Это было невыносимо.

Пустынное небо, целый день жара, асфальт побелел от выступившей на нем безвкусной соли, и пыльные тополя не вздрагивали листвой. От них не было тени, словно деревья умышленно не хотели делиться накопленной за ночь прохладой, воздух дрожал над раскаленной дорогой, обжигавшей ноги сквозь подошвы сандалий, сухая кора тополей была похожа на камень. Я стоял на стершемся разбитом шоссе, вокруг было поле, заросли степной травы с жесткими, колючими цветами, удушливый аромат нагретых шершавых цветов, ленивое стрекотание соломенных кузнечиков, жара высушила на людях пот, и они в полусне, не в силах пошевелиться продолжали терпеть пытку солнца, застыв по обочине. Я спросил у одного мужчины в темно-сером пиджаке, сколько это еще будет продолжаться, на какое время назначено, но он даже не посмотрел на меня, беззвучно прошевелив губами, я оглянулся на группу женщин, забредших почему-то в траву, среди них была мать покойницы, никто больше не плакал, да и как заплачешь, когда такой зной, не заплачешь, не крикнешь, горло пересохло, лицо у матери, как маска, рядом с ней женщина, держит за руку, кажется ее сестра.

Из автобуса, в котором везли гроб, вышел водитель. Автобус давал немного тени, и водитель воспользовался ею, прислонившись к стене машины, расстегнул ворот рубашки, подвигал нижней челюстью, набрал в рот воды из белой пластмассовой бутылки и жадно ее проглотил. Он готовился ждать. Я подошел к нему и тоже прислонился к нагретому, резко дышащему бензином металлу. Черные ленты под окнами покрывала пыль нескончаемых прощальных дорог.

— Когда время? — спросил я его.

— Не знаю, — ответил он и протянул мне бутыль. Вода была теплой, но все же это была вода. Я отпил и посмотрел на дорогу впереди. Предыдущая машина уже давно уехала, но я словно надеялся найти на безжизненном асфальте причину нашего ожидания.

— Работы много? — спросил я.

— Нет, — сухо ответил водитель, глядя куда-то в степь.

Я понимающе кивнул и вернул ему бутыль.

— Спасибо.

Это было невыносимо, как они стояли в траве и на обочине дороги, как стадо коров. Я обогнул автобус и не спеша подошел к двери. Рядом с ней торчал какой-то подросток в наглухо застегнутой рубашке, порябевшей на спине от пота, ближе к кабине неподвижно стоял немного неопрятно одетый лысоватый мужчина в очках. На стеклах очков сверкало осатаневшее солнце. Я оглянулся на женщин. Все эти люди выглядели, как караван во время остановки в монотонных пылающих песках, когда мучение пути уже сделало безразличным время и место привала, нужно просто пережить адскую длительность, чтобы забыть ее навсегда, прежде чем начнется новое истязание.

— Я бы хотел попрощаться, — тихо сказал я. Я ждал, когда человек в очках ответит, и до тошноты почувствовал, что они совершенно меня не знают, никогда не видели раньше. Но человек в очках ничего не ответил, просто вяло кивнул. Ему было все равно. А подросток в пропотевшей рубашке даже не повернул в мою сторону головы, даже глаз не скосил, и мне пришлось отодвинуть его рукой, потому что иначе было трудно открыть дверь. Она лязгнула, я поднялся на ступеньку, мельком наблюдая за женщинами, стоящими в траве. Мать смотрела на меня, так тупо, что мне показалось, будто она ест, может быть даже траву вместе с остро пахнущими полевыми цветами.

В автобусе было нечем дышать от жары и бензиновой вони. Места там было мало, везде сложены были какие-то доски, венки, много места занимал также сам гроб, а в углу ютилась еще какая-то маленькая старушка в черном платье с красными глазами, похоже, совершенно выжившая из ума. Она сидела в углу прямо на досках, как особенный черный венок, или как то самое погребальное чучело, которое часто виделось мне во сне, почему-то мне всегда казалось, что на похоронах обязательно должно быть чучело, очень это подходит к венкам, кто-то должен составлять компанию покойнику, кто-то заведомо неживой, о ком и плакать никто не станет.

— Вы кто такая? — спросил я старушку.

Она подавленно посмотрела на меня, сжав одну из своих морщинистых пожелтевших ручонок, словно хотела по-птичьи схватить неведомую ветку, и невнятно шамкнула беззубым ртом.

— Вы кто такая? — я чуть не кричал от страдания. С меня было довольно. Я вошел сюда благодаря немилосердному зною, проделав длинный, тягостный путь под всесжигающим дыханием свирепого солнца, я прошел сюда как призрак, мимо этих людей, которые должны бы были меня убить, растерзать, но только тупо смотрели мне вслед, их души разрушила невыносимая, бессмысленная тоска ритуала, я вошел сюда, и тут это убогое, отвратительное создание создает мне препятствие, это гадкое сморщенное привидение со спекшимися мозгами.

— Я вас спрашиваю, что вы тут делаете? — повторил я и схватил старуху за дряблое запястье.

— Я бабушка Женечки, — прошамкала старуха, слабосильно упираясь.

— Уйдите отсюда! — взвыл я. — Вон! — изо всей силы дернув увядшую куриную лапу, я выволок старуху к двери и выбросил из автобуса, пнув коленом в костлявую спину. — Пошла, — сдавленно шепнул я одновременно с пинком, старуха упала на подростка, подхватившего ее под локти, а я, нагнувшись, с грохотом захлопнул дверь.

Женечка смирно лежала в гробу, закрыв глаза. Она не услышала моего голоса. Мертвецы часто хотят только одного — чтобы их оставили в покое. Ее не накрыли пока крышкой, как же, надо же было глазеть. А потом закроют ящик — и в печь. От девочки уже сильно пахло, жара делала свое дело. Я потрогал Женечкины волосы, они были сухие, как шерстяной клубок, а раньше ведь такие мягкие были, как масло. Лицо ее выглядело спокойным, спящим. Мертвая она была тоже очень красива, хотя немного подпухла, и пятнышки появились на лице, мелкие такие пятнышки, их затирали в морге косметикой, но не затерли. Шею какой-то тряпкой замотали, чтобы скрыть кровоподтек. Я сорвал тряпку рукой. Она такая бледная, а он такой темный. Я вынул из кармана фломастер, взял одну руку Женечки и написал ей на ладошке свой адрес: улица Гоголя 12. Черные буквы хорошо выписывались на ее ладони. Рядом с адресом я нарисовал солнце, просто кружок с расходящимися отрезками лучей. Потом я стащил покрывало и задрал ей платье. Женечка была босая и без трусиков, разумеется, ей все это было теперь не нужно. Но я все-таки снова поразился бесстыдству родственников — они выставляли ее напоказ, они торговали своим горем. И почему они позволили мне войти? Несчастье делает человека безразличным, но ведь должны же быть границы, нельзя же доходить до такого скотства. Я нарисовал на немного вздувшемся животе Женечки похожее солнце, чтобы она понимала, чей адрес, и одернул платье. Я плакал. Ну его, не хочу об этом говорить, что тут скажешь.

Да, я погубил Женечку, задушил ее жесткой упаковочной бечевкой, да, я не давал ей вырваться, я держал ее, пока она дергалась и сипела, она билась с бешеной силой, как в истерике, она царапала мне руки. Да, я задушил ее и нет больше на свете ее ясных глаз и мягких волос, ее улыбки больше нет. А что было бы иначе? Еще хуже было бы. Они сделали бы из нее скотину, такую же, как сами, бесстыдную, безразличную, тупую скотину. Пусть я скот, пусть все скоты, но как можно из нее делать скота, она же ангел, неужели они не видели, она же маленький ангел, она не принадлежала их скотскому миру и теперь не принадлежит, и никогда не будет принадлежать. А про живот она должна помнить, я так сильно дал ей ногой в живот, она даже вскрикнуть не смогла, руками схватилась и присела, опустилась с корточек коленками голыми на асфальт, тут я ей петлю и накинул, а пока душил, заволок ее в кусты, там она и описялась, прежде чем умереть, словно боялась, что на том свете нет туалета, или что очередь большая.

Я с ней больше ничего не делал, упаси Боже, мне главное было избавить ее от мучений жизни, я оставил ее в кустах, на траве, мою маленькую удавленницу, кажется, изо рта у нее шла понемногу кровь, я сам позвонил в милицию, а то бы собаки ее нашли быстрее родителей, они отпускали ее одну гулять допоздна, какая-нибудь сволочь могла научить ее всякой дряни, я же следил за ней, я видел, как одна подружка учила ее курить, и мерзкий мальчишка из ее же парадного хватал Женечку за волосы, они играли в догонялки, он хватал ее за волосы, она пищала, он лапал ее, лез ее под юбки, еще год — и свершилось бы непоправимое, нет, я не мог на это смотреть.

Может быть, вы думаете, что я стар, нет, я, напротив, молод. Вот когда я ее душил, именно в том момент, я обладал ею, она была моя, это существо, которое никому не могло принадлежать, только тогда, когда я ее душил. Теперь уже нет, теперь она снова ничья.

Я поцеловал ее, я погладил ее по лицу, оттянул пальцем веко. Белесый глаз Женечки расцвел уже синими прожилками из неровного пятна, словно в него погрузился сливовый паучок. Я расстегнул платье ей на груди. Дверь кабины автобуса отворилась, в нее полез водитель.

— Ну что вы лезете, — застонал я. — Куда вас несет!

— Ехать надо, — угрюмо ответил он.

Соски девочки стянулись и потеряли цвет, как увядшие цветочки.

— Что, уже ворота открыли? — я положил ладонь Женечке на грудь. Мне показалось, что она едва заметно дышит. Глядя до того в ее уснувшее лицо, я подумал было, что она ушла, отвернулась от меня навсегда, а ведь когда-то между нами было, например, когда она позволила мне за рубль поцеловать себя в носик в подворотне, или когда жадно показала мне язык при мимолетной дворовой встрече, или когда однажды сидела на лавочке перед парадным, в коротком платье, поставив ноги на сиденье, и заметила, что я стою, жую жвачку и смотрю на ее собравшиеся складкой трусики, но ноги не опустила, сделала вид, что ей все равно. Но теперь, когда я впервые спокойно коснулся ее обнаженного тела, едва теплого от разложения, почувствовал, как что-то напухает и проходит сквозь ее органы, как тихо булькает и урчит в ней смерть, мне снова стало жаль Женечку, я снова впал в призрачное безумие, притащившее меня сюда, заставившее писать свой адрес на ладони мертвого ребенка, открывшее передо мной эти едко пахнущие поля, куда опадает сажа из длинных узких труб. Они сожгут ее, они намереваются ее сжечь. Еще один ужасный ритуал, бездушный, сжечь ее, ангела моего, чтобы ничего от нее не осталось, только горстка жирного пепла, в урну ее и замуровать, что за языческий кошмар, что за чернокнижие поганое, сжечь, как ведьму, за что, за то, что она была чище, лучше, светлее их? Я нажал Женечке на подбородок и всунул ей палец в сухой рот. Из нее вышло немного вонючего воздуха, как из приспущенного мячика. Она треснет там, в огне, у нее лопнет животик, она поднимется на палящем воздушном потоке, охваченная огнем, она будет плясать под их музыку.

Нет! Я натянул на Женечку покрывало. Автобус медленно шел к раскрытым воротам крематория. В заднее окно видно было, как потянулись за ним машины с участниками ритуала, будущими зрителями кощунственного аутодафе. Многие брели по обочине шоссе, не опасаясь опоздать. Я открыл двери автобуса и спрыгнул на ходу, неудобно ударившись правой ступней в асфальт. Автобус завернул на отведенное место, чтобы потом податься задом к распахнутым дверям залы. Крематорий походил на храм, и современная архитектура еще более подчеркивала бесчеловечное, тупое мракобесие. Все было безжизненно, выполнено в абстрактной геометрической манере, из белого и черного, ровными линиями, стояли мерзкие мужчины в черных костюмах, служители культа, я подобрался к одному из них и взял его за деревянный локоть, от него пахло присохшим потом, наверное, трудно приходилось в костюме на такой жаре.

— Прошу прощения, — тихо сказал я. — Сейчас принесут девочку, нельзя ли было ее не жечь? Я заплачу.

Мужчина внимательно посмотрел на меня своими хищными глазами, но какого рода это был интерес, я понять не мог.

— Мне не нужен труп, я просто не хочу, чтобы ее сожгли. Не по-христиански это. Лучше в поле закопать.

Мужчина не отвечал, продолжая смотреть мне в глаза, его напарник тоже уставился, покачивая головой вверх и вниз, как змея. Я вытащил деньги.

— Возьмите, ради бога, — я сунул деньги мужчине в карман фрака. — Не жгите только ребенка, я прошу вас, не…

— Будет сделано в лучшем виде! — рявкнул вдруг первый мужчина так, что второй дернулся и судорожно мигнул. — Гриша, встречай родственников, — он повернулся на каблуках и вышел в единственную в зале внутреннюю дверь.

Дальше все было, как всегда, как на сатанинской мессе. Один крупный с проседью мужчина говорил речь, а может, проповедь, вытирая платком пот со лба и глаз, женщины держали под руки мать, которая уже, кажется, была в экзальтированном обмороке от жары, оратор лицемерил о быстротечности человеческого бытия, проклинал мою злую душу, надо же на ком-то было выместить, даже к Богу воззвал, но неуверенно, видно, не привык, потом он прослезился, вспомнив одну историю о Женечкиной непосредственности, как это обычно происходит в таких случаях, такие истории живут дольше детства, а порой и человека, вот только одно воспоминание это и останется после нее, больше ничего. Все повздыхали, слезы вытерли, но пора уж было и жечь, ребенка-то, к обряду приступать, гроб на круг поставили, на раздвижные ворота в ад. Могут ли они представить себе, каково ей там будет, в огне?

Второй служитель крематория уже снова был на месте, оба стояли у стены, сложив руки перед собой, охранники врат. Лица у них сухие, страшные. Створки раздвинулись, гроб грохнулся о металлический пол поднятого до отказа, под самые ворота, лифта, как в железную могилу, и стал медленно опускаться в шахту. Все были сдержанно рады, что уже конец. Им так хотелось, чтобы быстрее наступил конец коротенькой Женечкиной жизни, раз уж ее угораздило, так с глаз долой. Вот она, любовь человеческая, перед смертью всегда остаешься одна, никому ты не нужна, всем надоела.

Створки с лязгом затворились. Мать Женечки сдавленно вскрикнула, и ее потащили прочь. Все бросились наружу. Никто не хотел видеть Хозяина. Каждый боялся услышать из-под разрезанного плотной щелью, как женский орган, сатанинского круга приглушенный детский визг. Я остался стоять у казенных венков, укрепленных на белых столбиках вдоль стен. Я сочувствовал матери. Мы были с ней близки. Она рожала, я убивал.

Мы долго стояли так молча: я возле венков, служители напротив, сложив руки. Они не смотрели на меня, я не смотрел на них. Наконец я прошел к внутренней двери. Она была заперта.

— Вы не можете получить тело, — сказал говорящий. Немой кивнул.

— Я хочу похоронить, — твердо сказал я. — Прямо тут, в поле.

— Вы полагаете, черви лучше огня? — зло каркнул говорящий.

— Я заплатил вам за право похоронить ее в земле.

— Вы можете в течение часа попрощаться с трупом. Часа вам хватит?

Я шагнул к нему и заглянул в желтые змеиные глаза.

— Я заплатил вам за право похоронить ее в земле, — четко проговорил я. — Вы продали мне это право, слуги огня, — я показал говорящему свою правую ладонь. Его перекривило.

— Зачем ты пришел в дом огня? — гадко просипел он.

— Мои слова были услышаны, — сухо сказал я. — Я заплатил, теперь дело за вами.

Говорящий повернулся и прополз к двери, сунул ключ в замок. За дверью был коридор, полого уходящий вниз. Женечка лежала на полу, головой к порогу, на грязной простыне.

— Коридором до конца, потом налево, первая дверь. Лестница там, — говорящий вырвал из-под девочки простыню, так что труп перекатился на живот, подвернув под себя руку.

— Лопаты у вас нет? — спросил я, поднимая ее на руки. Голова Женечки бессильно свесилась назад, рот открылся, из него шел неприятный запах. Я встряхнул ее, она с готовностью булькающе всхрапнула газами.

— Когтями выроешь, — прошипел немой. Губы его при этом даже не пошевелились.

Я похоронил Женечку в полевой балке, поросшей высохшей от жары травой. Рыл я ножом, связанная корнями земля поддавалась плохо, запах цветов и стеблей душил до беспамятства, пот лился градом, Женечка отрешенно лежала на краю балки и капризно разлагалась. Кончив рыть, я свалил ее на дно, забросал дерном и вырванной травой. Получилось черти как, но мне было уже все равно.

Дома, приняв душ, я сидел в кресле перед раскрытой балконной дверью и пил холодное молоко. Был уже закат, небо сделалось темно-алым, словно в глубине его собиралась кровавая гроза. Вечерняя прохлада несла с собой теплое дыхание усталых пыльных плит со стен домов, таинственный аромат чужих кухонь. Когда-то в детстве я прочел сказку о некоем мальчике, поступившем в ученики к злому повару, готовившему чудовищные шоколадные торты, уже не помню, чем был плох повар, и чем все кончилось, помню только чувство страха перед простором неведомых пищевых учреждений, где все белое, розовое, желтое, и где таится смерть, непохожая ни на какую другую.

Я проснулся ночью, ложе мое походило на секционный стол в лаборатории уличных ламп. Я лежал, вытянувшись и не в силах вернуться к жизни. Потом я вспомнил: меня разбудил потусторонний, приснившийся крик дверного звонка. Было четыре часа ночи.

Когда я открыл входную дверь, она стояла, прислонившись спиной к стене. Волосы ее путано свешивались, покрывая плечи. Ее трясло. Она подняла руку, показала мне ладонь. Она ничего от меня не ждала, она пришла потому, что ей некуда больше было идти.

Сидя на кухне за столом, Женечка поминутно вздрагивала, будто от холода. Я налил ей остывшего чаю. Она боялась пить.

— Пей, — сказал я.

Она испуганно посмотрела на меня.

— Не бойся, я тебя больше не ударю.

Она отвернулась к стене. Похоже было, что она просто разучилась пить из чашки. Я положил ей руку на маленькое вздрагивающее плечо. Она потянулась своей рукой и залезла мне между пуговицами под рубашку. Рука у нее была стылая.

— Это нельзя, — сказал я. — Пей.

Женечка отняла руку и взяла ею чашку, поднесла к лицу. Она была красива, мертвая девочка, дующая в теплую жидкость, широко раскрывшая зацветшие сливовой синью глаза.

— Куда ты пойдешь? — спросил я.

Она показала свободной рукой в стену. Рука стала хамелеонить, почти сливаясь с узором обоев. Она поднесла чашку к губам, приоткрыла рот. Что-то темное пролилось в чай из ее рта. Я пододвинул к ней тарелку с сырниками. Она посмотрела на них так, словно это были красивые речные камни. Опустив веки, она стала медленно пить.

Когда мертвые пьют, это страшно и радостно, как если в ноябрьской роще идешь по красочной неживой листве. Когда мертвые пьют, мне вдруг хочется жить.

Ночь была глубока, как озеро. Мы молча сидели на кухне при свете белого фонаря, заслоненного древесной листвой. Мы пили чай, я и она, мертвая девочка Женя. Мы молчали, как если бы все между нами уже было сказано. Она дрожала и дула на еле теплый чай, опуская свои нетленные ресницы. Я тогда был так близок ей, я был почти мертв, и она была так близка мне тогда, она была почти жива.

Ты знаешь, ради той близости я ее и убил.