Первый разговор у них случился в подсолнухах.

— Ты меня старше и потому знаешь больше, — сразу определила Варвара, усевшись на колени и сложив руки на натянутом подоле. — Зато я — сильная. Я в колокольню ударила — она упала.

— Ты, наверное, слова такие знаешь, — предположила Клава, взявшись расплести и снова сплести ей косу.

— Слова? — удивилась Варвара. — Зачем же слова? Не надо никаких слов. Вот, гляди.

Она вытянула руки перед собой и подняла их немного вверх, туда, где солнце пробивалось сквозь розовые утренние облака. Варвара скривила пальцы и застыла в неподвижности.

— Ну и что? — не поняла Клава. А потом она увидела, что солнечный свет глохнет, исчезая в облаках. Солнце ползло обратно. Клава выпустила из рук косу Варвары и заворожено уставилась на восток. Солнце ползло обратно. Это было так страшно, что сердце Клавы заколотилось и ей трудно стало дышать. Облака темнели, а небо все больше холодело, наливаясь вечерней синевой. Свет уходил вниз. Клаве показалось, что если Варвара сейчас завалит солнце за полевые холмы, оно никогда уже больше не встанет.

— Хватит, — прошептала Клава и перекрестилась. — Слышишь, хватит! — крикнула она, дернув Варвару за плечи. Та опустила руки и раскрыла сжатые пальцы.

— Сделай как было! — потребовала от нее Клава.

— Да не бойся, глупая, — по-деревенски, с привизгом расхохоталась Варвара, обернувшись и глядя на Клаву снизу вверх. — Встанет твое солнышко. Не трогать, так и встанет.

Клава посмотрела вокруг. Головы подсолнухов уже наклонились книзу, полагая, что наступает ночь.

— Ты не делай так, пожалуйста, — тихо сказала она. — Без солнца все цветы повянут.

— Вот как? — перестала смеяться Варвара. — А хоть бы их и повяли, что тебе?

— Я не хочу, — капризно сказала Клава. — Я люблю, чтобы были цветы.

— Ну хорошо, — нежно согласилась Варвара. — Ласковая какая, все то ты любишь. И солнце, пусть себе светит. Хотя чего оно прямо в глаза лезет? — лукаво добавила она.

— А ты отвернись.

— Ай мне лень? — игриво отстаивала Варвара свое равноправие с солнцем.

Увидев, как она улыбается, Клава тоже улыбнулась. Ей стало так легко и вольно.

— А вот смотри, чего я могу, — крикнула она, подпрыгнула на месте, и ее сразу потянуло в воздух.

— Ох! — восхищенно разинула рот Варвара. — Летать!

Клава поднялась выше подсолнухов и пронеслась над ними, шелестя по макушкам пальцами ног. Она сделала небольшой круг и вернулась к вставшей посреди стеблей Варваре. Та казалась даже с небольшой высоты совсем маленькой, как матрешка. Клава плавно опустилась перед ней, чтобы не толкнуть, обняла и поцеловала в то место, где уходили со лба в косу Варварины светлые волосы.

— Я летать не могу, — с теплым дыханием призналась ей Варвара. — Я высоты боюсь.

— Ты все равно такая удивительная, — прошептала Клава. — Смотрю на тебя и поверить не могу, что ты на самом деле есть.

— А, это ничего, — рассудила Варвара. — Привыкнешь.

Она задумалась, невидяще глядя Клаве в шею.

— Послушай, а ты одна пришла?

— Со мной еще Петька был, — вздохнула Клава. — Но его дядя Терентий из винтовки застрелил насмерть.

— Петька? А какой он был, Петька? — заинтересовалась Варвара.

— Голова у него, правда, была собачья, — стала вспоминать Клава. — Свою ему саблей срубили. Но он был верный, он меня защищал.

— А где он теперь?

— Там, в лопухах лежать остался. Мне на него идти глядеть страшно было, и я не пошла.

— Пошли теперь, — коротко собралась Варвара. — А то еще дураки из него пугало сделают.

— А Петьку оживить можно? — с надеждой спросила Клава.

— Нечего его оживлять, — отрезала Варвара. — Он и так живой.

Второй разговор случился у них на дороге.

Варвара, видевшая за версту, издали заприметила пылящего всадника.

— Красный скачет, — сказала она, остановившись и заслонив лицо рукою от поднявшегося-таки во всю силу солнца. Все, что ни делала Варвара, старалась делать она по-взрослому, обстоятельно и серьезно, чем постоянно смешила Клаву, потому что сама Варвара была маленькая.

— Ружье у него за спиной, а лицо со щетиной, пролетарское, — различила Варвара классовую сущность врага.

Скоро и Клава разглядела конного человека, отчего сразу вспомнила ту ночь, когда Петьке срубили голову. Она даже сперва подумала, что это тот же расхристаный всадник возвращается из Озеринки, порубав уже и Петькино тело. Однако этот человек гнал лошадь хоть и галопом, но безо всякого бешенства, видно было, что он стремится вперед по ясному приказу той самой партии большевиков, о которой рассказывал Клаве Павел Максимович, и что место боя ему уже указано, нужно только поспеть туда вовремя, чтобы меткой пулей поразить не ждущего беды Клавиного отца.

На подступах к двум стоящим посреди дороги девочкам всадник замедлился, чтобы не ушибить деревенских детей, и тут Варвара махнула на него рукой и сбила с коня. Человек упал с животного тяжело, и с размаху ударился о дорогу, подняв облако пыли, однако пыль не стала садиться на него обратно, а испуганно понеслась вслед пронесшемуся вдруг травами ветру. Лошадь прянула в сторону и пошла полем, подальше от своего неправильно убитого хозяина.

— Вот, — перевела дух Варвара. — Хотят свободы, а лошадь угнетают.

Они подошли к упавшему ближе. Человек лежал, неудобно подвернув под себя руку и распластав по пыли ноги в нечищеных сапогах. Клава остановила Варвару за руку.

— Может, он еще жив, — шепнула она.

— Какое там жив, — уверенно заявила Варвара. — Ему вся земля по голове ударила.

— А крови нету, — с расстояния рассматривала погибшего Клава.

— А крови у них мало, у большевиков, — со знанием дела объяснила Варвара. — Они ею добровольно знамена красят. Оттого у них силы столько.

Клава удивилась, как она сама раньше не додумалась до такой простой мысли, и с уважением посмотрела на Варвару. И правда, если у красных все знамена пропитаны живой человеческой кровью, как их можно победить?

— Варя, ты красных боишься? — спросила Клава. Самой ей стало очень страшно. — Варя!

Варвара тем временем совсем потеряла интерес к покойнику, а сошла с дороги и поймала на цветке пчелку. Теперь она стояла и держала ее в ладони, гладя указательным пальцем по мохнатой спинке и разглядывая своими большими ясными глазами. Пчелка жужжала, но не кусала Варвару, потому что верила в ее ласку. После оклика Клавы Варвара разжала руку и выпустила пчелку на ветер.

— Скоро осень, — вздохнула Варвара, думая о чем-то своем. — И они все умрут.

— Кто? — не сразу поняла Клава.

— Пчелки, кузнечики, — грустно сказала Варвара. — Они же не живут, когда холодно.

Клава ничего не ответила, но заметила легкие слезы на глазах Варвары и задумалась над непостижимым существом своей вечной маленькой любви, одним движением убившей человека, зато жалеющей мириады безымянных существ, умирающих каждый год, чтобы никогда больше не встретиться с солнцем. Они ведь и правда не знают, подумала Клава, что на следующий год снова наступит лето.

Третий разговор вышел уже в Озеринке.

На самом деле Озеринки больше не было. Пока Клава ходила в Злотово спасать Варвару из плена раздувшегося черного духовенства, на деревню вышел красноармейский отряд, руководимый идейным коммунистом товарищем Победным, со всем двойным смыслом своей диалектической фамилии. Товарищ Победный послан был для розыска пропавшего продотряда, но на пути получил дополнительную депешу, что в районе орудует белая банда, подорвавшая целый стратегический бронепоезд, а вместе с ним и здоровье вождя мировой революции товарища Свердлова. «Смерть всей контрреволюционной сволочи!» — стояло в депеше. И внизу: «Тов. Троцкий»

Победный существовал как практический марксист, потому он сразу осознал имевшую место в Озеринском районе угрозу перехода количества саботажной косности в бандитское, пропащее для революции качество, и приступил к делу со всей суровостью. Суровость же Победного также основана была на одном из главных принципов марксизма, а именно на отрицании отрицания. Еще в двадцати километрах от Озеринки отряд Победного арестовал четырех баб, побиравшихся на болотах ягодой, рожи у баб были непонимающие, намертво перекошенные ненавистью к страданию и нежеланием терпеть временные трудности новой жизни, существование белой банды они упорно не хотели признавать, и Победный приказал произвести отрицание этого отрицания путем расстрела баб на месте. «Кто отрицает правоту революции, того самого революция отрицает, и в этом ее правота, товарищи красноармейцы!» — выдал Победный перед строем своих бойцов следующую теорему марксизма, только что выведенную практическим усилием из его аксиом. Во всяком своем революционном действии товарищ Победный умел находить такую теоретическую мораль и сразу сообщал ее товарищам.

Малолюдность района для Победного являлась закономерным следствием перехода из количества в качество: количества не должно было остаться, одно единое и коварно таящееся где-то на глубине злокачество. Так оно и вышло: в Озеринке отряд Победного обнаружил новых людей, поедавших революцию непосредственно в форме ее исполнителей, а в лопухах красноармеец Вытюжный нашел и высшую форму злостного качества: мальчика с размозженной собачьей головой. Пораженный чудовищностью озеринского факта, Победный приказал вывести всех жителей деревни на гумно и убить рабочими, не ведающими отвращения пулями, перед расстрелом же Победный хотел услышать от них самое отрицание, потому что в уродливом цветении боковой ветви контрреволюции должна была содержаться новая антиистина, которая завтра, может быть, взята будет на вооружение следующим врагом.

— Отрицай, сволочь! — велел сгрудившимся для смерти озеринцам Победный, не сходя со своего боевого коня.

— Всякая власть есть угнетение! — охотно бросил лозунг из толпы Михей Гвоздев. — Раньше угнетались рабочие да крестьяне, а теперь — скотина бессловесная. Да здравствует мировое возмущение коровьего и конского пролетариата!

Толпа не поддержала оратора, только плачущие перед гибелью бабы завздыхали от сочувствия к умирающей без понимания правде и принялись креститься.

Победный выделил Гвоздева из массы, чтобы казнить его особо и памятно.

— Революция едина со своей противоположностью! — публично осветил затем истину Победный, привстав в стременах. — Не всякое движение есть прогресс, бывает и бессмыслица! А ну, бей гадов!

Красноармейцы дали залп. Все озеринцы повалились на поверхность гумна, хотя многие упали просто от хитрости. Победного же провести было нельзя: он сразу велел бойцам проверить штыками глубину созданной смерти. Завизжали, забарахтались под штыковыми ударами озеринские бабы. Одна, особо прыткая, даже вскочила на ноги и понеслась босиком по гумну к лопухам. Победный выхватил револьвер и дал бабе пулю, та с разгону, не успев повернуть, влетела в стену сарая и, зашибленная, свалилась наземь. Какой-то мальчишка прокусил зубами ветхий сапог одного из красноармейцев, и тот, кривясь от боли, долго отбивал мальчишке голову прикладом. Боец Неводов принес Победному забрызганного чужой кровью вопящего младенца, подцепив его за пеленки штыком, потому что не знал, будет из ребенка человек или же прямая сволочь. Победный на месте изобрел и исполнил делом независимо от царя Соломона, о котором ничего не знал, его тысячелетнюю мудрость: он рассек ребенка саблей на две половины, которые обе упали на землю, освободив одновременно штык, слух и сознание Неводова от возникшей было заботы. Но глядя на дернувшие конечностями куски ребенка и его вывалившиеся розовые кишечки, Неводов с трудом подавил в себе выход походной каши. «Все одно поить его было бы нечем», — утешил бойца Победный. «Не то что бабы, козы при нас нет. Такая уж нам судьба, товарищ Неводов, указанная партией большевиков: бороться со своей противоположностью, пока не выйдет завершенное единство».

Клава с Варварой нашли место расправы по глухому, басистому гудению мух. Дойти туда было совсем не трудно, потому что отряд Победного сжег все избы, и улиц в деревне больше не было. Тела озеринцев лежали вповалку по всему гумну, там и тут растеклись большие темные лужи, как после кровавого ливня. Над лобным местом парил Михей Гвоздев, насаженный на вбитые черенком в крышу сарая вилы: собственно, сидел Гвоздев только на одном рогу вил, а второй подпирал его вытекшую кровью грудную клетку. Кроме того, руки Гвоздева удерживались в непрерывном взмахе посредством привязки к другим вилам, проходившим за его головой по плечам, к ним же крепилась веревкой, захлестнувшей горло, и голова Михея, так что глядел он прямо перед собой, раскрыв руки, словно хотел обнять любого пришедшего человека, и разинув рот с долгой рыжеватой бородою. На шее Гвоздева висела табличка, на которой было написано: «ЭСЭР».

— Стрижа из дедушки сделали, — догадалась Варвара, глядя, как в рот Михею залетают по какой-то надобности мухи. Таблички она не поняла, потому что не умела читать.

— Они тут сами людей ели, — сообщила ей Клава, вспомнив ряд маленьких волосатых черепов на полке в темной горнице Терентия.

— И пусть бы ели, — пожалела людоедов Варвара. — Мне мамка рассказывала, что раньше тоже в лесу людоеды жили. А большевики — они хуже людоедов, они и не люди даже, сплошь нечистая сила.

— Да, — согласилась Клава. — Ленин — тот вообще в небо поднимается. Он — колдун.

— Ты что, Ленина видела? — изумилась Варвара, даже наступив оплошно в кровавую лужу.

— Он лысый такой, кепку носит, — рассказала Клава. — И букву «р» не выговаривает.

— Ну, точно бес, — перекрестилась Варвара, забыв о своей обиде на Бога. — Они всегда такие, потому что их Сатана по-настоящему сделать не умеет.

— А еще он как схватится руками за пиджак, — Клава на своем платье показала, как Ленин хватается руками. — И полетит. Ой, ты в кровь наступила.

Варвара вышла из лужи и вытерла ноги о землю.

— Ну, где тут твой Петька лежит? — вспомнила она.

Петька лежал на том же месте в сильно порубленных штыками лопухах. Красноармейцы искали тут затаившуюся контру по приказу товарища Победного, который и в лопухах увидел отрицательно качающего бычьей головой, вечно во всем неуверенного Маркса: «Контрреволюция», — заявил Победный, — «есть там, где ее и быть не может. Таким способом она сама себя отрицает». Из того факта, что обыск лопухов ничего живого не дал, Победный сделал торжественный вывод: враг до того исхитрился, что истребил себя самоотрицанием до полного небытия. «Чем сильней гад — тем ближе вся его темная гибель. Ура, товарищи!», — провозгласил он, трогая коня в чистое поле, навстречу своей собственной смерти, лица которой так и не суждено ему разглядеть в светлой луговой дали, только придется раз Победному тронуть отвердевшие в пыли тела своих непобедимых бойцов, лишенные своего дыхания, выхватить револьвер и упасть с дороги в траву, терпеливую, поделенную на маленькие, прижавшиеся к земле стебельки, и пуля, которую выпустит Победный, переходя в новое качество, улетит в глубокое голубое небо, улетит, да там и потеряется, в ясном море света, в белых копнах облаков.

А неведомое Победному лицо его собственной смерти склонилось тем временем среди рубленых лопухов над вонючим и изуродованным Петькиным телом.

— Я же говорила, он уже гниет, — с отвращением всплакнула Клава, закрывая рукой нос. — Какой же он живой?

— Да, он гниет, — с каким-то странным торжеством подтвердила Варвара. — Он гниет. Он вечно будет гнить.

— Вечно? — не поняла Клава.

— Вечно будет гнить здесь, — шепотом повторила Варвара и повернулась к ней, что-то незнакомое, страшное было в ее ясных глазах. — Ты запомни это место.

Клава машинально оглянулась, пытаясь найти на Озеринском пепелище что-нибудь такое, что можно было бы запомнить.

— Где-то в лопухах, около деревни, которой больше нет, — грустно произнесла она, с неспешным трауром ступая в бесчувственных, прохладных водах Петькиной смерти.

— Да, сила — нигде, — тихо согласилась Варвара, закрыв обеими ладошками глаза, словно Клава напомнила ей что-то. — Она — в том месте, которого уже нет.

Клаве вдруг сделалось страшно и нехорошо.

— Варя, перестань, — взмолилась она и схватила Варвару за руки, пытаясь оторвать их от глаз. Варвара вырвалась и отвернулась от нее в сторону сожженной деревни. Похоже было, будто она хочет играть с Клавой в хоронушки. Клава еще раз попыталась поймать Варвару, но та увернулась и села на землю.

— Не трожь меня, — шепотом попросила Варвара.

Клава глянула на небо, не темнеет ли белый свет. Но ничего не темнело, только плыло в незабудочной высоте маленькое пушистое облачко.

Варвара сидела неподвижно, приложив сложенные руки к глазам, словно на ладонях у нее написана была бесконечная книга, и она ее читала. Прилетал теплый ветер и шелестел над Варвариной головой уцелевшими лопухами. Клава заметила на ее сарафане несколько прилипших волчков, но не решалась их выбрать. Варвара сидела долго. Чтобы не так волноваться, Клава вышла на дорогу и глядела по ней вдаль, может быть идет кто-нибудь, или едет. Но дорога была пуста, потому что двигаться по ней было уже некуда.

— Варенька, тебе не больно? — беспокойно спросила Клава, вернувшись в лопухи. — Может, тебе водички принести, из колодца?

Варвара молча помотала закрытым руками лицом. Клава опустилась на колени возле вонючего Петьки и стала сгонять с него мух.

— Идите на гумно, там много трупов, — тихо советовала она мухам, уважая их право на неживое. — Что вам один Петька?

— Клава, — тихо вмешалась вдруг Варвара. — Ты знаешь, почему Бог любит человека?

— Нет.

— Потому что человек Его спас.

— Бога? От кого? — изумилась Клава.

— От одиночества, — Варвара убрала руки с лица, и Клава снова увидела в ее ясных глазах капли солнечного счастья. — Бог все может, — радостно продолжила Варвара. — Только любви Себе сделать не умеет.

К вечеру они дошли до леса.

На поляне того леса стоял погрузившийся в землю, позеленевший от мха и ослепший окнами скит. Трава переступила уже давно его порог через приоткрытую дверь, пошла днищем, будто откуда-то изнутри, никак по трубе, забралась на крышу, а там уж и зацвела — веселыми стайками ромашек. Внутри скита пахло прелым деревом, и торчали два трухлявых столбика от сгнившего стола, сама столешница развалилась и упала в траву, теперь ее можно было найти только по луже дождевой воды, блестящей от солнечных полос, что шли через дыры под потолком. У стены низкого помещения сделана была широкая спальная лавка, а на лавке лежал почерневший, изъеденный жуками гроб.

— Что это мертвые всюду, — затосковала Клава, уже с порога скита приметив гроб. — Будто мы одни на свете остались.

— Только бы она еще была там, — шепотом попросила Варвара, обеими руками берясь за заплесневевшую крышку гроба.

Восемьдесят лет лежала в том гробу усопшая молодая подвижница Устинья Щукина, нетленная и бледная, как полотно. Пауки сплели над лицом Устиньи полупрозрачные сети, чтобы уловить летящих ко всякому трупу мух, но мухи не стремились к Устинье, пугаясь ее холодной чистоты. Щукина лежала в выстиранной белой сорочке, сложив руки на груди, в руках ее содержался черный отсыревший молебничек. Веки Устиньи были сомкнуты, рот подвязан холщовой ниткой, но в лице все равно сохранилась неукротимая, бескровная злость, за которую монашки соседнего монастыря и прозвали подвижницу по-своему — Бешеная.

Устинья была дочерью одноглазого мелкого рыботорговца Харитона Щукина, человека жадного и бессовестного, но не лишенного благоговения перед высшей силой. В жизни Харитон всего достигал своим умом, за женщинами же обычно не признавал способности к рассуждению. Женщин в семье Щукиных было много: кроме Устиньи имелось еще три младшие дочери, все похожие на мать, девки малорослые, светлоглазые и крепкие, как огурцы, одна только Устинья в тело не шла, взгляд имела темный, будто погруженный во мрак, да и ростом была много выше матери. Глядя на нее, Анастасия Щукина даже сомневалась иногда, она ли Устинью рожала. Харитон же старшую дочь любил особо: она похожа была на бабку его, Федору Щукину, женщину гордую и безжалостную, правившую семейным промыслом при недоросших внуках по смерти своего сына. Когда Устинья крестилась, уперто глядя перед собой в икону, Иисусу Христу прямо в очи, Харитон сразу вспоминал Федору, тоже не опускавшую в церкви головы, и сам крестился вслед за дочерью, обмирающе влажнея единственным глазом. По другим поводам Харитон расстройства чувств не ощущал, и продавал голодающим тухлую рыбу втридорога.

Откуда повалилась на Устинью божья благодать, никто сказать не мог. Десяти лет она уже простаивала в уголку перед иконой порой целое утро, и подруг у нее не было, потому что любые игры казались чуждыми ее рано ушедшей в смертные поля душе. Читать Устинья выучилась рано, отец, не веривший в рождение сына, хотел вырастить в старшей дочери себе наследницу, пока все тщанием нажитое состояние на растащили безбожные зятья. Но Устинья превосходила свою прабабку в рассуждении: целая жизнь была ей не нужна, она хотела только скорее помереть и выйти на свободу, к ангелам. От привязанности к покойникам Устинья подолгу пропадала на кладбище, с мертвыми только могла она говорить о волнующем, они слушали ее и понимали. О рыбной же торговле Устинья ничего не желала знать, деньги ей были противны. Она даже называла нередко отца чужим и скорбным словом: «мытарь».

Анастасия сперва пыталась побоями вернуть дочь к разуму, но Устинья только пуще плакала и еще чаще молилась, а когда мать перестала пускать ее в угол, к иконе, то стала молиться ночью, во тьме глухо бормоча все наизусть, и Анастасия слышала, как через равные промежутки времени тихо поднималась рука Устиньи, сжатые в троеперстии пальцы стукались в открытый бледный лоб, и дважды, крест-накрест, шуршало отираемое локтем белье. Угол снова был дозволен, но Устинья не перестала молиться ночами, когда все другие спали, и Бог мог слышать один только ее шепот, мерно шелестящий в тишине. Устинья ничего не просила у Бога, но знала, что Он слышит ее и уже узнает.

Однако Враг тоже не отступался от Устиньи. Он томил ее душу сумеречными формами неизвестных угловатых предметов, и томление это Устинья искореняла болью. Она брала нож и резала себе плечо или ногу на бедре, чтобы видеть вытекающую кровь. Кровь волновала Устинью даже сильнее страдания, она знала, что и Христос пускал себе кровь, превращая ее для апостолов в вино вечной жизни. Кровь Устиньи принадлежала Богу. «Ешь, Господи», — говорила она хрипящим от исступления шепотом, усиленно крестясь, — «ешь на здоровье». После истязаний Устинье иногда снились разговоры с апостолами. Апостолы нагоняли ее на темной дороге, через деревья или через пустырь, лиц их было не различить в ночной темноте, их крепкие руки схватывали Устинью за локоть, разворачивали к себе, и речь шла из ртов с прохладным дыханием ветра. Апостолы словами предостерегали Устинью невесть от чего и населяли ее внутренность неясной космической мудростью. Чаще всего разговаривал с ней апостол Петр. «Правильно делаешь, Устинья», — говаривал он ей, задирая путаную бороду. «Плоть отдай земле сырой, а кровь — Господу».

Шестнадцати лет Устинья не вынесла и ушла из дому, никому не сказавшись. Она стала жить в одном монастыре по соседству. Тамошние монашки, однако, казались ей недостаточно набожными, молитвы творили они в основном по расписанию, а резать себя ничем не резали, берегли плоть, и Устинье ножа тоже не давали. «Что ж его беречь, мясо проклятое», — недоумевала покрытая шрамами Устинья, и для страдания втыкала в себя крупную швейную иглу, каждый день в новые места. Спала Устинья вовсе мало, больше забывалась с раскрытыми глазами, уставившись в обнимающую все бесконечность. Монашки вскоре испугались Щукиной, которая сделалась бледна, как труп, и вечно, как не заглянешь, крутилась на полу кельи, нещадно язвя себя иглой. «Бешеная», — зашептались они, — «Устинья — Бешеная». Иногда Устинья являлась на вечерней молитве, как призрак, быстро перебирая по каменному полу узкими босыми ногами, становилась на колени напротив образа Богородицы и молилась, крепко, даже с каким-то глухим хрустом, стукаясь головою в пол. А иногда вдруг начинала жечь себя на глазах монашек свечкой, но не кричала, и даже не кривилась от боли, а только потела лицом, причем вместе с потом то и дело выступала из Устиньи ужасная, святая кровь. «Бешеная», — шептались слабые монашки, и разбегались, не закончив молитв.

А Устинья тем временем уже сцепилась с самим Дьяволом.

Нечистый явил Устинье в келье свой тайный уд, в котором был его знак и непостижимое могущество. Впервые в жизни Устинья почувствовала бездонный ужас от того вопиющего скотства, с которым Дьявол губил души людей. Уд был для Устиньи формой, которую приняла плоть, ненавидящая Бога, она вытянулась и свернулась в буквенный узел от своей скрытой ненависти и злокозненного уродства. Буква уда означала тайный, непроизносимый звук, каким Дьявол извратил божественное слово. Апостол Петр, остановив Устинью как-то на дворе, показал ей у себя такой же уд, и хотел заклеймить им Устинью, но та цепко оборвала Петру дьявольский орган карающей рукой и бросила его в пылающий рядом костер, похоже, это был тот же самый костер, у которого Петр отрекался от имени Спасителя. Оскопленный Петр с воем пал к ногам Устиньи во тьму, однако сам Сатана не унимался. Он являл Устинье уд в тенях и мертвых сооружениях, словно уже успел тайно вплести его во все Божье творение. Устинья остервенело хлесталась прутами, протыкала себе ладони иглой, а однажды, улучшив момент, усекла во время общей трапезы хлебным ножом два крайних пальца с левой руки, превратив ее тем самым в точное орудие крестного знамения. Кроме своей жизни Устинья ненавидела и всякую другую: она выдирала во дворе монастыря траву и подолгу давила живших под стенами муравьев, чтобы Дьявол ощутил недостаток в материале для глумления над Богом.

После того, как Устинья стала хватать в коридорах монашек своей страшной птичьей рукой за мягкие морды, настоятельница выгнала ее из монастыря, и Щукина поселилась в заброшенном ските. Там Господь пожалел Устинью, дав ей небесный огонь в колотые раны груди, огонь этот жаром выжег сердце подвижницы, и она преставилась, исповедавшись самому апостолу Петру в своих грехах, таких же огромных и неземных, как ее вера. Петр слушал исповедь Устиньи молча, с уважением, стоя над нею в белой плащанице и обнажив в знак своей чистоты запекшийся кровью обрывок тайного уда. На плече его внимательно сидели пришедшие к Устинье из леса грибы. Возле одра подвижницы находилась также бродячая старуха Марья, которая отирала тряпицей высохшие от дробного шепота губы умиравшей и благоговейно крестилась, когда тело Устиньи вдруг смолкало и с силой начинало колотиться спиной о скамью, будто рыба в дно деревянного корыта. По успении мученицы Марья сходила в соседнее село и привела мужика Анисима, который сладил Устинье гроб и положил в него тихое, остывшее до лиственной прохлады тело.

Через восемьдесят лет пришла Варвара Власова и сдвинула крышку гроба. Гроб был пуст.

Варвара бессильно сползла коленями в траву, прислонившись щекой к стенке полого гроба. За окном скита сдавил травы огромный, невесть откуда взявшийся дождь, его тяжесть повалилась на Клаву, отняв у нее весь воздух, белесая пелена воды потекла по лицу, застилая глаза. Клава бессловесно, как мертворожденный теленок, шмякнулась в мокрые стебли травы.

Клава увидела сон.

Когда человек с выжженными знаками на лице снял с лица Устиньи хлопья паутины, свинцовые веки Щукиной поднялись, медленно и тяжко, как всплывает пропитанное водой бревно. Под ними были глаза Устиньи — совсем почерневшие и горящие злобой ко всему живому.

— Цепи дайте, — прохрипела она, и рука ее с безошибочной хваткой совершила крестное знамение.

— Воды, — хрустнул человек, более походивший в закатном мраке на тень.

Кто-то выплеснул воду Устинье на лицо. Капли потекли по плотным, немигающим, как у змеи, глазам.

— Вставай мать, — прошипел человек со знаками на лице. — Ленина убить надо.

Устинья села в гробу, перекинув через его край босые оцарапанные ноги. Сырые черные волосы упали ей в плечи. Из них на колени Устиньи посыпалась гробовая труха и мертвые насекомые, так и не добившиеся от трупа Щукиной никакой пищи.

— Ленин — это кто? — хрипло спросила она у теней.

— Ленин — Антихрист, — свистяще определил пришедший. — Он власть в России взял, все церква порушил. Чуешь — вонь? Это старцы святые на кострах жарятся.

— Антихрист? — потянув воздух, остервенело перекрестилась Устинья. — Как же его убьешь?

— Бог убьет! — взревел кто-то из тьмы, лица которого даже Устинья своим трупным зрением не могла разглядеть. — Бог убьет! Божье бешенство! — и безликий, захлебнувшись своим ревом, протянул вверх руку, светившую гнилым пламенем звезд.

Устинья прыгнула из гроба на землю, взметнув отросшими за восемьдесят лет черными волосами, в которых не было ни следа седины.

— Божье бешенство! — хрипло взвыла она.

— Божье бешенство! — страшно захрустел обожженный, словно топтал кучу сухого хвороста.

Свирепо воя, Устинья метнулась к бревенчатой стене сруба и, беззвучно ударившись в нее, сама превратилась в бурые бревна.

За неразборчивым потоком дождя бледная баба в косынке ела семечки на лавке столичного вокзала, и прошедшему мимо нее мужику показалось, будто дождь — это река, в глубине которой тает смутный, бескровный лик утопленницы. Привлеченный мертвенной, замогильной красой, мужик присел к бледной бабе на лавку и, неспешно скрутив цигарку, закурил на дожде. Так и сидели они, молча, будто супруги, оба серые и неживые, под потоком бьющих в землю, пузырящихся на лужах, капель, рука бабы медленно поднималась ко рту, глаза невидяще глядели в журчащую толщу, а мужик сидел, прищурившись, в волчьих валенках, и едва заметный сизый дымок вился над копной его волос из густой, нечесаной бороды.

В районном комиссариате Устинья прямо с порога, без предъявления какого-либо мандата, потребовала дать ей цепи. Комиссар Вадим Малыгин, задавив грязный окурок в выдвижном ящике стола, прислушался к наступившей после слов Устиньи тишине, словно пытаясь из нее вернее оценить чаяние оторванной от центра массы. Потом он устало и четко ответил Устинье, что цепей своих пролетариат лишился уже навсегда, а буржуазию кончать приказано без цепного плена, на месте. Тогда Устинья подошла к столу и взяла с него какой-то тяжелый предмет, назначение которого Малыгину было неизвестно. При этом комиссар разглядел крест на груди Устиньи, и то, что грязная ее одежда была похожа на традиционный наряд отжившего монашеского класса. Малыгин поднял над столом пистолет, который всегда был у него под рукой на случай решительного действия, и выстрелил бабе в живот, чтобы было больнее, и чтобы наверняка убить в женщине возможно зреющего наследника старого режима. Но Устинья не согнулась от пули, а с размаху ударила Малыгина тяжелым предметом в лоб и вышибла ему на стол мозги.

Когда Ленин выходил из машины, толпа медленно лезла ему навстречу в сумерках мелкого дождя. В толпе не было человеческих лиц, одни неопределенные свинцовые рыла. Многие поросли щетинистым налетом, или то была мелкая металлическая стружка, черная от машинной грязи. Как дупла не приставленных валов чернели разинутые рты. Где были глаза — они бессмысленно застряли в разошедшейся, почерневшей коже, будто сливы, сбитые грозою в грязь. Толпа двигалась не к Ленину, а как-то мимо, словно рядом с Лениным находился его невидимый двойник, толпа постоянно заворачивалась сама в себя, как перемешиваемая ветрами туча.

— А где же товагищи габочие? — спросил Ленин одного из сопровождающих.

Ему никто не отвечал. Все кружащимся, мутным потоком двигалось вокруг, где-то, в заволоченной дождем дали, звонил рабочую смену заводской колокол. Лишь одна баба в темной одежде смотрела на Ленина в шуршащем водяном безмолвии, единственная во всей толпе. Ленин видел ее бледное, безжизненное лицо, глаза, стиснутые, застывшие губы. Он видел даже дождевые капли, осевшие в ее выбившихся из-под косынки, спутанных волосах. Баба подняла руки, и в руках у нее был револьвер Вадима Малыгина.

— Сволочь! — застонал Ленин.

Баба ударила пулями, со стремительной, бешеной силой нападающей змеи, словно тяжелые вилы с размаху вонзились Ленину в грудь. От страшного удара позади него треснула кирпичная стена, проломилась и глухо рухнула вовнутрь, открывая дождю новое, злое от вылезших стропил, пространство клубящейся пыли. Нечеловеческой силой Ленина оттолкнуло назад, и он падал на холодные, мокрые руки сопровождающих, выворачивая ноги по мостовой. Пиджак его распахнулся, на сорочке росли кровавые, раздавленные пятна. Бледная баба запрыгнула на него своими босыми ногами, твердыми, как бивни, и насмерть продавила грудь. Толпа налезала со всех сторон. Один рабочий с грязными усами косо закусил губу и ударил стрелявшую женщину кулаком в лицо, но упасть она не смогла, жилистые руки схватили ее под локти, вцепились в темные волосы. Из носа женщины уже текла густая, смоляная кровь. Ее повалили на колени. Кто-то в картузе наотмашь, с грязными звуками, стал бить ее сапогами в живот.

— Это террористка Каплан, эсерка, — глухо бредил какой-то молодой человек в тумане дождя.

— Щукина я, Устинья, — зло и гордо захрипела стрелявшая, мотаясь под ударами сапог.

Ленин не слышал ее. Одна из пуль пробила ему сердце.

— Помрет он! — взвыла Варвара, потерявшаяся в бесконечной ночной тьме.

Клава очнулась от ее сорвавшегося, надрывного плача. Варвара каталась где-то по траве. Клава на ощупь нашла ее, поймала и стала утешать.

— Ну не плачь, Варенька, — шептала Клава, гладя рвущуюся Варвару по мокрым, распушившимся волосам. — Может еще и не помрет, может выживет!

— Да опоздала я, опоздала! — растяжно ныла Варвара, безжалостно натирая руками лицо. — Помрет он! А как помрет — конец света настанет! Конец света же настанет!

Клава и не знала, как утешить Варвару, ей было ее очень-очень жалко. Она даже и не думала о конце света, ей только хотелось, чтобы Варвара перестала сейчас плакать и мучиться.

— У него разбито сердце, он теперь точно помрет! — голосила Варвара. — И вся земля сгорит, ничего же не останется, ни травиночки! Ну что мне с ними делать? Ну скажи вот, что мне с ними делать? Да если б не они, я б… я б святой сталааа! — разразилась новыми рыданиями Варвара. — Жизнь всю, гады, жизнь мне всю испаскудили!

— Ну зачем тебе, Варенька, зачем тебе быть святой, — бормотала Клава, нежно целуя Варвару во вспухшее заплаканное личико.

— Ну что ты понимаешь? Что ты понимаешь? — с забитым носом стала спрашивать Варвара, перестав вдруг выть. — Что ты понимаешь в святости? А теперь я кто? Кто я теперь?

— Ты — солнышко, — ласково ответила Клава.

— Не хочу быть солнышком, — капризно не соглашалась Варвара, всхлипывая, но уже не плача. — Хочу быть дочкой у Бога. А то у Него сын есть, а дочки нету.

— Значит, не хочет Он себе дочки, — предположила Клава, уже сильно ревнуя Варвару к Богу, дочерью которого та обязательно хотела стать.

— Не хочет? — ехидно спросила Варвара. — Так я Ему сама весь мир изведу! Я Ему солнце в речку бухну!

— Не надо, не надо мир изводить, — попросила Клава. И еле слышно прибавила: — Варя, ты меня любишь?

— Люблю, — сразу ответила Варвара.

— А кого ты больше любишь, меня или Бога?

— Тебя, — недолго подумав, решила Варвара.

Клава скульнула от счастья и стала ее целовать.

— Ох, ох, — заквохтала Варвара, уже забыв о конце света и улыбаясь от щекочущих Клавиных губ, да понарошку отталкивая Клаву руками. — Будет тебе, лизаться-то. Ну, оставь, чумная ты девка!

Спали Клава с Варварой в оставшемся после Устиньи гробу. Клава среди ночи отчего-то очнулась и лежала дальше без сна, чувствуя на груди глубокое и теплое дыхание любимой Варвары. В скиту было очень темно, где-то капала с крыши в лужу вода, а когда налетал ветер, мертвый дождь сыпался с листьев деревьев густым, непрерывным шорохом, точно это покойная Устинья вернулась и паслась за окном в траве, перетаскивая за собой небольшое тело убитого ею Ленина. Клаве становилось страшно, когда оживал умерший дождь, и она жалась к теплому телу Варвары, сопевшей и иногда двигавшейся во сне. Однажды Варвара открыла круглые, спящие еще глаза и тихо сказала:

— Не только у Бога есть сын. У Ленина тоже есть. Такой страшный.

Клава попыталась представить себе сына Ленина, но не смогла. Она хотела спросить у Варвары, какой же он, но та уже снова сомкнула глаза и засопела. Теперь Клава боялась уснуть, а то еще придет этот неведомо страшный мужик, сын Ленина, напугавший во сне Варвару, а спящая Клава не успеет увидеть его и сделать из него клох. Уснула она, только когда уже начало понемногу светать, и запели птицы. Ей приснилась тьма, площадь Кремля во мраке, как огромный, уходящий стенами в небо, каменный зал, посреди которого пылал костер, а у костра стоял Петька с обугленной собачьей головою и держал в руке ужасный жезл, оканчивающийся острым крюком. Роста Петька был нечеловеческого, словно бронзовый памятник, и, как памятник, молча глядел во мрак, где Клаве совсем ничего не было видно.