клава, затаив дыхание, вгляделась в контуры Таниного рта. Они были неподвижны, но тихий воздушный звук откуда-то появлялся в Клаве, будто его создавал падающий вокруг снег.
— Ступай на восток, мышка, — прошептал снег. — Там твоя судьба.
— А как же ты? — всхлипнула Клава.
— Оставь меня тут. Мне тут хорошо.
— Тут уже снег идет, — заплакала Клава. — Ты замерзнешь.
— А ты меня зарой. Мне не будет холодно. Только крестик сними.
Клава послушно стащила с Таниной головы цепочку с крестиком, бережно выплетая ее из волос.
— Отнеси на восток, — шепнул снег.
— Таня, но это ведь ты? — прохныкала Клава. — Ты ведь не умерла?
— Я умерла, мышка. Ты должна меня зарыть.
— Нет, — стиснув зубы, всхлипнула Клава.
— Я умерла. Меня разорвало на куски. Ниже груди у меня только песок.
— Нет.
— Зарой меня, пожалуйста, — ласково шепнул снег. — Прощай, мышка. Я тебя люблю.
Больше Таня ничего не говорила.
Клава отвернулась и сползла по песку ко дну ямы, сдавленно рыдая. Сочувствуя ей, Петька завыл на песочной куче, жутко и тоскливо.
— Закапывай ее, что сидишь! — поломанным голосом прикрикнула на него Клава, на мгновение оторвав лицо от рук. — Закапывай, сволочь!
Петька стал зарывать, а Клава нетвердо поднялась и, рыдая, полезла по склону ямы наверх. Она чуть не сорвалась и ушибла коленку о торчащий из песка булыжник, но все-таки выбралась на площадь. Снег уже занес пушистым саваном труп Вестмирева, вытянувшийся на мостовой. Клава прижалась к столбу несветящего фонаря и стала целовать шершавый, высокий, снежный камень, потому что это было теперь надгробие над Таниной могилой.
Потом, когда снег больше не падал, она услышала шаги сапог и рассмотрела свои перепачканные песком, оцарапанные руки, да Петьку, сидящего возле тела мертвого красноармейца. Со стороны вокзала навстречу Клаве шли люди, запахнутые в бушлаты, Клава не видела их лиц, но знала, что лица эти злы. Хриплым голосом она сделала из идущих клохи, и они со стуком посыпались на мостовую, как вязанка дров. Злые лица их полопались, словно у брошенных в огонь кукол. Клава облизнула пересохшие губы и пошла через площадь. Со стороны можно было подумать, что она идет в сторону вокзала, но на самом деле она двигалась к далекой точке горизонта, откуда должно было вопреки всему снова подняться солнце.