Петр Великий. Прощание с Московией

Масси Роберт К.

Часть II

Великое посольство

 

 

Глава 12

Великое посольство в Западную Европу

Великое посольство – одно из самых поразительных событий в биографии Петра. Его соотечественников царская затея ошарашила. До Петра ни один русский государь не выезжал за пределы своей страны, чтобы мирно попутешествовать. Кое-кто отваживался пересечь границу в ходе военных действий, чтобы осадить какой-нибудь город или в погоне за неприятельской армией, но в мирное время такого не бывало. И зачем ему это нужно? И кого он оставит за себя править? И если ему так уж необходимо ехать, отчего под чужим именем?

Европейцам тоже предстояло задаться многими из этих вопросов, для них не столько болезненных, сколько интригующих. Какова истинная причина таинственного путешествия повелителя огромной и далекой полуазиатской страны, которое он совершал инкогнито, пренебрегая церемониями и отклоняя почести, стремясь все увидеть, все потрогать руками, понять, что и как устроено? Молва о поездке ширилась, порождая бесчисленные предположения о ее целях. Некоторые, как австрийский представитель в Москве Плейер, считали, что посольство служило «всего лишь предлогом, позволяющим… царю выбраться за пределы своей страны и немного поразвлечься, и не имело никаких серьезных задач». Другие (например, Вольтер, позже написавший об этом) думали, что Петр собирался познакомиться с повседневной жизнью за границей, чтобы потом, вернувшись в образ самодержца, как можно лучше править страной. Третьи верили, что царь выполняет обет посетить гробницу Святого Петра в Риме, данный во время бури, едва не потопившей его корабль.

Вообще-то существовали серьезные, притом сугубо дипломатические причины для отправления посольства. Петру не терпелось возобновить, а если удастся, то и укрепить союз против турок. Он рассматривал взятие Азова только как начало и теперь надеялся со своим новым флотом преодолеть Керченский пролив и добиться господства в Черном море. Для этого требовалось не только располагать современными техническими средствами и, соответственно, обученными людьми, но и иметь надежных союзников, ведь воевать с Османской империей в одиночку Россия не могла. Между тем коалиция союзников грозила вот-вот распасться. Польский король Ян Собеский умер в июне 1696 года, и с его смертью антитурецкий пыл поляков почти совсем остыл. Король Франции Людовик XIV задался целью во что бы то ни стало посадить французских принцев на престол Испании и Польши, и все его хитроумные маневры, скорее всего, должны были вылиться в новые войны с империей Габсбургов. Следовательно, на Востоке австрийскому императору сейчас был нужен мир. Чтобы предотвратить дальнейший распад альянса, русское посольство намеревалось посетить столицы своих союзников – Варшаву, Вену и Венецию. Кроме того, предстояло побывать в Амстердаме и Лондоне, главных городах протестантских морских держав, и попробовать найти там поддержку. Лишь Францию, дружившую с турками и враждовавшую с Австрией, Голландией и Англией, надлежало оставить в стороне. Послам предписывалось повсюду искать искусных корабельных мастеров и морских офицеров, людей, добившихся высокого положения благодаря собственным заслугам, а не связям. Помимо всего прочего, они должны были закупать корабельные пушки, якоря, тали и навигационные приборы, чтобы затем в России их скопировали и начали производить.

Но даже столь ответственные задания петровские послы могли бы выполнить самостоятельно и присутствие царя для этого не требовалось. Так почему же он поехал? Наиболее правильным кажется простейший из ответов: он поехал потому, что хотел учиться. Посещение Западной Европы завершило образование Петра: он с детства учился у иностранцев, и они, в России, научили его, чему могли, но далеко не всему, и Лефорт без конца настаивал на поездке в Европу. В первую очередь Петра сейчас занимали суда для зарождавшегося флота, а он прекрасно знал, что величайшие на свете кораблестроители живут в Голландии и Англии. Потому-то царь и хотел побывать в этих странах, где на верфях создавались мощнейшие военные и торговые флоты мира, равно как и в Венеции, непревзойденной в строительстве многовесельных галер для плавания по внутренним морям.

Лучше всех объясняет мотивы, побудившие его принять участие в посольстве, сам Петр. Перед отъездом за границу он велел выгравировать на своей печати надпись: «Аз бо есмь в чину учимых и учащих мя требую». Позже, в 1720 году, он написал предисловие к только что изданному Морскому уставу для молодого российского флота, где рассказал, как развивались события тех ранних лет его жизни: «Того ради всю мысль свою уклонил для строения флота, и когда за обиды татарские учинилась осада Азова и потом оный счастливо взят, тогда, по неизменному своему желанию, не стерпел долго думать о том: скоро к делу принялся. Усмотрено место к корабельному строению угодное на реке Воронеже, под городом того же имени, призваны из Англии и Голландии искусные мастера, и в 1696 году началось новое в России дело – строение великим иждивением кораблей, галер и прочих судов. И дабы то вечно утвердилось в России, умыслил искусство дела того ввесть в народ свой и того ради многое число людей благородных послал в Голландию и иные государства учиться архитектуры и управления корабельного. И что дивнейше, аки бы устыдился Монарх [Петр пишет о себе в третьем лице] остаться от подданных своих в оном искусстве и сам воспринял марш в Голландию, и в Амстердаме, на Ост-Индской верфи, вдав себя с прочими волонтерами своими в научение корабельной архитектуры, в краткое время в оном совершился что подобало доброму плотнику знать и своими трудами и мастерством новый корабль построил и на воду спустил».

Что же до замысла Петра путешествовать анонимно, ради чего он приказал подвергать цензуре все письма, отправленные из Москвы – чтобы не просочились сведения о его плане, – то это был буфер, фасад, призванный одновременно служить царю прикрытием и обеспечивать свободу действий. Петр очень хотел поехать, но не выносил формальностей и церемоний, от которых ему не было бы спасения, отправься он в качестве правящего монарха. И тогда он придумал путешествовать в свите посольства, «невидимкой». Поставив во главе миссии высших сановников, он мог не сомневаться, что им везде будет обеспечен подобающий прием; делая же вид, что его самого как бы и нет, он освобождал себя от обязанности часами тратить драгоценное время на скучнейший протокол. Чествуя царских послов, хозяева будут тем самым воздавать почести царю, а тем временем Петр Михайлов сможет ходить куда угодно и смотреть что пожелает.

На первый взгляд цель эта выглядит очень скромно, но последствия полуторагодовалого пребывания царя за границей трудно переоценить. Петр вернулся в Россию с решимостью преобразовать свою страну по западному образцу. Московскому государству, веками варившемуся в собственном котле, отныне предстояло тянуться к Европе, открыться перед Европой. В результате образовался как бы замкнутый круг причин и следствий: Запад повлиял на Петра, царь дал мощный толчок России, а обновленная и развивающаяся Россия оказала новое значительное воздействие на Европу. Таким образом, Великое посольство стало поворотным событием и для Петра, и для России, и для Европы.

* * *

Та Европа, в которую Петр направлялся весной 1697 года, находилась под обаянием могущества и славы одного человека, его христианнейшего величества короля Франции Людовика XIV, прозванного Король-Солнце. На придворных празднествах и в произведениях искусства он представал в образе Аполлона. Всепроникающие лучи этого «солнца» достигали самых отдаленных закоулков европейской политики, дипломатии и культуры.

Людовик XIV был наиболее влиятельным человеком в Европе и тогда, когда Петр появился на свет, и в продолжение всей его жизни, кроме последнего десятилетия. Невозможно понять, что представляла собой Европа, в которую вступала Россия, не уделив прежде внимания особе французского монарха. Во все века мало было властителей, превосходящих его своим величием. Его семидесятидвухлетнее правление было самым долгим в истории Франции; современникам-французам он казался полубогом. «Малейший жест его, поступь, выражение лица – все было продуманно, уместно, благородно, величественно», – писал придворный летописец Сен-Симон. В присутствии короля подданные испытывали благоговейный трепет. «Не было случая, чтобы я дрогнул перед врагами вашего величества, но сейчас я трепещу», – признался один из маршалов Людовика, представ перед королем.

Людовик XIV был рожден для трона, но масштабы достигнутого им величия определялись скорее его характером – грандиозным «я» и непоколебимой уверенностью в себе, – нежели его природными внешними и политическим данными. Ростом он был невелик даже для своего времени (всего пять футов и четыре дюйма) и отличался крепким сложением и сильными, мускулистыми ногами, которые не упускал случая продемонстрировать, красуясь в тугих шелковых чулках. У короля были карие глаза, длинный, тонкий орлиный нос, чувственный рот и рыжеватые волосы, которые с возрастом он начал прятать под черным париком с завитыми локонами. На его щеках и подбородке виднелись следы оспы, перенесенной в девятилетнем возрасте.

Людовик, запоздалый первенец брака, бесплодного на протяжении двадцати трех лет, родился 5 сентября 1638 года. Смерть отца, Людовика XIII, сделала четырехлетнего ребенка королем Франции. Пока король не подрос, страной правила его мать, Анна Австрийская, со своим первым министром (а возможно, и любовником) кардиналом Мазарини, протеже и преемником великого Ришелье. Когда Людовику исполнилось девять, монархия во Франции задрожала под ударом Фронды. Пережитое унижение навек оставило шрам в душе маленького короля, и он еще при жизни Мазарини твердо решил, что никогда не станет плясать под чужую дудку и никакому министру не позволит помыкать собой так, как Ришелье помыкал его отцом, а Мазарини матерью. И еще – до конца дней своих Людовик без всякой охоты ступал на узкие, неспокойные парижские улицы.

Людовик всегда предпочитал городу деревню. В первые годы правления он вместе с двором странствовал по окрестностям Парижа, переезжая из одного королевского замка в другой; однако все короли Франции, и особенно великие короли, строили собственные дворцы – воплощение их личной славы. В 1668 году Людовик избрал место для своего дворца на землях маленького отцовского охотничьего замка в Версале, в двенадцати милях к западу от Парижа. Здесь, на песчаном бугре, едва возвышавшемся над лесистыми холмами Иль-де-Франс, король велел своему архитектору Лево строить дворец. Работа продолжалась много лет. 36 000 человек трудились на лесах, опоясывавших здание, или копались в грязи и пыли на месте будущих садов, сажая деревья, прокладывая дренажные трубы, устанавливая бронзовые и мраморные статуи. 6000 лошадей тащили телеги и сани, груженные бревнами или строительным камнем. Смертность среди рабочих была высока. Каждую ночь фургоны увозили мертвых – кто сорвался с лесов, кого придавило неожиданно сползшей каменной плитой. В наскоро сколоченных бараках, где жили рабочие, свирепствовала болотная лихорадка, десятками косившая людей из недели в неделю. Зато когда в 1682 году здание наконец было готово, оказалось, что Людовик построил величайший дворец в мире. Укреплений вокруг него не было: король возвел для себя незащищенную резиденцию на открытом месте, словно заявляя миру, что столь могущественный монарх не нуждается в рвах и стенах для защиты своей особы.

Позади фасада длиною в пятую часть мили (то есть более полукилометра) размещались громадные галереи для приемов, залы заседаний, библиотеки, личные покои королевской семьи, будуары, и дворцовая часовня, и, конечно, всевозможные переходы, лестницы, кладовые и кухни. Великолепием убранства, богатством собранных под его крышей произведений искусства Версаль превосходил все, что было создано со времен Римской империи. По всему дворцу высокие потолки и внушительные двери были украшены золотым знаком Аполлона – изображением сияющего солнца, символа создателя и обитателя этого невероятного дворца. Стены покрывали мраморные панели, узорный бархат или гобелены, на окнах зимой висели вышитые бархатные занавеси, а летом – шелковые, затканные цветами. По вечерам тысячи свечей горели в сотнях стеклянных люстр и серебряных канделябров. В комнатах стояла изысканная инкрустированная мебель – золоченые столики на витых либо покрытых резьбой в виде цветов и листьев ножках и обитые бархатом кресла с широкими спинками. Во внутренних покоях поверх наборных паркетных полов лежали богатые ковры, а на стенах красовались огромные полотна Андреа дель Сарто, Тициана, Рафаэля, Рубенса и Ван Дейка. В спальне Людовика висела «Мона Лиза».

Сады, разбитые по замыслу архитектора Ленотра, заслуживали не меньшего внимания, чем сам дворец. Миллионы цветов, кустов и деревьев с геометрической правильностью разместились между аллеями, травянистыми террасами, пандусами, лестницами, прудами, озерцами, фонтанами и каскадами. Фонтаны Версаля, полутора тысячами водометов бьющие ввысь с поверхности восьмиугольных прудов, и по сей день составляют предмет зависти всего мира. Причудливо изгибающиеся, безупречно подстриженные живые изгороди образовывали нарядный орнамент, разграничивая участки, засаженные цветами разнообразнейших оттенков и всевозможных сортов, причем многие из них уже через день заменяли новыми. Король питал слабость к тюльпанам, и каждый год (если он в это время не воевал с Голландией) из голландских теплиц доставляли четыре миллиона луковиц, чтобы весной их цветение озарило Версаль пурпуром и золотом. Страсть короля к апельсиновым деревьям подвигла Ленотра на создание гигантской оранжереи, которую он углубил в землю, защитив теплолюбивые деревья от ветра. Но и этого Людовику показалось мало, и он велел внести часть апельсиновых деревьев во дворец и расставить их в серебряных кадках возле окон в его личных апартаментах.

Стоя у высоких окон Стеклянной галереи, тянувшейся вдоль западного фасада дворца, король мог любоваться изумительной перспективой – трава, камень, вода, чередуясь с бесчисленными статуями, занимали все пространство до Большого канала. Этот водоем, вырытый в форме громадного креста, имел в длину больше, мили. Здесь король катался на веслах и под парусами. Летними вечерами весь двор усаживался в гондолы (подарок венецианского дожа), которые часами плавно скользили при свете звезд, а Люлли с придворным оркестром, разместившись поблизости на плоту, услаждал общество музыкой.

Версаль стал символом недосягаемого превосходства, великолепия и величия самого богатого и могущественного властителя Европы. Другие европейские государства – не исключая и тех, кто враждовал с Францией, – принялись строить дворцы в подражание версальскому и тем увековечивали свое отношение к Людовику, будь то дружба, зависть или афронт. Каждый хотел иметь собственный Версаль и требовал от своих архитекторов и мастеров таких дворцов, садов, мебели, гобеленов, ковров, серебра, стекла и фарфора, чтобы были не хуже, чем у Людовика. В Вене, Потсдаме, Дрездене, в Хэмптон-Корте, а потом и в Санкт-Петербурге под влиянием Версаля возводились и украшались дворцы. Даже длинные проспекты и величавые бульвары Вашингтона, заложенного сто лет спустя, обязаны своей геометрической планировкой архитектору-французу, взявшему за образец Версаль.

Людовик любил Версаль, и когда там бывали высокие гости, он собственной персоной вел их смотреть дворец и сады. Конечно, дворец представлял собой нечто гораздо большее, чем самый пышный в Европе чертог отрады и отдохновения; он имел важное политическое предназначение. В основе политических взглядов Людовика лежала идея сосредоточения всей полноты власти в руках монарха, и Версаль стал инструментом ее воплощения. Огромные размеры дворца позволяли королю собрать и разместить под его сенью влиятельную французскую знать. Как огромный магнит, Версаль притягивал к себе всех славных герцогов и принцев Франции – и вот уже целая страна, где эти древние династии испокон веку владели землями и наследственными правами, где властвовали и исполняли свой соверенный долг, эта страна оказалась покинутой и заброшенной. В Версале же, оторвавшись от своих вотчин, французская знать превратилась из соперницы короля в его декоративное оформление. Собрав вокруг себя знатных дворян, Людовик сознательно не допускал, чтобы они сделались добычей уныния и скуки. Король-Солнце распорядился, и Версаль засиял огнями. В непрерывном круговороте замысловатых церемоний и роскошных развлечений все и каждый были заняты с утра до вечера. Жизнь здесь, до последней мелочи, вращалась вокруг короля. Его спальня, выходившая окнами к востоку, на Мраморный двор, располагалась в самом центре дворца. С восьми утра, когда откидывали полог, скрывавший королевское ложе, и Людовика будили словами «Сир, пора вставать», монарх был выставлен напоказ. Он поднимался, и его обтирали розовой водой и душистым спиртом, брили и одевали на глазах у тех, кому посчастливилось удостоиться этой милости. Герцоги помогали ему стаскивать ночную рубашку и натягивать панталоны. Придворные спорили, кому принести королевскую сорочку. Расталкивая и отпихивая друг друга, они боролись за честь подать королю его chaise реrсé («сиденье с отверстием») и, сгрудившись, стояли вокруг, пока тот отправлял естественные надобности. И когда король молился со своим духовником, и когда он ел, в его комнате толпились люди. Толпа сопровождала его, шел ли он по дворцу, бродил ли по саду, отправлялся ли в театр или на псовую охоту. Протоколом было установлено, кто имеет право сидеть в присутствии короля и на чем – на стуле со спинкой или просто на табурете. Монарха окружало такое поклонение, что завидев, как несут его обед, придворные снимали шляпы и мели ими землю в поклоне, почтительно возглашая: «Обед короля!»

Людовик любил охоту. В погожие дни он со шпагой или копьем в руке скакал на коне по лесам вслед за сворой лающих собак, преследуя вепря или оленя. Каждый вечер при дворе были музыка, танцы и, конечно, игра, приносившая и уносившая целые состояния. Субботними вечерами устраивали балы. Нередко происходили маскарады, грандиозные трехдневные празднества, на которые все придворные являлись наряженные древними римлянами, персами, турками или краснокожими индейцами. Пиры в Версале давались поистине лукулловы. Сам Людовик ел за двоих. Принцесса Палатинская писала: «Я часто видела, как король съедал по тарелке четырех разных супов, целого фазана, куропатку, большое блюдо салата, пару толстых ломтей ветчины, миску баранины в чесночном соусе, тарелку пирожных, а потом принимался за фрукты и сваренные вкрутую яйца. И король, и „монсеньор“ [младший брат Людовика] страшно любят крутые яйца». Позднее внуков короля обучили изящной новой манере есть при помощи вилки, но когда их приглашали обедать с монархом, он подобных новшеств за своим столом не терпел, заявляя, что «всю жизнь ел исключительно с помощью ножа и собственных пальцев».

Но главным из празднеств Версаля было вечное празднество любви. Громадный дворец с множеством комнат, куда можно было ускользнуть, хитросплетение садовых аллей, статуи, за которыми так удобно было прятаться, представляли собой великолепную сцену для этого волнующего спектакля. Здесь, как и во всем остальном, первенство принадлежало Людовику. Его женой стала испанская инфанта Мария Тереза – простодушное, невинное создание с большими голубыми глазами. Она окружила себя карликами и поминутно вздыхала об Испании. Пока она была жива, король чтил узы брака – каждую ночь непременно в конце концов оказывался на ложе подле жены и дважды в месяц исправно исполнял супружеский долг. При дворе всегда знали об этих случаях, так как на следующий день королева отправлялась к исповеди, а лицо ее по-особому сияло. Но королевы Людовику было явно мало. Наделенный необычайной чувственностью, он каждую минуту готов был лечь в постель с любой женщиной, какая подвернется, и неустанно искал добычи. Впрочем, «короли, воспылав желанием, редко вздыхают подолгу», как говаривал придворный Людовика, Бюсси-Рабютен; сведений же о том, чтобы Людовик хоть раз встретил серьезный отпор, до нас не дошло вовсе. Наоборот, двор был полон красавиц, в большинстве замужних, однако снедаемых честолюбием и не скрывавших своей доступности. Три сменившие друг друга общепризнанные королевские фаворитки, Луиза де Лавальер, мадам де Монтеспан и мадемуазель де Фонтанж, составляли лишь верхушку айсберга, хотя к мадам де Монтеспан король испытывал большое чувство, сохранявшееся двенадцать лет, в продолжение которых у них родилось семеро детей. Все эти связи и интрижки нимало не волновали окружающих, кроме, пожалуй, маркиза де Монтеспана – тот сердил короля ревнивыми выходками и все эти годы величал жену «покойной мадам де Монтеспан».

Двор оказывал почести любой избраннице короля. Когда новая фаворитка входила в комнату, даже герцогини поднимались с мест. В 1673 году, отправляясь на войну, Людовик взял с собой королеву, Луизу де Лавальер и мадам де Монтеспан, которая вот-вот должна была родить. Все три дамы тащились следом за армией в одном экипаже. Китайского шелка походный шатер Людовика имел шесть комнат, из них три – спальни, так что Король-Солнце на войне испытывал не одни только тяготы и лишения.

В самой Франции не все смотрели на Людовика как на милостивого и великодушного монарха. Некоторые находили, что он совершенно ни с кем не считается: король имел обыкновение пускаться в длительные, пяти-шестичасовые прогулки в карете и настаивал, чтобы его сопровождали дамы, даже беременные, и ни за что не разрешал сделать остановку, чтобы они могли отлучиться в кустики. Его как будто совершенно не заботили и нужды простого народа: тем, кто пытался открыть королю, сколь разорительны для населения его войны, запрещалось впредь являться ко двору как особам дурного тона. Король был строг, а иногда и безжалостен: после нашумевшей истории с ядом, когда возникли подозрения, что причиной многочисленных внезапных смертей среди видных придворных были отравления (намекали даже на заговор и покушение на жизнь короля), тридцать шесть обвиняемых подверглись пыткам и умерли на костре, а восемьдесят один человек – и мужчины, и женщины, – закованные в цепи, на всю жизнь были брошены в подземелья замковых башен, и тюремщикам приказали сечь их, как только кто-нибудь попытается заговорить. При дворе шепотом передавали историю Железной Маски, и лишь сам король знал, кто этот узник, обреченный на пожизненное одиночное заключение.

За пределами Франции и подавно лучи Короля-Солнце не казались уж очень благотворными. Для протестантской Европы Людовик был кровожадным католическим тираном.

Орудием достижения военных успехов короля служила французская армия. Созданная усилиями министра Лувуа, она насчитывала 150 000 солдат в мирное время и 400 000 в военное. У кавалеристов была синяя форма, у пехоты – светло-красная, а у знаменитой королевской гвардии – алая. Эта армия, которой командовали великие маршалы Франции – Конде, Тюренн, Вандом, Таллар и Виллар, – внушала Европе зависть и страх. Сам Людовик воителем не был. Правда, в молодости он ходил на войну – элегантный всадник в сияющих латах, бархатном плаще и треугольной шляпе с перьями, – но непосредственно в сражениях не участвовал. Зато король научился отлично разбираться в тонкостях стратегии и управления войсками. После смерти военного министра Лувуа он взял его роль на себя: сам обсуждал генеральную стратегию военных кампаний со своим маршалом, следил за поставками провианта, рекрутскими наборами, обучением и размещением войск, сбором разведывательных данных.

Так шло вперед столетие, и год от года возрастал престиж Короля-Солнце, крепла мощь и слава Франции. Блеск Версаля вызывал восхищение и зависть всего мира. Французская армия считалась лучшей в Европе. Французский язык сделался общепринятым языком дипломатии, светского общества и литературы. Что угодно – да все на свете! – казалось возможным, если под текстом приказа на бумаге появлялась выведенная удлиненными, нетвердыми буквами подпись «Людовик».

* * *

Современникам Великого посольства пропасть между Россией и Западом представлялась куда более глубокой, чем просто разрыв в сфере морского судостроения или передовой военной технологии. На западный взгляд Россия оставалась погруженной во мрак Cредневековья – чудеса русской архитектуры, иконописи, церковной музыки, народного искусства были в Европе неизвестны, неинтересны или вызывали пренебрежение, в то время как сама Европа конца XVII века казалась, по крайней мере, просвещенным ее представителям, блистательной и прогрессивной. Европейцы исследовали новые миры не только за океанами, но также в науках, музыке и литературе, изобретали новые приборы и приспособления, в которых ощутили практическую надобность. Современный человек и сейчас не мыслит себя без многих из тогдашних открытий: телескопы, микроскопы, термометры, барометры, компасы, часы всех видов, шампанское, восковые свечи, уличное освещение. Повседневное употребление чая и кофе – все это появилось именно в те годы. Уже счастливчикам довелось услышать музыку Перселла, Люлли, Куперена и Корелли; еще несколько лет – и они услышат сочинения Вивальди, Телемана, Рамо, Генделя, Баха и Скарлатти (последние трое родились в одном и том же 1685 году). В бальных залах дворцов танцевали гавот и менуэт. Три бессмертных французских драматурга, Мольер, Корнель и Расин, обнажали пороки и слабости человеческой натуры, и их пьесы, представленные на суд царственного патрона в Версале, расходились затем по всем уголкам Европы, где их ставили в театрах или просто читали. Англия тех лет обогатила мировую философию и литературу именами Томаса Гоббса, Джона Локка, Сэмюэла Пипса, Джона Эвлина, здесь творили поэты Джон Драйден и Эндрю Марвелл, непревзойденный Джон Мильтон. В живописи большинство гигантов середины XVII века – Рембрандт, Рубенс, Ван Дейк, Вермеер, Франс Хальс и Веласкес – уже сошло со сцены, но во Франции портреты выдающихся современников еще писали Миньяр и Риго, а в Лондоне – сэр Годфри Неллер, ученик Рембрандта, создавший портреты десяти правящих монархов, в том числе и юного Петра Великого.

В своих библиотеках и лабораториях ученые Европы, освободившись от гнета религиозной доктрины, решительно устремились вперед, делая выводы на основании добытых наблюдениями фактов и не отвергая никакого результата, даже если он противоречил догме. Декарт, Бойль и Левенгук создавали научные труды по аналитической геометрии, исследовали соотношение между объемом, давлением и плотностью газов и изучали удивительный мир, видимый под микроскопом с трехсоткратным увеличением. Самые яркие из этих умов умели охватить сразу многие области знания, например Готфрид Лейбниц, открывший дифференциальное и интегральное исчисление, мечтал также разработать структуру и схему управления совершенно новым обществом; долгие годы он донимал Петра Великого в надежде, что царь позволит использовать Российскую империю как огромную лабораторию для проверки его идей.

Величайший ум эпохи, объявший и математику, и физику, и астрономию, и оптику, и химию, и ботанику, Исаак Ньютон, родился в 1642 году, был избран в парламент от Кембриджа, возведен в дворянское достоинство в 1705 году. Когда Петр приехал в Англию, Ньютону было пятьдесят пять лет: его грандиозный труд, блистательные «Principia Mathematica» («Математические начала натуральной философии»), где сформулирован закон всемирного тяготения, был уже опубликован (в 1687 году). По оценке Альберта Эйнштейна, Ньютон «определил направление западной мысли, научных исследований, практической деятельности в такой степени, к которой ни до него, ни после никто даже не приближался».

Ведомые той же страстью к открытиям, другие европейцы в XVII веке пускались в плавание по незнакомым океанам; исследуя и колонизируя земной шар. Почти вся Южная Америка и значительная часть Северной оказались под властью Мадрида. В Индии утвердились колонии англичан и португальцев. Флаги полудюжины европейских стран реяли над африканскими селениями; даже столь неморское государство, как Бранденбург, обзавелось колонией на Золотом Берегу. В самом многообещающем из всех вновь открытых и исследуемых районов – восточной половине Северной Америки – два европейских государства, Англия и Франция, основали колониальные империи. Французская часть значительно превосходила английскую по площади: от Квебека и Монреаля, через Великие озера, французы проникли в сердце современной Америки. В 1672 году, когда родился Петр, Жак Маркет обследовал земли в окрестностях Чикаго. Годом позже он и патер Луи Жолье в каноэ спустились по Миссисипи до Арканзаса. В 1686 году, когда Петр учился ходить под парусом на Яузе, Ла Саль заявил права Франции на всю долину Миссисипи, а в 1699 году земли в устье великой реки были названы Луизианой в честь Людовика XIV.

Английские поселения, рассыпанные вдоль побережья Атлантики от Массачусетса до Джорджии, были компактнее, многолюднее и потому устойчивее во времена всяческих потрясений. Голландские Новые Нидерланды, основанные на месте нынешних Нью-Йорка и Нью-Джерси, и Новая Швеция близ теперешнего Уилмингтона (штат Делавэр) достались англичанам в ходе англо-голландских морских войн 1660–1670 годов. Ко времени петровского Великого посольства Нью-Йорк, Филадельфия и Бостон были уже довольно крупными городами с населением свыше тридцати тысяч.

В ту пору человечество в большинстве своем селилось к земле поближе, и жизнь в основном представляла собой борьбу за выживание. Дерево, ветер, вода и еще, конечно, мышечная сила людей и животных – вот и все источники энергии. Разговоры крутились главным образом вокруг событий в собственной деревне, а что происходило где-то там, за пределами видимости, было и малопонятно, да и неинтересно. Когда садилось солнце, мир с его холмами и долинами, городами и деревнями погружался во тьму. У кого-то еще горел огонь в очаге, где-то мерцала свеча, но почти все дела прекращались и люди укладывались спать. Вглядываясь в темноту, они согревали себя надеждой или боролись с отчаянием и наконец засыпали, чтобы набраться сил для нового дня.

Сплошь и рядом жизнь человека была не только тяжела, но и коротка. Богач еще мог дотянуть до пятидесяти, а земной путь бедняка обрывался в среднем между тридцатью и сорока годами. Лишь половина младенцев доживала до года – во дворцах ли, в хижинах, неважно. Из пятерых детей, родившихся у Людовика и его супруги Марии Терезы выжил только дофин. Английская королева Анна, отчаянно пытавшаяся дать стране наследника, родила шестнадцать детей, и ни один из них не прожил дольше десяти лет. Петр Великий и его вторая жена, Екатерина, произвели на свет двенадцать детей, но лишь две дочери, Анна и Елизавета, достигли совершеннолетия. И Королю-Солнце суждено было потерять одного за другим: единственного сына, старшего внука, старшего правнука (а ведь каждый мог стать наследником престола), которых унесла корь всего за год и два месяца.

Фактически население Европы в XVII веке уменьшалось: в 1648 году его оценивали в 118 миллионов, а к 1713 году цифра снизилась до 102 миллионов. Главной причиной была чума и другие эпидемии, периодически опустошавшие континент. Распространяемая крысиными блохами чума проносилась по городам, устилая землю мертвыми телами. В 1665 году в Лондоне умерло 100 000 человек, девятью годами раньше в Неаполе – 130 000. Стокгольм потерял треть своего населения от чумы 1710–1711 годов, а Марсель – половину жителей в 1720–1721 годах. Недород и следовавший за ним голод также губили людей сотнями тысяч. Кто-то просто умирал голодной смертью, большинство же становилось добычей болезней, чью губительную работу облегчало недоедание, подрывавшее силы больных. Множество смертей было результатом плохого санитарного состояния городов и селений. Вши переносили тиф, комары – малярию, кучи конского навоза на улицах привлекали мух – переносчиц тифа и детской дизентерии, уносившей жизни тысяч детей. Почти повсюду свирепствовала оспа – кто умирал, кто выживал, сохранив глубокие отметины на лице и теле. Смуглое лицо Людовика XIV, как и бледное Карла XII, было изуродовано щербинами. Несколько обуздать ужасную болезнь удалось лишь с введением оспопрививания в 1721 году, когда смелое решение принцессы Уэльской подвергнуться прививке не только прибавило храбрости остальным, но и сделало эту процедуру модной.

* * *

В этот-то просвещенный мир XVII века со всем его блеском и мощью и со всеми его невзгодами и попадали немногие оказывавшиеся за границей русские, которые жмурили глаза, как подземные обитатели, извлеченные на свет. Почти все, что они видели, вызывало у них недоверие или неодобрение. Иностранцы, разумеется, слыли еретиками, общаясь с которыми недолго и опоганиться, так что весь процесс поддержания международных отношений рассматривался в лучшем случае как неизбежное зло. Русское правительство всегда неохотно принимало в Москве постоянные иностранные представительства. Как объяснял один из виднейших сановников царя Алексея, такие посольства «принесли бы один вред Московскому государству и поссорили бы его с другим странами». С тем же высокомерным недоверием смотрели российские власти и на собственные посольства за рубежом. Русские послы ехали на Запад, только если к тому вынуждали чрезвычайные обстоятельства. Но и тогда послы эти обычно не имели никакого представления о чужих странах, мало что знали о европейской политике и культуре, говорили только по-русски. Болезненно сознавая собственные недостатки, они тешили свое самолюбие, придирчиво следя за соблюдением протокола, правильностью титулования и обращений. Они добивались разрешения передать послания своего повелителя только в собственные руки иноземного монарха. Мало того, они настаивали, чтобы во время аудиенции упомянутый монарх официально осведомился о здоровье царя и при этом встал бы и обнажил голову. Стоит ли говорить, что подобная церемония не слишком вдохновляла Людовика XIV, да и менее значительных европейских правителей. Когда обиженные хозяева предлагали русским послам придерживаться западных обычаев, те с каменным видом отвечали: «Нам другие не указ».

Помимо того, что русские послы отличались невежеством и заносчивостью, их собственная свобода действий была сурово ограничена. В ходе переговоров они не могли взять на себя никакого решения, если оно не было заранее предусмотрено и санкционировано в полученных ими инструкциях. Любая неожиданность, даже самая незначительная, требовала согласования с Москвой, на что уходили недели проволочек в ожидании гонцов. Так что перспектива появления русской миссии не вызывала восторга при европейских дворах, а иностранные вельможи, приставленные к московским гостям, считали, что им сильно не повезло.

В связи с этим вспоминается один дипломатический казус, случившийся в 1687 году, когда правительница Софья отправила посольство с князем Яковом Долгоруким в Голландию, Францию и Испанию. В Голландии их приняли хорошо, но во Франции все пошло вкривь и вкось. Курьер, посланный в Париж известить об их прибытии, не пожелал передать это известие никому, кроме самого короля. Поскольку ни министру иностранных дел и никому другому не под силу оказалось одолеть стремление несгибаемого россиянина к цели, то пришлось вернуть его назад вместе с письмом, которого в Париже так никто и не вскрыл и не прочел. Тем не менее посольство проследовало по Голландии во Францию. На французской границе в Дюнкерке таможенники опечатали весь багаж посольства и объяснили, что его вскроют и досмотрят более квалифицированные чиновники, как только он попадет в Париж. Русские пообещали не трогать таможенных печатей, но, добравшись до парижского предместья Сен-Дени, тут же распечатали и открыли сундуки и раскинули их содержимое – главным образом драгоценные русские меха – на столах для продажи. Налетели французские торговцы и мигом все расхватали. Позже шокированные придворные чины презрительно фыркали, что русские «забыли о достоинстве послов; они ведут себя как лотошники, заботясь не о чести своего повелителя, а о собственной выгоде и наживе».

Король принял послов в Версале, и все шло хорошо, пока не явился из таможни чиновник, чтобы досмотреть багаж. Русские ему этого не позволили, и тогда подоспела полиция в сопровождении замочных мастеров. Взбешенные россияне выкрикивали оскорбления, а один из послов даже выхватил нож, после чего французы отступили, и дело доложили королю. Возмущенный Людовик приказал русским покинуть страну и забрать подарки, врученные ему от имени обоих царей. Когда же послы отказались уехать, пока не получат еще одной королевской аудиенции, французские власти вынесли всю мебель из дома, где остановилось посольство, и перекрыли продовольственное снабжение. Через день русские капитулировали и взмолились об аудиенции, утверждая, что если вернутся в Москву, не побывав на приеме у короля, головы им не сносить. На этот раз они кротко согласились предъявить вещи для досмотра и вести переговоры с менее высокопоставленными чиновниками – только бы Людовик их принял. Через два дня король пригласил их на обед в Версаль и лично показывал им сады и фонтаны. Тут послы пришли в такое восхищение, что раздумали уезжать и принялись изобретать причины, чтобы задержаться. Впрочем, вернувшись домой, они громогласно жаловались на скверное с ними обращение в Париже, и обида, которую затаила Россия после этого дипломатического конфуза, стала одной из причин скверных отношений между Францией и Россией. Это углубило уже существовавший разрыв между государствами из-за того, что французы поддерживали Турцию, с которой Россия, по крайней мере формально, находилась в состоянии войны до 1712 года. В частности, она сказалась на решении Петра не ездить в Париж, пока жив Король-Солнце. Вот почему, собираясь покинуть Россию, Великое посольство не намеревалось посетить величайшего из европейских монархов, и, как ни печально, ни исторические документы, ни легенды не повествуют о том, чтобы когда-нибудь два царственных колосса эпохи сошлись под одной крышей.

 

Глава 13

«Невозможно его описать»

Главою Великого посольства в ранге первого посла Петр назначил Лефорта, который теперь наряду с генерал-адмиральским званием носил и чин Новгородского наместника. Два других посла, сопровождавших Лефорта, были русские: Федор Головин, наместник Сибирский, и Прокофий Возницын, Волховский воевода. Головин был одним из первых русских профессиональных дипломатов. В тридцать семь лет он заключил от имени Софьи Нерчинский договор с Китаем, а с тех пор как к власти пришел Петр, находился в числе ближайших сподвижников и единомышленников царя. Ему были вверены иностранные дела России, и со временем он получил звание генерал-адмирала. В 1702 году Головин был произведен в графы Священной Римской империи и сделался, по сути дела, первым министром Петра. Возницын тоже имел за плечами опыт дипломатической службы в русских миссиях в Константинополе, Персии, Венеции и Польше.

Для сопровождения посольства отобрали двадцать знатных вельмож и тридцать пять молодых россиян, которые вслед за волонтерами, посланными в предыдущие месяцы, направлялись в Англию, Голландию и Венецию изучать кораблестроение, навигацию и другие морские науки. Многие из этих дворян и волонтеров были товарищами Петра по потешным баталиям в Преображенском, строили с ним суда в Переславле, ходили в Архангельск и под Азов. Среди них выделялись с детства друживший с царем Андрей Матвеев и дерзкий молодой Александр Меншиков. Кроме того, при посольстве состояли денщики, священники, секретари, переводчики, музыканты (в том числе шестеро трубачей), певцы, повара, кучеры, семьдесят солдат и четыре карлика, всего более двухсот пятидесяти человек. И где-то среди них находился очень высокий темноглазый юноша с крупной родинкой на правой стороне лица, которого остальные называли просто Петром Михайловым. Членам посольства под страхом смерти запрещалось обращаться к нему иначе, открывать, кто он такой, и вообще упоминать, что царь следует с посольством.

Управлять Россией в свое отсутствие Петр оставил регентский совет из трех человек. Первые двое были его дядя Лев Нарышкин и князь Борис Голицын – преданные, надежные, почтенные сановники, которые не оставляли своими советами мать Петра в годы ссылки в Преображенском и возглавили его сторонников в последней схватке с Софьей. Третьим регентом был князь Петр Прозоровский, судья Приказа Большой казны, страдавший странной болезнью: он не мог прикоснуться к чужой руке или даже просто открыть дверь из боязни осквернить себя. Регентскому совету формально подчинялся истинный наместник царя в его отсутствие – князь Федор Ромодановский, командующий четырьмя гвардейскими полками, князь-кесарь Всепьянейшего собора. Ромодановский был наделен верховными полномочиями во всех гражданских и военных вопросах и получил строгий наказ поддерживать порядок и самым беспощадным образом подавлять малейшие вспышки недовольства или неповиновения. Алексей Шейн, генералиссимус славной Азовской кампании, остался командовать Азовом, а Бориса Шереметева, отправлявшегося в частную поездку в Рим на три года, сменил на днепровских рубежах князь Яков Долгорукий.

Накануне отъезда посольства, когда Петр веселился на пиру у Лефорта, гонец привез тревожное известие. Как записал в своем дневнике Гордон, «веселый вечер был испорчен вестью о вскрывшемся злоумышлении против Его Величества». Три человека – стрелецкий полковник Иван Цыклер и двое бояр были схвачены по обвинению в заговоре с целью убить царя. Обвинение, однако, не кажется убедительным. Цыклер одним из первых среди Софьиных приверженцев ушел к Троице и предался Петру. За это он ожидал щедрого воздаяния, но так и не дождался; теперь его направляли служить в азовский гарнизон. Раздосадованный полковник, вероятно, слишком открыто высказал свое недовольство. Двое же замешанных в деле бояр были лишь прямодушными выразителями поднимавшейся волны протеста против общего характера петровского правления: царь оставил жену и покинул Кремль; поддерживал позорные сношения с иноземцами из Немецкой слободы; унизил достоинство престола, прошагав на параде в честь победы под Азовом позади колесницы швейцарца Лефорта; теперь и вовсе собрался уехать, чтобы много месяцев пробыть на Западе, среди чужестранцев.

К несчастью, этот ропот разбередил незаживающую рану в душе Петра. Опять стрельцы оказались замешаны в измене! Страх и ненависть вскипели в нем с новой силой. Всех троих обвиняемых подвергли ужасной казни на Красной площади – сначала четвертовали, а потом обезглавили. Мало того, опасения, что их протест может оказаться лишь прелюдией к попытке восстановить у власти Милославских, толкнуло Петра на жуткое, зловещее унижение этого рода. Гроб убитого четырнадцать лет назад Ивана Милославского на санях, запряженных свиньями, выволокли на Красную площадь. Тут открытый гроб поставили под плахой, чтобы кровью приговоренных заливало лицо мертвеца.

Пять дней спустя после этой варварской расправы в Москве Великое посольство отправилось приобщаться к культурным и техническим достижениям западной цивилизации. 20 марта 1697 года длинная процессия посольских саней и подвод с багажом выехала в Новгород и Псков. Тяжело груженные телеги везли пышные шелковые и парчовые наряды, разукрашенные жемчугом и драгоценными камнями, в которых Лефорту и другим послам предстояло появляться на торжественных приемах, большую партию собольих шкурок на покрытие расходов там, где недостаточно окажется золота, серебра или чеков на амстердамские банки, огромный запас меда, копченой лососины и другой рыбы, а также любимый барабан Петра.

Великое посольство пересекло русскую границу и вступило на землю подвластной шведам Ливонии, территория которой примерно соответствовала нынешней Латвии. К несчастью, шведский генерал-губернатор Риги, Эрик Дальберг, оказался совершенно не готов к приему такой многочисленной миссии и особенно высокого гостя, скрывавшегося в ее рядах. В этом был отчасти виноват воевода Пскова, ближайшего к ливонской границе русского города. Ему велели обо всем позаботиться, но в письме к Дальбергу он не упомянул ни о размерах посольства, ни, что еще хуже, о прибытии вместе с ними инкогнито августейшей особы. Дальберг ответил ему формальным вежливым письмом, где говорилось, что все будет сделано, как принято «между добрыми соседями». Он подчеркнул, однако, что обстоятельства вынуждают его оказать гостям лишь скромный прием, так как из-за страшного неурожая провинция оказалась на грани голода. В довершение всех бед шведы по недоразумению еще и разминулись с путешественниками: Дальберг выслал к границе экипажи и почетный эскорт кавалерии, чтобы препроводить царских послов в Ригу подобающим образом, однако вся посольская верхушка, в том числе и Петр, следовала впереди основного каравана и разъехалась с встречающими. Уже возле самой Риги, когда кареты и эскорт наконец догнали послов, шведы вторично произвели церемонию встречи и устроили военный парад, чтобы загладить неловкость.

Если бы эта неувязка осталась единственной и Петр сумел бы, как собирался, проездом миновать Ригу и переправиться через Двину, все еще могло бы обойтись. Но он попал туда ранней весной, когда лед на реке, омывавшей стены города, едва начал ломаться. Моста не было, а переплыть реку на лодках мешали громадные льдины. Семь дней пришлось Петру и русской миссии ждать в Риге, пока кончится ледоход.

Петр сгорал от нетерпения и рвался в дорогу, но поначалу был доволен почестями, которые оказывали его послам. Всякий раз, когда они выезжали из цитадели или возвращались назад, гремел салют из двадцати четырех пушек.

Рига, столица Ливонии, протестантский прибалтийский город с высокими тонкими церковными шпилями, островерхими крышами, булыжными мостовыми – город преуспевающих независимых купцов – совершенно не походила на Псков и вообще на Россию, хотя лежала от них неподалеку. Кроме того, Рига была важной крепостью и мощным опорным пунктом шведской империи на Балтике, так что присутствие русского посольства, а особенно любопытного двадцатичетырехлетнего царя, весьма беспокоило хозяев. Как и следовало ожидать, Петр вознамерился обследовать городские укрепления. Рижскую крепость недавно отстроили шведские военные инженеры в полном соответствии с новейшими достижениями западной фортификации. Поэтому она была гораздо мощнее и, следовательно, интереснее для Петра, чем устарелые, незатейливые стены и башни всех русских крепостей, включая и Кремль, или чем те, что Петр штурмовал в Азове. Здесь он увидел одетые камнем бастионы и укрепленные контрэскарпы, созданные по образцу сооружений выдающегося французского инженера Вобана. Петру представилась редкая возможность, и он намеревался как следует ее использовать. Царь взбирался на крепостные валы, делал карандашные зарисовки, измерял глубину и ширину рвов и определял, каков сектор обстрела у стоявших в амбразурах пушек.

Сам Петр подходил к этому как человек, изучающий устройство современной крепости вообще, но шведы по понятным причинам смотрели на дело несколько иначе. Для них Петр был монархом и военачальником – армия его отца осаждала Ригу всего сорок лет назад. Крепость, которую Петр так старательно осматривал и обмерял, как раз затем и воздвигли, чтобы защищать город от русских и не допускать их к берегам Балтики. Конечно, при виде того, как этот высокий молодой человек стоит на крепостном валу с блокнотом или что-то измеряет рулеткой, шведы тревожились. Существовала к тому же проблема его инкогнито. Однажды шведский часовой, заметив, что некий иностранец срисовывает в блокнот детали укреплений, приказал ему убираться. Петр не обратил внимания и продолжал свое занятие. Швед прицелился из мушкета и пригрозил, что будет стрелять. Петр пришел в ярость, задетый не столько оскорблением своего царского величества, сколько нарушением гостеприимства. Лефорт в качестве первого посла выразил протест Дальбергу. Шведский генерал-губернатор, как бы он лично ни относился к рекогносцировкам его укреплений, принес извинения и заверил посла, что в этом недоразумении не было умышленной неучтивости. Лефорт принял объяснения и согласился, что не следует наказывать солдата, который только выполнял свой долг.

Однако же отношения между хозяевами-шведами и русскими гостями все ухудшались. Дальберг попал в затруднительное положение. Великое посольство России не было официально аккредитовано при шведском дворе. Вдобавок то обстоятельство, что царь фактически находился в Риге, но не желал, чтобы его присутствие было означено, порождало щекотливые протокольные проблемы. Вот почему Дальберг неукоснительно соблюдал все правила вежливости, как того требовал протокол в отношении высоких послов соседнего государя, но не более того. Никаких увеселений не предусматривалось – ни банкетов, ни фейерверков, ничего из столь любимых Петром развлечений. Сдержанный, холодный шведский начальник попросту умыл руки и, как казалось русским, не обращал на них внимания. К тому же русское посольство направлялось не в саму Швецию, а лишь пересекало подвластные ей земли, и обычная практика, при которой принимающая сторона оплачивала расходы приезжих дипломатов, на него не распространялась. Поэтому послам предоставили самостоятельно платить за продовольствие и ночлег, за лошадей и фураж, причем платить по ценам непомерно высоким из-за неурожая и стремления рижских торговцев выжать из приезжих все, что только удастся.

Кроме этих поводов для недовольства, Петру все сильнее докучали толпы зевак, приходивших на него поглазеть. Но наконец спустя неделю лед сошел и появилась возможность перебраться через реку. Дальберг постарался устроить своим гостям шикарные проводы. Суда с желто-синими шведскими королевскими флагами переправили русское посольство на другой берег под грохот пушек, салютовавших с крепостных стен. Но было слишком поздно. Петр остался при своем убеждении, что в Риге гостей принимать не умеют и допускают по отношению к ним низости и оскорбления. Прямо противоположные впечатления от дальнейшего путешествия только укрепили Петра в этом мнении. В большинстве городов, где он побывал после Риги, его приветствовали царствующие особы, и хотя царь упорно продолжал скрываться под чужим именем, все эти курфюрсты, короли и даже австрийский император всегда находили способ встретиться с ним неофициальным образом, устроить пышный прием и оплатить его счета.

Петр до того невзлюбил Ригу, что через три года, когда ему понадобился предлог, чтобы начать Северную войну, он припомнил шведам грубый прием, который был ему здесь оказан. А спустя тринадцать лет, когда русские войска окружили город и началась осада, приведшая к его падению и включению больше чем на два столетия в состав Российской империи, первые три выстрела из пушки по Риге произвел сам Петр. «Так, – писал он Меншикову, – Господь привел увидеть начало нашего отмщения сему проклятому месту».

* * *

Переправившись через Двину, Петр очутился в герцогстве Курляндском, столица которого, Митава, лежала в тридцати милях к югу от Риги. Будучи номинально вассалом польского королевства, Курляндия отстояла достаточно далеко от Варшавы, чтобы вести, по сути, независимое существование, а при тогдашнем распаде Польши герцог Курляндский и вовсе стал сам себе хозяин. Уж тут-то и речи быть не могло об ошибке наподобие той, что совершил в Риге Дальберг. Царь есть царь: его инкогнито уважали, но ни у кого не должно было быть сомнений, кто он такой. И, хотя герцогство не отличалось богатством, герцог Фридрих Казимир почтил посольство пышным приемом. «Повсюду держали открытый стол, звучали трубы и другая музыка, сопровождая застолье и неумеренные возлияния, как будто Его царское Величество – второй Бахус. Я еще не видывал таких пьяниц», – писал один из министров герцога. Среди собутыльников особенно отличался Лефорт. «Опьянение никогда не побеждает его, и он всегда сохраняет трезвость ума». Иностранцы шептались между собой, что русские – это всего лишь «крещеные медведи».

Зная, что царь – большой любитель водной стихии, герцог Курляндский постарался зафрахтовать яхту, чтобы гость проделал следующую часть своего пути по морю. А путь лежал в Кёнигсберг, город в крупном и могущественном северогерманском курфюршестве (княжестве) Бранденбург. В городе весьма кстати оказался сам курфюрст, Фридрих III, поспешивший приветствовать царя. Фридрих принадлежал к честолюбивому дому Гогенцоллернов и вынашивал обширные замыслы относительно себя самого и своих владений. Он мечтал превратить свое княжество в сильное королевство под названием Пруссия и сделаться прусским королем, приняв имя Фридриха I. Титул он рассчитывал получить от правившего в Вене императора-Габсбурга, реально же усилить мощь государства можно было только за счет Швеции, чьи крепости и владения располагались по всему побережью Северной Германии. Фридриху не терпелось заручиться поддержкой России в противовес Швеции. И вдруг, словно прознав о его чаяниях, сюда прибыл сам царь с намерением пересечь земли Бранденбурга. Разумеется, Фридрих явился в Кёнигсберг встречать его.

Петр приплыл морем, ночью незаметно проскользнул в Кёнигсберг и сошел на берег. Он поселился в скромном доме и нанес курфюрсту частный визит. Первая беседа продолжалась полтора часа – речь шла о кораблях, артиллерии и мореплавании. Потом Фридрих пригласил Петра на охоту в свою загородную резиденцию, где они вместе наблюдали, как стравливали двух медведей. Петр несколько обескуражил хозяев игрой на трубе и барабане, но его любознательность, живость и дружелюбие произвели хорошее впечатление.

Через одиннадцать дней верхами и в повозках подъехало Великое посольство, следовавшее по суше. Петр из окна следил за тем, как его встречали. Фридрих выделил послам круглую сумму на расходы и дал по случаю прибытия посольства великолепный обед, за которым последовал фейерверк. Петр присутствовал на празднике, одетый, как и другие молодые дворяне из посольской свиты, в алый кафтан с золотыми пуговицами. Позже Фридрих признавался, что с трудом сохранил невозмутимое лицо, интересуясь у послов, согласно букве протокола, как поживает царь и в добром ли здравии они его оставили.

На переговорах Фридрих стремился продвинуть идею о возобновлении былого союза, заключенного некогда царем Алексеем с Бранденбургом против Швеции но Петр, по-прежнему воевавший с Турцией, не желал совершать никаких шагов, могущих задеть шведов. Наконец, беседуя на борту яхты Фридриха, монархи порешили заключить новый договор, предусматривавший в самом общем смысле взаимную помощь сторон против общих врагов. Фридрих также просил царя поддержать его старания сделаться королем. Петр согласился оказать послам курфюрста в Москве прием такого же уровня, какого удостоили его послов в Бранденбурге. Это было не так уж много, но все-таки годилось, чтобы придать вес притязаниям Фридриха в Вене, перед австрийским императором.

Как ни спешил Петр поскорее отправиться в Голландию, пришлось ему задержаться в Кёнигсберге, покуда не прояснилось положение в Польше. Со смертью Яна Собеского в июне 1696 года польский престол опустел, и в борьбу за него вступили два претендента – курфюрст Саксонский Август и ставленник Людовика XIV принц Конти из династии Бурбонов. Россия, Австрия и большинство германских государств резко воспротивились избранию Конти. Водворение короля-француза на польский трон означало бы немедленный выход Польши из войны с Турцией, франко-польский альянс и распространение французского влияния в Восточной Европе. Петр готов был драться, лишь бы помешать этому, и выдвинул русские войска к польской границе. Какое-то время исход дела оставался туманным, стороны продолжали лавировать, а сейм все еще не собрался голосовать, так что Петр решил переждать, прежде чем следовать дальше на запад. А пока он знакомился в Кёнигсберге с разными интересными вещами. С полковником Штрельтнером фон Штернфельдом, главным генерал-инженером армии Бранденбурга и специалистом в артиллерийском деле, он осваивал теорию и практику баллистики. Царь стрелял по мишеням из пушек разного калибра, а фон Штернфельд корректировал огонь и объяснял Петру, в чем его ошибки. Позже фон Штернфельд выписал свидетельство, подтверждающее познания и мастерство его ученика, Петра Михайлова.

К сожалению, в Кёнигсберге, как и в Риге, не обошлось без неприятностей. На этот раз причиной стало не любопытство, а скорее вспыльчивый нрав царя. В день своих именин (для русских более важное событие, чем день рождения) Петр ожидал визита Фридриха и собирался устроить в его честь свой собственный фейерверк. Но Фридрих не оценил должным образом значение этого дня и покинул Кёнигсберг, чтобы встретиться с герцогом Курляндским. На праздник к царю он отрядил вместо себя нескольких министров. Когда Петр понял, что Фридрих не появится, он воспринял это как жестокую обиду, публичное оскорбление – и не скрыл своей досады от представителей курфюрста, громко сказав по-голландски Лефорту: «Курфюрст добр, а его советники – дьяволы». Тут царю показалось, что один из министров улыбнулся. Он в ярости набросился на бранденбуржца с криком «Иди, иди!» и вытолкал того прочь из комнаты. Позже, когда гнев его немного остыл, Петр написал письмо «дражайшему другу» Фридриху. По сути это было извинение, но с привкусом уязвленного самолюбия. Покидая Бранденбург, Петр снова постарался загладить неловкость и послал Фридриху большой рубин.

* * *

В середине августа, когда Петр находился в Кёнигсберге уже семь недель, стало известно, что в Варшаву прибыл Август Саксонский, наконец-то избранный польским королем. Петр был доволен таким исходом и рвался отплыть в Голландию, но присутствие французской военной эскадры в Балтийском море заставило его изменить планы: он не горел желанием попасть на судно под флагом с белыми лилиями, да еще против своей воли. Разочарованному Петру оставалось одно – ехать сушей, через владения курфюрста Бранденбурга и Ганновера.

К его огорчению из-за того, что сорвалось морское путешествие, прибавилась новая забота, связанная с сухопутной поездкой: вдоль всего пути его следования люди стремились увидеть царя. Посольство так долго пробыло в Кёнигсберге, что весть о негласном присутствии Петра в его составе успела разойтись по всей Европе, повсеместно вызывая волнение и любопытство: московский царь, повелитель загадочной, диковинной страны, путешествовал по Европе и можно было на него посмотреть и подивиться. От подобных знаков внимания Петр выходил из себя.

Он тайно покинул Кёнигсберг и велел кучеру погонять, в надежде проскочить незамеченным. Так он промчался через Берлин, откинувшись в глубь кареты, чтобы его не узнали. В общем, поспешность и скрытность позволили ему без задержки пересечь Северную Германию, но не помогли уйти от встречи с двумя неустрашимыми дамами, задумавшими во что бы то ни стало перехватить Петра. Дамы эти были София, вдова курфюрста Ганноверского, и ее дочь София Шарлотта, супруга курфюрста Бранденбурга. Обе курфюрстины жаждали своими глазами увидеть царя, о котором были столь наслышаны. Особенно сгорала от любопытства младшая из дам. София Шарлотта, которая навещала свою мать в Ганновере, когда ее муж, курфюрст Фридрих, принимал Петра в Кёнигсберге. Она рассчитывала увидеться с ним в Берлине и теперь, твердо решив перехватить его на подъезде к Ганноверу, посадила мать, братьев и детей по экипажам и помчалась поджидать русских путешественников в городок Коппенбрюгге. Она едва поспела туда раньше Петра и тотчас отправила камергера пригласить царя на обед.

Сначала при виде громадной свиты обеих курфюрстин и толпы местных зевак, толпившихся у ворот, Петр отказался. Однако камергер настаивал, и царь поддался на уговоры при условии, что кроме Софии и Шарлотты с матерью на обеде будут присутствовать только ее братья и дети и еще самые важные из его русских сопровождающих. Когда его ввели к дамам, Петр споткнулся, покраснел и не мог раскрыть рта. Как-никак он впервые попал в общество образованных иностранных дам-аристократок; прежде его знакомство с представительницами Европы ограничивалось мещанками из Немецкой слободы – женами и дочерьми иностранных купцов и военных. К тому же эти две дамы заметно выделялись даже среди европейской знати. Шестидесятисемилетняя София Ганноверская была энергичная, здравомыслящая, дельная правительница, и ее владения в Северной Германии благополучно процветали. Через несколько лет после свидания с Петром ее, как внучку английского короля Якова I, британский парламент выберет преемницей королевы Анны, дабы обеспечить протестантское правление в Англии. Ее дочь, двадцатидевятилетняя София Шарлотта Бранденбургская, тоже обладала незаурядным умом и блистала во всех дворах Северной Германии. Одно время она была нареченной невестой внука Людовика XIV, герцога Бургундского, но политические обстоятельства заставили его жениться на Марии Аделаиде Савойской. Два года София Шарлотта прожила в Версале, где ее остроумием и красотой восхищался Король-Солнце. Она получила хорошее образование – сам Лейбниц был не только ее наставником, но и другом. Об очаровании Софии Шарлотты говорит уже то, что ее муж, построивший для нее дворец Шарлоттенбург в Берлине, питал к ней самую искреннюю любовь. И хотя из почтения к августейшему примеру, который подавал более скромным монархам Людовик XIV, Фридрих тоже обзавелся фавориткой, ему куда больше нравилась его прелестная и умная жена.

Оказавшись в компании этих благовоспитанных элегантных дам, Петр закрыл лицо руками и пробормотал по-немецки: «Я не могу говорить». Увидев, что гостю не по себе, София Шарлотта и ее мать помогли ему оправиться от смущения; усадили его за стол, сами сели от него по обе стороны и непринужденно с ним заговорили. Вскоре его робость прошла и он так разговорился, что дамы наперебой старались завладеть его вниманием. Обед длился четыре часа, а курфюрстины засыпали его все новыми вопросами, но наконец София Шарлотта, боясь, как бы царь не заскучал, велела позвать музыкантов. Начались танцы. Поначалу Петр не хотел танцевать и говорил, что у него нет перчаток, но дамы опять сумели его переубедить, и скоро он уже с удовольствием отплясывал. Кружась с ними по залу, он почувствовал под рукой что-то странное и, не ведая, что то были пластины китового уса в корсетах, прокричал своим товарищам: «У немецких дам чертовски жесткие кости». Дамы пришли в восторг.

Петр веселился от души: этот прием был куда приятнее вечеринок в Немецкой слободе и даже лучше шумных пиров Всешутейшего собора! Он готов был обнять весь мир. Он велел своим карликам тоже участвовать в танцах. Самого любимого из них он целовал и щипал за ухо. Он расцеловал в макушку десятилетнюю Софию Доротею, будущую мать Фридриха Великого, смяв ей бант. Он обнимал и целовал четырнадцатилетнего принца Георга, который впоследствии стал королем Георгом II Английским.

Весь вечер обе курфюрстины пристально наблюдали за царем и нашли, что он вовсе не такой уж дикарь и варвар, каким рисует его молва. «Мне понравилась его естественность и непринужденность», – писала София Шарлотта. Гримасы и судороги, уродовавшие его лицо, оказались не так сильны, как они ожидали, но, как сочувственно прибавила София Шарлотта, «удержаться от некоторых из них не в его власти».

Старшая курфюрстина, знавшая толк в мужчинах, подробно описала и этот вечер, и самого гостя: «Царь очень высокого росту, лицо его очень красиво, он очень строен. Он обладает большой живостью ума, его суждения быстры и справедливы. Но наряду со всеми выдающимися качествами, которыми его одарила природа, следовало бы пожелать, чтобы его вкусы были менее грубы. Мы тотчас же сели за стол. Коппенштейн, исполнявший обязанности маршала, подал его величеству салфетку, но это его очень затруднило: вместо салфетки в Бранденбурге ему подавали после стола кувшин. Он был очень весел, очень разговорчив, и мы завязали с ним большую дружбу. Моя дочь и его величество поменялись табакерками… Мы, по правде, очень долго сидели за столом, но охотно остались бы за ним и еще дольше, не испытывая ни на минуту скуки, потому что царь был в очень хорошем расположении духа и не переставал с нами разговаривать. Моя дочь заставила своих итальянцев петь, их пение ему понравилось, хотя он нам признался, что он не очень любит музыку. Я его спросила: любит ли он охоту? Он ответил, что отец его очень любил, но что у него с юности настоящая страсть к мореплаванию и к фейерверкам. Он нам сказал, что сам работает над постройкой кораблей, показал свои руки и заставил потрогать мозоли, образовавшиеся на них от работы. После ужина его величество велел позвать своих скрипачей, и мы исполнили русские танцы, которые я предпочитаю польским…его общество доставило нам много удовольствия. Это человек совсем необыкновенный. Невозможно его описать и даже составить о нем понятие, не видев его. У него очень доброе сердце и в высшей степени благородные чувства. Я должна вам также сказать, что он не напился допьяна в нашем присутствии; но, как только мы уехали, лица его свиты вполне удовлетворились.

…Это – государь одновременно и очень добрый, и очень злой, у него характер – совершенно характер его страны. Если бы он получил лучшее воспитание, это был бы превосходный человек, потому что у него много достоинств и бесконечно много природного ума».

Петр выразил свое удовольствие от этого вечера, послав каждой из принцесс по сундуку русских соболей и парчи. Затем немедленно уехал, не дожидаясь основного посольства: впереди, всего лишь в нескольких милях вниз по Рейну, лежала Голландия.

 

Глава 14

Петр в Голландии

Во второй половине XVII века Голландия, как иногда называли Республику семи Соединенных провинций Северных Нидерландов, достигла зенита своего могущества и славы. Она страдала перенаселенностью – два миллиона трудолюбивых голландцев теснились на крохотной территории, – но значительно превосходила всю остальную Европу богатством, числом городов, развитием международных связей. Неудивительно, что процветание этого маленького государства вызывало изумление и зависть у его соседей, а зависть нередко оборачивалась алчностью. Отстоять свою независимость голландцам помогали некоторые черты национального характера. Они обладали храбростью, упорством, осмотрительностью, и когда им приходилось воевать (сначала против испанцев, затем англичан и, наконец, французов), они делали это с присущей им практичностью и одновременно с беззаветным и высоким героизмом. Для защиты своего суверенитета и демократии двухмиллионный народ содержал армию в 120 000 солдат и второй по величине флот в мире.

Преуспевание Голландии, как и ее свобода, зижделось на неустанной работе ума и рук. В большинстве стран тогдашней Европы почти все население было привязано к земле и занято тем, чтобы примитивными способами прокормить себя и создать хоть небольшой излишек продуктов для горожан. А один голландский крестьянин, ухитряясь собирать с каждого акра более высокий урожай, получать больше молока и масла от своих коров и мяса от свиней, был в состоянии прокормить двоих своих сограждан, не занятых в сельском хозяйстве. Поэтому добрая половина населения Голландии высвободилась для другой деятельности и устремилась в коммерцию, промышленность и мореплавание.

Торговля и мореплавание и явились источником невероятных богатств Голландии, жители которой в XVII веке посвятили себя этим занятиям. Огромные порты-близнецы Амстердам и Роттердам были построены в дельте Рейна – там, где крупнейшие водные пути Европы – реки и каналы – встречались с Мировым океаном. Почти все движение товаров в Европу или из Европы, вдоль европейских берегов или дальше за моря, шло через Голландию. Английское олово, испанская шерсть, шведское железо, французские вина, русские меха, специи и чай из Индии, лес из Норвегии, шерсть из Ирландии доставлялись в Нидерланды, где их разбирали, обрабатывали, ткали, смешивали, сортировали и водными путями отправляли дальше.

Необходимость перевозить все эти товары сделала голландцев едва ли не монополистами мирового судоходства. По морям и океанам плавало свыше четырех тысяч голландских торговых судов – больше, чем у всех остальных стран, вместе взятых. Голландская Ост-Индская компания, основанная в 1602 году, и молодая Вест-Индская компания имели конторы в каждом крупном порту мира. Голландские моряки, сочетавшие энергию первооткрывателей с расчетливостью купцов, вели неустанный поиск новых рынков и гаваней. Корабли непрерывно сновали взад-вперед, росли горы товаров, а с ними и прибыли, и голландская торговая республика все богатела и богатела. Для защиты и развития торговли в Амстердаме вводились новые услуги: было изобретено страхование, чтобы уменьшить бремя риска; банки и биржа осваивали кредитные операции и научились в невиданных прежде масштабах направлять общественные займы на финансирование коммерческих предприятий; типографии печатали контракты, фрахтовые счета и прочие типовые бланки, необходимые для налаживания и заключения многих тысяч торговых сделок и оповещения о них. Богатство порождало надежность, надежность порождала кредит, служивший источником новых богатств, – а значит, мощь и слава Голландии продолжали расти и крепнуть. Голландия представляла собой подлинный образец богатого и преуспевающего меркантилистского государства, рай для купца – недаром сюда приезжали набираться опыта в торговых и финансовых делах молодые люди со всей протестантской Европы, а больше всего из Англии и Шотландии.

В эту-то блистательную Мекку торговли, мореплавания, культуры и спешил в конце лета 1697 года через немецкие земли нетерпеливый молодой россиянин по имени Петр Михайлов.

* * *

В Переславле, в Архангельске, в Воронеже Петр не раз слыхал от голландских корабельных мастеров и капитанов о Саардаме. Этот городок в бухте Эй, в десяти милях к северу от Амстердама, славился как место, где строили лучшие корабли в Голландии. На пятидесяти частных верфях в самом Саардаме и его окрестностях ежегодно строилось около трехсот пятидесяти судов, и говорили, что саардамцы такие ловкие и умелые мастера, что с момента закладки киля до спуска судна на воду у них уходит не больше пяти недель. С годами в душе Петра прочно укоренилось стремление попасть в Саардам и поучиться там кораблестроению. Вот почему, еще проезжая через Германию, он сказал свои спутникам, что намерен провести в Саардаме всю осень и зиму в качестве ученика на верфи. Подъехав к Рейну у Эммериха, возле голландской границы, царь пришел в такое нетерпение, что нанял лодку и, бросив позади почти все посольство, пустился прямо вниз по реке и даже не сошел на берег передохнуть в Амстердаме.

Рано поутру 18 августа Петр с шестью товарищами подплывал по каналу к Саардаму, как вдруг заметил знакомую фигуру. В шлюпке сидел и ловил угрей Геррит Кист, голландский кузнец, работавший вместе с Петром в Москве. Петр, вне себя от радости при виде знакомца, испустил приветственный вопль. Внезапно пробужденный от задумчивости Кист поднял глаза и, увидев, что мимо проплывает русский царь, едва не упал за борт, Петр велел причалить, выскочил из лодки, стиснул Киста в объятиях и взял с него клятву никому не говорить, что царь в Голландии. Затем, узнав, что Кист живет неподалеку, Петр вознамерился у него и остановиться. Кист горячо запротестовал – его домишко слишком тесен и скромен для такого жильца и лучше бы обратиться к одной вдове, его соседке. За семь флоринов вдова согласилась переехать к отцу. Таким образом, через несколько часов Петр благополучно водворился в крохотном деревянном домике в два окна: две комнаты, печка в изразцах и за занавеской – душная ниша для спанья, до того маленькая, что он не мог как следует вытянуть ноги. С ним поселились двое из его спутников, а еще четверо нашли квартиру поблизости.

Верфи были закрыты по случаю воскресенья, но взволнованному Петру не сиделось на месте. Он отправился на улицы, где было полно народа, наслаждавшегося после обеда летней воскресной прогулкой. В толпе уже разошлась новость о том, что издалека пришла лодка с иностранцами в диковинных костюмах, и на Петра начали обращать внимание. Он в раздражении попытался укрыться в таверне «Выдра», но и там все на него таращились. И это было еще только начало.

Рано утром в понедельник Петр поспешил в лавку на дамбе и купил плотницкие инструменты. Потом направился на частную верфь Линста Рогте и нанялся простым рабочим под именем Петра Михайлова. Он радостно принялся за дело – обтесывал топориком бревна и все время спрашивал у мастера, как называются разные предметы. После работы он пошел проведать жен и родителей голландских корабельных мастеров, которые оставались в России, и объяснял, что работал бок о бок с их мужьями и сыновьями, с гордостью подчеркивая: «Я ведь и сам плотник». Среди прочих он навестил вдову плотника-голландца, умершего в России, которой он прежде послал вспомоществование в пятьсот флоринов. Вдова сказала, что часто молится о том, чтобы ей представился случай выразить царю, как много значил для нее этот дар. Растроганный и очень довольный, Петр остался у нее ужинать.

Во вторник Петр, мечтавший скорее оказаться на воде, купил маленькую весельную шлюпку, предварительно поторговавшись, как заправский голландец. Сошлись на сорока флоринах, после чего продавец с покупателем отправились в пивную и распили кувшинчик пива.

Как ни старался Петр, чтобы никто не узнал, кто он, секрет быстро просочился наружу. В понедельник утром Петр приказал своим товарищам сменить русское платье на красные куртки и белые холщовые штаны голландских рабочих, но все равно русские были непохожи на голландцев. Громадный рост самого Петра исключал всякую анонимность, так что ко вторнику весь Саардам знал, что в городе находится «очень важная персона». Да тут еще случилось досадное происшествие: в тот же день после обеда Петр шел по улице, ел сливы из шляпы и угостил ими попавшихся навстречу мальчишек, но слив на всех не хватило, и дети увязались за Петром. Чтобы отделаться от них, он для виду за ними погнался, а они стали кидать в него камнями и грязью. Петр насилу спасся в гостинице «Три лебедя» и послал за подмогой. Явился сам бургомистр, и Петру пришлось объяснить, кто он такой и почему здесь оказался. Бургомистр немедленно издал указ, запрещавший саарданцам тревожить или задевать «высоких особ, которые желают остаться неузнанными».

Вскоре рассеялись последние сомнения относительно истинного статуса «высокой особы». Один мастер из Саардама, работавший тогда в России, написал домой отцу, что в Голландию едет Великое посольство и что в его составе, вероятно, будет сам царь под чужим именем. Голландец сообщил и приметы, по которым легко узнать царя: огромный рост, подергивание головы и левой руки и родинка на правой щеке. В среду, не успел отец прочесть это письмо вслух в цирюльне Помпа, как вошел верзила, в точности отвечающий всем приметам. Подобно цирюльникам всего мира, Помп считал, что передача местных сплетен входит в его профессиональные обязанности, и с тех пор докладывал всем и каждому, что самый рослый из иностранцев – московский царь. Чтобы удостовериться в правдивости этих сведений, люди толпами устремлялись к приютившему иностранцев Кисту, который, как все знали, в свою бытность в России познакомился с царем. Кист, храня верность данному Петру обещанию, упорно все отрицал, пока его жена не сказала: «Геррит, я больше так не могу. Перестань врать».

Но несмотря на то, что секрет Петра раскрылся, он по-прежнему цеплялся за свое инкогнито – отклонил предложение на обед с важными купцами Саардама и отказался отведать совершенно особенной рыбы по-саардамски в компании бургомистра и его советников. На оба приглашения Петр ответил, что никого из важных персон в наличии не имеется, а царь еще не приехал. Когда один важный купец пришел к спутникам Петра и предложил перебраться в дом побольше, с садом и фруктовыми деревьями, который лучше подходил бы для них и их хозяина, то в ответ услышал, что люди они не знатные, всего лишь холопы, так что и теперешнего жилья с них вполне достаточно.

Весть о появлении царя в Саардаме мигом распространилась по всей Голландии. Многие напрочь отказывались этому верить, заключались бесчисленные пари. Двое торговцев, встречавшихся с Петром в Архангельске, поспешили в Саардам. В четверг утром, застав его дома, они вышли бледные от волнения и объявили: «Конечно, это царь, но как он здесь оказался? И зачем?» Еще один архангельский знакомец, столкнувшись лицом к лицу с Петром, сказал, что глазам своим не верит – неужто царь в Голландии, да еще переодетый простым рабочим? «Как видишь», – проговорил Петр и больше ничего не добавил.

В четверг он купил парусную лодку за четыреста пятьдесят флоринов и своими руками установил на ней новую мачту и бушприт. В пятницу с восходом он уже бороздил воды бухты Эй. В тот же день после обеда он было снова вышел под парусом, но почти сразу заметил, как от Саардама отчаливает множество лодок, чтобы присоединиться к нему. В поисках спасения он направил судно к берегу – и, выпрыгнув, тут же оказался посреди еще одной толпы любопытных, которые отпихивали друг друга и глазели на него, как в зверинце. Разъяренный Петр слегка ударил одного из зрителей по голове, на что толпа отозвалась криками: «Браво! Марсье, тебя посвятили в рыцари!» К этому времени и в лодках, и на берегу собралось столько народа, что Петр укрылся в ближайшем постоялом дворе и, лишь когда стемнело, вернулся в Саардам.

На другой день, в субботу, Петр собрался наблюдать за интересной и сложной механической операцией – при помощи катков и воротов предстояло перетащить большой, только что построенный корабль через дамбу. Чтобы царь мог смотреть без риска быть раздавленным толпой, небольшой участок обнесли загородкой. Но уже к утру весть о том, что ведутся специальные приготовления, собрала еще больше любопытных: люди ехали даже из Амстердама. Толпа смела все загородки. Увидев, что окна и даже крыши близлежащих домов забиты зеваками, царь раздумал идти, хотя сам бургомистр приходил поторопить его. Петр сказал по-голландски: «Слишком много людей. Слишком много людей».

В воскресенье из Амстердама хлынули новые толпы, лодка за лодкой. В отчаянии власти удвоили стражу у саардамских мостов, но толпа попросту отбросила ее. Петр весь день не решался и носа высунуть за дверь. Запертый в доме, вне себя от гнева и досады, он обратился за помощью к пребывавшим в замешательстве членам городского совета, но те ничего не могли поделать с потоком приезжих, который усиливался с каждой минутой. Не видя другого выхода, Петр решил покинуть Саардам. Его лодку с обычного причала перевели поближе к дому. Петр, энергично действуя локтями и коленями, сумел пробиться сквозь толпу и взобраться на судно. Дувший с утра свежий ветер теперь превратился в бурю, но царь настоял на отплытии. Когда он отчалил, лопнула оттяжка в такелаже и лодка едва не пошла ко дну. И все же, невзирая на предупреждения опытных мореходов, Петр отплыл и через три часа достиг Амстердама. А здесь его уже караулила орава голландцев, теснившихся в надежде увидеть его. Снова кое-кому досталось от рассерженного царя, но в конце концов ему удалось пробраться в гостиницу, снятую для Великого посольства.

Тем и кончился визит в Саардам, о котором Петр так долго мечтал. Бессмысленно было пытаться работать на открытой верфи, как и свободно ходить по городку, поэтому его пребывание здесь свелось к единственной неделе, хотя прежде он собирался провести в Саардаме несколько месяцев. Позже он опять отправил туда Меншикова и еще двоих – осваивать искусство сооружения мачт, и сам пару раз заезжал ненадолго. Но обучаться голландскому кораблестроению Петру пришлось не в Саардаме, а в Амстердаме.

* * *

Во времена Петра Амстердам был самым крупным портом Европы и богатейшим городом мира. Построенный при впадении двух рек Амстел и Эй, в залив Зейдер-Зее, город рос прямо на воде. Чтобы создать для него опору, в болотистую почву забили сваи, и вода текла по городу концентрическими кругами каналов, которых при Петре было пять. Каждый канал делился на две-три части каналами поменьше, так что, в сущности, весь город был на плаву – архипелаг из семидесяти островов, соединенных между собой пятью сотнями круто выгнутых мостов, под которыми могли проплывать суда и баржи. Городские стены тянулись по внутреннему берегу внешнего канала, который одновременно служил естественным рвом. Стены были укреплены мощными круглыми сторожевыми башнями, которые практичные голландцы, по своему обыкновению, приспособили еще под одно дело. На вершинах башен они устроили ветряные мельницы, и их крылья, вращаясь, приводили в действие насосы, непрерывно откачивающие воду с крохотных клочков осушенной земли. Перед дозорным, стоявшим на городских укреплениях, во все стороны простиралась плоская сырая равнина, сколько глаз хватало усеянная большими и маленькими ветряными мельницами, которые без устали пытались, образно говоря, выкачать море.

Здания в этом городе свидетельствовали о его богатстве. Из порта Амстердам казался городом краснокирпичных церковных башен, симметричных и целесообразных, с округлыми формами, характерными для голландских построек. Отцы города чрезвычайно гордились своей ратушей и считали это сооружение, опиравшееся на 13 659 свай, восьмым чудом света. (Ныне там королевская резиденция.) Город был полон пивоваренных и сахарных заводов, табачных складов, хранилищ для кофе и пряностей, пекарен, боен, чугунолитейных предприятий – все имело свой облик и свой запах, а вместе они создавали картину необычайно богатую и разнообразную. Но красноречивее всего о богатстве Амстердама говорили солидные дома, выстроенные вдоль каналов преуспевающими купцами. Эти дома, немного отодвинутые от берегов, осененные вязами и липами, остаются лучшим украшением современного Амстердама. Очень узкие (величина налога с домовладельцев зависела от ширины фасада), они тянулись ввысь на четыре-пять этажей и заканчивались изящным, островерхим фронтоном. С конька обычно выступала над улицей балка, которую использовали, чтобы при помощи системы блоков поднимать громоздкую мебель и другие предметы с улицы в дом прямо через окна верхних этажей, так как лестницы были для этого слишком узки. Глядя из высоких окон вниз на улицу, хозяин мог видеть деревья, нарядные фонари и затененную зыбкую воду каналов.

Всюду была вода, всюду корабли. За каждым углом приезжему бросались в глаза паруса и мачты. Район порта выглядел как лес мачт и рей. Пешеходам, пробиравшимся вдоль каналов, приходилось переступать через бухты канатов, причальные кольца, бревна, бочки, якоря, даже пушки. Весь город напоминал верфь. А сам порт переполняли суда всех размеров – маленькие рыбачьи лодки под косыми парусами, в полдень возвращавшиеся с утреннего лова в Зейдер-Зее; большие трехмачтовые суда Ост-Индской компании; семидесяти – восьмидесятипушечные линейные корабли. Все они были построены на характерный голландский манер: с закругленными, приподнятыми носами, широким корпусом и плоским дном – ни дать ни взять огромные голландские деревянные башмаки с мачтами и парусами. Стояли там и элегантные парадные яхты с выпуклыми голландскими носами и большими нарядными каютами в задней части, с окнами в свинцовом переплете, обращенными на корму. В восточном конце порта, в квартале под названием Остенбург, размешались громадные верфи и бесчисленные стапели, на которых строились суда голландской Ост-Индской компании. Здесь рядами росли крупные, круглые, выпуклые корпуса кораблей – кили, шпангоуты, обшивка, палуба за палубой. Поблизости ремонтировали вернувшиеся из далеких плаваний суда-ветераны: сначала с них снимали оснастку и мачты, а потом корпуса выволакивали на мелководье и переворачивали набок. Так они и лежали, словно выброшенные на берег киты, пока по ним сновали плотники и другие рабочие, отдирая от днища толстый ковер морских растений, заменяя прогнившую обшивку и заливая швы свежей смолой.

Вот сюда, в этот особый моряцкий уголок рая, имя которому Амстердам, и явился Петр, чтобы провести здесь четыре месяца.

* * *

Саардамские толпы заставили Петра уехать в Амстердам, но ему бы все равно пришлось туда возвращаться, чтобы встретить свое собственное Великое посольство, которое вот-вот должно было прибыть. Послов по-царски встретили в Клеве, недалеко от границы, и предоставили им четыре большие яхты и многочисленные экипажи. Городские власти Амстердама, понимая, какое значение может иметь это посольство для будущей торговли с Россией, решили оказать ему необычайные почести.

Прием предусматривал торжественные визиты в ратушу, адмиралтейство и на верфи, специальные представления в опере и балете, огромный банкет с фейерверком, который должны были запускать с плота на Амстеле. Во время этих торжеств Петру выдался случай поговорить с бургомистром Амстердама Николасом Витсеном. Это был замечательный человек – состоятельный, уважаемый как за свои заслуги, так и за свой нрав; будучи должностным лицом, он был еще и путешественником, покровителем искусств, и ученым-любителем. Одним из его пристрастий были корабли, и он пригласил Петра осмотреть свое собрание судовых моделей, навигационных приборов и инструментов, применяемых в кораблестроении. Витсен питал слабость к России, и долгое время, несмотря на обилие других обязанностей и увлечений, он выступал как неофициальный представитель Московии в Амстердаме.

В те месяцы, что Петр провел в Амстердаме, царь и бургомистр ежедневно беседовали, и Петр пожаловался Витсену на зевак, досаждавших ему в Саардаме. Можно ли спокойно работать и учиться кораблестроению, когда на тебя непрерывно глазеет толпа посторонних людей? Витсен тут же придумал выход: если Петр останется в Амстердаме, он может поработать на доках и верфях Ост-Индской компании, которые окружены стенами и недоступны для любопытных. Петру предложение понравилось, и Витсен, как один из директоров компании, взялся все уладить. На другой день совет директоров Ост-Индской компании постановил пригласить «высокопоставленное лицо, находящееся здесь инкогнито», на работу на ее верфях, и для его удобства отвести ему дом канатного мастера, чтобы он мог и жить, и работать прямо на верфи, без всяких помех. Кроме того, стремясь облегчить ему освоение корабельного дела, совет директоров приказал заложить киль нового фрегата в сто или сто тридцать футов длиной – как будет угодно царю – и предложить ему и его сопровождающим с начала до конца участвовать в строительстве и попутно ознакомиться с приемами голландских мастеров.

Тем же вечером на парадном официальном приеме, который город Амстердам давал в честь посольства, Витсен рассказал Петру, какое решение приняли директора. Петр пришел в восторг, и, как ни любил фейерверки, едва усидел до конца пира. Когда в небе взорвалась последняя ракета, царь вскочил и заявил, что немедленно, прямо среди ночи, едет в Саардам за своими инструментами, чтобы с утра взяться за работу. Ни русским, ни голландцам не удалось его отговорить, и в одиннадцать часов вечера он сел на свою яхту и уплыл. На следующее утро он вернулся и отправился прямиком в Остенбург на верфь Ост-Индской компании. Его сопровождали десять русских волонтеров, в том числе и Меншиков, а остальных волонтеров Петр разослал по всему порту, учиться парусному и канатному ремеслу, выделке мачт, такелажному делу и кораблевождению. Царевича Александра Имеретинского отправили в Гаагу овладевать артиллерийским искусством. Сам Петр записался в плотники к корабельному мастеру Герриту Клаасу Поолю.

Первые три недели ушли на сбор и подготовку необходимого леса и другого материала. Голландцы, желая наглядно показать царю, что предстоит делать, собрали и разложили для обозрения все части корабля, прежде чем приступить к закладке киля. Затем, по мере того как эти части одна за другой становились на место, судно быстро росло, как огромная модель из современного детского конструктора. Стофутовый фрегат получил имя «Апостолы Петр и Павел», и Петр с воодушевлением трудился на каждом этапе его сборки.

Каждый день он являлся на верфь с рассветом, неся на плечах топор и инструменты, как и все остальные рабочие. Он не допускал никаких различий между ними и собой и строго-настрого запретил, чтобы его в глаза или за глаза величали каким-нибудь титулом. В часы послеполуденного отдыха он любил присесть на бревнышко и поговорить с моряками или корабельщиками – с любым, кто называл его «плотник Питер» или «баас (мастер) Питер». Тех же, кто обращался к нему со словами «ваше величество» или «сир», он попросту не замечал или даже отворачивался и смотрел в другую сторону. Когда двое английских вельмож пришли своими глазами взглянуть на русского царя, который работает простым плотником, мастер, чтобы указать им, кто тут царь, крикнул: «Плотник Питер, ты почему не помогаешь своим товарищам?» – и Петр, не говоря ни слова, подошел, подставил плечо под бревно, которое несколько рабочих не могли поднять, и помог водрузить его на место.

Петр очень радовался дому, который ему предоставили. С ним вместе жили несколько его товарищей – эдакая артель ремесленников. Поначалу кушанья для царя готовили в гостинице, где стояло посольство, но такой порядок ему не нравился. Он хотел жить совершенно независимым хозяйством. У него не было определенных часов для трапез: он предпочитал есть, когда проголодается. Поэтому было решено, что его станут снабжать дровами и продуктами, а дальше пусть поступает как хочет. С тех пор Петр сам разводил огонь и что-то стряпал для себя, как обыкновенный плотник.

Но хотя он жил за границей, одевался и работал, как ремесленник, ни сам Петр, ни его соотечественники никогда не забывали, кем он был на самом деле и какой огромной властью обладал. Царские наместники в Москве никак не хотели действовать без ведома и согласия государя, так что каждая почта доставляла толстые связки писем с просьбами распорядиться или оказать милость, просто с новостями. На этой верфи, за тысячи миль от своей столицы, Петр стал интересоваться делами российского управления гораздо больше, чем прежде. Он требовал, чтобы ему сообщали мельчайшие подробности тех самых государственных дел, которыми некогда он столь беспечно пренебрегал. Он хотел знать обо всем, что происходит в России. Как ведут себя стрельцы? Как подвигается сооружение двух крепостей под Азовом? Как обстоят дела с портом и укреплениями в Таганроге? Что творится в Польше? Когда Шейн написал о победе над турками под Азовом, Петр отметил это событие великолепным банкетом для важных амстердамских купцов, за которым последовал концерт, был и фейерверк. Узнав о решающей победе принца Евгения Савойского над турками под Зентой, он сообщил об этом в Москву и заодно написал, что устроил еще один пир в честь этого успеха. Каждую пятницу он старался отвечать на письма из Москвы, хотя, как он писал Виниусу, «иное за недосугом, а иное за отлучкою, а иное за Хмельницким [выпивкой] не исправишь».

Впрочем, однажды Петру пришлось несколько умерить свое всевластие: узнав, что два посольских дворянина неодобрительно отзывались о его поведении – дескать, царю следовало бы поменьше выставлять себя на посмешище, а побольше держаться соответственно своему сану, – Петр буквально взбесился. Полагая, что в Г олландии, как и в России, он один властен над жизнью и смертью своих подданных, он приказал забить их в железа в ожидании казни. Вмешался Витсен: просил Петра помнить, что он находится в Голландии, где никого нельзя казнить без приговора голландского суда. Затем мягко предложил освободить провинившихся, но Петр был непреклонен. Наконец он с неохотой согласился на компромисс, в результате чего бедняги очутились в ссылке в отдаленнейших голландских колониях: один в Батавии, а другой в Суринаме.

За пределами верфи все возбуждало ненасытное любопытство Петра. Он все хотел видеть собственными глазами. Он посещал фабрики, лесопилки, прядильные и бумажные мануфактуры, мастерские, музеи, ботанические сады и лаборатории. Везде он спрашивал: «А это для чего? А это как устроено?» И, выслушав объяснения, кивал: «Хорошо. Очень хорошо». Он встречался с архитекторами, скульпторами, с изобретателем пожарного насоса ван дер Хейденом, которого пытался сманить в Россию. Он побывал у архитектора Симона Шнвута, в музее Якоба де Вильде, учился делать наброски и рисовать под руководством Шхонебека. Он выгравировал пластину, на которой изображался очень похожий на него рослый молодой человек с высоко поднятым крестом, попирающий ногами полумесяц и знамена ислама. В Дельфте он посетил инженера барона фон Кухорна, «голландского Вобана», который давал Петру уроки фортификации. Он часто бывал в домах у голландцев, особенно у тех, кто занимался торговлей с Россией. Познакомившись с семьей Тессинг, он заинтересовался печатным делом и даровал одному из братьев право печатать книги на русском языке и распространять их в России.

Несколько раз Петр покидал верфь, чтобы пойти в аудиторию или в прозекторскую к профессору Фредрику Рюйшу (Ройсу), знаменитому анатому. Рюйш славился по всей Европе умением сохранять человеческие члены и даже целиком все тело посредством инъекций химических препаратов. Его великолепная лаборатория считалась одним из чудес Голландии. Однажды Петру показали труп ребенка, сохранившийся до того бесподобно, что казалось, будто он улыбается, как живой. Петр долго в восхищении глядел на него, а потом не удержался, наклонился и поцеловал холодный лоб. Петр так заинтересовался хирургией, что никак не мог уйти из лаборатории, а хотел остаться и смотреть еще и еще. Он обедал у Рюйша и спрашивал его совета, кого из хирургов лучше взять в Россию для службы в армии и на флоте. Анатомия страшно увлекла царя, и он с тех пор самого себя считал хирургом. В конце концов – резонно мог бы он спросить, – многие ль из русских учились у знаменитого Рюйша?

В последующие годы Петр всегда носил с собой два футляра: готовальню, чтобы проверять и уточнять строительные чертежи, которые ему представляли, и набор хирургических инструментов. Он велел, чтобы его извещали всякий раз, когда в ближайшей больнице ожидалась какая-нибудь интересная операция, и, как правило, являлся – нередко сам ассистировал врачу и постепенно научился рассекать ткани, пускать кровь, вырывать зубы и делать мелкие операции. Занедужив, царская челядь и приближенные старались скрыть это от господина, ведь иначе он появлялся со своим ящиком у ложа больного, чтобы предложить – и весьма настойчиво! – свои медицинские услуги.

В Лейдене Петр нанес визит прославленному доктору Бургаве, который был помимо всего прочего хранителем известного ботанического сада. Бургаве, преподававший анатомию, спросил Петра, в какое время тот желает прийти к нему на лекцию. Царь отвечал, что придет в шесть часов на следующее утро. Он побывал и в анатомическом театре Бургаве, где на столе лежало тело с раскрытыми мышцами. Петр его с увлечением рассматривал, когда услышал, что кое-кто из его брезгливых соотечественников шепотом высказывает отвращение к мертвому телу. К ужасу голландцев, взбешенный царь велел провинившимся подойти к трупу, наклониться и зубами рвать мускулы.

В Дельфте он посетил знаменитого натуралиста Антони ван Левенгука, изобретателя микроскопа. Петр провел в беседе с ним больше двух часов и смотрел в чудесный инструмент, с помощью которого Левенгук открыл существование сперматозоидов и изучал кровообращение у рыб.

В свободные дни в Амстердаме Петр бродил пешком по городу, глядя, как мимо него спешат горожане, с грохотом едут по мостам кареты, тысячи лодок проплывают по каналам. В базарные дни царь отправлялся на огромный рынок под открытым небом, Ботермаркет, где прямо посреди площади или в аркадах лежали груды всевозможных товаров. Остановившись подле женщины, покупавшей сыры, или купца, выбиравшего картину, Петр все наблюдал и все запоминал. Особенно он любил смотреть на уличных артистов, выступавших перед толпой. Увидав как-то раз знаменитого клоуна, который жонглировал, стоя на бочке, Петр вышел из толпы и стал уговаривать его поехать с ним в Россию. Жонглер отказался по той причине, что имел слишком большой успех в Амстердаме. На рынке царь был свидетелем того, как бродячий зубодер удалял зубы при помощи столь нетрадиционных инструментов, как ложка и кончик шпаги. Петр пожелал овладеть этим инструментом и постиг достаточно для того, чтобы упражняться на своих слугах. Он также научился чинить одежду, а от сапожника узнал, как сшить себе пару башмаков. Зимой небо сделалось совсем серое, Амстел и каналы замерзли, и Петр видел, как женщины в меховой и вязаной одежде, мужчины и мальчики в длинных плащах и шарфах проносились мимо на коньках с загнутыми носами. А всего приятнее, как он обнаружил, было посидеть в тепле – в пивной или трактире, – отдохнуть душой в кругу голландских и русских друзей.

Глядя на процветание Голландии, Петр не мог не спрашивать себя, почему же его собственный народ, располагая бескрайними степями и лесами, способен лишь кое-как прокормиться, в то время как здесь, в Амстердаме, с его верфями, складами и лесом мачт, накоплено больше конвертируемых богатств, чем на всех российских просторах. Петр знал, что одна из причин преуспевания заключалась в торговле, меркантилизме, наличии торгового флота, и решил, не жалея сил, добиваться, чтобы все это появилось в России. Другой причиной была религиозная терпимость голландцев. Международной торговле не могла бы благоприятствовать атмосфера узких догм и предрассудков, поэтому протестантская Голландия отличалась самой широкой веротерпимостью среди всех стран тогдашней Европы. Именно в Голландию бежали инакомыслящие из кальвинистской Англии Якова I, чтобы десяток лет спустя уже оттуда взять курс на Плимутскую бухту у берегов Нового Света. Туда же, в Голландию, тысячами стекались французские гугеноты после того, как Людовик XIV отменил Нантский эдикт. В течение всего XVII века Голландия служила не только коммерческим центром Европы, но также ее научной и творческой лабораторией. И когда голландцы яростно сопротивлялись притязаниям католической Франции Людовика XIV, они в равной мере боролись за свое торговое превосходство и свои религиозные свободы. Петра очень привлекала эта обстановка веротерпимости. Он посетил немало протестантских церквей в Голландии и подолгу расспрашивал пасторов.

Лишь одна блистательная грань голландской культуры XVII века его не слишком занимала. Это была новая замечательная живопись великих мастеров голландской школы – Рембрандта, Вермеера, Франса Хальса и их современников и последователей. Петр накупил картин и привез их в Россию, но это не были работы Рембрандта или другие шедевры, сравнимые с теми, что позже приобретала Екатерина Великая. Он выбирал картины с кораблями и морем.

 

Глава 15

Принц Оранский

В мире, где царили хищнические законы, Голландия не могла бы ни создать, ни удержать богатство и могущество, если бы не вела постоянной борьбы. В результате этой борьбы в XVI веке родилась республика и протестантские провинции Северных Нидерландов освободились от хватки своего испанского хозяина, Филиппа II. В 1559 году они наконец обрели независимость. Все свое умение и упорство голландцы вложили в создание собственной морской державы, которая смогла разгромить испанских адмиралов, завладела торговыми путями Испании во всех океанах мира и заложила основу голландской колониальной империи. Но по мере того, как республика набиралась сил и богатела, она возбуждала все большую зависть и разжигала аппетиты двух самых могущественных своих соседей, Англии и Франции. Англичанам не давала покоя почти единоличная монополия Голландии в европейской торговле: и при Кромвеле, и при Карле II они не прекращали враждебных действий, что привело к трем англо-голландским морским войнам. В ходе второй из этих войн брат короля, герцог Йоркский (впоследствии король Яков II), во главе английской эскадры захватил в Америке голландскую колонию – Новый Амстердам, – а поселение на оконечности острова Манхэттен назвал в свою честь Нью-Йорком. Позже голландцы отплатили дерзким рейдом вверх по устью Темзы – ворвались в главную базу британского флота в Чатеме, сожгли четыре линейных корабля, стоявших на якоре, и ушли, ведя на буксире гордость королевского флота, судно «Ройял Чарльз». В этих войнах, где лицом к лицу столкнулись две нации мореплавателей, голландцы не просто сохранили свои позиции. Под началом прославленных адмиралов Тромпа и де Рейтера они на своих небольших боевых кораблях с закругленными носами так храбро и искусно сражались с более крупными и тяжелыми судами англичан, что вошли в историю как единственная нация, которой удавалось систематически брать верх над британским флотом.

Против Англии Голландия воевала на морях и в колониях. Но подлинно смертельная опасность грозила Соединенным провинциям с суши, со стороны всесильного соседа – Франции. Приближенные Людовика в Версале считали, что своими успехами крохотная протестантская республика оскорбляет величие Франции, нагло унижает ее веру, а главное – становится уже помехой и соперником в торговле. Король, его министр финансов Кольбер и военный министр Лувуа были едины в стремлении сокрушить зарвавшихся выскочек-голландцев. В 1672 году французская армия, самая многочисленная и боеспособная в Западной Европе, под водительством самого Короля-Солнце хлынула через Рейн и наводнила страну: французы уже видели шпили Амстердама. Голландии пришел конец – вернее, пришел бы, не появись на исторической сцене один из самых выдающихся деятелей XVII столетия, Вильгельм Оранский.

Вильгельм, принц Оранский и одновременно – штатгальтер (наместник) Голландии и Соединенных Нидерландов, а затем еще и английский король Вильгельм III, был едва ли не самой яркой фигурой из всех политиков, с которыми довелось встретиться Петру. В жизни Вильгельма произошли два поразительных события, если не сказать два чуда, которые определили его судьбу. Ему был двадцать один год, когда непобедимая французская армия захлестнула половину Голландии и на него возложили верховное военное командование и политическую власть с тем, чтобы он отразил агрессора. И Вильгельму это удалось. Через пятнадцать лет тридцатишестилетний Вильгельм, не выпустивший из рук голландских титулов и полномочий, возглавил первое со времен Вильгельма Завоевателя успешное вторжение в Англию.

Природа была немилостива к Вильгельму Оранскому, наделив его хрупким сложением, необычайно малым ростом и слегка искривленным позвоночником, отчего принц сильно горбился. Худое, смуглое лицо, черные глаза, длинный с горбинкой нос, полные губы и густые черные локоны придавали его облику что-то итальянское или испанское, но никак не голландское. И на самом деле, голландской крови в жилах Вильгельма было мало. Он был отпрыском весьма любопытного европейского рода: история этого правящего дома переплелась с борьбой Нидерландов за независимость, в то время как их наследственное владение, Оранж, лежало на сотни миль южнее – во Франции, в долине Роны, всего в нескольких милях к северу от Авиньона. Со времен Вильгельма Молчаливого, который в XVI веке возглавил сопротивление голландцев Испании, Оранский дом в дни опасности снабжал республику выборными правителями-штатгальтерами. Род был достаточно знатен, чтобы претендовать на родство с королевскими династиями, и добрая половина предков Вильгельма происходила из Стюартов. Английский король Карл I приходился ему дедом, мать была английской принцессой, а двое ее братьев, то есть дяди Вильгельма, Карл II и Яков II, также занимали английский престол.

Вильгельм стал главою Оранского дома с момента рождения, поскольку отец его неделей раньше умер от оспы. Ребенка растила бабка. Он страдал тяжелой астмой и в детстве был одиноким, хилым и несчастным. В Голландии в то время должность штатгальтера никем не была занята, а у власти находилась купеческая олигархия, во главе которой стояли братья Ян и Корнелис де Витт, верившие, что, проводя взвешенную, умиротворяющую политику, они сумеют сдерживать аппетиты Людовика XIV. Затем, в 1672 году (в год рождения Петра), наступил первый перелом в жизни Вильгельма. Той весной Лувуа предоставил в распоряжение Людовика великолепную новую стодесятитысячную французскую армию, стянутую к северной границе, в Шарлеруа. Людовик, прибывший туда, чтобы собственной персоной возглавить сокрушительный удар по протестантской республике, не предвидел больших затруднений. «С таким эскортом можно спокойно отправляться в небольшую прогулку по Голландии», – говорил довольный король.

Хотя верховным командующим был сам Король-Солнце, на деле приказы отдавали опытные полководцы, маршал Тюренн и принц Конде. Армия Людовика с легкостью преодолела Рейн по новым медным понтонным мостам. Голландские города и крепости падали один за другим, точно кегли. При виде неумолимо надвигавшихся французов население Голландии охватила паника. Начались бунты против братьев де Витт, которых все сочли лично ответственными за участь страны, и в Гааге разъяренная толпа учинила над братьями расправу.

В эту отчаянную минуту голландцы, подобно испуганным детям, кинулись за помощью к дому Оранских, откуда однажды, сто лет назад, уже приходило спасение. Вильгельму был всего двадцать один год, тем не менее 8 августа его назначили пожизненным штатгальтером Голландии и генерал-капитаном ее армии. Его программа была проста и сурова: «Биться до последней капли крови». Тут-то он и проявил те качества, которым суждено было его прославить. Вильгельм появился на поле боя в облачении главнокомандующего, на многие годы ставшим его обычным костюмом: небесно-голубой мундир голландской Голубой гвардии, легкие латы, закрывающие грудь и спину, пышный галстук из брюссельских кружев, перевязь и шарф оранжевого цвета, бахромчатые плетеные перчатки и пояс, широкополая шляпа с перьями. Этот хрупкий юный принц не покидал седла от рассвета до темна, не ведал усталости и, главное, не боялся бросить вызов самому Людовику и его закаленным в боях маршалам.

Меньше чем через неделю своего командования Вильгельму пришлось принять ужасное решение. Как он ни старался, его армия не могла остановить французов, безудержно рвавшихся к самому сердцу Соединенных провинций. Пал Арнем, за ним Утрехт – всего в двадцати двух милях от Амстердама. Тогда, понимая, что от великого порта Голландии французов отделяет лишь один дневной переход, голландцы по приказу Вильгельма открыли шлюзы плотин. Хлынувшее в глубь суши море затопило поля и луга, богатые сельские усадьбы и сады, погубило коров и свиней, уничтожило труд многих поколений. Солдаты открывали шлюзы, крестьяне же в отчаянии, не в силах покорно смотреть, как бурлящий поток поглотит их фермы, пытались этому воспротивиться. Амстердам, прежде почти беззащитный, превратился в остров, и французы, не имевшие никаких судов, могли только издали пожирать глазами славный город.

К досаде Людовика, Вильгельм не думал сдаваться, хотя голландская армия была разбита, а половина страны оказалась под водой. Голландские отряды не могли одолеть превосходящих сил французов, но стойко удерживали свои позиции и выжидали. Конде расположился на зимние квартиры в Утрехте, надеясь с наступлением зимы атаковать Амстердам по льду. Однако зима выдалась мягкая, и Людовик, которому всегда было неспокойно, если его армия подолгу находилась вдали от Франции, занервничал. Вильгельм тем временем усердно занимался дипломатией. Он всеми способами внушал австрийскому императору, властителям Бранденбурга, Ганновера, Дании и Испании, что военная мощь и амбиции Людовика представляют угрозу не только для Голландии, но и для других государств. Его доводы, а еще больше – стойкое сопротивление Голландии, возымели действие. Весной боевые операции возобновились. Маленькая армия Вильгельма принялась атаковать французские коммуникации, что еще сильнее обеспокоило Людовика. В конце концов французская армия отступила, попутно один за другим разрушая оставляемые города. Эта частичная победа – сохранение независимости Голландии – была почти исключительной заслугой воина и политика двадцати одного года от роду, который всего за несколько месяцев выдвинулся на второе место среди выдающихся государственных деятелей Европы.

В 1678 году наконец настал мир, но подозрения Вильгельма относительно притязаний Людовика не утихали никогда. Борьба против великого французского короля сделалась его навязчивой идеей. Он понимал, что ни одна страна в одиночку не справится с Францией. Поэтому всю жизнь он неустанно сколачивал союзы европейских государств, дабы достаточно уверенно противостоять замыслам Короля-Солнце, заключавшимся, по мнению Вильгельма, в установлении «единовластия и единоверия» во всей Европе.

Молодой герой быстро вырос в опытного правителя и солдата. Он обладал личной храбростью и неутомимостью, требовал суровой дисциплины от своих людей и сам служил им примером, однако великим полководцем он не был. Почти три десятилетия Вильгельм командовал голландской и английской армиями, но так и не достиг вершин воинского искусства. Его никак нельзя сравнить с фельдмаршалом– лейтенантом Джоном Черчиллем, первым герцогом Мальборо, ставшим его преемником на посту главнокомандующего антифранцузской коалицией. Вильгельм не обладал талантом выигрывать сражения – и часто проигрывал, – зато имел дар пережить поражение, сохранить волю к борьбе, отступить, переждать и подготовиться к новой кампании. Он был гением дипломатии. Суровый, непривлекательный, нетерпеливый, своевольный, необузданный, он по природе не выносил никаких препятствий на пути к цели. Однако Голландия не располагала силами и средствами поощрять эти свойства его характера, так что Вильгельму приходилось подавлять свои чувства, идти на компромиссы с союзниками, делать уступки, смягчать разногласия и ждать.

Вильгельм был кальвинистом, но при этом проявлял терпимость ко всем религиям: среди его союзников были папа римский и католический император Австрии; в его армии служили офицеры-католики. Все предубеждения и рознь отходили в тень, и единственным, с кем Вильгельм боролся не на жизнь, а на смерть, оставался Людовик. При этом надо учитывать, что в основе жизненных решений и поступков Вильгельма лежала непоколебимая кальвинистская вера в божественное предопределение. По его глубокому убеждению, и он сам, и все принцы Оранские до него являлись орудием Божьего промысла. Он верил, что Господь избрал их род, назначив им быть спасителями Нидерландов и защитниками протестантизма в Европе. Кроме того, он искренне считал, что на него возложена персональная миссия: схватиться в единоборстве с Людовиком ради будущего Европы. Поэтому, даже если армия Вильгельма проигрывала сражение, гранитное основание его веры нисколько не было поколеблено: все, что предначертано свыше, свершится, а поражение – лишь способ испытать его, проверить, достоин ли он своей судьбы, способен ли и дальше оставаться поборником дела Господня. Вильгельму случалось иногда сомневаться и даже отчаиваться, но он никогда не сдавался, веруя, что Всевышний не оставит его – если понадобится, то и при помощи чуда. И потому, хотя силой он значительно уступал Людовику, Вильгельм, в отличие от французского короля, не страшился искушать судьбу отчаянными поступками. Именно благодаря одному из таких поступков (как тут не поверить в чудо!) Вильгельм в 1688 году внезапно очутился на английском троне.

Многие годы главная цель дипломатии Вильгельма, помимо удержания Голландии, состояла в том, чтобы оторвать от Франции Карла II Английского, своего беспринципного дядюшку, и объединить Англию и Голландию в антифранцузском союзе. Добиться полного успеха ему не удалось, но с 1672 года, когда воцарился тревожный, неустойчивый мир, Англия соблюдала нейтралитет. В 1677 году двадцатишестилетний Вильгельм из тех же политических соображений женился на своей кузине, племяннице Карла II, пятнадцатилетней принцессе Марии Английской. Этот брак не был союзом любви – женщины вообще мало что значили для Вильгельма, – и детей у четы тоже не было. Но Мария оказалась преданной супругой, покинула Англию и постаралась стать настоящей голландской принцессой, даже на родину не ездила целых десять лет после свадьбы. Ее очень полюбил народ Голландии, и она отвечала ему взаимностью. Никаких надежд вступить на английский престол у Марии не было: перед ней шел правящий монарх – ее дядя Карл II, затем все его законные наследники мужского пола, а за ними ее отец, герцог Йоркский, уже со своими законными наследниками мужского пола.

Однако в 1685 году после двадцатипятилетнего пребывания на английском престоле Карл II умер, не оставив законных детей, и трон перешел к его младшему брату, прославленному английскому адмиралу, герцогу Йоркскому Якову. Смена монарха сильно повлияла на позицию Англии. Яков был честен, прямодушен, горделив, целеустремлен и бесхитростен. Он родился протестантом, в тридцать пять лет перешел в католичество и с тех пор проявлял характерный для новообращенных фанатизм, который изо всех сил поддерживала в нем вторая жена-католичка Мария Моденская. Ежедневно – будь это палуба корабля или особая деревянная часовенка на колесах, которую везли туда, куда двигалась армия, – Яков дважды слушал мессу.

Взойдя на трон, Яков поспешил изменить соотношение политических сил в Англии. Поначалу он просто отменил ограничения, введенные для английских католиков враждебно настроенным протестантским большинством. Но со временем все больше католиков оказывалось на ключевых постах в государстве. В порты по берегу пролива Ла-Манш были назначены коменданты-католики, а флот, базировавшийся в проливе, возглавил адмирал-католик. Недовольство протестантов быстро нарастало, но одно важное обстоятельство удерживало их от открытого выступления: Яков не имел сыновей, а обе его дочери, Мария и Анна, были протестантки. Поэтому английские протестанты надеялись дождаться смерти Якова и воцарения Марии, тем более что мужем Марии, которому предстояло разделить с ней трон, был Вильгельм Оранский. Кстати, права Вильгельма на английский престол лишь частично основывались на браке с Марией; он имел на него и собственные права, как единственный племянник королей Карла II и Якова II, и наследовал его после Марии и Анны.

Вильгельм в общем неплохо относился к своему дядюшке, но католик на английском троне представлял для него страшную угрозу, поскольку это могло привести к объединению католической Франции с католической Англией против протестантской Голландии. И тем не менее он также был готов спокойно дожидаться смерти Якова и восшествия на престол своей жены Марии. Но 20 июня 1688 года супруга Якова, Мария Моденская, родила сына. У католического короля появился наследник-католик. Когда значение этого факта дошло до сознания английских протестантов, их взоры немедленно обратились на Вильгельма. И хотя последовавшие затем события рассматривались сторонниками Якова (так называемыми якобитами) как узурпация английского трона чудовищно жестоким и своекорыстным королевским племянником и зятем, на самом деле мотивы действий Вильгельма почти не имели отношения к Англии и были полностью связаны с Францией и Европой в целом. Не честолюбивое желание стать английским королем и не забота о сохранении английских свобод и прав парламента двигали Вильгельмом, а лишь стремление удержать Англию в протестантском лагере.

Приглашение сменить дядю на английском престоле направили Вильгельму семь выдающихся протестантских лидеров Англии, среди которых были как виги, так и тори. Вильгельм заручился поддержкой голландских Генеральных штатов, посадил двенадцатитысячную армию на двести торговых судов, и те в сопровождении сорока девяти военных кораблей взяли курс к берегам Англии. Это был почти весь голландский флот. Незаметно миновав сторожевые английские и французские флотилии, он пришвартовался в Торбее на побережье Девоншира. Вильгельм сошел на берег, предшествуемый знаменем, на котором был начертан древний девиз дома Оранских: «Je maintiendrai» – «Я отстою» – и слова, добавленные к нему Вильгельмом: «…английские вольности и протестантскую веру».

Яков послал самого опытного из своих полководцев и близкого личного друга, Джона Черчилля, в то время носившего титул графа Мальборо, остановить армию Вильгельма, однако Мальборо, который сам был протестантом, сразу же перешел на сторону завоевателей. Так же поступила вторая дочь Якова, принцесса Анна, вместе со своим мужем, принцем Георгом Датским. Это сломило короля. Восклицая: «Помоги мне, Господи! Даже мои собственные дети покинули меня!» – король как был, небритый, бежал из Лондона. Проезжая по мосту над Темзой, он бросил в воду Большую государственную печать и с тем отплыл во Францию. Там, в замке Сен-Жермен-ан-Лэ, где и покоятся его останки, этот гордый и упрямый монарх прожил тринадцать лет пенсионером французского короля. У него был убогий «теневой» двор и горстка ирландских гвардейцев. Все они хлебом насущным были обязаны Людовику, и тот тешил свое тщеславие, видя изгнанного короля у своих ног в роли прихлебателя.

Положение Марии в столкновении между ее отцом и мужем было мучительно, но как протестантка и преданная жена она поддерживала Вильгельма. Явившись в Англию, она быстро отмела все попытки склонить ее к единоличному правлению, без участия мужа. Поэтому парламент провозгласил совместное правление Вильгельма и Марии, добившись от них, в свою очередь, Билля о правах и других привилегий, которые и поныне составляют ядро британской Конституции.

События 1688 года знаменовали собой разительные перемены в политической и конституционной истории Англии и именуются Славной революцией, но по иронии судьбы Вильгельма все эти процессы совершенно не трогали. Он соглашался на все, о чем бы ни попросил парламент, лишь бы заручиться его поддержкой для осуществления своих планов в Европе. Он предоставил другим заниматься внутренними делами, а сам старался держать в руках внешнюю политику Англии, согласуя ее с интересами Голландии, и даже слил воедино деятельность обеих дипломатических служб. Внешняя же политика сводилась, попросту говоря, к войне с Францией, и Англия, заполучив Вильгельма, в придачу получила и эту войну. В сущности, была заключена сделка: парламент согласился на войну во имя защиты и утверждения верховенства протестантизма, а Вильгельм согласился на верховенство парламента, чтобы обеспечить участие Англии в борьбе с Людовиком.

Среди жителей Британских островов Вильгельм чувствовал себя не в своей тарелке. Он терпеть не мог английской погоды, от которой у него обострялась астма, и не любил англичан: «Что говорить, этот народ создан не для меня, а я не для него». Вильгельм тосковал по Голландии. В 1692 году, во время ежегодной Гаагской ярмарки, он вздыхал: «Эх, был бы я птицей, обязательно слетал бы туда». В другом случае он сказал, что без Голландии он как рыба без воды».

Англичане платили Вильгельму такой же горячей нелюбовью. Они ставили ему в упрек замкнутость, молчаливость, угрюмость по отношению к английским подданным, а также отвращение к их обычаям, традициям, партиям, политической жизни и к Лондону. Но королева Мария оставалась ему преданной (даже когда он взял себе в любовницы умную и острую на язык Элизабет Вильерс) – правила Англией от его имени, если он отлучался из королевства, и совершенно отходила от политики при его возвращении. Когда она в тридцать два года умерла от оспы, Вильгельм горько оплакивал ее. Он остался единовластным монархом, одиноким, бездетным человеком – ему наследовала сестра Марии, принцесса Анна. Французы, которые всегда рады были поверить самым скверным сплетням об этом странном тщедушном короле, так отчаянно с ними боровшемся, болтали, будто Вильгельм влюблен в графа Албемарла.

Особенно не любил Вильгельм в англичанах того, что он считал наивным пренебрежением собственными долгосрочными интересами, их спесивого равнодушия к делам Европы – другими словами, того, что в них не чувствовалось преданности его великому делу. Будучи королем Англии, он связал английские интересы с голландскими, но не подчинил одни другим. Наоборот, в качестве лидера европейской коалиции он считал свою роль всеобъемлющей. Он начал говорить о Европе как о неком единстве, и в письмах утверждал, что ставит целью достижение «общеевропейских интересов».

Не прошло и двух лет после коронации Вильгельма, как Англия вступила в войну с Францией, – иначе и быть не могло. Война длилась девять лет, результаты ее были неубедительны, и Рисвикский договор, который разрабатывался в Гааге в 1697 году, как раз во время визита Петра в Голландию, не внес изменений в границы, хотя по его условиям Людовик наконец признал Вильгельма английским королем. После этого настала небольшая мирная передышка, и Людовик с Вильгельмом даже сотрудничали, чтобы предотвратить международный кризис, который неминуемо должен был разразиться после смерти немощного испанского короля Карлоса II, не имевшего наследника. Решение, к которому они пришли, сводилось к разделу испанских владений, но Карлос расстроил их планы, завещав и свое королевство, и всю империю внуку Людовика, так что Король-Солнце разорвал свой договор с Вильгельмом. Тот, естественно, не желал смириться со слиянием территорий и сил Франции и Испании и снова неутомимо принялся сколачивать антифранцузскую коалицию.

Последовала великая война, известная как война за Испанское наследство, которая тянулась одиннадцать лет и стала тем рубежом, где кончалась Европа XVII века и начиналась Европа XVIII века. Непосредственным итогом войны была победа антифранцузской коалиции и осуществление целей Вильгельма: Франция осталась в собственных границах, Голландия сохранила свободу, а протестантизм укрепился в Европе. Но Вильгельм уже не увидел этого. Ранней весной 1702 года, накануне объявления войны, король отправился покататься верхом на своем любимом жеребце по Хэмптон-Кортскому парку. Конь споткнулся, всадник вылетел из седла и сломал ключицу. Сначала казалось, что ничего серьезного не произошло, но к тому времени пятидесятилетний Вильгельм был слишком изнурен жизненными тяготами. Глаза его глубоко запали, его мучил непрестанный астматический кашель. В истощенном теле не оставалось сил для борьбы, и 19 марта Вильгельм скончался.

* * *

Петру повезло, что Вильгельм оказался в Голландии, когда туда прибыло Великое посольство. Вильгельм занимал первое место среди западных властителей, которых Петр с юных лет считал своими героями. Долгими вечерами в Немецкой слободе, беседуя с голландцами, немцами и другими иностранцами, которые в большинстве были протестантами, сторонниками Вильгельма и противниками Франции, Петр слушал бесчисленные истории о бесстрашном, умном и настойчивом голландце. Петр был заранее настроен высоко оценить все голландское, хотел узнать секреты голландских корабельных мастеров, надеялся заручиться помощью Голландии в войне России с турками и, конечно, мечтал встретиться с королем и штатгальтером, которым давно восхищался.

Их первая встреча произошла в Утрехте, куда Петр приехал в сопровождении Витсена и Лефорта. Свидание носило совершенно частный и непринужденный характер, что всегда было по вкусу обоим монархам. Они составляли гротескную пару – маленький, холодно-сдержанный голландец с горбатой спиной и астматическим хрипом и высоченный, юный, порывистый русский. На предложение Петра присоединиться к христианскому союзу против Турции Вильгельм не откликнулся. Хотя он и вел мирные переговоры с Францией, крупная война на востоке была для него нежелательна, так как она могла бы отвлечь силы его австрийского союзника и подвигнуть Людовика XIV пуститься в новые авантюры на западе. В любом случае по протоколу Петр не сам должен был передавать свое обращение Вильгельму, но русские послы – официальным правителям Голландии, их высочайшим светлостям Генеральным штатам, находившимся в столице государства, Гааге. Там Великому посольству надлежало вручить верительные грамоты и изложить суть дела, и Петр чрезвычайно серьезно отнесся к предстоящему событию. У России не было постоянных послов или посольств за границей, поэтому организация столь крупной миссии, возглавляемой тремя видными государственными деятелями России (даже если не принимать во внимание официально отрицаемое присутствие монарха), и характер приема, который ей оказывали, – все это имело для Петра огромное значение. Он страстно желал, чтобы дебют посольства оказался удачным, и Рисвик представлял собой для этого отличную сцену. Сюда съехались самые выдающиеся политики и дипломаты всех крупных европейских держав в качестве участников или наблюдателей на решающих мирных переговорах по итогам войны с Францией. Все, что происходило в Рисвике, привлекало повышенное внимание и тут же попадало в донесения, которые рассылались во все столицы, каждому монарху Европы.

Русские послы в Амстердаме все дни проводили в хлопотах, готовясь к аудиенции. Они заказали три великолепных придворных экипажа, новые платья для себя и ливреи для слуг. Тем временем в Гааге им сняли две гостиницы и завезли туда большие запасы вина и продовольствия. Пока шла подготовка, Петр надумал сопровождать послов инкогнито, чтобы посмотреть, как их будут принимать. Витсену было трудно выполнить эту просьбу, но еще труднее отказать. Петр поехал в одной из карет поменьше и настоял, чтобы с ним ехал его любимец карлик, хотя карета и так уже была переполнена. «Что ж, – сказал царь, – тогда я посажу его к себе на колени». По пути из Амстердама в Гаагу Петр увидел много нового и интересного. Проезжали какой-то заводик, и Петр спросил, для чего он. Ему сказали, что здесь распиливают камень, и он заявил, что хочет сам посмотреть. Карета остановилась, но на дверях висел замок. Даже ночью, проезжая по какому-то наплавному мосту, Петр пожелал изучить его конструкцию и сделать замеры. Экипаж опять остановился, принесли фонари, и царь измерил длину и ширину моста. Он принялся было определять глубину его понтонов, но тут фонари задуло ветром.

В Гааге Петра отвезли в отель «Амстердам» и провели в красивую комнату с роскошным ложем. Петр все это отверг и выбрал взамен маленькую комнатку с простой кроватью под самой крышей гостиницы. Однако через несколько минут он решил, что хочет находиться вместе со своими послами. Было за полночь, но царь настоял, чтобы снова заложили лошадей и отвезли его в отель «Деленс». Тут опять ему показали прекрасные покои, которые ему не подошли, и он сам отправился искать себе ночлег. Заметив, что кто-то из посольской обслуги крепко спит, устроившись прямо на полу, на медвежьей шкуре, Петр растолкал его со словами: «Давай, давай, вставай!» Слуга с ворчанием перевернулся на другой бок. Петр снова пхнул его ногой: «Живей, живей, я хочу здесь спать». На этот раз слуга сообразил, что к чему, и вскочил на ноги. Петр растянулся на теплой шкуре и уснул.

В день приема послов Генеральными штатами Петр оделся по-европейски, как придворный кавалер. На нем был синий с золотом костюм, белокурый парик и шляпа с белым пером. Витсен провел его в комнату рядом с залом, где должна была состояться церемония приема. Отсюда Петр мог все видеть и слышать через окошко. Там он и ждал появления своих послов. «Опаздывают», – волновался царь. Он стал еще нетерпеливее, когда заметил, что все оборачиваются, чтобы взглянуть на него, и услышал нарастающий гул возбуждения – люди шепотом передавали друг другу, что царь в соседней комнате. Он хотел было скрыться, но для этого надо было пересечь битком набитый аудиенц-зал. Совсем потеряв голову, Петр попросил Витсена приказать членам Генеральных штатов отвернуться, чтобы они не видели, как он пройдет через зал. Витсен отвечал, что нельзя приказывать этим господам, являющимся верховными правителями Голландии, но что он их попросит. Члены высокого собрания выразили готовность встать в присутствии царя, но повернуться к нему спиной не соглашались ни за что. Узнав об этом, Петр зарылся лицом в свой парик, стремительно прошагал через зал, выскочил в вестибюль и сбежал вниз по лестнице.

Через несколько минут в зале появились послы и состоялась аудиенция. Лефорт по-русски произнес речь, которую перевели на французский, и преподнес их высоким светлостям роскошную коллекцию собольих шкурок. Лефорт, в Москве одевавшийся по-европейски, был по случаю приема облачен в московское парчовое платье с меховой оторочкой. Его шапка и меч искрились алмазами. Головин и Возницын облачились в черный атлас, расшитый золотом, жемчугами и алмазами, на груди у каждого висел медальон с портретом царя, а на плечах красовались шитые золотом двуглавые орлы. Послы произвели хорошее впечатление, все восхищались русскими костюмами и говорили о царе.

Находясь в Гааге, Петр сохранял свое инкогнито, встречаясь с голландскими государственными деятелями в неофициальном порядке и отказываясь от всякой публичной демонстрации собственной персоны. Он побывал на банкете в честь дипломатического корпуса, где сидел рядом с Витсеном. Его встречи с Вильгельмом продолжались, хотя не сохранилось никаких записей их бесед. Наконец, удовлетворенный тем, как встретили его послов, он оставил их вести переговоры с Генеральными штатами и возвратился в Амстердам – работать на верфи. На переговорах посольство добилось лишь частичного успеха. Голландцы не были заинтересованы в крестовом походе против турок, а поскольку их обременяли долги, накопившиеся из-за войны с Францией, и к тому же требовалось заново строить собственный флот, то они отказали русским в просьбе помочь в сооружении и оснащении семидесяти боевых кораблей и более сотни галер для плавания в Черном море.

Осенью Петр нередко совершал экскурсии в карете, как правило, вместе с Витсеном, по плоским, низменным сельским провинциям Голландии. Проезжая по этой земле, бывшей некогда дном мелководного моря, он разглядывал окрестности с разбросанными тут и там ветряными мельницами и церквами с высокими красными шпилями, луга, на которых паслись тучные стада, маленькие, построенные из кирпича городки с кирпичными же мостовыми. Особенное удовольствие доставляло Петру видеть реки и каналы, кишевшие лодками и баржами. Часто, когда плоская поверхность земли не позволяла заметить границу между сушей и водой, казалось, будто коричневые паруса и мачты плывут по широким полям.

Однажды Витсен повез Петра на парадной яхте на остров Тексел у берегов Северного моря посмотреть, как возвращается китобойная флотилия из Гренландии. Место было пустынное – пологие дюны, низкорослые деревья, белый прибрежный песок. В порту Петр поднялся на одно из прочных трехмачтовых судов, внимательно его осмотрел, задавал много вопросов о китах. Чтобы он мог увидеть все своими глазами, на воду спустили китобойную шлюпку, и команда продемонстрировала, как охотятся с гарпунами на кита. Петр изумлялся их меткости и слаженным действиям. Затем, хотя на корабле разило ворванью, царь спустился в трюм, чтобы увидеть помещения, где разделывали китовые туши и кипятили ворвань, добывая из нее драгоценный жир.

Несколько раз Петр потихоньку наведывался в Саардам к своим товарищам, которые по-прежнему там работали. Меншиков учился делать мачты, Нарышкин изучал кораблевождение, Головкин и Куракин строили корабельные корпуса. Обычно царь отправлялся туда по воде; кроме того, он выходил поплавать под парусом вблизи Саардама. Однажды, когда он, не вняв предостережениям, вышел в шторм, его лодка перевернулась. Петр выбрался из воды и терпеливо сидел на перевернутой лодке, ожидая, пока его спасут.

Если на верфи царь был огражден от людской назойливости, то защитить его от любопытных во время плаваний по Эю было невозможно. За ним непрестанно увязывались лодчонки, полные зевак. Это всегда его сердило. Однажды, по настоянию нескольких дам-пассажирок, шкипер почтового судна попытался идти нос в нос с лодкой Петра. Разъяренный Петр швырнул в голову шкипера две пустые бутылки. Он промахнулся, но все же судно изменило курс и оставило его в покое.

Еще в начале своего визита Петр познакомился со знаменитейшим из тогдашних голландских адмиралов, учеником де Рейтера, Гиллесом Скеем. Именно Скей порадовал его самым восхитительным и приятным зрелищем за все время пребывания в Голландии: он устроил крупное учебное морское сражение в бухте Эй. В нем пригласили участвовать судовладельцев Северной Голландии, и на всех судах, способных нести артиллерию, установили пушки. Отряды солдат-добровольцев разместили на палубах и вантах больших судов с заданием стрелять холостыми – изображать мушкетный огонь во время битвы. Воскресным утром, при безоблачном небе и свежем ветре, сотни судов собрались возле дамбы, на которой толпились тысячи зрителей. Петр с членами Великого посольства взошел на борт пышной яхты Ост-Индской компании, которая направилась к флотилиям, уже выстроенным в две линии, одна напротив другой. В честь гостей прозвучал салют, и сражение началось. Сначала обе стороны дали несколько залпов, затем стали завязываться поединки между кораблями. Они сходились и расходились, брали противника на абордаж, лавировали в дыму и пальбе. Все это так понравилось царю, что он велел направить свою яхту в самую гущу сражения. Неумолчный грохот орудий заглушал все остальные звуки, а «царь был в неописуемом восторге». После полудня произошло несколько опасных столкновений кораблей, что вынудило адмирала дать команду обеим сторонам прекратить бой.

Петр нередко обедал со Скеем и старался переманить адмирала в Россию, чтобы тот руководил строительством русского флота и взял на себя командование, когда его спустят на воду. Он предлагал Скею любые титулы, какие он только пожелает, денежное содержание в 24 000 флоринов, содержание его жене и детям, если те предпочтут остаться в Голландии, и обещал лично все уладить с Вильгельмом. Скей отказался, отчего Петр не стал уважать его меньше, и предложил вместо себя другого адмирала, способного и возглавить строительство, и командовать флотом. Это был Корнелис (Корнелий) Крюйс, родившийся в Норвегии в голландской семье. Он имел чин контр-адмирала, занимал пост Главного инспектора военно-морских складов и оборудования голландского адмиралтейства в Амстердаме и в этом качестве уже помогал русским советами при закупке всевозможных корабельных приборов и оснащения. Петр искал именно такого человека, но, как и Скей, Крюйс без особого восторга встретил предложение Петра. Лишь объединенными усилиями Скей, Витсен и другие именитые граждане, понимавшие, что Крюйс сможет оказывать большое влияние на торговую политику России, уговорили упрямого адмирала согласиться.

За исключением времени, потраченного на посещение Гааги и на поездки в другие части Голландии ради знакомства с интересными местами и людьми, Петр все четыре месяца усердно проработал на верфи. 16 ноября, через девять недель после закладки фрегата, настало время спускать его на воду, и на церемонии спуска Вятсен, от имени города Амстердама, подарил судно Петру. Расчувствовавшись, царь обнял бургомистра и здесь же дал фрегату имя «Амстердам». Позже это судно с грузом многочисленных устройств и механизмов, закупленных Петром, было отправлено в Архангельск. Но как ни радовал Петра его фрегат, все же еще больше гордился царь скромной бумагой, полученной от Геррита Пооля, главы плотницкой артели, и удостоверявшей, что Петр Михайлов четыре месяца проработал на его верфи и показал себя способным и опытным плотником и в совершенстве овладел наукой строительства кораблей.

И тем не менее Петра смущало качество его голландского образования. В сущности, он узнал лишь то, что «подобало доброму плотнику знать», – правда, на более высоком уровне, чем прежде в России, но не к этому он стремился. Петр хотел постичь основы основ кораблестроения, то есть действительно научиться проектировать и строить корабли. Ему хотелось по всем правилам делать точные, математически выверенные чертежи, а не просто наловчиться работать топором и молотком. Но голландцы в кораблестроении, как и во всем остальном, опирались только на собственный опыт. Каждая верфь придерживалась лишь ей присущей, выработанной на практике конструкции судов, каждый корабельный мастер строил то, что у него хорошо получалось раньше, и не существовало единых основополагающих принципов, которые Петр мог бы перенести в Россию. Ему предстояло построить флот за тысячу миль от Голландии, на Дону, руками совершенно не обученных рабочих. Для этого требовались такие методы и приемы, которые люди, никогда прежде не видавшие кораблей, могли бы легко перенять и повторить.

Возраставшее разочарование Петра в голландском кораблестроении проявлялось по-разному. Во-первых, он послал в Воронеж распоряжение, чтобы работавшим там голландским корабельщикам не разрешали строить как в голову придет, а учредить над ними надзирателей-англичан, венецианцев или датчан. Во-вторых, теперь, когда готов был его фрегат, он постановил отправиться в Англию изучать английские приемы кораблестроения. В ноябре, во время одной из бесед с Вильгельмом, Петр упомянул о своем желании посетить Англию. Когда король вернулся в Лондон, Петр послал следом майора Адама Вейде с официальным запросом о разрешении побывать в Англии под чужим именем. Ответ Вильгельма окрылил Петра. В нем говорилось, что король преподносит царю великолепную новую королевскую яхту, пока еще недостроенную, которая по завершении обещает стать самой изящной и быстроходной яхтой в Англии. Кроме того, Вильгельм сообщал, что для препровождения царя к берегам Англии высылает два военных корабля, «Йорк» и «Ромни», и с ними три судна поменьше, под началом вице-адмирала сэра Дэвида Митчелла. Петр решил взять с собой только Меншикова и нескольких волонтеров, а Лефорта и большую часть посольства оставить в Голландии продолжать переговоры.

7 января 1698 года, проведя в Голландии без малого пять месяцев, Петр и его спутники поднялись на борт «Йорка», флагмана адмирала Митчелла, а ранним утром следующего дня уже плыли через узкую серую полосу морской воды, отделяющую континент от Англии.

 

Глава 16

Петр в Англии

В те времена, когда Петр путешествовал по Европе, самыми многолюдными ее городами были Лондон и Париж. В коммерческом отношении Лондон уступал только Амстердаму, а вскоре обогнал и его. Однако подлинная уникальность Лондона состояла в той главенствующей роли, которую он играл в жизни страны. Подобно Парижу, Лондон был столицей государства и резиденцией правительства; подобно Амстердаму, он представлял собой крупнейший порт страны, центр торговли, искусства и культуры. Но в Англии, по сравнению с огромной столицей, все остальное казалось ничтожным. Лондон с ближайшими пригородами насчитывал 750 000 жителей, а в Бристоле, следующем по величине английском городе, их было всего 30 000. Иначе говоря, каждый десятый англичанин был жителем Лондона, тогда как лишь один француз из сорока жил в Париже.

В 1698 году большая часть Лондона располагалась на северном берегу Темзы, между Тауэром и Парламентом. Главной магистралью города была Темза, с единственным переброшенным через нее Лондонским мостом. Река шириной в 750 футов протекала между болотистых берегов, густо поросших камышами. Кое-где попадались аккуратные садики и зеленые лужайки – каменные набережные появились позднее. Река играла в жизни города ключевую роль. На ней всегда теснились суда, ею охотно пользовались, чтобы попасть из одной части Лондона в другую. Благодаря услугам сотен перевозчиков-лодочников это был гораздо более быстрый, чистый и безопасный способ добраться до нужного места, чем пускаться в путь по запруженным улицам. Осенью и зимой от Темзы поднимался клубами страшный туман, который расползался по улицам, и все тонуло в густых, коричневых, ядовитых испарениях от смешения тумана с дымом, валившим из тысяч печных труб.

Во времена путешествия Петра Лондон был городом богатым, оживленным, грязным и опасным. Узкие переулки загромождали кучи мусора и помоев, которые можно было запросто вываливать из любого окна. Но и на главных улицах царила темнота и духота, потому что из-за жадности застройщиков, стремившихся как можно выгоднее использовать городские участки, верхние этажи домов выступали над нижними и нависали над улицей. По этим стигийским болотам пробирались, распихивая друг друга, лондонцы. Здесь случались гигантские уличные заторы. Непрерывные потоки карет и наемных экипажей избороздили проезжую часть улиц глубокими колеями, так что из пассажиров просто душу вытряхивало, и нередко поездка заканчивалась тошнотой, синяками и ссадинами. Если в проулке встречались две кареты, начиналась яростная перебранка, причем оба кучера «награждали друг друга таким злобными прозвищами и свирепыми проклятиями, будто каждый задался целью первым попасть в ад». Для путешествий на короткие расстояния в моде были кресла-носилки, которые несли два дюжих молодца – это позволяло пассажиру избежать и грязи, и давки. Самыми внушительными из экипажей были почтовые кареты, съезжавшиеся в Лондон по большим дорогам, они доставляли провинциалов, жаждавших заняться торговыми делами или посмотреть столицу. Эти кареты останавливались у постоялых дворов, где усталые путешественники могли получить на обед капусту и пудинг, вестфальскую ветчину, курицу, говядину, вино, бараньи отбивные, голубей, а поутру позавтракать поджаренным хлебом с пивом.

Лондон не ведал жалости, и его грубые, жестокие развлечения действовали губительно на неокрепшие души. Женщины считались совершеннолетними с двенадцати лет (вплоть до 1885 года). Всюду царила преступность, и в некоторых районах города люди не могли уснуть из-за душераздирающих воплей: «Убивают!» Любимым зрелищем были публичные порки, а уж казни собирали несметные толпы. В дни казней празднично настроенные работники, лавочники и подмастерья бросали свои занятия и теснились на улицах с шутками и смехом, в надежде хоть одним глазом взглянуть на приговоренного. Богатые леди и джентльмены покупали места в окнах и на балконах, выходивших на дорогу от Ньюгейтской тюрьмы до Тайберна, где происходили казни, но самыми лучшими считались места на деревянных помостах, которые затем и строили, чтобы ничто не мешало смотреть. Самой жуткой казни подвергали за государственную измену: предателя вешали, вздергивали на дыбу и четвертовали. Сначала его подвешивали за шею, едва не удушая насмерть, затем веревку перерезали, заживо вспарывали ему живот, отрубали голову, а потом туловище разрубали на четыре части.

Игры и забавы тоже поражали кровавостью. Толпы народа раскошеливались, чтобы увидеть, как медведей и быков травят сворой разъяренных мастиффов. Часто медведю подпиливали зубы, и загнанный в угол зверь мог лишь отбиваться от собак огромными лапами, а те подрыгивали и рвали его зубами. Петушиные бои притягивали любителей азартных игр, и на специально тренированных птиц делались крупные ставки.

Но при всей грубости Лондон придавал большое значение и изяществу, красоте, культуре. Именно в эту эпоху величайший английский архитектор Кристофер Рен возвел здесь пятьдесят две новые приходские церкви на участках, опустошенных великим пожаром. Их тонкие блестящие шпили придали силуэту Лондона ни с чем не сравнимую красоту и завершенность, а главной доминантой стал шедевр Рена, гигантский купол собора Святого Павла. Его строили сорок один год и как раз накануне приезда Петра частично открыли для верующих.

Те же, кто был не чужд интеллектуальных интересов, группировались в сотнях лондонских кофеен, где разговор мог зайти обо всем на свете. Постепенно складывалась традиция беседовать в той или иной кофейне на определенные темы, касающиеся политики, религии, литературы, научных идей, коммерции, судоходства или сельского хозяйства. В зависимости от собственных склонностей посетитель выбирал, в какую кофейню направиться, входил, садился у огня, потягивал кофе и вбирал в себя всю палитру мнений, наслаждался блистательными, проникнутыми ученостью, страстными речами. Мастера беседы могли оттачивать здесь свое остроумие, литераторы делились друг с другом творческими трудностями, политики приходили к компромиссам, а одинокие люди просто отогревали душу. В кофейном заведении Ллойда берет начало морское страхование. У Вилла всегда находился стул для писателя и просветителя Джозефа Аддисона – зимой у огня, а летом возле окна.

* * *

Таким был Лондон 1698 года. Что же касается остальной страны, то есть собственно Англии, то она в XVII столетии переживала превращение из маленького, довольно незначительного островного королевства, каким была в XVI веке при королеве Елизавете I, в великую европейскую державу и мировую империю XVIII и XIX веков. Когда в 1603 году умерла Елизавета и с ней пресеклась династия Тюдоров, Англия, к тому времени отразившая Филиппа II с его Непобедимой армадой, была уже свободна от посягательств Испании. Однако в делах Европы она по-прежнему оставалась на отшибе. Династическая проблема разрешилась, когда шотландский король Яков VI, сын Марии Стюарт, прибыл из Эдинбурга, чтобы взойти на английский престол под именем Якова I и положить начало столетнему правлению Стюартов. Всю первую половину XVII века Англию целиком занимали внутренние проблемы – она пыталась разобраться в путанице религиозных идей и в соотношении сил короны и парламента. Разногласия вылились в гражданскую войну, и второй из Стюартов, король Карл I, лишился головы, а Англией одиннадцать лет правила суровая рука лорда-протектора Оливера Кромвеля. И даже после реставрации монархии и воцарения на троне Карла II в 1660 году религиозные противоречия не утратили остроты. В стране усиливался раскол между католиками и протестантами, а внутри протестантского лагеря – между приверженцами Англиканской церкви и диссентерами, или нонконформистами.

И все же мощь Англии и ее амбиции возрастали. В середине XVII века на мировых торговых путях властвовали голландцы, но английские моряки и купцы рвались вступить с ними в соперничество – три войны на море поколебали голландское превосходство. Позже, во время войны за Испанское наследство, Джон Черчилль, герцог Мальборо, одержал в бою четыре крупные победы над французскими войсками, осадил и взял считавшиеся неприступными, крепости и едва не выгнал Короля-Солнце из самого Версаля; правда, окончательную победу буквально вырвали у него из рук – английское правительство постановило прекратить войну. Тем не менее Англия восторжествовала, и не только над Францией, но и над собственной союзницей, Голландией. Длительная война истощила даже великолепно налаженное хозяйство богатых голландцев. Их положение было куда уязвимее, чем у островитян-англичан, и пока шли боевые действия, обширная заморская торговля Голландии резко сократилась, а английская тем временем расширялась и процветала. Соотношение сил двух держав, почти равных в XVII столетии, стремительно изменялось в восемнадцатом. Голландия быстро слабела и скоро скатилась до уровня малозначительного государства. Англия же вышла из войн под водительством герцога Мальборо владычицей океанов, а ее морская мощь позволила создать мировую империю с колониями по всему земному шару.

Визит Петра в Англию пришелся как раз на ключевой момент ее превращения в великую державу. Рисвикским миром завершилась первая большая война с Людовиком, в результате которой удалось сдержать Короля-Солнце в его прежних границах. Последняя схватка, война за Испанское наследство, должна была начаться еще через четыре года, а в Англии уже бурлили силы, благодаря которым герцог Мальборо впоследствии одерживал победы на суше, а королевский флот стал повелителем морей. По уровню доходов от торговли Англия пока еще не могла соперничать с плодородной Францией, но у нее имелось одно бесспорное преимущество – островное положение. Безопасность страны обеспечивалась не системой крепостей, наподобие той, что Голландия содержала в Испанских Нидерландах, а морскими волнами и флотом. И как ни дорого обходился флот, он все-таки был дешевле сухопутных войск и цитаделей. Да, Людовику удавалось ставить под ружье одну за другой великолепные французские армии, но при этом его народ изнемогал под непосильным бременем налогов. В Англии же утвержденные парламентом налоги были тяжелы, но не сокрушительны. Европа изумлялась жизнестойкости английской экономики и очевидному богатству британской казны. Конечно, это государство не могло не поразить прибывшего туда монарха, который задался целью поднять свой народ с его примитивным аграрным хозяйством на новый экономический уровень и ввести его в современный мир.

* * *

Петр никогда не плавал на таком большом военном судне, как корабль флота его величества «Йорк», и пока длился суточный переход через Ла-Манш, с интересом наблюдал, как им управляют. Штормило, но царь оставался на палубе, непрерывно задавая вопросы. Несмотря на то что громадные волны швыряли корабль во все стороны, Петр настоял, чтобы ему разрешили взобраться на реи и осмотреть оснастку.

Ранним утром следующего дня маленькая эскадра приблизилась к берегам Суффолка, и береговые форты салютовали ей из пушек. В устье Темзы Петр и адмирал Митчелл перешли с «Йорка» на яхту поменьше под названием «Мэри». В сопровождении еще двух кораблей она отправилась вверх по Темзе и утром 11 января бросила якорь возле Лондонского моста. Здесь Петр пересел на королевскую барку, которая прошла на веслах еще выше по течению, к пристани на Странде. Его встретил камергер двора и приветствовал от имени короля Вильгельма. Петр отвечал по-голландски, а владевший голландским адмирал Митчелл выступал как переводчик. Петру очень понравился адмирал, поэтому он первым делом попросил короля, чтобы именно Митчелл был приставлен к нему для официального сопровождения и в качестве переводчика на все время пребывания в Англии.

Первые свои дни в Лондоне Петр прожил в доме 21 по улице Норфолк. По его настоянию дом выбрали маленький и скромный, с выходом прямо на берег реки. Через два дня после приезда царя король нанес ему неофициальный визит. Он приехал в незаметном возке и застал царя одетым по-домашнему, в спальне, которую тот делил с четырьмя своими спутниками. Монархи начали беседовать, но вскоре Вильгельм почувствовал, что в крохотной комнатке слишком жарко и душно, – его астма напомнила о себе. Петр, едва приехав, сразу же, по московскому обыкновению, закрыл окно – в России из-за холода двойные рамы наглухо заделывают и не открывают с ранней осени до поздней весны. Борясь с удушьем, Вильгельм попросил распахнуть окно и полной грудью вдохнул чистый, холодный воздух, хлынувший в комнату.

23-го числа Петр с адмиралом Митчеллом и двумя русскими спутниками поехал в Кенсингтонский дворец, чтобы впервые нанести визит Вильгельму как королю Англии. Эта встреча оказалась продолжительнее их кратких бесед в Голландии или в тесной каморке Петра на улице Норфолк. Их никогда не связывала задушевная дружба – слишком велика была пропасть между двадцатипятилетним царем, полным жизни, не особенно отесанным, привыкшим к неограниченной власти, и одиноким, усталым, печальным английским королем, – и все-таки Петр привлекал Вильгельма. Энергия и любознательность царя произвели на него яркое впечатление, и к тому же Вильгельм не мог скрыть, что ему приятно восхищение Петра его персоной и подвигами. Как политик, всю жизнь создававший межгосударственные союзы, он с удовлетворением увидел, что Петр исполнен враждебности к его давнишнему врагу, Людовику XIV. Что до Петра, он по-прежнему чтил своего голландского героя, невзирая на то что ни возраст, ни характер Вильгельма не располагали к дружественному сближению.

После разговора с королем Петра представили наследнице престола, тридцатитрехлетней принцессе Анне, которой через четыре года суждено было сменить Вильгельма у власти. По настоянию короля Петр остался на бал, хотя, чтобы сохранить инкогнито, лишь наблюдал за происходящим через окошко в стене бального зала. Его восхитило устройство ветрового прибора, установленного в галерее Кенсингтонского дворца. Прибор соединялся тягами с флюгером на крыше и указывал направление ветра. Позднее Петр установил такой же прибор в своем маленьком Летнем дворце у Невы, в Санкт-Петербурге.

Во время этой же встречи Вильгельм уговорил Петра позировать художнику Годфри Неллеру, Написанный им портрет, по отзывам современников, отличался необычайным сходством с оригиналом. Сегодня портрет висит в Королевской галерее того самого Кенсингтонского дворца, где три сотни лет назад зашел разговор о его создании.

Вся официальная часть пребывания Петра в Лондоне свелась к этому единственному визиту в Кенсингтонский дворец. Упорно скрываясь под чужим именем, он странствовал по Лондону, сколько ему было угодно, нередко пешком, даже в холодные зимние дни. Как и в Голландии, он наведывался в мастерские и на фабрики, все время просил, чтобы ему показывали работу всяких приспособлений, и даже требовал чертежи и технические описания. Царь заглянул к часовщику купить карманные часы и застрял там, обучаясь разбирать, чинить и снова собирать замысловатый механизм. Ему понравилось, как сработаны английские гробы, и он велел отправить один в Москву в качестве образца. Он купил чучела крокодила и меч-рыбы – диковинных тварей, невиданных в России. Один-единственный раз Петр выбрался в лондонский театр, но толпа смотрела не столько на сцену, сколько на него, и ему пришлось спрятаться за своих спутников. Царь познакомился с конструктором яхты «Ройял трэнспорт», который для него строил король Вильгельм. К удивлению Петра, этот корабел оказался молодым человеком знатного рода и большим любителем выпить, так что он весьма пришелся царю по душе. Перегрин Осборн, маркиз Кармартен, был сыном знаменитого Денби, герцога Лидсского, министра Карла II. Он, как выяснилось, отличался поразительным мастерством не только по части выпивки, но был еще и прекрасным моряком, и талантливым конструктором. Именно благодаря Кармартену Петр познакомился со своим отныне любимым напитком – перцовкой. Эта пара так часто наведывалась в кабак на улице Грейт-Тауэр, что ее переименовали в Царскую улицу. В компании Кармартена Петр познакомился с Летицией Кросс, самой известной из тогдашних актрис. Он отнесся к ней благосклонно, и актриса, почуяв, что тут можно рассчитывать на щедрое вознаграждение, перебралась к нему на все время царского визита в Англию.

Разумеется, самым привлекательным из лондонских зрелищ был для Петра лес корабельных мачт большой торговой гавани Пул, или «Лондонской заводи». Как-то раз Даниэль Дефо насчитал в ней ни много ни мало две тысячи судов. Петру не терпелось начать осваивать кораблестроение в доках и на верфях в низовьях Темзы, однако его намерения временно нарушил сковавший реку лед. Зима в 1698 году выдалась на редкость холодная. Река замерзла и выше Лондона, так что из Саутворка можно было пешком перейти на другой берег, в город. Уличные продавцы, фигляры и мальчишки сваливали в кучу товары, пожитки и резвились на льду; но, увы, передвигаться по воде стало невозможно, и осуществление царских планов задерживалось.

Ради большего удобства и спасения от толп, которые и здесь уже начинали ходить за ним по пятам, куда бы он ни направлялся, Петр переехал в Дептфорд и поселился в Сэйес-Корте – большом, изящно обставленном особняке, который предоставили ему английские власти. Дом принадлежал Джону Эвлину, автору знаменитых очерков и дневников, и был гордостью хозяина, который потратил 45 лет на то, чтобы разбить и вырастить прекрасный сад с лужайкой для игры в шары, с посыпанными гравием дорожками, с живописными рощицами. Чтобы освободить место для Петра и его спутников, пришлось попросить выехать из дома не только хозяина, но и его жильца адмирала Бенбоу, а все помещения заново отделать. Петра в этом доме устраивали его вместительность, позволявшая ему и всей его свите жить под одной крышей, сад, где можно было отдыхать вдали от любопытных глаз, и калитка в конце сада, выходившая прямо на верфь и реку.

На беду Эвлина, для русских ничего не значило ни то, что он был почтенным и известным человеком, ни то, что он всю жизнь трудился над прекрасным садом. Они разнесли его дом вдребезги. Еще пока они там жили, до смерти перепуганный домоправитель писал своему хозяину: «Дом полон людей, к тому же совершенно отвратительных. Царь спит рядом с библиотекой и обедает в гостиной возле Вашего кабинета. Он ест в десять часов утра и в шесть вечера, редко-редко проводит целый день дома, а чаще – на Королевской верфи или на реке, одетый как попало. Сегодня здесь ожидают короля. Лучшая гостиная вычищена, чтобы его можно было принять. Король оплачивает все расходы царя».

Но истинные масштабы бедствия предстали перед Эвлином лишь тогда, когда через три месяца русские уехали и он увидел, что осталось от его прекрасного дома. Потрясенный хозяин поспешил к королевскому контролеру сэру Кристоферу Рену и к королевскому садовнику мистеру Лондону с просьбой оценить размеры ущерба. Они обнаружили, что полы и ковры в доме до того перемазаны чернилами и засалены, что надо их менять. Из голландских печей вынуты изразцы, из дверей выломаны медные замки, краска на стенах испорчена или изгажена. Окна перебиты, а больше пятидесяти стульев – то есть все, сколько было в доме, – просто исчезли, возможно, в печках. Перины, простыни и пологи над кроватями изодраны так, будто их терзали дикие звери. Двадцать картин и портретов продырявлены: они, судя по всему, служили мишенями для стрельбы. От сада ничего не осталось. Лужайку так вытоптали и разворотили, будто «на ней маршировал целый полк в железных сапогах».

Восхитительную живую изгородь длиной в четыреста футов, высотой девять и шириной пять сровняли с землей. Лужайка, посыпанные гравием дорожки, кусты, деревья – все погибло. Соседи рассказали, что русские нашли три тачки (приспособление, тогда еще в России неизвестное) и придумали игру: одного человека, иногда самого царя, сажали в тачку, а другой, разогнавшись, катил его прямо на изгородь. Реи и его сопровождающие все это записали и составили представление, по которому Эвлину в возмещение убытков выплатили невероятную по тем временам сумму – 350 фунтов и девять пенсов.

* * *

Нет ничего удивительного в том, что в век религиозной борьбы дух протестантского миссионерства взыграл при появлении любознательного молодого монарха, намеревавшегося внедрять в своем отсталом царстве западную технологию. Если кто-то перенимает новые приемы кораблестроения, почему бы ему не перенять и новую веру? Слухи о том, что Петр не слишком привержен православию и интересуется другими вероисповеданиями, пробудили самые смелые надежды в головах воинствующих протестантов. Нельзя ли обратить в новую веру юного монарха, а через него и весь его простодушный народ? Нельзя ли, по крайней мере, создать унию Англиканской и Православной церквей? Этой идеей загорелся архиепископ Кентерберийский, и даже король Вильгельм к ней прислушивался. По воле короля и архиепископа один из ведущих представителей духовенства Англии, епископ Солсберийский Джилберт Вернет, отправился к царю, «чтобы предоставить ему все сведения о нашей религии и церковных установлениях, какие он пожелает получить».

15 февраля Петр принял Бернета с делегацией англиканских священников. Вернет понравился царю, они встречались затем несколько раз и беседовали часами, но епископ, чьей задачей было наставлять и убеждать Петра, нашел, что шансы обращения царя в новую веру равны нулю. Он был лишь первым из множества русских, чей интерес к заимствованию западных технологий наивные европейцы расценили как возможность заодно экспортировать западную философию и идеи. Между тем интерес Петра к протестантизму носил характер чисто познавательный. Царь, настроенный скептически в отношении любой религии, не исключая и православия, искал в ритуале и догматах каждой веры то, что могло оказаться полезным для него или его государства. После бесед с царем Вернет отвез его к архиепископу Кентерберийскому в Ламбетский дворец. Петр отказался посетить службы в соборе Святого Павла, собиравшие толпы народа, но принял причастие по англиканскому обряду в собственной часовне архиепископа перед завтраком, за которым они долго обсуждали различные вопросы.

Много лет спустя после возвращения царя в Россию Вернет записал свои воспоминания о молодом высокорослом российском монархе, с которым они когда-то увлеченно и доверительно беседовали: «Я часто посещал его и получил приказ и от короля, и от архиепископа, и от епископов уделять ему как можно больше внимания. У меня были хорошие переводчики, так что я мог подолгу свободно с ним разговаривать. Он человек очень горячего и вспыльчивого нрава, наделенный крайне грубыми страстями. Природную свою горячность он усугублял тем, что в больших дозах пил бренди, который собственноручно и с огромным усердием очищал. Он подвержен конвульсиям во всем теле, и похоже, что они сказываются и на его голове. Способностей ему не занимать, и знаний у него гораздо больше, чем можно ожидать при его образовании, которое было весьма посредственно. Недостаток рассудительности и непостоянство характера слишком часто и заметно проявляются у него. Он увлекается механикой, и кажется, что он создан природой скорее затем, чтобы стать корабельным плотником, чем великим правителем. Овладение этим ремеслом и являлось главным его занятием, пока он здесь находился. Он немало поработал собственными руками и заставлял всех окружающих трудиться над моделями кораблей. Он мне рассказывал, как задумал построить большой флот в Азове и с ним нанести удар Османской империи; казалось, однако, что он не способен осуществить такой великий замысел, хотя его образ действий во всех войнах, которые он вел с тех пор, свидетельствует о большей одаренности, чем представлялось мне тогда. Он хотел понять суть нашего вероучения, но не проявлял склонности к улучшению [церковных] дел в Московии; впрочем, он твердо вознамерился поощрять образование и просвещать свой народ, посылая некоторых подданных в другие страны, а также зазывать иностранцев приезжать и жить среди русских. По-видимому, его все еще тревожили козни сестры. В его натуре смешались пылкость и суровость. Он решителен, но мало смыслит в военном деле и в этом отношении пытливости не проявляет. После того как мне довелось часто с ним встречаться и много беседовать, я мог лишь молча склониться перед глубиною божественного Провидения, вознесшего такого необузданного человека к безграничному всевластию над столь огромной частью света».

Интерес Петра к церковным делам не ограничивался рамками государственной Англиканской церкви. Слухи о его заинтересованном отношении к вопросам религии внушили разным протестантским сектам, как фанатическим, так и обладающим известной веротерпимостью, надежду на то, что они сумеют обрести в его лице если не брата по вере, то хотя бы сторонника. Реформисты, экстремисты, филантропы и просто шарлатаны пробивались к царю в расчете с его помощью внедрить именно свои верования в подвластной ему далекой стране. Почти ни на кого из них Петр не обращал ни малейшего внимания, но квакеры произвели на него большое впечатление. Он посетил несколько квакерских молитвенных собраний и в конце концов познакомился с Вильямом Пенном, которому Карл II передал во владение громадную колонию, Пенсильванию, на том условии, что он простит короне гигантский заем. Пенн пока только два года посвятил своему «праведному эксперименту» на землях Нового Света, где создавал царство веротерпимости, и сейчас, во время петровского визита, как раз собирался вновь отплыть туда. Услышав о том, что Петр побывал на квакерском богослужении, Пенн 3 апреля отправился в Дептфорд повидаться с царем. Они оба говорили по-голландски, и Пенн преподнес Петру несколько своих сочинений на этом языке. После встречи с Пенном Петр продолжал бывать на собраниях квакеров в Дептфорде. Он изо всех сил вслушивался в слова богослужения, вставал, садился, соблюдал долгие паузы и все время оглядывался вокруг – посмотреть, что делают другие. Через шестнадцать лет, в северогерманской провинции Голштиния (Гольштейн), он набрел на молитвенный дом квакеров и зашел на службу вместе с Меншиковым, Долгоруким и другими. Никто из русских, кроме Петра, ни слова не понял, но они сидели тихо, а царь время от времени наклонялся к ним и переводил. После окончания службы Петр заявил своим товарищам, что всякий, кто сумеет в своей жизни следовать такому учению, обретет счастье.

В те же самые недели, когда Петр беседовал с прелатами английской церкви, он заключил одну сделку, которой, как он хорошо знал, суждено было опечалить сердца его собственного, православного духовенства. Православная церковь издавна возбраняла употребление «богопротивного зелья» – табака. В 1634 году дед Петра царь Михаил запретил курение или любое другое применение табака под страхом смерти. Потом наказание ослабили, и нарушившим запрет всего лишь вырывали ноздри. И тем не менее с притоком иноземцев в Россию эта привычка распространялась, а наказывали за нее не часто. Царь Алексей даже на короткое время разрешил табак, введя государственную монополию на торговлю им. Но церковь и все русские приверженцы старины по-прежнему сурово осуждали курение. Петр, разумеется, этим осуждением пренебрегал. Он пристрастился к табаку еще в юности; каждый вечер царя видели с длинной глиняной трубкой в дружеской компании немцев и голландцев в Немецкой слободе. Перед отъездом из России с Великим посольством Петр издал указ, разрешавший и продажу, и курение табака.

В Англии, колонии которой охватывали такие знаменитые области разведения табака, как Мэриленд, Вирджиния и Северная Каролина, неожиданная перспектива приобрести новый обширный рынок сбыта многих взбудоражила. Табачные торговцы уже обращались к королю с просьбой ходатайствовать за них перед царем. Оказалось, что особенно заинтересован в этой сделке не кто иной, как Кармартен, новый приятель Петра, и ему же вполне с руки ее заключить. Когда Кармартен принес царю предложение от группы английских купцов по поводу табачной монополии в России, оно сразу привлекло внимание царя. Во-первых, он рассматривал курение как западный обычай, широкое внедрение которого поможет ослабить железную хватку Православной церкви. А во-вторых, предложение обещало и более ощутимую выгоду: оно сулило немедленное поступление денег. К этому времени Петр и его посольство отчаянно нуждались в средствах. Расходы на содержание за границей двух с половиной сотен русских были чудовищны, не спасали и субсидии принимающей стороны. К тому же представители царя нанимали в Голландии матросов, морских офицеров, корабельных мастеров и других специалистов. Им всем надо было оплатить первоначальный подписной взнос, первую выплату в счет жалованья и дорожные расходы. Кроме того, царские агенты приобретали такое множество товаров, инструментов, машин и моделей, что пришлась зафрахтовать десять кораблей для доставки этого груза и набранных людей в Россию. Казна посольства то и дело пустела, и оно непрерывно требовало присылки очередных громадных сумм из Москвы. Однако денег все равно не хватало.

В этой ситуации предложение Кармартена показалось Петру неотразимо соблазнительным. Тот предлагал заплатить 28 000 английских фунтов стерлингов за разрешение ввезти в Россию беспошлинно полтора миллиона фунтов табака и торговать им на российском рынке безо всяких ограничений. А главное, Кармартен готов был выдать аванс наличными прямо в Лондоне. Контракт подписали 16 апреля 1698 года. О том, насколько Петр был доволен, можно судить по ответу Лефорта на пришедшее от царя ликующее известие: «По указу твою грамоту не отпирали, докамест 3 кубка великие выпили, а после читали и 3 раза еще пили… Воистину, по-моему, дело доброе».

Если Петр не работал на верфи, то носился по Лондону и его окрестностям, стараясь повидать все достопримечательности. Он побывал в Гринвичском военно-морском госпитале, воздвигнутом Кристофером Реном и уже тогда известном как «одно из самых грандиозных сооружений английской архитектуры». Петру понравилось простое жилище Вильгельма III – Кенсингтонский дворец красного кирпича, отделанный дубовыми панелями, – но великолепный госпиталь, двумя рядами колонн выходивший на Темзу, его просто покорил. Обедая с королем после посещения Гринвича, царь не удержался и сказал: «Если бы ваше величество спросили моего мнения, я бы посоветовал перевести ваш двор в госпиталь, а больных – во дворец». Петр видел гробницы английских королей (а заодно и шатающихся рядом торговцев яблоками и устрицами) в Вестминстерском аббатстве. Он побывал в Виндзорском замке и в Хэмптон-Корте, но королевские дворцы были ему не так интересны, как действующие научные или военные учреждения. В Гринвичской обсерватории он беседовал о математике с королевским астрономом. В Вулиджском арсенале, главном пушечно-литейном заводе Англии, Петр обрел родственную душу в магистре Ромни, который разделял его увлечение стрельбой и фейерверками. В лондонском Тауэре тогда размещался арсенал, зверинец, музей и королевский монетный двор. При посещении музея средневекового оружия Петру, однако, не стали показывать топор, которым за пятьдесят лет до этого отрубили голову Карлу I. Хозяева вспомнили, что отец их гостя, царь Алексей, услышав о том, что англичане обезглавили своего монарха, в гневе лишил английских купцов в России всех привилегий. Поэтому они на всякий случай спрятали топор подальше, «словно боясь, как бы он [Петр] не выбросил его в Темзу». Самой интересной частью Тауэра оказался для Петра монетный двор. Царь, пораженный качеством английской монеты и техникой чеканки, снова и снова туда возвращался. (К сожалению, смотритель монетного двора, сэр Исаак Ньютон, тогда жил и работал в Тринити-колледже в Кембриджском университете.) Петра очень заинтересовала реформа английской монеты, проведенная Ньютоном и Джоном Локком. Чтобы предупредить постоянную порчу монет из-за злонамеренного обрезывания ценного металла, гурт, или ребро, английских монет стали обрабатывать насечкой. Через два года, приступив к наведению порядка в расстроенном российском монетном деле, Петр взял за образец английскую чеканку.

Все время, пока он был в Англии, Петр неутомимо отыскивал специалистов для службы в России. При помощи Кармартена, содействовавшего его поискам, он провел собеседования со множеством людей и уговорил в общей сложности примерно шестьдесят англичан. Среди них были майор Леонард ван дер Штамм, старший корабельный плотник из Дептфорда, капитан Джон Перри, инженер-гидравлик, которому Петр поручил сооружение Волго-Донского канала, и профессор Генри Фарварсон, математик из Абердинского университета в Шотландии, будущий основатель Школы математических и навигацких наук в Москве. Кроме того, как писал Петр одному из друзей в России, он нанял двух цирюльников «на предмет будущих надобностей» – в этом намеке слышится грозное предостережение тем московитам, кто гордился своими длинными бородами.

* * *

Расположение Петра к Вильгельму и его благодарность возросли еще больше, когда ему 2 марта вручили королевский дар – яхту «Ройял трэнспорт». Он вышел на ней в плавание на следующий же день и в дальнейшем делал это при каждом удобном случае. Сверх того, Вильгельм распорядился, чтобы Петру показывали все, что заинтересует его в английском флоте. Апофеозом же стало приглашение присутствовать на специальном смотре флота и наблюдать учебный морской бой у мыса Спитхед вблизи острова Уайт. Военно-морская эскадра, включавшая суда «Ройял Вильям», «Виктори» и «Ассосиэйшн» приняла Петра и его свиту на борт в Портсмуте и вышла в пролив Солент у острова Уайт. Там Петр перешел на флагман адмирала Митчелла «Хамбер». В день учений флот снялся с якоря; большие корабли поставили паруса и построились в боевом порядке. Рявкнули бортовые залпы, суда окутались дымом и пламенем, совершенно как в настоящем бою, только что ядра не летели. И все равно Петр ликовал, глядя сквозь дым, как корабли перестраиваются и дружно разворачиваются, чтобы атаковать друг друга. Он старался рассмотреть и записать все: как матросы ловко ставят паруса, какие команды отдают рулевым, сколько на кораблях пушек, какого они калибра и как из них стреляют, как сигналят с флагмана судам на линии. Это был важный день для молодого человека, который всего десять лет назад впервые увидел парусную лодку и научился ходить галсами вверх и вниз по узкой Яузе. Когда корабли ночью вернулись в свою гавань, прозвучал салют сразу из двадцати одной пушки, а моряки проревели приветствия в честь молодого царя, мечтавшего поднять свой собственный флаг в авангарде российской флотилии.

Вильгельм пригласил его и в парламент. Не желая, чтобы на него глазели, Петр избрал своим наблюдательным пунктом окошко верхней галереи и оттуда созерцал короля на троне в окружении английских пэров, восседавших на скамьях. Этот эпизод вызвал шутку какого-то неизвестного очевидца, обошедшую весь Лондон: «Сегодня я видел редчайшее зрелище на свете: одного монарха на троне, а другого на крыше».

Петр прослушал дебаты при помощи переводчика, после чего объявил своим русским спутникам, что, хотя считает неприемлемым ограничение монаршей власти парламентами, все-таки «весело услышать, когда подданные открыто говорят своему государю правду; вот чему надо учиться у англичан!». На том заседании, где присутствовал Петр, Вильгельм давал формальную королевскую санкцию нескольким биллям, в том числе и биллю о поземельном налоге, который должен был, по предварительным оценкам, принести казне полтора миллиона фунтов. Когда Петр выразил удивление тем, что парламент может собрать так много денег, проведя один-единственный законопроект, ему сказали, что годом раньше парламент принял билль, давший в три раза больше.

Чем ближе к концу подходило пребывание Петра в Лондоне, тем больше к нему здесь привыкали. Имперский посол Хоффман писал своему повелителю в Вену: «Здешний двор весьма доволен Петром, потому что теперь он не так нелюдим, как в начале. Его упрекают лишь в некоторой скупости, ибо щедрости он ни в коей мере не проявил. Он все время здесь проходил в матросской одежде. Посмотрим, в каком наряде он предстанет перед Вашим Императорским Величеством. Он очень редко виделся с королем, так как не желал изменять свой образ жизни, при котором он обедает в одиннадцать часов утра, ужинает в семь вечера, рано ложится спать и встает в четыре часа, чем крайне изумляет тех англичан, которые водят с ним компанию. Говорят, будто он намерен цивилизовать своих подданных на манер других народов. Но из всего его поведения здесь можно лишь заключить, что он собирается сделать из них матросов».

Донесение посла было задумано как последняя срочная сводка для императора, так как ожидалось, что Петр вот-вот отбудет в Голландию, а следующей остановкой в его путешествии значилась Вена. Но отъезд царя откладывался со дня на день. Он прибыл сюда лишь с кратким визитом, однако оказалось, что ему нужно так много увидеть и сделать, и не только на дептфордской верфи, но и в Вулидже, и на монетном дворе, что он без конца переносил день отъезда. Это вызывало беспокойство тех участников Великого посольства, которые оставались в Амстердаме. Их тревожило не только где находится царь и что он намеревается предпринять; из Вены сообщили, что австрийский император вот-вот заключит сепаратный мир с общим врагом Австрии и России – турками. Поскольку официальная цель Великого посольства состояла в укреплении антитурецкого союза, весть о грозящем ему распаде не могла обрадовать русских. Когда эти новости достигли Петра и он ощутил усиливающееся давление обстоятельств, ему пришлось нехотя согласиться на отъезд.

18 апреля Петр нанес королю прощальный визит. Их отношения несколько остыли после того, как Петру стало известно, что Вильгельм приложил руку к предстоящему заключению мира между австрийским императором и султаном. Конечно, Вильгельму всего важнее было помочь империи Габсбургов выпутаться из войны на Балканах, чтобы затем обратить ее силы против единственного врага, который имел значение для Вильгельма, – Франции. И тем не менее последняя их встреча в Кенсингтонском дворце была дружественной. Царь раздал 120 гиней королевской челяди, что, по мнению одного очевидца, «было больше, чем они заслуживали, так как они вели себя с ним очень нагло». Адмиралу Митчеллу, который его сопровождал и был при нем переводчиком, Петр преподнес сорок соболей и шесть кусков узорчатого шелка – щедрый подарок. Тогда же Петр якобы вынул из кармана маленький сверток в коричневой бумаге и вручил его королю в знак дружбы и признательности. Говорят, развернув его, Вильгельм обнаружил великолепный неограненный алмаз. По другой версии, это был огромный необработанный рубин, достойный «увенчать корону Британской империи».

2 мая Петр скрепя сердце покинул Лондон. Он в последний раз наведался в Тауэр и на монетный двор в самый день отъезда, пока его свита ждала на борту «Ройял трэнспорт», а когда яхта пошла вниз по реке, Петр велел остановиться и бросить якорь в Вулидже, чтобы еще раз сойти на берег и проститься с Ромни в арсенале. Вновь подняв паруса, «Ройял трэнспорт» в сумерки достиг Грейвсенда, и там царь опять велел стать на якорь. Наутро, сопровождаемый Кармартеном, который шел на собственной яхте «Перегрин», Петр направился в военно-морской порт Чатем. Там, перейдя на «Перегрин», царь сделал круг по гавани и с восхищением глядел на пришвартованные огромные трехпалубные линейные корабли. Вместе с Кармартеном он поднялся на три военных корабля – «Британию», «Триумф», и «Ассосиэйшн», а потом их отвезли в шлюпке на берег, чтобы осмотреть военно-морские склады.

Следующим утром «Ройял трэнспорт» поднял якорь и вышел в Маргейт, где Темза вливается в море. Тут его встретила военно-морская эскадра под командованием старого знакомого, адмирала Митчелла, которой предстояло проводить царя в Голландию. Переход был бурный, – на вкус большинства русских, на борту острых ощущений могло бы быть и поменьше, но Петр наслаждался видом волн, с шипением захлестывавших палубу.

Петр никогда больше не ездил в Англию, но навсегда сохранил о ней самые приятные воспоминания. Там ему многое пришлось по сердцу: отсутствие церемоний, деятельный и умелый монарх и правительство, добрая выпивка и добрая беседа – про корабли, пушки, фейерверки. С Вильгельмом они не сблизились, но король распахнул для Петра все двери, открыл доступ на верфи, на монетный двор, на литейные заводы, продемонстрировал свой флот, позволил русским беседовать с кем угодно и делать записи. Петр преисполнился признательности и увез в душе глубочайшее уважение не только к английскому кораблестроению и мастерству, но и к острову в целом. Однажды в России он сказал Перри, что «если бы не побывал в Англии, то, конечно, был бы растяпой». Более того, продолжал Перри, «Его Величество часто заявлял своим боярам, когда бывал слегка навеселе, что, по его мнению, куда лучше быть адмиралом в Англии, чем царем в России». «Англия, – говаривал Петр, – самый лучший и прекрасный остров в мире».

 

Глава 17

Леопольд и Август

Оставшиеся в Амстердаме члены Великого посольства были вне себя от радости, когда вновь увидели царя: им казалось, что о них просто забыли, – ведь Петр собирался в Англию на несколько недель, а задержался на четыре месяца. Зиму они коротали, разъезжая по маленькой Голландии и повсеместно зарабатывая репутацию ужасных пьяниц. Они попробовали было кататься на коньках, которых в России не водилось, но не взяли в расчет, что лед в Голландии гораздо тоньше, чем дома, в России, а потому частенько проваливались. Когда такое случалось, русские, к удивлению голландцев, вместо того чтобы сменить промокшую, обледенелую одежду, ограничивались очередной чаркой спиртного. Однако несмотря на все кутежи, зима прошла недаром. Петр по возвращении обнаружил сложенные для отправки горы боевого снаряжения и оружия, инструментов и материалов для строительства флота. Более того, посольство завербовало 640 голландцев, в том числе контр-адмирала Крюйса и других морских офицеров (кстати, Крюйс лично уговорил двести голландских офицеров ехать в Россию), матросов, инженеров, разных мастеров, кораблестроителей, врачей и других специалистов. Для доставки этих людей и оборудования в Россию зафрахтовали десять судов.

15 мая 1698 года Петр и Великое посольство выехали из Амстердама в Вену. Их путь лежал через Лейпциг, Дрезден и Прагу. В столице Саксонии, Дрездене, городе до того богатом сокровищами архитектуры и искусства, что его называли «Флоренцией на Эльбе», Петра встретили особенно тепло. Саксонский курфюрст Август стал теперь еще и польским королем под именем Августа II. Когда прибыл Петр, Август находился в своем новом королевстве, однако оставил распоряжение, чтобы гостю, которому он отчасти был обязан своим новым троном, оказали прием, достойный царственной особы.

Первые проявления гостеприимства дрезденцев рассердили Петра. Въехав в город, он увидел, что на него таращатся любопытные, которые не скрывали своего изумления при виде русского царя, да еще такого огромного роста. Чувствительность царя к подобному вниманию не ослабела, а, наоборот, обострилась за те несколько месяцев, что он пробыл на Западе, и он пригрозил немедленно покинуть Дрезден, если публику не призовут к порядку. Князь Фюрстенберг, принимавший Петра от имени курфюрста, как мог старался смягчить царский гнев. Когда той же ночью, невзирая на поздний час, Петр выразил желание посетить знаменитый дрезденский музей-кунсткамеру и личную сокровищницу саксонских правителей – так называемый «Зеленый свод», Фюрстенберг тут же согласился. Уже за полночь царь, князь и смотритель музея вошли во дворец курфюрста, где и размещался музей в семи комнатах верхнего этажа. Кунсткамера, или «кабинет редкостей», была устроена примерно за сто лет до этого для хранения и демонстрации как необычных творений природы, так и рукотворных диковинок. Здешнее собрание затейливых часов, технических приспособлений, шахтерского и токарного инструмента наряду с редкими книгами, парадными доспехами и портретами, открытое для всех ученых и знати, не могло не поразить воображение Петра. Он решил когда-нибудь создать такую же кунсткамеру в России. Окрашенный в национальный цвет Саксонии (отсюда его название), «Зеленый свод» представлял собой потайное хранилище, куда попадали через единственную дверь в жилых покоях курфюрста. Здесь саксонские правители держали одну из богатейших в Европе коллекций драгоценностей. Петра заворожили оба собрания, и он до зари разглядывал все подряд – инструменты и украшения.

На следующий вечер Фюрстенберг дал небольшой обед для узкого круга, который превратился в одну из тех шумных и буйных вечеринок, что были по душе русским гостям. Призвали трубачей, гобоистов и барабанщиков, так как понадобилась музыка. По желанию Петра были приглашены и пять дам, среди них – красавица графиня Аврора фон Кенигсмарк, фаворитка курфюрста и мать будущего великого французского маршала, Морица Саксонского. Веселье длилось до трех часов утра, причем Петр все время норовил завладеть барабанными палочками и «играл куда искуснее, чем барабанщики». Проведя ночь за вином, музыкой и танцами, Петр в беспечном настроении отбыл в Прагу и дальше – в Вену, а усталый князь Фюрстенберг, как только царь выехал из города, с облегчением написал курфюрсту: «Я благодарю Господа, что все сошло так хорошо, ибо я опасался, что не сумею полностью ублаготворить этого привередливого господина».

* * *

В четырех милях к северу от старой Вены возвышаются горы-близнецы Каленберг и Леопольдсберг; к востоку от города протекает Дунай, устремляясь на юг, в Будапешт; на западе лежат холмистые луга и Венский лес. Но, как ни великолепно было природное окружение Вены, она не могла соперничать величиной с Лондоном, Амстердамом, Парижем и даже с Москвой. Это объясняется прежде всего тем, что Вена, в отличие от других крупных европейских городов, не была ни большим портом, ни центром торговли. Единственное ее назначение состояло в том, чтобы служить резиденцией императорского дома Габсбургов, местом пересечения дорог и административным центром обширных пространств от Балтики до Сицилии, подвластных императору Леопольду I. В петровское время император правил, в сущности, двумя империями. Первой была старая Священная Римская империя, довольно непрочный союз почти независимых государств Германии и Италии, чьи связи и традиции восходили к древней, тысячелетней давности, империи Карла Великого. Вторая империя, вполне отдельная и самостоятельная, состояла из традиционных габсбургских владений в Центральной Европе – эрцгерцогства Австрийского, королевства Богемия, Венгерского королевства и недавно отвоеванных у Турции земель на Балканах.

Первая из этих империй, «Священная Римская империя германской нации», давала императору его титул и огромный престиж и оправдывала невероятные размеры и великолепие его двора. Но на деле титул был лишь вывеской, а сама империя – лишь видимостью. Правители этого пестрого скопления государств – наследственные курфюрсты, или электоры (титул семи германских князей, удостоенных привилегии избирать императора Священной Римской империи), маркграфы, ландграфы, принцы, князья и герцоги – самостоятельно выбирали религию для своих подданных, определяли численность своих армий, а в случае войны решали, стоит ли им драться за императора, против него или сохранять нейтралитет. Ни один из этих властителей не принимал сколько-нибудь всерьез своих обязательств перед императором, когда речь шла о принципиальном политическом выборе. Они сами или их представители заседали в имперском сейме в Регенсбурге, который первоначально служил законодательным собранием империи, а теперь превратился в чисто совещательный, декоративный орган. Император не мог принять ни одного закона без согласия сейма, но ни одно обсуждение здесь и не приводило к согласию, так как депутаты непрестанно спорили о старшинстве. Если император умирал, сейм немедленно собирался и автоматически избирал его преемника – следующего главу дома Габсбургов. Такова была традиция, а только традиции еще и остались от древней империи.

Хотя императорский титул и был чистой формальностью, император все равно пользовался влиянием в европейской политике. Сила династии Габсбургов, ее доходы, армия и власть целиком зависели от тех государств и земель, которыми она правила на деле, – Австрии, Богемии, Моравии, Силезии, Венгрии и вновь завоеванных областей, лежавших за Карпатами в Трансильвании, и за Альпами на Адриатике. Габсбурги также притязали на трон Испании и, следовательно, на испанские владения в Европе, включая собственно Испанию, Испанские Нидерланды, Неаполь, Сицилию и Сардинию. Эта, условно говоря, вторая империя Габсбургов не прочь была искать удачи на юге и на востоке и оттуда же ждала возможной угрозы. Подобно барьеру, она отделяла Западную Европу от Балкан и верила в свою священную миссию защиты христианства от Османской Турции. Северных князей-протестантов нимало не занимали опасения или устремления императора на Балканах; они рассматривали их как личное дело дома Габсбургов, так что если императору требовалась помощь в каком-либо военном предприятии, то обычно ему приходилось ее покупать.

Центром владений Габсбургов была Австрия, а сердцем – Вена. Здесь царил католицизм, густо приправленный традициями и помпезным ритуалом, и в политике чувствовалась рука иезуитов, при любом обсуждении государственных дел всегда стоявших за кулисами, а то и за спиной коронованной особы, на которую, как они уверяли, возложена свыше особая миссия.

* * *

Его католическое величество Леопольд I, император Священной Римской империи, эрцгерцог Австрийский, король Богемский и Венгерский, не признавал равным себе ни одного смертного, кроме папы римского. В глазах Габсбургского императора, его христианнейшее величество, король Франции, был всего лишь выскочкой посредственного происхождения с нелепыми и наглыми замашками. Московский же царь едва ли далеко ушел от прочих азиатских правителей, обитавших в шатрах.

Леопольд испытывал непоколебимую уверенность в весомости своего положения. Габсбурги были старейшей из правящих династий Европы. Три сотни лет от одного Габсбурга к другому непрерывно передавалась корона Священной Римской империи, история и неоспоримые права которой восходили к Карлу Великому. К концу XVII века Реформация и Тридцатилетняя война ослабили императорскую власть, однако номинально император по-прежнему оставался верховным светским правителем христианского мира. Реальная его власть, возможно, меркла в сравнении с могуществом французского короля, но чувство превосходства – смутное, средневековое, полумистическое – все еще сохранялось. Поддерживать этот миф о превосходстве было одной из главных забот Леопольда. При нем находился целый штат усердных историков и библиотекарей, которым путем неутомимых исследований удалось возвести императорский род – через бесчисленных героев и святых – прямо к Ною.

Это тяжкое бремя генеалогической ответственности лежало на смуглолицем человеке не слишком высокого роста, с выступающей нижней челюстью и оттопыренной нижней губой, что испокон веков отличало (если не уродовало) всех Габсбургов. К 1698 году он просидел на императорском троне уже сорок лет (еще семь лет было у него впереди), однако рожден он был не для престола. Его, младшего сына, готовили для церкви, и от богословских занятий его оторвала лишь смерть старшего брата, Фердинанда. В восемнадцать лет Леопольда избрали императором, но все годы своего долгого правления он предпочитал спокойные и мирные занятия – богословие, искусство, придворный церемониал, генеалогические изыскания. Особенно он любил музыку и даже сам сочинял оперы. Воином он не был, хотя при нем империя почти непрерывно воевала. Когда османские полчища окружили и осадили Вену в 1683 году, император без лишнего шума покинул столицу и вернулся только после того, как турок отразили и отбросили вниз по Дунаю. Нравом он был уныл, вял и упрям. Но даже погруженный в вечную спячку, он умудрялся излучать суровое достоинство, не лишенное даже величия, которое объяснялось отчасти его отношением к собственной персоне. Ведь он твердо знал, что быть императором – значит вознестись на самую вершину величия, какое только доступно роду человеческому.

Весь уклад повседневной жизни императорского двора был направлен на то, чтобы неустанно напоминать, как велик и недосягаем сан императора. В покоях и переходах своего старинного венского дворца, Хофбурга, император жил, подчиняясь жесткому церемониалу, напоминавшему скорее о Византии, нежели о Версале. В будни император носил испанское придворное платье – черный бархат, белое кружево, короткий плащ, шляпу с полями, отогнутыми с одной стороны, красные чулки, полагавшиеся только императорам – Габсбургам, и красные туфли. В торжественные дни – а они выпадали нередко – он представал в почти азиатском великолепии, разодетый в сиявшую бриллиантами пурпурно-золотую парчу, и окруженный своими рыцарями Золотого Руна в длинных, расшитых золотом плащах малинового бархата. В этом наряде император в дни религиозных праздников пешком отправлялся к мессе во главе длинной процессии. Там, где проходил император с семьей, придворные отвешивали низкий поклон и опускались на одно колено. Точно так же подданные должны были вести себя при упоминании имени императора, даже если сам он находился в другой комнате. Когда их величества обедали вдвоем, без посторонних, блюда проходили через двенадцать пар рук, прежде чем попасть на императорский стол. Виночерпий наполнял бокал императора, опустившись на одно колено.

Центром этих смехотворных церемоний был дворец Хофбург – лабиринт выросших за много столетий строений, соединенных темными лестницами и переходами, крохотными двориками и парадными коридорами. В этом каменном хаосе, начисто лишенном симметрии и изящества Версаля, ютился император с 2000 придворных и 30 000 слуг, и тут же теснились правительственные учреждения, музеи и даже больница. Отсюда, из Хофбурга, Леопольд и правил империей, за исключением тех случаев, когда отбывал за город во дворец Фаворит охотиться на оленей или во дворец Лаксенбург на двадцать миль подальше охотиться с ловчими птицами на цапель.

По сути дела, хаос Хофбурга символизировал собой кавардак, царивший во всей империи. Правили Габсбурги не слишком умело. Им никогда не удавалось свести все канцелярии, советы, казначейства и массу прочих учреждений Священной Римской империи и габсбургских владений в единую четкую систему с централизованным управлением. Сам Леопольд, которого готовили к духовной карьере, был нерешительным владыкой. Робкий, вялый, вечно неуверенный, он предпочитал выслушивать советы и без конца обдумывать противоречивые рекомендации советчиков. Один французский дипломат сравнил его «с часами, которые постоянно нуждаются в заводе». К девяностым годам XVII века император был по рукам и ногам опутан великим множеством всяческих комитетов, которые за его спиной втихомолку яростно сражались друг с другом. Формирование же политического курса Австрии было пущено на самотек.

В глубине души ни Леопольд, ни впоследствии двое его сыновей, императоры Иосиф I и Карл VI, не считали беспорядок в делах управления серьезным недостатком. Все трое в продолжение почти сотни лет дружно полагали, что государственное руководство – дело второстепенное, куда менее важное не только для спасения собственной души, но и для будущего дома Габсбургов, чем вера в Бога и поддержка Католической церкви. Если Господь будет ими доволен, он обеспечит династии и преемственность, и процветание. На этой-то основе и строились их взгляды на политику и методы управления государством: трон и империя вручены им от Бога, а значит, династию, ее интересы и судьбу оберегает и всегда защитит власть, которая превыше власти земной. За долгое правление Леопольда, несмотря на то что император был ко всему безразличен, а громоздкая бюрократия подавляла всякое живое движение, его империи не раз улыбалась удача. Возможно, как полагал сам Леопольд, это объяснялось вмешательством Всевышнего, но власть императора и вера в будущее в последние десятилетия его правления имели и земную основу – сверкающий меч принца Евгения Савойского. Тщедушный, сутулый принц был фельдмаршалом Священной Римской империи, главнокомандующим имперской армии и, наряду с герцогом Мальборо и королем Швеции Карлом ХII, входил в число самых славных и победоносных полководцев своего времени.

В жилах принца Евгения текла итальянская и французская кровь, титул его шел от деда, герцога Савойского. Он родился в Париже в 1663 году, его матерью была Олимпия Манчини, одна из знаменитых красавиц двора Людовика XIV, а отцом – граф де Суассон. Лицом и телом Евгений был так неказист, что на прошение о приеме на службу во французскую армию ему ответили отказом. Его предназначали для церковной карьеры; Людовик XIV даже имел обыкновение прилюдно называть Евгения «маленьким аббатом». Насмешки короля дорого обошлись Франции. В возрасте двадцати лет принц Евгений отправился к австрийскому императору и попросил дать ему командную должность в имперской армии. Мрачный двор Леопольда пришелся ему по душе, а сосредоточенный, лишенный всякого намека на легкомыслие Евгений, над которым так потешались в Версале, оказался как нельзя более ко двору в Вене. Его появление там совпало с турецкой осадой Вены, и он, двадцати лет от роду, получил в подчинение драгунский полк. В последующие годы он отказался от своей мечты о каком-нибудь итальянском княжестве и посвятил всю жизнь армии. В двадцать шесть лет он стал генералом кавалерии, в тридцать четыре командовал имперской армией в Венгрии. Здесь, в сентябре 1697 года, когда Петр работал на амстердамской верфи, Евгений сокрушил главные силы султанской армии, втрое превосходившей его собственную, в отчаянной битве при Зенте. Мирная передышка оказалась недолгой, и вскоре он уже бился с врагами императора в Нидерландах, на Рейне, в Италии, на Дунае. Он участвовал в двух из величайших победных сражений герцога Мальборо, при Бленхейме (Гохштедте) и при Ауденарде, довольствуясь скромной ролью помощника командующего: его затмил великий Мальборо. Но если слава Мальборо зиждется всего на десяти годах командования в ходе войны за Испанское наследство, то Евгений Савойский был военачальником на протяжении пятидесяти лет, и тридцать из них он занимал пост верховного главнокомандующего.

Императорские советники и консультанты, историки и герольдмейстеры жарко спорили из-за тонкостей церемониала встречи посольства, дабы не уронить достоинство своего августейшего повелителя. Московский царь, сколь бы огромны ни были его владения, разумеется, не мог быть принят как венценосец, равный императору, наместнику самого Господа Бога. Дело еще больше осложнялось тем обстоятельством, что, по официальной версии, царя в составе делегации не было. Но все же следовало каким-то образом оказать внимание высокому молодому человеку, именовавшему себя Петром Михайловым. Для решения столь серьезных проблем требовалось время; на то, чтобы разработать детали въезда посольства в Вену, ушло четыре дня, и целый месяц – чтобы договориться с послами относительно протокола приема. Петр между тем с нетерпением ждал личной встречи с Леопольдом. Австрийские придворные чиновники твердо стояли на том, что его императорское величество не может публично принять царя, странствующего под чужим именем, однако упорство Лефорта принесло плоды в виде согласия на частную встречу.

Свидание состоялось во дворце Фаворит, летней вилле Леопольда на окраине Вены. Петра, уважая его инкогнито, провели через садовую калитку, затем по черной винтовой лестнице – в приемный покой. Лефорт старательно проинструктировал царя, ознакомив его с условленным протоколом встречи: обоим монархам предстояло войти в длинный аудиенц-зал одновременно – из дверей в противоположных его концах; медленно двигаясь навстречу друг другу, они должны были встретиться точно посредине, возле пятого окна. К несчастью, Петр, открыв дверь и увидев Леопольда, забыл все наставления, устремился к императору широкими, быстрыми шагами и подошел к нему, когда тот добрался только до третьего окна. У австрийских придворных перехватило дыхание. Протокол нарушен! Что же будет? С Петром, с ними самими? Но когда двое властителей удалились для беседы в нишу окна, сопровождаемые только Лефортом в роли переводчика, придворные с облегчением увидели, что царь выказывает их повелителю большое уважение и держится почтительно. Собеседники составляли резкий контраст: пятидесятивосьмилетний император был невысок, бледен, огромный парик обрамлял его узкое, сумрачное лицо, а над выпяченной нижней губой нависали густые усы; двадцатишестилетний царь, непомерно высокий, усиленно жестикулировал, при этом несколько подергиваясь. Встреча свелась, в сущности, к обмену любезностями и продолжалась пятнадцать минут, а потом Петр спустился в дворцовый сад и, сев в маленькую весельную лодку, с удовольствием покатался по озеру.

Эта первая встреча определила атмосферу всего двухнедельного пребывания Петра в Вене, где, кстати, он больше никогда не бывал. Несмотря на надоедливое кудахтанье австрийских чиновников, ведавших протоколом, он сохранял добродушие и учтивость. Он посетил императрицу с принцессами и постарался произвести хорошее впечатление. Он великодушно отказался от выделенных императорским двором на еженедельное содержание русской миссии в Вене в 3000 гульденов. Эта сумма, как сказал Петр, была слишком обременительна для его «дорогого брата», только что перенесшего тяготы длительных войн, и царь вполовину ее уменьшил. Австрийцы, располагавшие исчерпывающей информацией о поведении Петра как в Москве, так и во время путешествия, едва могли поверить, что этот почтительный и скромный молодой человек – тот самый гуляка, о котором они наслышаны. Иностранные послы в Вене отмечали его «деликатные, безупречные манеры». Испанский посланник писал в Мадрид: «Он не кажется здесь вовсе таким, каким его описывали при других дворах, но гораздо более цивилизованным, разумным, с хорошими манерами и скромным».

Удивительная любезность и пытливость русского царя породили большие надежды в определенных кругах. Из донесений имперского посла в Лондоне представители Католической церкви, и в первую очередь члены венского иезуитского колледжа, уже знали, что Петр не слишком привержен догматам православия и интересуется различными вероисповеданиями. Подобно тому как архиепископ Кентерберийский и другие протестанты подумывали об обращении Петра в протестантизм, католики теперь надеялись, что царя, а следом за ним и все его царство удастся ввести в лоно Матери Святой Католической церкви. Реализовать эти надежды пытался советник императора, отец Вульф, иезуитский проповедник, говоривший немного по-русски. В день Святого Петра, отстояв православный молебен, который служил его собственный духовник, сопровождавший посольство, царь посетил мессу в колледже иезуитов. Тут он услышал проповедь, в которой отец Вульф говорил, что «во второй раз ключи будут вручены другому Петру, и он отворит ими другую дверь». Скоро Петр побывал еще на одной мессе, которую на этот раз отправлял кардинал Коллониц, примас Венгрии, а после отобедал с кардиналом в трапезной колледжа. Из разговора кардиналу стало ясно, что Петр и не думает об обращении в новую веру, а слухи, будто он собирается ехать в Рим, чтобы сам папа принял его в лоно Католической церкви, ни на чем не основаны. Он собирался в Венецию – изучать строительство галер, а в Рим если и попал бы, то исключительно как путешественник, а не как паломник. После этой встречи кардинал так описал своего гостя: «Царь – высокий молодой человек лет двадцати восьми – тридцати, величавый и серьезный, с выразительным смуглым лицом. Его левый глаз, левая рука и левая нога пострадали от яда, которым его отравили при жизни его брата; но теперь об этом напоминает только неподвижный взгляд этого глаза и непрерывные движения руки и ноги. Чтобы их скрыть, он сопровождает эти непроизвольные подергивания постоянными движениями всего тела, которые многие люди в тех странах, где он побывал, приписывали естественным причинам, но на самом деле они являются нарочитыми. У него живой и быстрый ум; манеры скорее цивилизованного человека, чем дикаря. Предпринятое им путешествие оказало на него сильное благотворное влияние, так что очевидна разница между тем, каков он был в начале странствий и каков он теперь, хотя его прирожденная грубость все еще сказывается, главным образом – в отношениях с его сопровождающими, которых он держит в большой строгости. Он обладает познаниями в истории и географии и жаждет узнать об этих предметах еще больше; но сильнее всего его привлекают море и корабли, над сооружением которых он трудится собственноручно».

В дни визита Петра Леопольд дал один из знаменитых костюмированных балов, которыми славился венский двор. Действие разворачивалось в декорациях деревенской таверны, хозяев которой изображали император и императрица, а придворные и иностранные посланники были одеты в крестьянские костюмы. Там присутствовал и принц Евгений Савойский. Петр был в костюме фрисландского крестьянина, а доставшаяся ему по жребию партнерша, девица Иоганна фон Турн, нарядилась его подружкой-фрисландкой. За обедом отбросили все церемонии, и император с императрицей сели за столом там, где им понравилось. Тосты звучали один за другим, и Леопольду пришла в голову мысль, каким образом можно провозгласить тост за здоровье высокого гостя, который присутствовал на маскараде негласно. Он поднялся с места и, обратившись к молодому человеку в маске, произнес: «Если не ошибаюсь, вы знакомы с русским царем, выпьем же за его здоровье!»

На следующее утро кубок, из которого пил император, по его распоряжению, преподнесли Петру в дар. Он был отделан горным хрусталем и стоил 2000 флоринов. Удовольствие от ужина в обществе маскарадной партнерши царь выразил на следующий день: ей доставили четыре пары соболей и 250 дукатов.

Отвечая на гостеприимство своих хозяев, в день Святого Петра русское посольство устроило бал на тысячу гостей, длившийся целую ночь. Фейерверки, которые зажигал сам царь, танцы, вино, беготня по летнему ночному саду придали этому приему в Вене привкус Немецкой слободы. На торжественном обеде, состоявшемся после того, как император официально принял посольство, за здоровье супруг обоих монархов, императрицы и царицы, не пили. Причем настояла на этом русская сторона – так что Евдокии после возвращения Петра в Москву ничего хорошего ждать не приходилось. За обедом, когда речь зашла о напитках, барон Кенигзекер настоял, чтобы Лефорт немедленно отведал шесть сортов вин, отобранных бароном. Вина принесли, Лефорт пригубил их и попросил, чтобы его долговязому другу, стоявшему за спинкой стула наподобие слуги, тоже дали попробовать.

Несмотря на то что в Вене Петра окружили приветливостью и дружелюбием, его дипломатическая миссия здесь потерпела неудачу. Великое посольство явилось затем, чтобы пробудить заинтересованность Австрии в возобновлении боевых действий, на этот раз более решительных, против турок. Вместо этого послам пришлось прилагать отчаянные усилия, чтобы помешать австрийцам принять турецкие мирные предложения, весьма выгодные для Австрии, но не для России. По условиям предложенного мира, все воюющие стороны соглашались признать статус-кво, причем каждая из них сохраняла за собой все территории, захваченные на момент подписания договора. Для Габсбургов это было благоприятное решение, так как под их властью остались бы и Венгрия, и часть районов Трансильвании. Мысль о заключении мира казалась крайне заманчивой. Кроме того, на западе опять маячила угрожающая тень Людовика. Настала пора развязать себе руки на востоке, пожать плоды победы, составить новую коалицию и лицом к лицу встретиться с Королем-Солнце.

Единственным, кого не устраивало возможное примирение, был Петр. Он дважды, в 1695 и 1696 годах, возобновлял боевые действия против Турции, провел две Азовские кампании, овладел крепостью и возымел честолюбивое желание ходить под парусами в Черном море; горы свернул, чтобы построить флот в Воронеже, сам отправился в Европу учиться кораблестроению, нанимать корабельных мастеров, капитанов и матросов – все для того, чтобы создать новый Черноморский флот. Так мог ли он допустить, чтобы война кончилась раньше, чем он по крайней мере завладеет Керчью и принудит турок согласиться с его правом бороздить воды Черного моря?

Петр лично высказал свои нужды имперскому министру иностранных дел графу Кинскому, а тот довел их до сведения императора. Сознавая, что австрийцы твердо намерены пойти на мировую, Петр сосредоточил внимание на условиях мира. Во-первых, ему нужны были заверения в том, что император будет настаивать на передаче России турецкой крепости Керчь, являвшейся ключом от пролива между Азовским и Черным морями. Без Керчи новый флот Петра не сумел бы войти в Черное море и остался бы запертым в Азовском, достаточно обширном, но стратегически бесполезном. Кинский отвечал, что мирный конгресс, на который, разумеется, пригласят и Россию, еще не начался, и если Петру нужна Керчь, то пусть он ее поскорее захватит, пока не подписан договор, так как сомнительно, чтобы удалось заставить Турцию отдать ее под дипломатическим нажимом за столом переговоров, «ведь турки не привыкли отдавать свои крепости без боя». Наконец было получено хотя бы обещание императора не подписывать договора, не познакомив прежде царя со всеми его условиями.

Большего добиться не удалось, и Петр заторопился с отъездом: Вена была городом сухопутным, без доков и кораблей, а его ждала Венеция, где царь рассчитывал узнать секреты сооружения грозных венецианских боевых галер. К 15 июля все формальности уладили – паспорта членов посольства были в порядке, и часть свиты уже находилась на пути в Венецию. В самый момент отъезда, когда Петр только что вернулся с прощальной аудиенции у императора, пришла свежая почта из Москвы со срочным и тревожным письмом от Ромодановского. Четыре стрелецких полка, получившие приказ следовать из Азова на польскую границу, взбунтовались и вместо этого выступили на Москву. Когда Ромодановский писал свое письмо, они уже находились в шестидесяти верстах от столицы, и верные правительству войска под началом Шейна и Патрика Гордона выступили им навстречу. В письме ничего не говорилось ни о причинах, ни о масштабах восстания, и вообще больше никаких подробностей о происходящем не сообщалось. Письмо шло месяц, и Петр понял, что, пока он отплясывал на маскараде в костюме поселянина, стрельцы, быть может, заняли Кремль, сестра Софья захватила русский престол, а он сам объявлен изменником.

Царь немедленно решил прервать поездку, отменить посещение Венеции и возвращаться прямиком в Москву – навстречу своей участи, какова бы она ни была. Надеясь и веря, что его наместники все еще стоят у власти, он написал Ромодановскому: «Письмо твое, июня 17 дня писанное, мне отдано, в котором пишешь, ваша милость, что семя Ивана Михайловича [Милославского] растет, в чем прошу быть вас крепких [проявить твердость]; а кроме сего ничем сей огнь угасить не мочно. Хотя зело нам жаль нынешнего полезного дела, однако сей ради причины будем к вам так [скоро], как вы не чаете».

Сворачивая посольство, Петр решил взять первых двух послов, Лефорта и Головина, с собой – помогать разобраться с положением в Москве, а третьего, Возницына, оставить в Вене в качестве представителя России на будущих мирных переговорах с Турцией.

19 июля Петр выехал из Вены по дороге на Польшу, к изумлению австрийцев, ничего не знавших о последних новостях из России и потому ожидавших, что он отбудет в направлении Венеции. Царь ехал день и ночь, останавливаясь, только чтобы поесть и сменить лошадей. Он уже достиг Кракова, когда его нагнал гонец, которого Возницын послал галопом вслед за царем со свежими и более утешительными известиями. Шейн в бою одолел бунтовщиков; 130 человек казнено, 1860 взято в плен. У Петра отлегло от сердца, и он стал подумывать, не повернуть ли назад, в Венецию. Но он уже был на полпути к дому, оставленному полтора года назад, а в Москве предстояло так много сделать. И он – уже без прежней поспешности – двинулся дальше на восток и неторопливо подъехал к городу Рава, что в Галиции. Здесь царь познакомился с уникальной личностью, в чьи дипломатические и военные махинации Петру в России в будущем предстояло окунуться с головой. Это был Август, курфюрст Саксонский, а теперь, благодаря поддержке австрийского императора и русского царя, еще и польский король.

* * *

Польша, через земли которой царь следовал домой, была самым слабым и уязвимым из крупных европейских государств петровского времени. По величине территории и численности населения страна была гигантская: она раскинулась от Силезии до Украины, от Балтийского моря до Карпат; население – одно из самых многочисленных в Европе – составляло восемь миллионов; однако в политическом и военном отношении Польша ничего значительного собой не представляла. И если эту обширную страну никто не трогал, то только потому, что ее соседи были слишком поглощены собственными делами или сами слишком слабы, чтобы растащить ее по кускам. Целых двадцать лет Северной войны, которая вот-вот должна была начаться, Польша будет лежать поверженной, и весь ее горестный вклад в эту войну сведется к тому, что польские земли станут полем битвы между противостоящими армиями чужеземцев. Огромная страна окажется беспомощной перед натиском шведского агрессора, у которого всех подданных было два с половиной миллиона.

Бессилие Польши объяснялось рядом причин. Первая из них состояла в отсутствии какого бы то ни было национального и религиозного единства. Лишь половину населения Польши составляли собственно поляки, и эта половина придерживалась католицизма. Другая половина – литовцы, русские, евреи и немцы – представляла собой мешанину из протестантов, православных и иудеев. Между различными группами существовали разнообразные, более или менее напряженные связи и отношения, но в целом наблюдалось всеобщее религиозное и политическое противостояние. Литовцы ссорились между собой, и объединяла их только общая ненависть к полякам. Евреи, составлявшие значительную часть городского населения, стремились к главенству в торговых и финансовых делах, внушая полякам зависть и страх. Казаки, номинально подчиненные гетману Украины, который теперь формально являлся подданным русского царя, не выполняли никаких указов польского короля.

Но если в национальной и религиозной сфере царила путаница, то политическую ситуацию в Польше следует признать попросту хаотической. Это государство было республикой, в которой имелся король. Король был выборным, а не наследственным монархом и располагал лишь той властью, какую ему благоволила предоставить польская знать – то есть, как правило, никакой. Монарх, таким образом, представлял собой нечто вроде парадного украшения на здании государства. В то время как Франция своим примером указывала большинству европейских государств дорогу к централизованной власти и абсолютизму, Польша двигалась в противоположном направлении – к политическому распаду и анархии. Настоящими правителями Польши были польские и литовские магнаты, владевшие огромными территориями, на которые центральная власть не распространялась ни в коей мере. Так, Сапеги, могущественный литовский род, сами помышлявшие о престоле, вообще ни в грош не ставили польских королей.

Именно польская и литовская земельная аристократия и настояла в 1572 году на выборности королей. Она же к концу XVII века владела всеми богатствами страны и вывозила лен, зерно и лес из своих обширных поместий вниз по Висле в Балтийское море. Она обладала всей полнотой политической власти, ибо не только избирала себе монарха, но и заставляла избранника накануне коронации подписывать обязательство, определявшее условия, на которых ему разрешалось править. Своего идеала польская аристократия достигла тогда, когда сейм, или парламент, пришел к решению, что ни один закон не может быть утвержден, если хотя бы один из членов сейма возражает против этого. К тому же ни король, ни парламент не располагали механизмом введения или сбора налогов. Не существовало также сколько-нибудь последовательной польской внешней политики. «Эта буйная нация подобна морю, – сетовал английский дипломат. – Она клокочет и ревет… но в движение приходит лишь под воздействием какой-нибудь превосходящей силы».

Такая же неразбериха царила и в польской армии. Кавалерия отличалась примерной отвагой и пышным убранством: нагрудники и мечи доблестных всадников сияли алмазами. Зато дисциплины не существовало вовсе. Польская армия, ведущая боевые действия, могла в любой момент увеличиться или сократиться из-за того, что какой-нибудь магнат с вооруженными вассалами присоединился к ней или, напротив, ее покинул. И лишь сами эти господа решали, вступать ли им в боевые действия и если да, то когда именно. Если они уставали воевать или им просто становилось скучно, они покидали театр войны, какими бы ужасными последствиями подобный поступок ни обернулся для оставшихся польских воинов. Бывали даже такие времена, когда король Польши вел войну, а Речь Посполитая в лице парламента пребывала в состоянии мира. В обстановке царящего хаоса, где, как в калейдоскопе, смешивались декоративный король, парламент с подрезанными крыльями и самоуправное феодальное войско, огромная мятежная страна брела, спотыкаясь и падая, но все же неуклонно приближаясь к анархии.

При такой государственной системе Польша могла уповать лишь на то, что сильный государь каким-то образом сумеет обуздать этот хаос, всех объединив и утихомирив. Однако выбор монарха зависел теперь не только от желаний польской знати. К этому времени вопрос о том, кому достанется польская корона и с ней хотя бы ограниченная власть над одним из крупнейших государств, приобрел общеевропейское значение. Каждый монарх Европы жаждал завладеть польским троном для своей собственной династии или, по крайней мере, для кого-нибудь из дружественных ему правителей. Петр, русский царь и восточный сосед Польши, был особенно в этом заинтересован. Услышав, что польский трон может достаться французскому претенденту, Петр уже готовился, если понадобится, оккупировать Польшу. Он выдвинул русские войска к польской границе, чтобы оказывать давление на выборщиков, а в случае победы француза приступить к захвату. (Как раз распоряжение о том, чтобы стрелецкие полки снялись из-под Азова и выступили в сторону Польши, и спровоцировало их бунт и тем самым – спешный отъезд царя из Вены.) А на другом конце Европы Король-Солнце мечтал увидеть, как дружественная Франции Польша поднимается за спиной Габсбурга. Кандидатом Людовика был Франсуа Луи де Бурбон, принц де Конти, французский принц крови, который сделался любимцем версальского двора благодаря своим воинским подвигам, неотразимому обаянию и сексуальной всеядности. Сам Конти не испытывал восторга от перспективы сделаться польским королем – не хотелось расставаться с друзьями и версальскими развлечениями ради диких степей Восточной Европы. Однако король стоял на своем и крупно раскошелился, выделив три миллиона ливров золотом на подкуп необходимого числа голосов в сейме. Его усилия принесли успех, и при поддержке большинства польской знати, включая и литовское семейство Сапегов, был избран Конти, которого отправили морем в Данциг (Гданьск) в сопровождении сильной военно-морской эскадры под командованием знаменитого французского адмирала Жана Бара.

Прибыв в Польшу, Конти узнал, что он уже низложен. Август Саксонский – отвергнутый претендент, опиравшийся на русского царя и австрийского императора, отказался признать решение сейма и вступил в Польшу во главе саксонской армии. Он прибыл в Варшаву, опередив Конти, принял католичество, вынудил сейм изменить решение и был коронован 15 сентября 1697 года. Конти с легким сердцем возвратился в Версаль, и в Польше началось тридцатишестилетнее правление Августа.

Итак, Август не просидел еще на польском троне и года, когда Петр, возвращаясь в Москву, пересек его владения. Август оставался также саксонским курфюрстом, хотя Польша и Саксония не имели даже общей границы: их разделяли принадлежавшая Габсбургам Силезия и бранденбургские земли по Одеру. Саксония была лютеранской, Польша – преимущественно католической. Власть Августа, как и всех польских королей, была ограниченной, но он уже искал способ исправить положение. Явившись в Раву, где пребывал новый король, Петр нашел, что Август, подобно ему самому, – молодец, наделенный недюжинной статью. Двадцативосьмилетний король был высок (конечно, если не сравнивать его с Петром, чей рост выходил за нормальные рамки) и обладал мощным сложением: его даже прозвали Августом Сильным и говорили, будто он может руками согнуть подкову. Он отличался грубоватым прямодушием и дружелюбием, был румян, голубоглаз, имел крупный четко очерченный нос, полные губы и необыкновенно густые черные брови. Его жена, урожденная Гогенцоллерн, оставила его, когда он перешел в католичество, но это мало беспокоило Августа, чье сластолюбие и волокитство поистине не знали границ. Достижения Августа в этой области были выдающимися даже для того времени, когда достойных соперников у курфюрста хватало; он коллекционировал женщин и, наслаждаясь своей коллекцией, произвел на свет ни много ни мало 354 побочных отпрыска. Одной из самых любимых фавориток Августа была прекрасная графиня Аврора фон Кенигсмарк, с которой Петр уже встречался в Дрездене. Другой, много лет спустя, стала графиня Ожельска, одновременно приходившаяся Августу дочерью.

Кроме плотских удовольствий, Август любил и розыгрыши, в которых тоже проявлялись его специфические склонности. Он преподнес Петру золотую шкатулку с секретной пружиной, украшенную двумя портретами его любовницы. Портрет, помещенный на крышке, представлял даму в богатом придворном платье, весь облик которой говорил о величавом достоинстве. Второй портрет, открывавшийся взгляду, когда нажимали пружину и крышка откидывалась, изображал ту же даму после того, как она уступила настояниям возлюбленного: ее убор в соблазнительном беспорядке, весь облик дышит сладострастием.

В Августе – молодом, шумном, веселом, добродушном здоровяке – Петр тотчас признал родственную душу. Они провели в Раве четыре дня, вместе обедали, производили смотры пехоты и кавалерии, а вечерами пировали. Петр выражал свою привязанность к новому другу, то и дело обнимая и целуя его. «Я едва ли был бы в состоянии изобразить вам объятия, имевшие место между обоими государями», – писал один из членов петровской свиты. Август произвел на Петра глубокое впечатление, которое не забывалось много лет, и он с гордостью носил на одежде польский королевский герб – подарок Августа. На следующий день после возвращения в Москву, когда приветствовать царя пришли его бояре и друзья, он принялся похваляться перед ними своей новой дружбой. «Король польский мне милее, чем все вы находящиеся [здесь], – объявил царь, – пока я жив, буду с ним в добром согласии не потому, что он – король польский, но в уважении его приятной особы».

Дни, проведенные Петром в Раве, и его новая привязанность имели для России важные последствия. В эти самые дни Август, который уже извлек выгоду из поддержки, оказанной ему Петром в борьбе за корону, воспользовался пылкой дружбой царя, чтобы склонить его в пользу еще одного из своих честолюбивых замыслов – совместного нападения на Швецию. Король Швеции Карл XI умер, оставив трон пятнадцатилетнему сыну. Момент казался подходящим для попытки отобрать у Швеции прибалтийские области, которые, находясь в руках шведов, преграждали России и Польше доступ к Балтийскому морю. Август был проницателен и хитер: со временем он снискал репутацию обманщика и двурушника, не знавшего равных среди правителей всей Европы. Поэтому вполне в его духе было предложить на всякий случай готовиться к нападению тайно и нанести удар внезапно.

Петр с сочувствием прислушивался к своему неистовому и не ведавшему укоров совести приятелю. У него имелись собственные причины одобрять этот замысел: в Вене ему дали понять, что война на юге против Турции идет к концу. Тем самым перед ним закрывались двери Черного моря, в то время как жажда морских приключений в его душе все росла. Он вернулся из Голландии и Англии, опьяненный мечтами о кораблях, флотах, торговле и море. Неудивительно, что предложение прорваться к Балтике и открыть прямой морской путь на Запад его очень соблазняло. Кроме того, шведские провинции, на которые предполагалось напасть, принадлежали когда-то России. Однажды они, как игральные кости, легли в одну сторону; что ж, теперь попробуем бросить их другой рукой. Август говорил, а Петр слушал и кивал. Двадцать пять лет спустя, составляя вступление к официальной русской истории Северной войны, царь подтвердил, что первоначальная договоренность о выступлении против Швеции была достигнута именно в Раве.

* * *

Великое посольство закончилось. Первое мирное путешествие русского царя за границу продлилось полтора года, обошлось в два с половиной миллиона рублей, познакомило курфюрстов, принцев, королей и одного императора с плотником Петром Михайловым и доказало Западной Европе, что русские не едят сырого мяса и не ходят в медвежьих шкурах, наброшенных на голое тело. Каковы же были существенные его итоги? С точки зрения стоявших перед ним явных, открытых целей – оживления и расширения союза против Турции – посольство провалилось. Европа готовилась к иным, новым войнам, а на Востоке наступал мир. Куда бы ни направлялся Петр в поисках помощи – в Гаагу, Лондон, Вену, всюду он ощущал присутствие грозной тени Людовика XIV. Не султан, а Король-Солнце – вот кто страшил Европу. Европейская дипломатия, финансы, морские флотилии и армии изготовились в преддверии кризиса, который должен был неминуемо разразиться, как только опустеет испанский трон. России предоставили в одиночку сражаться с турками или мириться с ними, и у нее не оставалось другого выхода, кроме как заключить мир.

Однако с точки зрения осязаемых практических результатов посольство надо признать весьма успешным. Петру и его послам удалось привлечь на русскую службу более восьмисот европейских специалистов, в большинстве голландцев, но также и англичан, шотландцев, венецианцев, немцев и греков. Многие из этих людей долгие годы прожили в России и внесли важный вклад в модернизацию страны, навсегда вписав свои имена в историю петровского царствования.

Еще важнее оказалось то глубокое и стойкое впечатление, которое осталось в душе самого Петра после посещения Европы. Он поехал, чтобы научиться строить корабли, и с этой задачей прекрасно справился. Но любознательность заставила его открыть для себя и целый ряд неизвестных прежде областей знания. Он с интересом окунался во все, что попадалось ему на глаза, – изучал микроскопы, барометры, ветровые приборы, монеты, мертвые тела, зубные клещи, не говоря уж о кораблестроении и артиллерийском деле. Все, что он увидел в процветающих городах и портах Запада, что узнал от ученых, изобретателей, купцов, ремесленников, инженеров, печатников, солдат и матросов, подтверждало его убеждение, сформировавшееся еще в Немецкой слободе: русские в техническом отношении отстали от Запада на десятилетия, а может быть, и на столетия.

Спрашивая себя, как это могло случиться и каким образом можно исправить положение, Петр пришел к пониманию того, что корни европейских технических достижений кроются в высвобождении человеческого разума. Он осознал, что Возрождение и Реформация, нисколько не затронувшие Россию, разрушили церковные оковы Средневековья и создали атмосферу, в которой могла процветать свободная философская и научная мысль, разнообразнейшая коммерческая деятельность, предпринимательство. Он видел, что оковы ортодоксальной церкви все еще сдерживают Россию, как и путы крестьянского уклада и вековых традиций. И Петр принял непреклонное решение сокрушить эти оковы.

Но, как ни странно, Петр проглядел, а возможно, не захотел увидеть новый, западный взгляд на человека. Он отправился на Запад не для того, чтобы изучать «искусство управления». В протестантской Европе его со всех сторон окружали свидетельства новых гражданских и политических прав отдельной личности, воплощенных в конституциях, биллях о правах, парламентах, но все же, возвращаясь в Россию, он вовсе не собирался делиться властью со своим народом. Так что он приехал не только с твердым намерением изменить свою страну, но и с убеждением, что в грядущих преобразованиях только он один может направить Россию по правильному пути, только он может стать движущей силой этих преобразований. И если недостаточно окажется обучать и убеждать, он будет толкать, а то и кнутом гнать вперед отсталую страну.

 

Глава 18

«Это тебе во всем мешает»

5 сентября 1698 года, едва пробудившись ото сна, Москва узнала о возвращении царя. Петр с Лефортом и Головиным приехал накануне вечером, ненадолго заглянул в Кремль, проведал кое-кого из друзей, а потом удалился на ночь в свой дворец в Преображенском вместе с Анной Моне. Новость мигом разлетелась по городу, и бояре с чиновниками толпами сгрудились у царских дверей, желая поздравить Петра с возвращением домой и рассчитывая, по словам очевидца, «своей поспешностью… показать государю, что пребыл ему верным». Петр принимал всех очень радостно и сердечно. Тех, кто, по старому московскому обычаю, валился в ноги царю, он «ласково и поспешно поднимал и целовал их, как самых коротких своих друзей».

В тот самый день, когда вельможи локтями расталкивали друг друга, чтобы пробраться поближе к царю, искренность их чувств подверглась необычному испытанию. Обойдя всех и обняв каждого, Петр вдруг вытащил длинную и острую бритву и принялся собственноручно брить им бороды. Начал он со славного полководца Шейна, слишком потрясенного, чтобы сопротивляться. Следующим стал Ромодановский, чья фанатичная преданность Петру превозмогла даже эту насмешку над гордостью старого московита. Потом дошла очередь и до остальных, и скоро все присутствующие бояре оказались безбородыми и никто из них не мог со смехом показывать пальцем на других. Пощадили только троих: патриарха, который в ужасе смотрел на происходящее, из уважения к его сану; князя Михаила Черкасского из-за преклонного возраста; Тихона Стрешнева в знак почтения к его роли опекуна юного Петра при покойной царице-матери.

Зрелище было в своем роде замечательное: одно мановение царской руки – и все ведущие политики, военные, знать России полностью преобразились. Вдруг исчезли знакомые, привычные лица, и взамен появились новые. Подбородки, щеки, рты, губы, которые много лет были скрыты от глаз, теперь открылись, совершенно изменив облик своих обладателей. В общем, все это было скорее смешно, однако комичность ситуации омрачалась беспокойством и страхом. Для большинства православных русских борода служила неотъемлемым атрибутом их приверженности вере, их самоуважения. Это дарованное Богом украшение носили пророки, апостолы, сам Иисус. Иван Грозный выразил типичное ощущение москвичей, провозгласив: «Бритье бороды есть грех, которого не смыть кровью всех мучеников. Оно губит образ, от Бога мужу дарованный». Безбородым священники обычно отказывали в благословении. Считалось, что таким срамникам нет места в лоне христианской церкви. И все же, когда в середине XVII века в Москве стало появляться все больше безбородых иностранных купцов, военных и инженеров, царь Алексей смягчил это правило и объявил, что если русские пожелают, то могут бриться безбоязненно. Немногие воспользовались его разрешением, но и тех, кто решился, хватило, чтобы вдохновить патриарха Адриана на новое осуждение: «О пребеззаконники! Ужели вы считаете красотою брить бороды и оставлять одни усы? Но так сотворены Богом не человеки, а коты и псы! Брадобритие не только есть безобразие и бесчестие, но и грех смертный». Вот что проносилось в головах обритых бояр, хотя они и подчинились приказу царя.

Петр, никогда не носивший бороды, считал эту деталь внешности ненужной, неприличной и смехотворной. Над русскими бородачами потешались и насмехались на Западе. Словом, борода воплощала в себе все то, что Петр вознамерился изменить, и он, по своему обыкновению, ринулся в бой, самолично орудуя бритвой. С этого дня, когда бы Петр ни появился на официальном приеме или на пиру, тот, кто приезжал туда с бородой, уезжал без нее. Не прошло и недели с его возвращения, как он посетил праздник в доме Шейна и поручил своему придворному шуту Якову Тургеневу обойти всю комнату и поработать цирюльником. Процедура была довольно болезненная: трудно обойтись без порезов, пытаясь справиться с длинными, густыми бородами при помощи сухого лезвия. Но возражать никто не осмеливался. Царь был здесь же, готовый съездить по физиономии каждому, кто вздумает протестовать.

Брадобритие началось с тесного кружка приближенных Петра – с намерения посмеяться над стародавним русским обычаем и показать, что тот, кто рассчитывает на царскую милость, должен впредь появляться в его присутствии бритым, но скоро запрет носить бороды стал вполне серьезным и всеобщим. Указом Петра всем подданным, кроме духовенства и крестьян, было велено сбрить бороды. Чтобы добиться послушного выполнения приказа, чиновникам дали право резать бороды у всех встречных и поперечных, невзирая на чины. Перепуганные и охваченные отчаянием люди подкупали одного чиновника, чтобы их оставили в покое, но тут же попадали в лапы к следующему чиновнику. Очень скоро ношение бороды сделалось слишком дорогим удовольствием.

В конце концов самым отъявленным упрямцам позволили оставить бороду – при условии уплаты ежегодного налога. Уплативший получал маленький медный медальон с изображением бороды и словами «деньги взяты», который носили на цепочке на шее для доказательства, что хозяин бороды имеет на нее законное право. Налог не был для всех одинаковым: крестьяне платили две копейки в год, а с богатых купцов брали до ста рублей. Многие и рады были бы платить налог ради сохранения бороды, но те, кто имел дело с царем, не рисковали прогневить его растительностью на подбородке. Если царю попадался на глаза бородач, то иногда он «в веселом расположении духа с корнем выдирал их бороды или сбривал так грубо, что срезал и часть кожи вместе с волосами».

Царь веселился, а большинство русских считало насильственное бритье унизительным посягательством на их достоинство. Некоторые отдали бы что угодно, только бы не потерять бороду, которую носили всю жизнь и без которой не мыслили лечь в могилу и явиться в лучший мир. Сопротивляться царевой воле они не могли – слишком неравные силы. Но они трогательно пытались искупить грех, который привыкли считать смертным. Джон Перри, английский инженер, нанятый Петром на службу во время поездки в Лондон, так описывал пожилого русского плотника, с которым встретился на воронежских верфях: «Примерно в это время царь прибыл в Воронеж, где я служил, и множество моих рабочих, всю жизнь проходивших с бородами, теперь оказались принуждены с ними расстаться; одним из тех, кто только что вышел из рук цирюльника, был старый русский плотник… большой мастер работать топором, к которому я всегда питал дружеское расположение. Я немного пошутил с ним… сказав, что он помолодел, и спросил, что он сделал со своей бородой… Он сунул руку за пазуху, вытащил и показал мне бороду; затем сказал, что когда придет домой, то спрячет ее и потом ее положат к нему в гроб и похоронят вместе с ним, чтобы он мог дать за нее отчет Святому Николаю, когда явится в мир иной, и что его собратья приняли такие же меры».

Из путешествия Петр вернулся в бодром, приподнятом настроении. Он рад был снова очутиться в дружеском кругу и так рвался начать преобразования, что не знал, с чего раньше начать. Он метался с места на место. На второй день в Москве царь устроил войсковой смотр и остался страшно недоволен. Как писал австрийский дипломат Иоганн Корб, «…[он] убедился, что многого недостает этим толпам, чтоб можно было их назвать воинами. Он лично показывал им, как нужно делать движения и обороты наклонением своего тела, какую нестройные толпы должны были иметь выправку; наконец, соскучившись видом этого скопища необученных, отправился, в сопровождении бояр, на пирушку, которую, по желанию его, устроил Лефорт. Пированье длилось до позднего вечера, сопровождаясь веселыми кличами при заздравных чашах и пальбою из орудий. Пользуясь тишиною ночи, Государь, с немногими из близких к себе, отправился в Кремль повидаться с царевичем, сыном своим… Дав волю своему родительскому чувству и осыпая сына ласками, три раза поцеловал его; затем, избегая встречи с женою, которая давно ему опротивела, он возвратился в свой Преображенский кирпичный дом».

Через несколько дней Петр встретил русский Новый год (который по старомосковскому календарю начинался 1 сентября) пышным празднеством в доме генерала Шейна. Собралась целая толпа гостей – бояре, офицеры и множество других людей, в том числе и несколько простых матросов молодого русского флота. Петр оказывал морякам особое внимание и провел с ними большую часть вечера; он разрезал пополам яблоки и, отдав одну половинку какому-нибудь матросу, вторую ел сам. Одного из них он обнял за плечи и назвал его «братцем». Тосты не смолкали, и всякий раз, как пирующие поднимали бокалы, раздавался залп из двадцати пяти пищалей.

Еще один «великолепный пир» состоялся через две недели после возвращения царя. И хотя Петр приехал с флюсом и зубной болью, австрийский посол записал в своем дневнике, что никогда не видел его более веселым и непринужденным. Генерал Патрик Гордон прибыл, чтобы впервые представиться царю после его приезда, и объяснил свою задержку тем, что находился в загородном имении, где застрял из-за скверной погоды и гроз. Старый солдат дважды низко поклонился и собирался было опуститься на колени и обнять ноги царя, но Петр взял его за руку и горячо ее пожал.

Не успели бояре опомниться после того, как царь вынудил их сбрить бороды, а он уже принялся настаивать, чтобы они сменили традиционные русские одежды на европейское платье. Некоторые уже и сами это сделали – польский наряд был в ходу при дворе и в нем постоянно появлялись смельчаки вроде Василия Голицына. В 1681 году царь Федор велел придворным укоротить длиннополые одеяния, чтобы можно было нормально ходить. Но большинство продолжало носить привычный русский костюм: вышитую рубаху, широкие штаны, заправленные в мягкие ярко-зеленые или красные, отделанные золотом сапожки с загнутыми носками, и поверх всего бархатный, атласный или парчовый кафтан до пят со стоячим воротником и рукавами непомерной длины и ширины. Выходя на улицу, надевали еще одно длинное одеяние, летом легкое, зимой подбитое мехом, с высоким квадратным воротником и с еще более длинными рукавами, свисавшими до полу. Когда в праздничный день группа бояр шествовала по Москве в длинных, свободно ниспадающих одеждах и высоких меховых шапках, зрелище было по-азиатски пышное.

Петр терпеть не мог этот национальный костюм из-за его непрактичности. Он вел деятельную жизнь – работал на верфи, ходил под парусами, маршировал вместе с солдатами, а длинная, громоздкая одежда путалась в ногах и стесняла движение. А еще ему очень не нравилась гримаса любопытства, насмешки и презрения, которой встречали европейцы россиян в традиционных одеждах на улицах западных городов. Возвратившись в Москву, он твердо решил положить этому конец. Среди самых упорных приверженцев старинного костюма был суровый князь Ромодановский. Когда ему сказали, что Федор Головин, один из руководителей Великого посольства, в Европе сменил русское платье на модный западный костюм, Ромодановский заявил: «Я не думаю, чтобы Головин был таким безумным и сумасшедшим, чтобы презирать народное платье». Но на 30 октября Петр назначил торжественный прием для Головина и Лефорта в честь возвращения Великого посольства, и явиться всем надлежало только в европейском платье, так что пришлось подчиниться и самому Ромодановскому.

Той же зимой, на двухдневном празднике по случаю завершения нового дворца Лефорта, Петр извлек длинные ножницы и обрезал рукава у сидевших рядом с ним за столом. «Вот это тебе во всем мешает, – говорил он, – при этом на всяком шагу может с тобой случиться какое-либо приключение: либо прольешь стакан, либо нечаянно обмакнешь рукав в суп. А из этого сделай себе валенцы!»

Год спустя, в январе 1700 года, Петр от увещеваний перешел к декретам. Под барабанную дробь на улицах и площадях объявляли, что всем боярам, правительственным чиновникам и зажиточным людям как в Москве, так и в провинции предписывается снять длиннополые одеяния и обзавестись венгерскими или немецкими кафтанами. Через год последовало новое распоряжение: мужчинам надевать камзолы, панталоны, чулки, башмаки и шляпы французского или немецкого образца, а женщинам – верхние и нижние юбки, шляпки и европейские туфли. Последующими указами мужчинам запретили носить высокие русские сапоги и длинные ножи. Образцы вновь вводимых костюмов висели возле всех московских ворот и в людных местах города, чтобы жители запоминали и шили себе такие же. Всех, кто подъезжал к городским воротам в русском платье, кроме крестьян, пропускали только после уплаты штрафа. Затем Петр распорядился, чтобы привратники ставили на колени тех, кто являлся в Москву в долгополых нарядах, и обрезали полы вровень с землей. «Многие сотни кафтанов были таким способом укорочены, – свидетельствует Перри, – а поскольку делалось это с добродушием, то вызывало в народе веселье и скоро уничтожило обычай ходить в длинных одеждах, особенно в селениях вокруг Москвы и в городах, куда наведывался царь».

Неудивительно, что портновские нововведения Петра пришлись куда больше по вкусу женщинам, чем мужчинам. Его сестра Наталья и вдовая невестка Прасковья первые подали пример, а множество знатных русских женщин поспешило его подхватить. Открыв для себя возможность блеснуть европейским нарядом и горя желанием не отстать от моды, они посылали на Запад за образцами платьев, туфель и шляп, какие тогда носили в Версале.

Шло время, и в новых указах шире и детальнее выражалась воля Петра одеть всех в новую одежду «ради славы и благообразия страны и военного сословия». Эти новшества никогда не вызывали такого сопротивления, каким было встречено запрещение носить бороды. Священники по-прежнему бранили людей за бритье, но на защиту исконной русской одежды церковь не встала. Мода обладает собственной властью, и подчиненные бросились подражать в одежде своим начальникам. Через пять лет английский посол Уитворт доносил из Москвы, что «во всем этом огромном городе не встретишь ни одного сколько-нибудь важного человека одетым не на немецкий манер».

В деревне мода по-прежнему склонялась перед вековыми обычаями. Только знатные люди, чиновники, купцы, которым доводилось попадаться на глаза царю, одевались так, как он требовал, остальное же дворянство, сидя в отдаленных поместьях, преспокойно продолжало носить долгополые кафтаны. В известном смысле в этой первой и самой известной из петровских реформ, проведенных им сразу после поездки на Запад, проявились черты, характерные для всех его последующих нововведений. В своем безудержном стремлении немедленно установить в России европейские обычаи, он вышвырнул за борт и русские традиции, основанные на здравом смысле. Русская одежда действительно была громоздка и неудобна, и, конечно, когда люди сбросили длиннополые наряды, двигать руками и ногами стало гораздо легче – но легче стало и отморозить их в суровую русскую зиму. При температуре, опускавшейся до двадцати – тридцати градусов ниже нуля, россиянин в валенках, в тулупе до пят, с густой бородой, спасавшей от холода губы и щеки, мог свысока поглядывать на европеизированного беднягу-соотечественника, который, с побагровевшим на морозе лицом, стучит коленками, торчащими из-под кургузого одеяния, в тщетной попытке отогреться.

* * *

Горячее стремление Петра побыстрее избавиться от всех следов и пережитков старомосковских обычаев печально сказалось на судьбе его жены, Евдокии. Осень его возвращения из Европы отмечена окончательным разрывом между двадцатишестилетним царем и двадцатидевятилетней царицей.

Петр давно хотел расторгнуть свой брак и отделаться от унылой и надоедливой женщины, которую он никогда не любил и на которой его заставили жениться. С самого начала ни для кого не являлось тайной, что Петр избегал общества своей жены. Она была недалекой и необразованной, пугалась его пристрастий и не любила его друзей, особенно Лефорта и вообще иностранцев, захвативших такое место в жизни Петра. Как истинно православной женщине, верившей, что иностранцы – источник ереси и скверны, ей было невыносимо видеть, как ее муж перенимает их одежду, язык, обычаи и образ мыслей. Пытаясь встать между своим увлекающимся, упрямым мужем и той жизнью, к которой он стремился и которую ему открыли его новые друзья, Евдокия только усугубляла непрочность собственного положения. Кроме того, зная, что Петр ей не верен и швыряет деньги на свою любовницу Анну Монс, она по глупости не скрывала ревности, чем весьма раздражала мужа, а ее усилия угодить ему письмами или знаками внимания нагоняли на него скуку. Словом, жена надоела Петру, мешала ему, и он мечтал от нее освободиться.

Мысль отделаться от бестолковой, пустой, норовившей связать его по рукам и ногам супруги приходила ему в голову еще на Западе, пока он обедал, танцевал и беседовал с восхитительными женщинами, которых встречал повсюду, куда бы он ни приехал. За полтора года странствий он не написал Евдокии ни строчки, зато в письмах к оставшимся в России друзьям прозрачно намекал на свои намерения. Он написал из Лондона письма дяде, Льву Нарышкину, и Тихону Стрешневу с настойчивой просьбой уговорить царицу постричься в монахини, после чего все ее былые мирские связи, включая узы брака, стали бы недействительны. Возвратясь из Англии в Амстердам, Петр усилил нажим. Он потребовал, чтобы в дело вмешался Ромодановский и использовал свое влияние на строптивую царицу. Привлекли даже патриарха, хотя он всячески старался избежать неприятного поручения. К тому моменту, как Петр попал в Вену, он принял окончательное решение. Об этом явственно свидетельствовало его нежелание поднять тост за императрицу, поскольку это означало бы, что в ответ будет предложен тост за здоровье царицы.

Очутившись в Москве, Петр сперва наотрез отказывался видеться с Евдокией. Вне себя от гнева, он расспрашивал Нарышкина и других, отчего не выполнен его приказ в отношении царицы. Те отвечали, что государю следовало бы самому разобраться в столь тонком деле. Тогда, пробыв в Москве несколько дней, Петр велел Евдокии явиться для разговора с ним в дом Виниуса. Они препирались четыре часа: Петр яростно настаивал на том, чтобы жена отправлялась в монастырь и дала ему свободу. Евдокия, черпая силы в отчаянии, упорно отказывалась, ссылаясь на свой материнский долг. Она предсказывала (как оказалось потом, совершенно точно), что, попав в монастырь, она больше не увидит сына. А потому, заявила царица, она никогда добровольно не оставит дворец и не откажется от брака с Петром.

После этого разговора Петр ушел с намерением все равно добиться своего. Сначала Алексея, тогда восьми с половиной лет, отняли у матери, увезли в Преображенское и поручили заботам младшей сестры Петра, Натальи. А вскоре, рано поутру, во дворец прислали простую почтовую карету, без боярышень и сенных девушек. Туда затолкали Евдокию, и возок затарахтел по дороге в Суздаль, в Покровский монастырь. Через десять месяцев царицу против ее воли постригли в монашество под новым именем Елены. В дальнейшем ей еще предстояло неожиданным образом сыграть роль в жизни Петра, но сейчас желание его сбылось: он наконец освободился.

* * *

В месяцы, последовавшие за возвращением царя из Европы, он вводил и другие изменения в российскую жизнь. Многие из них были поверхностны и имели скорее символический характер: подобно бритью бород и укорачиванию подолов, они являлись предвестниками глубоких государственных реформ последующих десятилетий. Эти первые преобразования не повлекли за собой существенных перемен в русском обществе. Но русским они все равно казались чуждыми, так как затрагивали самые основы повседневной жизни.

Одно из этих преобразований касалось календаря. С незапамятных времен россияне вели летоисчисление не от Рождества Христова, а от того дня, когда, по их мнению, был сотворен мир. В соответствии с этим счетом, Петр приехал из Европы не в 1698 году, а в 7206-м. Кроме того, новый год в России начинался не 1 января, а 1 сентября, что объяснялось убеждением, будто сотворение мира произошло осенью, когда злаки и другие плоды земные достигли полной зрелости и настала пора собирать их, а уж никак не посреди зимы, когда земля спала под снегом. По обычаю, наступление нового года, 1 сентября, отмечалось большими торжествами, на которых царь и патриарх восседали на двух тронах в одном из дворов Кремля, окруженные боярами и толпами народа. Петр перестал соблюдать этот обряд как устаревший, но новый год по-прежнему отсчитывался с 1 сентября.

Желая привести и летоисчисление, и отсчет нового года в соответствие с принятыми на Западе, Петр в декабре 1699 года издал указ о том, что следующий год начнется 1 января и будет тысяча семисотым. В указе царь честно признал, что это изменение вводится, дабы сообразоваться с Европой. Однако, чтобы переубедить тех, кто утверждал, будто Бог не мог создать Землю посреди зимы, Петр предложил им «ознакомиться с глобусом и доброжелательно и спокойно объяснил им, что Россия – это еще не весь мир и что когда у них зима, то по другую сторону экватора в это же время всегда царит лето». Чтобы отпраздновать нововведение и закрепить этот день в сознании москвичей, Петр приказал во всех церквах провести 1 января специальные новогодние богослужения. Кроме того, он распорядился, чтобы в честь праздника входную дверь изнутри украшали еловыми ветками, и приказал всем горожанам выражать свою радость и громко поздравлять друг друга с Новым годом. Все дома следовало украсить горящими плошками с маслом и открыть для гостей на семь дней.

Петр ввел и новые российские деньги. После заграничных вояжей ему стало стыдно, что в его владениях такая запутанная, лишенная единообразия, чуть не азиатская денежная система. До этого момента значительную часть денег, имевших хождение в России, составляли иностранные монеты, как правило, германские или голландские, с выбитой на них буквой «М», что значило «Московия». Из русских монет в широком обращении были только маленькие овальные кусочки серебра, которые назывались копейками и имели на одной стороне изображение Святого Георгия, а на другой – царский титул. По качеству серебра и по размерам копейки отличались большим разнообразием, причем, если требовалась разменная монета, их просто рубили на части. Петр, под впечатлением визита на английский Королевский монетный двор, осознал, что для развития торговли необходимо располагать соответствующим запасом официально утвержденных денег, выпускаемых и охраняемых государством. Поэтому он велел начать выпуск больших, красивых медных монет, которые бы заменили старые копейки. Впоследствии он стал чеканить золотые и серебряные монеты более высокого достоинства, вплоть до рубля, равного ста копейкам. Через три года выпуск новой монеты достиг такого размаха, что ее суммарное количество в обращении равнялось девяти миллионам рублей.

Еще одну заморскую идею Петру подсказали в подметном письме, обнаруженном как-то утром на полу одного приказа. Обычно анонимные послания содержали доносы на высших чиновников, но в этом письме оказалось предложение ввести в России гербовую бумагу для челобитных, судных выписей, сделок и других документов. Отныне их предлагалось подавать только на гербовой бумаге с изображением орла в левом верхнем углу в знак уплаты пошлины. Продажа этой бумаги должна быть привилегией государства, а доходы – достоянием государственной казны. Крайне довольный, Петр сразу же указом утвердил эту меру и учредил розыск автора идеи. Им оказался крепостной по имени Алексей Курбатов, холоп Бориса Шереметева, побывавший с хозяином в Италии, где и узнал, что такое гербовая бумага. Петр щедро наградил Курбатова и дал ему вновь учрежденную государственную должность прибыльщика – в обязанность ему вменялось изыскивать новые пути приращения доходов казны.

Другой западный обычай, который одновременно повышал цивилизованность русского общества и сберегал государству земли и средства, привез сам Петр. По традиции в России за большие заслуги перед государем жаловали поместьями или денежными суммами. На Западе Петр открыл для себя более экономный способ отличать подданных за службу – награждение орденами, крестами и звездами. По примеру таких европейских наград, как английский орден Подвязки и габсбургский орден Золотого Руна, Петр создал особый знак отличия для российского дворянства, орден Святого апостола Андрея Первозванного, в честь святого покровителя России. Кавалеры нового ордена носили широкую голубую ленту через плечо и крест Святого Андрея, черный по белой эмали. Первым удостоился его Федор Головин, верный соратник Петра, один из великих послов, а теперь фактически неофициальный премьер-министр. Царь наградил также казачьего гетмана Мазепу и Бориса Шереметева, сменившего Шейна на посту главнокомандующего. Через двадцать пять лет, когда Петр умер, орден Святого Андрея насчитывал тридцать восемь кавалеров – двадцать четыре русских и четырнадцать иностранцев. Этот орден оставался самой высокой и почетной из всех наград Российской империи вплоть до ее падения. Человек есть человек: свыше двух столетий эти кусочки цветной ленты, серебра и эмали значили для русских генералов, адмиралов, министров и других чиновников никак не меньше, чем тысячи десятин щедрой русской земли.

 

Глава 19

Огонь и кнут

Бороды были сбриты, первые приветственные чаши за благополучное возвращение царя выпиты, и улыбка стерлась с лица Петра. Теперь ему предстояло заняться куда более мрачным делом: настала пора окончательно рассчитаться со стрельцами.

С тех пор как низвергли Софью, бывшие привилегированные части старомосковского войска подвергались преднамеренным унижениям. В потешных баталиях Петра в Преображенском стрелецкие полки всегда представляли «неприятеля» и были обречены на поражение. Позднее, в настоящих сражениях под стенами Азова, стрельцы понесли тяжелые потери. Их возмущало, что их к тому же заставляют рыть землю на строительстве укреплений, как будто они холопы. Стрельцам невмоготу было подчиняться командам чужестранных офицеров, и они роптали при виде молодого царя, послушно и охотно идущего на поводу у иноземцев, лопочущих на непонятных наречиях.

К несчастью для стрельцов, два Азовских похода убедительно показали Петру, насколько они уступают в дисциплине и боевых качествах его собственным полкам нового строя, и он объявил о намерении реформировать армию по западному образцу. После взятия Азова вместе с царем в Москву для триумфального вступления в столицу и чествования вернулись новые полки, а стрельцов оставили позади – отстраивать укрепления и стоять гарнизоном в покоренном городе. Ничего подобного прежде не случалось, ведь традиционным местопребыванием стрельцов в мирное время была Москва, где они несли караул в Кремле, где жили их жены и семьи и где служивые с выгодой приторговывали на стороне. Сейчас же некоторые из них были оторваны от дома уже почти два года, и это тоже делалось неспроста. Петр и его правительство хотели, чтобы в столице находилось как можно меньше стрельцов, и лучшим способом держать их подальше считали постоянную службу на дальних рубежах. Так, когда вдруг понадобилось усилить русские части на польской границе, власти распорядились направить туда 2000 стрельцов из полков азовского гарнизона. В Азове их собирались заменить стрельцами, оставшимися в Москве, а гвардейские и другие полки нового строя разместить в столице для охраны правительства.

Стрельцы выступили к польской границе, но их недовольство росло. Они были вне себя оттого, что предстояло идти пешком сотни верст из одного глухого сторожевого пункта в другой, а еще сильнее они злились на то, что им не позволили пройти через Москву и повидаться с семьями. По пути некоторые стрельцы дезертировали и объявились в столице, чтобы подать челобитные с жалобой на задержку жалованья и с просьбой оставить их в Москве. Челобитные были отклонены, а стрельцам велели немедленно возвращаться в полки и пригрозили наказанием. Челобитчики присоединились к своим товарищам и рассказали, как их встретили. Они принесли с собой столичные новости и уличные пересуды, большей частью касавшиеся Петра и его длительной отлучки на Запад. Еще и до отъезда царя его тяга к иностранцам и привычка раздавать иноземным офицерам высокие государственные и армейские должности сильно раздражали стрельцов. Новые слухи подлили масла в огонь. К тому же поговаривали, что Петр вконец онемечился, отрекся от православной веры, а может, и умер.

Стрельцы возбужденно обсуждали все это между собой, и их личные обиды вырастали в общее недовольство политикой Петра: отечество и веру губят враги, а царь уже вовсе не царь! Настоящему царю полагалось восседать на троне в Кремле, быть недоступным, являться народу только по великим праздникам, в порфире, усыпанной драгоценными каменьями. А этот верзила целыми ночами орал и пил с плотниками и иностранцами в Немецкой слободе, на торжественных процессиях плелся в хвосте у чужаков, которых понаделал генералами и адмиралами. Нет, не мог он быть настоящим царем! Если он и вправду сын Алексея, в чем многие сомневались, значит, его околдовали, и припадки падучей доказывали, что он – дьявольское отродье. Когда все это перебродило в их сознании, стрельцы поняли, в чем их долг: сбросить этого подмененного, ненастоящего царя и восстановить добрые старые обычаи. Как раз в этот момент из Москвы прибыл новый указ: полкам рассредоточиться по мелким гарнизонам от Москвы до польско-литовской границы, а дезертиров, недавно являвшихся в столицу, арестовать и сослать. Этот указ стал последней каплей. Две тысячи стрельцов постановили идти на Москву. 9 июня, после обеда, в австрийском посольстве в Москве Корб, вновь назначенный секретарь посольства, записал: «Сегодня впервые разнеслась смутная молва о мятеже стрельцов и возбудила всеобщий ужас». На памяти еще был бунт шестнадцатилетней давности, и теперь, боясь повторения бойни, все, кто мог, спасались из столицы.

В наступившей панике правительство, оставленное царем, собралось, чтобы договориться, как противостоять опасности. Никто не знал, много ли бунтовщиков и далеко ли они от города. Московскими полками командовал боярин Алексей Шейн, а плечом к плечу с ним, как и под Азовом, стоял старый шотландец, генерал Патрик Гордон. Шейн согласился принять на себя ответственность за подавление бунта, но потребовал от членов Боярской думы единодушного письменного одобрения своих действий, заверенного их собственноручными подписями или приложением печатей. Бояре отказались – вероятно, опасаясь, что в случае победы стрельцов эти подписи станут их смертным приговором. Тем не менее они единодушно постановили преградить стрельцам доступ в Москву, чтобы восстание не разгорелось сильнее. Решили собрать все сохранившие верность войска, какие удастся, и направить навстречу стрельцам, пока они не подошли к городу.

Два гвардейских полка, Преображенский и Семеновский, получили приказ за час подготовиться к выступлению. Дабы в зародыше удушить искры бунта, которые могли перекинуться и на эти полки, в указе говорилось, что каждый, кто откажется пойти против изменников, сам будет объявлен изменником. Гордон отправился в полки вдохновлять солдат и внушать им, что нет более славного и благородного дела, чем биться за спасение государя и государства от предателей. Четырехтысячный отряд был поставлен под ружье и выступил из города на запад. Впереди ехали Шейн и Гордон, а главное, с ними был артиллерийский офицер из Австрии, полковник Граге, и двадцать пять полевых пушек.

Столкновение произошло в тридцати пяти милях к северо-западу от Москвы, вблизи знаменитого Новоиерусалимского монастыря патриарха Никона. Преимущество в численности, в эффективности командования, в артиллерии – то есть во всем – было на стороне правительственных войск, и даже время им благоприятствовало. Подойди стрельцы часом раньше, они успели бы занять неприступный монастырь и продержаться в осаде, до тех пор пока у осаждавших не ослабел бы боевой дух, а тогда, возможно, бунтовщикам удалось бы привлечь часть из них на свою сторону. Обнесенная стенами крепость послужила бы стрельцам тактической опорой. Теперь же противники сошлись на открытой холмистой местности.

Неподалеку от монастыря протекала речка. Шейн и Гордон заняли позиции на ее возвышенном восточном берегу, перекрыв дорогу к Москве. Вскоре показались длинные колонны стрельцов с пищалями и бердышами, и головные отряды начали переходить речку вброд. Гордон, желая выяснить, нельзя ли покончить дело миром, спустился с берега поговорить с бунтовщиками. Когда первые из стрельцов ступили на сушу, он, на правах старого солдата, посоветовал им встать на ночлег в удобном месте на противоположном берегу, так как близилась ночь и дойти до Москвы засветло они бы все равно не успели. А завтра утром, отдохнув, решили бы, что делать дальше. Усталые стрельцы заколебались. Они не ожидали, что драться придется еще перед Москвой, и теперь, увидав, что против них подняли правительственные части, послушались Гордона и принялись устраиваться на ночлег. Представитель стрельцов, десятник Зорин, вручил Гордону незаконченную челобитную с жалобой: «Сказано им служить в городех погодно, а в том же году, будучи под Азовом умышлением еретика иноземца Францка Лефорта, чтобы благочестию великое препятие учинить, чин их московских стрельцов подвел он, Францко, под стену безвременно и, поставя в самых нужных к крови местах, побито их множество; его же умышлением, делан подкоп под их шанцы и тем подкопом он их же побил человек с 300 и больше».

Были там и другие жалобы, например на то, что стрельцы слышали, будто в Москву едут немцы сбрить всем бороды и заставить прилюдно курить табак к поношению православия. Пока Гордон вел переговоры с бунтовщиками, войска Шейна потихоньку окапывались на возвышенном восточном берегу, а Граге размещал на этой высоте свои пушки, дулами нацеленные вниз, через речку, на стрельцов.

Когда на другой день рассвело, Гордон, довольный занятой позицией, для укрепления которой не пожалели усилий, опять спустился для переговоров со стрельцами. Те требовали, чтобы их челобитную зачитали правительственным войскам. Гордон отказался, ибо это был, по сути дела, призыв к оружию против царя Петра и приговор его ближайшим друзьям, в первую очередь Лефорту. И тогда Гордон заговорил о милосердии Петра. Он убеждал стрельцов мирно вернуться назад, на гарнизонную службу, так как бунт не мог привести ни к чему хорошему. Он обещал, что если они представят свои требования мирно, с подобающими выражениями преданности, то он проследит, чтобы они получили возмещение за свои обиды и помилование за проявленное неповиновение. Но Гордон потерпел неудачу. «Я истощил все свое красноречие, но напрасно», – писал он. Стрельцы сказали только, что не вернутся на свои посты, «пока им не позволят поцеловать жен, оставшихся в Москве, и не выдадут всех денег, которые задолжали».

Гордон доложил обо всем Шейну, в третий и последний раз вернулся к стрельцам и повторил свое прежнее предложение – выплатить им жалованье и даровать прощение. Но к этому времени стрельцов охватили тревога и нетерпение. Они пригрозили Гордону – своему бывшему командиру, но все-таки иностранцу, – чтобы он убирался подобру-поздорову, а не то получит пулю за все свои старания. Стрельцы кричали, что не признают над собой никаких хозяев и ничьим приказам подчиняться не станут, что в гарнизоны они не вернутся и требуют пропустить их к Москве, а если путь им преградят, то они проложат его клинками. Разъяренный Гордон вернулся к Шейну, и войска изготовились к бою. Стрельцы на западном берегу тоже построились в ряды, встали на колени и помолились перед боем. На обоих берегах речушки русские солдаты осеняли себя крестным знамением, готовясь поднять оружие друг на друга.

Первые выстрелы раздались по команде Шейна. Пушки рявкнули и окутались дымом, но урона никому не причинили. Полковник Граге стрелял холостыми – Шейн надеялся, что эта демонстрация силы напугает стрельцов и заставит покориться. Но холостой залп принес обратный результат. Услышав грохот выстрела, но не увидев потерь в своих рядах, стрельцы расхрабрились и сочли, что перевес на их стороне. Они ударили в барабаны, развернули знамена и двинулись через реку. Тут Шейн с Гордоном приказали Граге применить свои пушки всерьез. Снова прогремел залп, и в ряды стрельцов со свистом полетели снаряды. Снова и снова стреляли все двадцать пять пушек – прямой наводкой в людскую массу. Ядра градом сыпались на стрельцов, отрывая головы, руки, ноги.

Через час все было кончено. Пушки еще палили, когда стрельцы, спасаясь от огня, легли на землю и запросили пощады. Их противники прокричали, чтобы те бросали оружие. Стрельцы поспешно подчинились, но артиллерийский обстрел все не стихал. Гордон рассудил, что, если пушки замолчат, стрельцы опять могут осмелеть и пойдут в атаку прежде, чем их удастся толком разоружить. Вконец запуганные и присмиревшие стрельцы позволили себя заковать и связать – угрозы они больше не представляли.

Шейн был беспощаден с закованными в железо мятежниками. Он велел приступить к расследованию мятежа прямо на месте, на поле битвы, где в цепях, под охраной солдат, собрали всех бунтовщиков. Он хотел знать причину, подстрекателей и цели выступления. Все до единого допрошенные им стрельцы признавали собственное участие в мятеже и соглашались, что заслужили смерть. Но так же, без единого исключения, все они отказались сообщить хоть что-нибудь о своих целях или указать на кого-нибудь из товарищей как на вдохновителей или зачинщиков. Поэтому там же, в живописных окрестностях Нового Иерусалима, Шейн велел пытать бунтовщиков. Кнут и огонь сделали свое дело, и наконец одного стрельца заставили говорить. Признав, что и он, и все его сотоварищи достойны смерти, он сознался, что, если бы бунт закончился победой, они собирались сначала разгромить и сжечь Немецкую слободу, перерезать всех ее обитателей, а затем вступить в Москву, покончить со всеми, кто окажет сопротивление, схватить главных царевых бояр – одних убить, других сослать. Затем предполагалось объявить народу, что царь, уехавший за границу по злобному наущению иноземцев, умер на Западе и что до совершеннолетия сына Петра, царевича Алексея, вновь будет призвана на регентство царевна Софья. Служить же Софье советником и опорой станет Василий Голицын, которого вернут из ссылки.

Возможно, это была правда, а быть может, Шейн просто вынудил стрельца сказать под пыткой то, что ему хотелось услышать. Так или иначе, он был удовлетворен, и на основе этого признания приказал палачам приступать к делу. Гордон возражал – не для того, чтобы спасти обреченных людей, а чтобы сохранить их для более тщательного расследования в будущем. Предвидя, что Петр, вернувшись, станет изо всех сил докапываться до самого дна, он отговаривал Шейна. Но Шейн был командиром и утверждал, что немедленная расправа необходима в назидание остальным стрельцам, да и всему народу. Пусть знают, как поступают с предателями. Сто тридцать человек казнили на месте, а остальных, почти 1900 человек, в цепях привели в Москву. Там их передали Ромодановскому, который распределил арестантов по темницам окрестных монастырей и крепостей дожидаться возвращения государя.

* * *

Петру, мчавшемуся домой из Вены, по дороге сообщили о легкой победе над стрельцами и заверили его, что ни один не ушел от расплаты. Но хотя восстание задушили быстро, да оно всерьез и не угрожало трону, царь был глубоко обеспокоен. Едва прошла тревога и притупилась горечь унижения оттого, что, стоило ему уехать, его собственная армия взбунтовалась, Петр призадумался – в точности как и предвидел Гордон, – глубоко ли уходят корни мятежа и кто из высокопоставленных особ может оказаться причастным к нему. Петр сомневался, чтобы стрельцы выступили самостоятельно. Их требования, их обвинения против его друзей, против него самого и его образа жизни казались слишком обдуманными для простых солдат. Но кто их подстрекал? По чьему наущению?

Никто из его бояр и чиновников не мог дать вразумительного ответа. Доносили, что стрельцы под пыткой проявляют стойкость и невозможно добиться от них никаких сведений. Охваченный гневом, полный подозрений Петр приказал солдатам гвардейских полков собрать пленных стрельцов изо всех темниц вокруг Москвы и свезти их в Преображенекое. Петр твердо вознамерился выяснить в ходе дознания, или розыска, не взошло ли вновь семя Милославских, как он писал Ромодановскому. И неважно – оказалось бы восстание стрельцов мощным, разветвленным заговором с целью его свержения или нет, царь все равно решил покончить со всеми своими «злокозненными» врагами. С самого его детства стрельцы противостояли и угрожали ему – поубивали его друзей и родственников, поддерживали посягательства узурпаторши Софьи и в дальнейшем продолжали злоумышлять против него. Всего за две недели до отъезда царя в Европу раскрылся заговор стрелецкого полковника Цыклера. Теперь стрельцы снова поносили и его друзей-иностранцев, и его самого, и даже выступили на Москву, чтобы сокрушить правительство. Все это Петру порядком надоело: вечная тревога и угроза, наглые притязания стрельцов на особые привилегии и право воевать когда и где им захочется, притом что солдаты они были никудышные, – словом, ему надоело терпеть этот пережиток Средневековья в новом, изменившемся мире. Так или иначе, пора было раз и навсегда от них избавиться.

* * *

Розыск означал допрос под пыткой. Пытка в петровской России применялась с тремя целями: чтобы заставить человека говорить; в качестве наказания, даже если никакой информации не требовалось; наконец, в качестве прелюдии к смертной казни или ради усугубления мук преступника. В ходу было три главных способа пытки – батогами, кнутом и огнем.

Батоги – небольшие прутья или палки примерно в палец толщиной, которыми, как правило, били виновных в небольших проступках. Жертва лежала на полу лицом вниз, с оголенной спиной и вытянутыми руками и ногами. Наказуемого секли по голой спине сразу двое, причем один становился на колени или садился прямо ему на руки и голову, а другой – на ноги. Сидя лицом друг к другу, они по очереди ритмично взмахивали батогами, «били размеренно, как кузнецы по наковальне, пока их палки не разлетались в куски, а тогда брали новые, и так, пока им не прикажут остановиться». Если ненароком слишком много батогов назначали ослабленному человеку, это могло привести к смерти, хотя такое случалось нечасто.

Более суровое наказание, кнутом, применялось в России издавна как способ причинить жестокую боль. Кнут представлял собой широкий и жесткий кожаный бич длиною около трех с половиной футов. Удар кнута рвал кожу на обнаженной спине жертвы, а попадая снова и снова по тому же месту, мог вырвать мясо до костей. Строгость наказания определялась количеством ударов; обычно назначали от пятнадцати до двадцати пяти – большее число часто приводило к смерти.

Порка кнутом требовала мастерства. Палач, по свидетельству Джона Перри, обрушивал на жертву «столько ударов по голой спине, сколько присуждали судьи, – отступая на шаг, а затем прыгая вперед при каждом ударе, который наносится с такой силой, что всякий раз брызжет кровь и остается рубец толщиной в палец. Эти заплечных дел мастера, как их называют русские, отличаются такой точностью в работе, что редко бьют дважды по одному и тому же месту, но кладут удары по всей длине и ширине спины, один к одному, с большой сноровкой, начиная от плеч и вниз, до пояса штанов наказуемого».

Обычно жертву для порки кнутом привязывали к спине другого человека, частенько – какого-нибудь крепкого парня, которого выбирал палач из числа зрителей. Руки несчастного перекидывали через плечи этого человека, а ноги привязывали к его коленям. Затем один из подручных заплечного мастера хватал жертву за волосы и отдергивал его голову, отводя ее от размеренных ударов кнута, которые падали на распластанную, вздымающуюся при каждом ударе спину.

При желании можно было применять кнут еще более мучительным способом. Руки пытаемого скручивали за спиной, к запястьям привязывали длинную веревку, которую перекидывали через ветку дерева или балку над головой. Когда веревку тянули вниз, жертву тащило вверх за руки, ужасающим образом выворачивая их из плечевых суставов. Чтобы уж наверняка вывихнуть руки, к ногам несчастного иногда привязывали тяжелое бревно или другой груз. Страдания жертвы и так были невыносимы, а тут палач еще принимался молотить по вывернутой спине, нанося положенное число ударов, после чего человека опускали на землю и руки вправляли на место. Бывали случаи, что эту пытку повторяли с недельным перерывом до тех пор, пока человек не сознавался.

Пытка огнем применялась часто, иногда сама по себе, иногда в сочетании с другими мучениями. Простейший ее вид сводился к тому, что человеку «связывают руки и ноги, прикрепляют его к шесту, как к вертелу, и поджаривают обнаженную спину над огнем и при этом допрашивают и призывают сознаться». Иногда человека, только что выпоротого кнутом, снимали с дыбы и привязывали к такому шесту, так что спина его перед поджариванием уже была превращена кнутом в кровавое месиво. Или жертву, все еще висящую на дыбе после порки кнутом и истекающую кровью, пытали, прижигая спину каленым железом.

Казни в России в целом напоминали те, что практиковались в других странах. Преступников сжигали, вешали или рубили им головы. Жгли на костре из бревен, уложенных поверх соломы. При отсечении головы от приговоренного требовалось положить голову на плаху и подставить шею под топор или меч. Эту легкую, мгновенную смерть иногда делали более мучительной, отрубая сначала руки и ноги. Подобные казни были делом до того обыкновенным, что, как писал один голландский путешественник, «если в одном конце города кого-то казнят, в другом об этом нередко даже не знают». Фальшивомонетчиков наказывали, расплавляя их же монеты и заливая расплавленный металл им в горло. Насильников кастрировали.

Публичными пытками и казнями нельзя было в XVII веке удивить ни одного европейца, но все-таки в России иностранцев неизменно поражало то стоическое, непреодолимое упорство, с которым большинство русских переносило эти ужасные мучения. Они терпели чудовищную боль, но не выдавали товарищей, а когда их приговаривали к смерти, смиренно и спокойно шли на виселицу или на плаху. Один наблюдатель видел в Астрахани, как в полчаса обезглавили тридцать мятежников. Никто не шумел и не роптал. Приговоренные просто подходили к плахе и клали головы в лужу крови, оставленную их предшественниками. Ни у одного даже не были связаны за спиной руки.

Эта неимоверная стойкость и способность терпеть боль изумляла не только иностранцев, но и самого Петра. Однажды глубоко потрясенный царь подошел к человеку, перенесшему четыре испытания кнутом и огнем, и спросил, как же он мог выдержать такую страшную боль. Тот охотно разговорился и открыл Петру, что существует пыточное общество, членом которого он состоит. Он объяснил, что до первой пытки туда никого не принимают и что продвижение на более высокие ступени в этом обществе зависит от способности выносить все более страшные пытки. Кнут для этих странных людей был мелочью. «Самая жгучая боль, – объяснил он Петру, – когда в ухо засовывают раскаленный уголь; а еще когда на обритую голову потихоньку, по капельке, падает сверху студеная вода».

Не менее удивительно, и даже трогательно, что иногда тех же русских, которые были способны выстоять под огнем и кнутом и умереть, не раскрыв рта, можно было сломить добротой. Это и произошло с человеком, рассказавшим Петру о пыточном обществе. Он не произнес ни слова, хотя его пытали четырежды. Петр, видя, что болью его не проймешь, – подошел и поцеловал его со словами: «Для меня не тайна, что ты знаешь о заговоре против меня. Ты уже довольно наказан. Теперь сознайся по собственной воле, из любви, которой ты мне обязан как своему государю. И я клянусь Господом, сделавшим меня царем, не только совершенно простить тебя, но и в знак особой милости произвести тебя в полковники». Этот неожиданный поворот дела так взволновал и растрогал узника, что он обнял царя и проговорил: «Вот это для меня величайшая пытка. Иначе ты бы не заставил меня заговорить». Он обо всем рассказал Петру, и тот сдержал слово, простил его и сделал полковником».

* * *

XVII век, как и все предыдущие и последующие столетия, был невероятно жестоким. Во всех странах применялись пытки за самые различные провинности и особенно за преступления против коронованных особ и государства. Обычно, поскольку монарх и был олицетворением государства, любое посягательство на его персону, от убийства до самого умеренного недовольства его правлением, расценивалось как государственная измена и соответственно каралось. А вообще, человек мог подвергнуться пытке и казни только за то, что посещал не ту церковь или обчистил чьи-то карманы.

По всей Европе на любого, кто задевал личность или достоинство короля, обрушивалась вся тяжесть закона. В 1613 году во Франции убийцу Генриха IV разорвали на куски четверкой лошадей на площади Отель-де-Виль на глазах у огромной толпы парижан, которые привели детей и захватили с собой корзинки с завтраками. Шестидесятилетнему французу вырвали язык и отправили на галеры за то, что он непочтительно отозвался о Короле-Солнце. Рядовым преступникам во Франции рубили головы, сжигали их заживо или ломали им руки и ноги на колесе. Путешественники по Италии жаловались на выставленные для публичного обозрения виселицы: «Мы видим вдоль дороги столько трупов, что путешествие становится неприятным». В Англии к преступникам применялась «казнь суровая и жестокая»: на грудь жертвы клали доску и ставили на нее гирю за гирей, пока наказуемый не испускал дух. За государственную измену в Англии карали повешением, потрошением и четвертованием. В 1660 году Сэмюэл Пипс записал в дневнике: «Я ходил на Чаринг-Кросс, смотрел, как там вешают, выпускают внутренности и четвертуют генерал-майора Харрисона. При этом он выглядел так бодро, как только возможно в подобном положении. Наконец с ним покончили и показали его голову и сердце народу – раздались громкие ликующие крики».

Однако жестокое воздаяние полагалось не только за политические преступления. В Англии во времена Петра сжигали ведьм, и даже столетие спустя их все еще казнили – вешали. В 1692 году, за шесть лет до стрелецкого бунта, за колдовство повесили двадцать молодых женщин и двух собак в Салеме, штат Массачусетс. Почти весь XVIII век англичан казнили за кражу пяти шиллингов и вешали женщин за хищение носового платка. На королевском флоте за нарушение дисциплины секли кошками-девятихвостками (плетьми), и эти порки, нередко приводившие к смерти, отменили только в 1881 году.

Все это говорится здесь, чтобы представить общую картину. Немногие из нас, людей XX века, станут лицемерно изумляться варварству былых времен. Государства по-прежнему казнят предателей, по-прежнему происходят и пытки, и массовые казни как в военное, так и в мирное время, причем, благодаря современным техническим достижениям, они стали изощреннее и эффективнее. Уже в наше время власти более чем шестидесяти стран, в том числе Германии, России, Франции, Великобритании, США, Японии, Вьетнама, Кореи, Филиппин, Венгрии, Испании, Турции, Греции, Бразилии, Чили, Уругвая, Парагвая, Ирана, Ирака, Уганды и Индонезии, пытали людей от имени государства. Немногие века могут похвастаться более дьявольским изобретением, чем Освенцим. Еще недавно в советских психиатрических клиниках политических диссидентов пытали разрушительными медикаментами, созданными, чтобы сломить сопротивление и привести к распаду личности. Только современная техника сделала возможным такое зрелище, как казнь через повешение четырнадцати евреев в Багдаде, на площади Свободы, перед полумиллионной толпой… К услугам же тех, кто не мог там присутствовать, – крупные планы раскачивающихся тел, часами показываемые по иракскому телевидению.

В петровское время, как и в наше, пытки совершались ради получения информации, а публичные казни – чтобы нагнать страху на потенциальных преступников. Оттого, что ни в чем не повинные люди под пытками возводили на себя напраслину, чтобы избежать мучений, пытки не исчезли с лица земли, так же как казни преступников не заставили исчезнуть преступность. Бесспорно, государство вправе защищаться от нарушителей закона и, по всей вероятности, даже обязано устрашением предотвращать возможные непорядка, но насколько глубоко должно государство или общество погрязнуть в репрессиях и жестокости, прежде чем поймет, что цель давно уже не оправдывает средств? Этот вопрос так же стар, как политическая теория, и здесь мы его, конечно, не разрешим. Но когда мы говорим о Петре, нам следует об этом помнить.

* * *

По царскому указанию князь Ромодановский доставил всех захваченных в плен изменников в Преображенское, где приготовил для них четырнадцать пыточных камер. Шесть дней в неделю (по воскресеньям был выходной), неделю за неделей, допрашивали на этом пыточном конвейере всех уцелевших пленников, 1714 человек. Половину сентября и почти весь октябрь стрельцов секли кнутами и жгли огнем. Тем, кто признавал одно обвинение, тут же предъявляли другое и заново допрашивали. Как только один из бунтовщиков выдавал какие-нибудь новые сведения, всех уже допрошенных по этому поводу заново волокли для повторного расследования. Людей, доведенных пытками до полного изнеможения или потери рассудка, передавали докторам, чтобы лечением привести их в готовность к новым истязаниям.

Стрелец Колпаков, один из руководителей заговора, после порки кнутом, с сожженной спиной, лишился дара речи и потерял сознание. Испугавшись, что он умрет раньше времени, Ромодановский поручил его заботам личного лекаря Петра, доктора Карбонари. Как только больной пришел в себя и достаточно окреп, его опять взяли на допрос. Еще один офицер, потерявший способность говорить, также попал на излечение к доктору Карбонари. Доктор по недосмотру забыл острый нож в камере, где занимался этим пациентом. Тот, не желая, чтобы его жизнь, все равно уже конченную, продлили на новые муки, схватил нож и попытался перерезать себе горло. Но он до того ослабел, что не смог нанести достаточно глубокой раны, – бессильная рука опустилась, и он впал в беспамятство. Его нашли, подлечили и вернули в пыточную камеру.

Все ближайшие друзья и соратники Петра участвовали в этой бойне – это даже рассматривалось как знак особого царского доверия. Поэтому к пыткам были призваны такие люди, как Ромодановский, Борис Голицын, Шейн, Стрешнев, Петр Прозоровский, Михаил Черкасский, Владимир Долгорукий, Иван Троекуров, Юрий Щербатов и старый наставник Петра, Никита Зотов. Петр рассчитывал, что если заговор успел распространиться и в нем были замешаны бояре, то верные сподвижники выявят измену и ничего от царя не утаят. Сам Петр, отравленный подозрительностью и злобой, тоже участвовал в розыске, а иногда, орудуя своей тяжелой тростью с ручкой из слоновой кости, лично допрашивал тех, кого считал главными зачинщиками.

Однако нелегко было сломить стрельцов, и сама их выносливость нередко приводила царя в ярость. Вот что писал об этом Корб: «Подвергали пытке одного соучастника в мятеже. Вопли, которые он испускал в то время, как его привязывали к виселице, подавали надежду, что мучения заставят его сказать правду, но вышло совсем иначе: сначала веревка начала раздирать ему тело так, что члены его с ужасным треском разрывались в своих суставах, после дали ему тридцать ударов кнутом, но он все молчал, как будто от жестокой боли замирало и чувствие, естественное человеку. Всем казалось, что этот страдалец, изнемогши от излишних истязаний, утратил способность испускать стоны и слова, и потому отвязали его от виселицы и сейчас же спросили: „Знает ли он, кто там был?“ И точно к удивлению присутствующих, он назвал по имени всех соумышленников. Но когда дошло вновь до допроса об измене, он опять совершенно онемел и хотя по приказанию царя жгли его у огня целую четверть часа, но он все-таки не прервал молчания. Преступное упорство изменника так раздражало царя, что он изо всей силы ударил его палкой, которую держал в руках, чтобы яростно чрез то прекратить его упорное молчание и добыть у него голоса и слов. Вырвавшиеся при этом с бешенством у царя слова: „Признайся, скотина, признайся!“ – ясно показали всем, как он был страшно раздражен».

Хотя допросы предполагалось вести тайно, вся Москва знала, что творится нечто ужасное. Тем не менее Петру очень хотелось скрыть расправу над стрельцами, особенно от иностранцев. Он понимал, какое впечатление произведет эта волна террора на европейские дворы, где он только что побывал, и пытался спрятать свои пыточные камеры от глаз и ушей европейцев. Однако ходившие в городе слухи порождали у всех острейшее любопытство. Группа иностранных дипломатов отправилась верхом в Преображенское в расчете что-нибудь разузнать. Проехав мимо трех домов, из которых доносились ужасные стоны и вой, они остановились и спешились возле четвертого дома, откуда слышались еще более жуткие вопли. Войдя, дипломаты увидели царя, Льва Нарышкина и Ромодановского и страшно перепугались. Они попятились, а Нарышкин спросил, кто они такие и зачем приехали, а потом гневно велел ехать к дому Ромодановского, где с ними разберутся. Дипломаты, поспешно садясь на лошадей, отказались подчиниться и заявили Нарышкину, что, если ему угодно поговорить с ними, он может прибыть для этого в посольство. Появились русские солдаты, и один гвардейский офицер попробовал стащить с седла кого-то из иностранцев. Тут непрошеные гости отчаянно пришпорили лошадей и ускакали, счастливо миновав солдат, уже бежавших им наперерез.

Наконец слухи о пытках достигли такого накала, что патриарх вызвался ехать к царю и просить пощады для несчастных. Он вошел с иконой Пресвятой Богородицы в руках, напомнил Петру о том, что человек слаб и к оступившимся надо проявлять милосердие. Петр, недовольный вмешательством духовных властей в мирские дела, ответил ему в сильном волнении: «Зачем пришел ты сюда с иконою? По какому долгу твоего звания ты здесь явился? Убирайся отсюда живее, отнеси икону туда, где должно ее хранить с подобающей ей честью! Знай, что я чту Бога и почитаю Пресвятую Богородицу, может быть, более, чем ты. Но мой верховный сан и долг перед Господом повелевают мне охранять народ и карать в глазах всех злодеяния, клонящиеся к его погибели». Петр сказал еще, что в этом деле справедливость и суровость идут рука об руку, так как зараза глубоко поразила общество и истребить ее можно лишь огнем и железом: Москва будет спасена не набожностью, а жестокостью.

Волна царского гнева захлестнула всех без исключения. Священников, уличенных в том, что они молились за мятежников, приговаривали к казни. Жена какого-то мелкого подьячего, проходя мимо виселиц, стоявших перед Кремлем, проговорила, увидев повешенных: «Кто знает, виноваты ли вы или нет?» Ее услышали и донесли, что она сочувствует осужденным изменникам. И женщину, и ее мужа арестовали и допросили. Им удалось доказать, что произнесенные слова лишь выражали жалость ко всем страждущим, и тем избежать смерти, но из Москвы их все же выслали.

Жалкие, вырванные под пытками признания корчащихся от боли, кричащих и стонущих, едва ли отвечающих за свои слова людей позволили Петру узнать ненамного больше, чем уже установил Шейн: стрельцы собирались захватить столицу, сжечь Немецкую слободу, перебить бояр и призвать Софью на царство. При ее отказе они намечали обратиться к восьмилетнему царевичу Алексею, а последняя надежда возлагалась на бывшего любовника Софьи, князя Василия Голицына, «ибо он всегда был к нам милостив». Петр удостоверился, что ни один из бояр или значительных представителей власти и дворянства причастен к делу стрельцов не был, однако главные вопросы остались без ответа: существовал ли заговор против его жизни и власти? А главное, знала ли Софья о готовящемся восстании и поощряла ли его?

Петр всегда с подозрением относился к сестре и не мог поверить, что она не плетет против него непрестанных интриг. Чтобы проверить эти подозрения, допросили некоторое число женщин, в том числе стрелецких жен и всю Софьину женскую прислугу. Двух сенных девушек отвели в пыточные камеры, раздели по пояс. Одной уже успели нанести несколько ударов кнутом, когда вошел Петр. Он заметил, что она беременна, и посему освободил ее от дальнейших пыток. Впрочем, это не помешало приговорить обеих женщин к смерти.

Один стрелец, Васька Алексеев, под пыткой объявил, что в стрелецкий лагерь были, якобы от Софьи, присланы два письма и читаны вслух солдатам. Эти письма будто бы содержали призывы к стрельцам поскорее выступить на Москву, захватить Кремль и призвать царевну на трон. По одному сообщению, письма тайком вынесли из Софьиных комнат в караваях, которые Софья послала старухам нищенкам. Были и другие письма, не столь возмутительные, от Марфы, Софьиной сестры, к царевне, с сообщением, что стрельцы идут на Москву.

Петр сам поехал в Новодевичий монастырь допрашивать Софью. О пытках речи быть не могло; рассказывали, что он не знал, как быть: то ли вместе с сестрой разрыдаться над судьбой, сделавшей их врагами, то ли пригрозить ей смертью, напомнив об участи Марии Стюарт, которую Елизавета I отправила на эшафот. Софья отрицала, что когда-либо писала к стрельцам. На его предположение, что, может, она намекала им на возможность привести ее к власти, царевна просто ответила, что для этого им не требовалось ее писем, – они и так, поди, не забыли, что она семь лет правила страной. В общем, Петр ничего от Софьи не узнал. Он сохранил сестре жизнь, но решил содержать ее в более строгой изоляции. Ее заставили постричься и принять монашеский обет под именем монахини Сусанны. Царь велел ей постоянно жить в Новодевичьем монастыре, где ее караулила сотня солдат, и ни с кем не встречаться. Так прожила она еще шесть лет и в 1704 году умерла сорока семи лет от роду. Ее сестры Марфа и Екатерина Милославские (как и Софья – сводные сестры Петра) были признаны невиновными, но Марфу тоже сослали в монастырь до конца ее дней.

* * *

Первые казни приговоренных стрельцов состоялись в Преображенском 10 октября. За казармами круто уходило вверх голое поле, и там, на вершине холма, поставили виселицы. Между местом казни и толпой зрителей, которые расталкивали друг друга и вытягивали шеи, чтобы лучше видеть, выстроился гвардейский полк. Стрельцов, многие из которых уже не могли идти сами, доставили на телегах, тянувшихся длинной вереницей. Приговоренные сидели на телегах по двое, спина к спине, и у каждого в руках горела свеча. Почти все они ехали в молчании, но их жены и дети, бежавшие рядом, оглашали окрестности плачем и жалобными причитаниями. Когда телеги перебрались через ручеек, отделявший виселицы от толпы, рыдания и крики перешли в громкий, всеобщий вопль.

Все телеги прибыли к месту казни, и Петр, в зеленом польском камзоле, подаренном Августом, появился с боярами возле экипажей, из которых за происходящим наблюдали послы империи Габсбургов, Польши и Дании. Когда читали приговор, Петр кричал толпе, призывая всех слушать внимательнее. Затем виновные в колодах, чтоб не сбежали, пошли к виселицам. Каждый старался взобраться на помост самостоятельно, но кое-кому пришлось помогать. Наверху они крестились на все четыре стороны и надевали на головы мешки. Некоторые сами сунули головы в петлю и бросились вниз с помоста в надежде сломать себе шею и найти быструю смерть. И вообще, стрельцы встречали смерть очень спокойно, один за другим, без особенной печали на лицах. Штатные палачи не могли справиться с такой огромной работой, поэтому Петр велел нескольким офицерам помочь им. Тем вечером, по сообщению Корба, Петр поехал ужинать к генералу Гордону. Он сидел в мрачном молчании и только раз упомянул упрямую враждебность казненных.

Это жуткое зрелище стало первым в череде множества подобных сцен той осени и зимы. Каждые несколько дней казнили по несколько десятков человек. Двести стрельцов повесили на городских стенах, на балках, просунутых в бойницы, по двое на каждой. У всех городских ворот висели на виселицах по шесть тел в назидание въезжающим, напоминая, к чему ведет измена. 11 октября на Красной площади повесили 144 человека – на бревнах, вставленных между зубцами кремлевской стены. Сто девять других обезглавили топорами и мечами в Преображенском над заранее вырытой общей могилой. Трех братьев из числа самых злостных бунтовщиков казнили на Красной площади – двоих изломали на колесе и оставили на медленную смерть, а третьему у них на глазах отрубили голову. Оба переживших его брата горько сетовали на несправедливость – их брату досталась завидно легкая и быстрая смерть.

Некоторым выпали особенные унижения. Для полковых священников, подстрекавших стрельцов, соорудили особую виселицу в форме креста перед храмом Василия Блаженного. Вешал их придворный шут, наряженный попом. Чтобы самым недвусмысленным образом продемонстрировать связь между стрельцами и Софьей, 196 мятежников повесили на больших виселицах возле Новодевичьего монастыря, где томилась царевна. А троих, предполагаемых зачинщиков, вздернули прямо за окном Софьиной кельи, причем в руку одного из них вложили бумагу с челобитной стрельцов о призвании Софьи на царство. До самого конца зимы они раскачивались перед ней так близко, что можно было из окна до них дотронуться.

Казнили не всех солдат четырех восставших полков. Пяти сотням стрельцов, не достигшим двадцати лет, Петр смягчил приговор, заменив казнь клеймением правой щеки и ссылкой. Другим отрубали носы и уши и оставляли жить с этими страшными отметинами. На протяжении всего царствования Петра безносые, безухие, клейменные, живые свидетельства царского гнева и одновременно – царской милости бродили по окраинам его владений.

Корб доносил в своих сообщениях, что ослепленный жаждой отмщения Петр заставил некоторых своих любимцев работать палачами. Так, 27 октября в Преображенское вызвали бояр, входивших в совет, который выносил приговоры стрельцам, и приказали самим осуществить казнь. К каждому боярину подвели по стрельцу, выдали топор и велели рубить голову. У некоторых, когда они брали топоры, тряслись руки, поэтому примеривались они плохо и рубили недостаточно сильно. Один боярин ударил слишком низко и попал бедняге посередине спины, едва не разрубив его пополам. Несчастный извивался и кричал, исходя кровью, а боярин никак не мог справиться со своим делом.

Но двое сумели отличиться в этой кровавой работе. Князь Ромодановский, уже прославившийся своей беспощадностью в пыточных камерах, самолично обезглавил, согласно сообщению Корба, четверых стрельцов. Неумолимая свирепость Ромодановского, «жестокостью превосходившего всех остальных», коренилась, вероятно, в гибели его отца от рук стрельцов в 1682 году. Молодой фаворит царя, Александр Меншиков, стремившийся угодить Петру, хвастался потом, что отрубил двадцать голов. Отказались только иностранцы из приближенных Петра, говоря, что в их странах не принято, чтобы люди их ранга выступали в роли палача. Петр, по словам Корба, наблюдал за всей процедурой из седла и досадливо морщился при виде бледного, дрожащего боярина, который страшился взять в руки топор.

Кроме того, Корб утверждает, что Петр сам казнил несколько стрельцов: в день казни в Преображенском секретарь австрийского посла стоял рядом с одним немецким майором, служившим в петровской армии. Майор оставил Корба на месте, а сам протолкался сквозь толпу и, вернувшись, рассказал, что видел, как царь собственноручно обезглавил пятерых стрельцов. Позднее той же осенью Корб записал: «Говорят всюду, что сегодня его Царское величество вновь казнил нескольких государственных преступников». Большинство историков на Западе и в России как дореволюционные, так и советские не признают истинности этих основанных на слухах свидетельств. Но читатель, уже увидевший в характере Петра чрезмерную жестокость и неистовость, без труда представит себе, как царь орудует топором палача. Охваченный гневом, Петр и в самом деле впадал в неистовство, а бунтовщики его разъярили, снова с оружием в руках ополчившись на его трон. Безнравственным для него было предательство, а не кара за него. Те же, кто не желает верить, что Петр сделался палачом, могут утешиться тем, что ни Корб, ни его австрийские сослуживцы не видели описанных эпизодов собственными глазами, так что их показания не имели бы силы в современном суде.

Но если в этом вопросе и могут быть сомнения, то их не остается, когда речь идет об ответственности Петра за массовые истязания и казни или о присутствии его в пыточных камерах, где с людей сдирали кожу и жгли их огнем. Нам это кажется чудовищным зверством – Петру представлялось необходимостью. Он был возмущен и разгневан и хотел сам услышать правду. По словам Корба, «царь до того не доверяет боярам… что опасается допустить их хотя малейшее участие в производстве малейшего следствия. Поэтому сам он составляет вопросы, сам допрашивает преступников». К тому же Петр всегда без колебаний участвовал в тех предприятиях, которыми командовал, – и на поле боя, и на палубе корабля, и в пыточном застенке. Он распорядился расследовать действия стрельцов и разделаться с ними, и не в его характере было спокойно дожидаться, пока кто-то доложит ему, что приказ исполнен.

И все-таки Петр не был садистом. Он вовсе не наслаждался зрелищем человеческих страданий – не травил же он, к примеру, людей медведями просто для потехи, как делал Иван Грозный. Он пытал ради практических нужд государства, с целью получения необходимой информации и казнил в наказание за предательство. Для него это были естественные, общепринятые, даже нравственные поступки. И немногие из его русских и европейских современников в XVII веке взялись бы оспаривать подобные взгляды. В тот момент русской истории большее значение имела не моральная сторона петровских действий, а их результат. Сокрушение стрельцов внушило русским людям веру в жесткую, неумолимую волю Петра и продемонстрировало его железную решимость не допускать ни малейшего сопротивления своей власти. С тех пор народ понял, что остается только покориться царю, несмотря на его западные костюмы и склонности. Ведь под западной одеждой билось сердце подлинного московского властителя.

Это тоже входило в намерения Петра. Он уничтожил стрельцов, не только чтобы рассчитаться с ними или разоблачить один конкретный заговор, но и для устрашения подданных – чтобы заставить их подчиняться. Урок, каленым железом выжженный на телах стрельцов, заставляет нас сегодня в ужасе отшатываться, но он же стал неколебимым фундаментом петровской власти. Он позволил царю провести реформы и – на благо ли, на беду – до основания потрясти устои русского общества.

Новости из России ужаснули Европу, откуда Петр так недавно вернулся и где надеялся создать новое представление о своей стране. Даже общепринятое мнение о том, что монарх не может прощать измены, было сметено потоком сообщений о размахе пыток и казней в Преображенском. Этим как будто подтверждалось, что правы были те, кто считал Московию безнадежно варварской страной, а ее правителя – жестоким восточным деспотом. В Англии епископ Бернет припомнил свою оценку Петра: «Доколе он будет бичом этой страны и ее соседей? Одному Богу известно».

Петр отдавал себе отчет в том, как Запад воспримет его деяния, о чем свидетельствуют его попытки скрыть если не казни, то хотя бы истязания от находившихся в Москве иностранных дипломатов. Впоследствии царя взбесила публикация в Вене дневника Корба (он вышел на латыни, но для царя его перевели на русский язык). Возник серьезный дипломатический кризис, и императору Леопольду I пришлось согласиться на уничтожение всех нераспроданных экземпляров. Даже за теми книгами, что успели разойтись, охотились царские агенты, пытаясь их перекупить.

* * *

Пока четыре взбунтовавшихся стрелецких полка подвергались наказанию, остальные стрельцы, в том числе шесть полков, недавно посланных из Москвы служить в азовском гарнизоне, стали проявлять опасное беспокойство и угрожали соединиться с донскими казаками и выступить на Москву. «В Москве – бояре, в Азове – немцы, в воде – черти, а в земле черви» – так они выражали недовольство окружающим миром. Затем, когда стало известно о полном разгроме их товарищей, стрельцы раздумали выходить из подчинения и остались на своих постах.

Но несмотря на успех крутых мер, Петр чувствовал, что больше вообще не может выносить существования стрельцов. После кровавой расправы ненависть оставшихся в живых должна была лишь усилиться, и в стране опять мог вспыхнуть бунт. Из 2000 восставших стрельцов казнено было около 1200. Их вдов с детьми изгнали из Москвы, и жителям страны запретили помогать им; разрешалось только брать их в дворовые в отдаленных поместьях. Следующей весной Петр расформировал оставшиеся шестнадцать стрелецких полков. Их московские дома и земельные наделы конфисковали, а самих стрельцов выслали в Сибирь и другие отдаленные места, чтобы они стали простыми крестьянами. Им навсегда запретили брать в руки оружие и наказали местным воеводам ни под каким видом не привлекать их к военной службе. Позднее, когда Северная война со Швецией потребовала непрестанных пополнений живой силы, Петр пересмотрел это решение и собрал под строжайшим надзором несколько полков из бывших стрельцов. Но в 1708 году, после последнего бунта стрельцов, стоявших в Астрахани, эти войска были окончательно запрещены.

Итак, наконец-то Петр разделался с буйными, притязавшими на власть старомосковскими солдатами-лавочниками, которые были кошмаром его детства и юности. Теперь стрельцов смели, а с ними – единственное серьезное вооруженное противостояние его политике и главное препятствие на пути реформы армии. Им на смену пришло его собственное создание – организованные на современный лад, дееспособные гвардейские полки, прошедшие западное обучение, воспитанные в верности начинаниям Петра. Но по иронии судьбы офицеры русской гвардии, набиравшиеся почти исключительно из семейств дворян-землевладельцев, в недалеком будущем станут играть ту политическую роль, на которую тщетно претендовали стрельцы. Если венценосец, подобно Петру, обладал могучей волей, они были смиренны и послушны. Но когда на престоле оказывалась женщина (а так было четырежды за сто лет после смерти Петра), или ребенок (как случалось дважды), или во времена междуцарствий – в отсутствие монарха, когда преемственность власти была под сомнением, – тут-то гвардейцы и начинали «помогать» выбрать правителя. Если бы стрельцы дожили до этих времен, они могли бы позволить себе криво усмехнуться над таким поворотом событий. Впрочем, навряд ли, ведь если бы дух Петра наблюдал за ними, они бы на всякий случай придержали языки.

 

Глава 20

Среди друзей

Той осенью и зимой Россия впервые ощутила всю тяжесть воли Петра. Истязания и казни стрельцов были самым страшным и ярким ее проявлением, но еще не погасли пыточные жаровни, как перепуганные москвичи и иностранные наблюдатели начали угадывать во всех действиях царя единую линию. Разгром стрельцов и усекновение бород и рукавов, изменение календаря и денежной системы, заточение царицы, глумление над церковными обрядами, строительство кораблей в Воронеже – все вело к одной цели: разрушить старое и ввести новое, подтолкнуть огромную, неподатливую массу соотечественников к более современному, европейскому образу жизни.

Здесь рассказывалось о каждом из этих ударов по старой Руси в отдельности, но все они происходили одновременно. Проведя день в застенке в Преображенском, вечером Петр отправлялся на сменявшие друг друга празднества, пиры и увеселения. Почти каждый вечер той страшной осенью и зимой Петр посещал банкет или маскарад, свадьбу, крестины или потешное богослужение Всепьянейшего собора. Он делал это и затем, чтобы облегчить душу от гнева на бунтовщиков, забыть ненадолго об ужасном бремени возмездия, и потому, что рад был, проведя полтора года в Европе, снова оказаться дома, среди друзей.

На этих вечерах нередко присутствовала Анна Монс. Она стала любовницей Петра еще до отъезда Великого посольства, а теперь, когда Евдокию устранили, эта женщина, называвшая себя «верным другом» царя, перестала скрываться и ее признали в обществе. Рука об руку с царем она посетила крестины сына австрийского посланника, а в день рождения Анны Петр приехал на обед к ее матери. Своим появлением в веселых компаниях Анна и немногочисленный, но все расширявшийся кружок дам разрушили незыблемую в России традицию чисто мужских пирушек. Не были эти вечера и исключительно русскими. К компании петровских любимцев присоединялись послы Дании, Польши, Австрии и Бранденбурга. Петр просто упивался их обществом – они ему давали ощущение близости к западной культуре и куда лучше, чем его бояре, понимали надежды и чаяния царя. Присутствие дипломатов оказалось удачей для истории, так как в своих дневниках и донесениях они оставили яркие описания жизни петровского двора.

Самое полное и красочное из этих описаний принадлежит перу Иоганна Георга Корба, секретаря австрийского посла. Не всегда его сведения надежны, нередко они основаны на слухах, однако Корб был усердным наблюдателем, фиксировал каждую сцену, увиденную своими глазами, как и каждое услышанное слово. Со страниц его записок встает живая картина петровского времени от возвращения царя из Европы до того момента, когда он окунулся в великую войну, которая заняла главное место в его жизни и царствовании.

Молодой австрийский дипломат приехал в Москву в апреле 1698 года, когда Петр все еще был в Лондоне. Въезд посла, при котором состоял Корб, в русскую столицу был необыкновенно пышным, а традиционный торжественный пир в честь прибытия посольства поразил всех великолепием. Гости насчитали на нем по меньшей мере сто восемь различных яств.

Петр принял посольство после своего возвращения. Аудиенция проходила в доме Лефорта. «Царское величество окружали, наподобие венка, вельможи. Он резко отличался от всех их изящным величием тела и духа… Когда мы поклонились царю с почтением, подобающим высочайшему сану, он приятным мановением обещал нам свой благосклонный прием… [Царь] допустил к руке посла, его чиновников и бывших тут миссионеров…»

Но Корб и его коллеги скоро узнали, что столь церемонный прием – не более чем фасад. На самом деле Петр терпеть не мог исполнять официальные обязанности подобного рода, и когда не мог уклониться от этого, им овладевали неловкость и замешательство. В церемониальном облачении, сидя на троне или стоя возле него, он выслушивал речи вновь прибывших послов, и это причиняло ему истинные страдания: он тяжело дышал, краснел и потел. Как узнал потом Корб, царь говорил: «С какой это стати одних только царей подчинять бесчеловечному закону: ни с кем не быть в сношениях!» Петр подобные законы отвергал, а потому обедал и разговаривал со своими приближенными, с офицерами-немцами, с купцами, с послами зарубежных государств – словом, с кем ему было угодно. Если ему хотелось есть, то фанфары не звучали, а просто кто-нибудь кричал: «Государю кушанье!» – и стол уставляли напитками и мясом, без соблюдения какого-то особого порядка, и каждый брал, что ему хотелось.

Австрийским гостям, привыкшим к торжественным приемам в Хофбургском дворце в Вене, эти московские пиры казались весьма непринужденными и даже буйными. Корб писал, что однажды царь велел устроить обед у Лефорта и пригласить на него всех послов и знатных бояр. Царь прибыл позже, чем обычно, так как занимался важными делами. Даже за столом, невзирая на присутствие послов, он продолжал обсуждать какие-то вопросы со своими боярами, но это обсуждение скорее напоминало перебранку, так как собеседники не скупились ни на слова, ни на жесты, все были возбуждены сверх меры, каждый упрямо отстаивал свое мнение с неуместной запальчивостью, опасной в присутствии царя. Двое, чей более низкий ранг не позволял вмешаться в этот затруднительный спор, старались обратить на себя внимание, кидаясь в головы присутствующих хлебом. Но и «между москвитянами находились также и такие лица, которые своей скромностью в разговоре с государем обнаруживали высший ум».

Корб продолжает: «Князь [Михаил] Алегукович Черкасский отличался степенностью, приличною его пожилым летам; зрелый ум виден был в советах боярина Головина. У [Андрея] Артамоновича [Матвеева] проявлялась опытность в государственных делах; а так как эти достоинства встречались редко, то тем ярче они сияли. Артамонович, негодуя на то, что при царском столе находилось так много разных сумасбродных чудаков… сказал по-латыни: „Дураками полон свет“, и притом так громко, что могли слышать все, понимающие латинский язык».

Петр использовал эти пиршества, чтобы заодно решать разные дела. «После обеда началась пляска и отпуск польского посла следующим образом. Царь внезапно ушел из толпы пирующих, позвав с собой польского посланника в смежную комнату, в которой хранились кубки, рюмки и разнородные напитки; туда же хлынули было и все гости, чтобы разузнать, в чем дело. Еще не успели все туда войти (ибо, желая попасть разом, только мешали друг другу), как уже царь, возвратив польскому посланнику его верительную грамоту, вышел из комнаты, и тем привел в смущение тех, которые с большим усердием старались в нее проникнуть».

Хотя европейцы и смотрели на московитов свысока, но иногда и сами вели себя глупо и ребячливо. На одном обеде в честь послов Дании и Польши польскому послу досталось двадцать пять блюд с царского стола, а датчанину всего двадцать два. Он пришел в негодование, и обида его смягчилась, лишь когда ему позволили опередить своего польского соперника и раньше него подойти к царской руке при прощании. Тут глупый датчанин начал так важничать и кичиться своей маленькой победой, что возмутился уже поляк. Наконец Петр услышал об их ссоре и, презрев всякий протокол, вскричал: «Оба они ослы!»

Кое-кто из иноземных послов допускал ту же оплошность, какая случалась иногда с петровскими боярами: привыкнув смотреть на царя как на приятеля и собутыльника, они забывали, кем, собственно, был этот верзила, с которым они так горячо спорили. Спор переходил за грань допустимого, и тут оппоненты Петра вдруг с опозданием ловили себя на том, что с отчаянной запальчивостью препираются с человеком, наделенным могуществом абсолютного монарха и властным распоряжаться жизнью и смертью целого народа. Иногда споры бывали сравнительно мирными. Как-то за обедом Петр сказал собравшимся, что в Австрии было потолстел, но на обратном пути на польских харчах опять отощал. Польский посол, человек весьма дородный, принялся утверждать, что вырос в Польше и обязан своей полнотой тамошней кухне. Петр парировал: «Ты растолстел не там, но в Москве». Поляк, как и все другие послы, находился на продуктовом и денежном довольствии принимающего правительства, так что благоразумно смолчал.

А вот другой случай: как-то раз на пиру зашла речь о различиях между странами; при этом очень плохо говорили о стране, лежавшей рядом с Россией (Корб не называет, о какой именно). Приехавший оттуда посол, со своей стороны, отвечал, что заметил и в России многое, достойное порицания. Царь резко оборвал его: «Если бы ты был мой подданный, то я бы послал тебя к тем, что теперь качаются на виселицах, так как я хорошо понимаю, к кому твои слова относятся». Немного погодя царь нашел способ поставить этого человека танцевать в паре с шутом, служившим посмешищем всего двора, что вызвало кругом ухмылки и смех. Однако посол пустился в пляс, не понимая, какую с ним сыграли постыдную шутку, и танцевал, пока австрийский дипломат не напомнил ему потихоньку о необходимости беречь достоинство посла.

* * *

Настроения Петра бывали странны и непредсказуемы, и случалось, что его внезапно бросало от восторженных порывов к гневному припадку. Сейчас он был общителен, радовался, что его окружают друзья, потешался над чудным видом только что обритого приятеля, но через несколько минут мог впасть в глубокое, болезненное уныние или взорваться буйной яростью. На одном празднике рассерженный Петр обвинил Шеина в продаже армейских чинов за звонкую монету. Шеин все отрицал, и Петр пулей вылетел из комнаты – расспрашивать солдат, несших караул вокруг дома Лефорта, чтобы выяснить, «сколько наделал Шеин полковников и прочих офицеров не по заслугам, а за одни лишь деньги».

Далее этот эпизод, в изложении Корба, развивался так: «Спустя несколько времени он вернулся, и, в страшном гневе, пред глазами воеводы Шеина, ударил обнаженным мечом по столу и вскричал: „Так истреблю я твой полк!“ В справедливом негодовании царь подошел затем к князю Ромодановскому и к думному дьяку Никите Моисеевичу [Зотову]. Заметив, что, однако, они оправдывают воеводу, до того разгорячился, что, махая обнаженным мечом во все стороны, привел тут всех пирующих в ужас. Князь Ромодановский легко ранен в палец, другой в голову, а Никита Моисеевич, желая отвратить от себя удар царского меча, поранил себе руку. Воеводе готовился было далеко опаснее удар, и он, без сомнения, пал бы от царской десницы, обливаясь своею кровью, если бы только генерал Лефорт (которому одному лишь это дозволялось) не сжал его в объятиях и тем не отклонил руки от удара. Царь, возмущенный тем, что нашелся смельчак, дерзнувший предупредить последствия его справедливого гнева, напрягал все усилия вырваться из рук Лефорта, и, освободившись, крепко хватил его по спине. Наконец, один только человек, пользовавшийся наибольшей любовью царя пред всеми москвитянами, сумел поправить это дело… Он так успел смягчить сердце царя, что тот воздержался от убийства, а ограничился одними угрозами. За этой страшной грозой наступила прекрасная погода. Царь с веселым видом присутствовал при пляске и, в доказательство особенной любезности, приказал музыкантам играть те самые пьесы, под какие он плясал у своего… „любезнейшего господина брата“, то есть царь вспоминал о том бале, какой дан был императором в честь его гостей. Две горничные девушки пробрались было тихонько посмотреть, но государь приказал солдатам их вывести. И тут, при заздравных чашах, палили из 25-ти орудий, и пирушка приятно продолжалась до половины шестого часа утра».

На другой день произведенные Шеиным назначения были отменены, и с тех пор обязанность решать, кого из офицеров следует повысить в чине, лежала на Патрике Гордоне.

Не в первый раз Лефорт подставлял себя под царские кулаки или кидался между Петром и очередной жертвой его ярости. 19 октября царь обедал у полковника Чамберса, как вдруг, пишет Корб: «Не знаю, какой вихрь расстроил веселость до того, что Его Царское Величество, схватив генерала Лефорта, бросил его на землю и попрал ногами». И все равно Лефорт пытался противостоять монаршему гневу. На пиру для двухсот вельмож в новом Лефортовском дворце заспорили два бывших регента, дядя Петра, Лев Нарышкин, и князь Борис Голицын. Петр разозлился и «объявил напрямик, что тот из двух, который окажется более виновным, отдаст под меч свою голову и что их соперничество таким образом прекратится. Для раскрытия этого дела назначен князь Ромодановский; генерал Лефорт хотел было утишить гнев царя, но царь сильно оттолкнул его от себя кулаком».

Корб не скрывает, что больше других ему не по душе князь Федор Ромодановский, высокий, густобровый наместник Москвы и потешный князь-кесарь, который служил у Петра еще и главой розыскного ведомства. Ромодановский был угрюм и обладал тяжеловесным юмором. Он любил заставлять гостей выпить большой кубок перцовки, который им подносил, встав на задние лапы, громадный дрессированный медведь. Если гость отказывался, медведь принимался срывать с упрямца шляпу, парик, а затем и другие части гардероба. Иностранцев князь ни в грош не ставил. Однажды он похитил понадобившегося зачем-то немца-переводчика, который состоял при одном из царских врачей, и отпустил лишь после того, как этот врач пожаловался Лефорту. В другой раз арестовал доктора-иностранца, а когда тот после освобождения спросил князя Ромодановского, для чего его так долго продержали в заключении, то в ответ услышал: «Только для того, чтобы вам более досадить».

* * *

12 октября Корб записал в дневнике, что «выпало чрезвычайно много снегу и был сильный мороз». Пиршества и казни шли своим чередом, хотя Петр вскоре покинул Москву и отправился на воронежские верфи. Впрочем, к Рождеству царь возвратился. Вот рождественские впечатления Корба: «У русских дню Рождества Господня предшествует пост; сегодня, накануне этого праздника, все рынки и перекрестки переполнены всякого рода мясом. В одном месте неимоверное количество гусей, в другом столько освежеванных боровов, что, кажется, было бы их достаточно на целый год; здесь множество убитых волов, там как будто стаи птиц… слетелись в этот город со всех концов Московского царства. Было бы излишне перечислять все их роды: все, чего только пожелаешь, все найдешь».

Далее Корб описывает празднование Рождества, окрашенное грубым весельем Всепьянейшего собора: «Театральный патриарх в сопровождении мнимых своих митрополитов и прочих лиц, числом всего 200 человек, прокатился в восьмидесяти санях через весь город в Немецкую слободу, с посохом, в митре и с другими знаками присвоенного ему достоинства. В домах всех купцов и богатейших москвитян и немецких офицеров воспевались хвалы родившемуся Богу, при звуках музыки, нанятой хозяевами дома за большие деньги. После сих песнопений в честь Рождества Христова генерал Лефорт принимал все общество у себя в доме, где имело оно, для своего удовольствия, приятнейшую музыку, угощение и танцы».

За свои хриплые колядки царь и вся его развеселая компания ожидали щедрого вознаграждения, если же их ожидания не оправдывались, хозяин мог пенять на себя: «Филатьев, богатейший московский купец, дал царю, воспевавшему у него со своими боярами хвалы родившемуся Богу, только 12 рублей. Царь этим так обиделся, что тотчас же послал к нему 100 человек мужичков, приказав немедленно выдать каждому из них по рублю».

Празднества продолжались до Крещения, когда у подножия кремлевской стены происходил традиционный обряд водосвятия. Вопреки обычаю, царь не сидел на троне рядом с патриархом, а появился в военной форме со своим полком, который в составе двенадцатитысячного войска стал строем на толстом речном льду. Корб писал: «Крестный ход подвигался в следующем порядке к замерзлой, по причине зимнего времени, реке. В голове шел полк генерала Гордона… яркий красный цвет новых мундиров давал этому полку нарядный вид. За полком Гордона следовал Преображенский, хорошо одетый в новые зеленые мундиры. Царь, своим высоким ростом внушавший должное его высочайшему имени почтение, исправлял в оном должность капитана. Затем следовал третий полк, Семеновский… цвет воинских кафтанов голубой. В каждом полку два хора музыкантов, а в каждом хоре по восемнадцать человек… На реке, покрытой крепким слоем льда, была устроена ограда; в верхнем конце поперек реки был расстановлен полк Гордона, в низшем конце ее Семеновский полк, вдоль же реки, возле ограды, расположился Преображенский полк. При каждом полку были поставлены принадлежащие ему орудия… Пятьсот лиц духовенства, дьяконы, подьяконы, священники, игумены, епископы и архиепископы в одеждах, богато украшенных серебром, золотом, жемчугом и каменьями, придавали этому обряду еще более величественный вид. Двенадцать церковнослужителей несли перед большим золотым крестом фонарь, в котором горели три восковые свечи. Неимоверное множество народа толпилось везде, на улицах, на крышах и на стенах города. Когда духовенство наполнило собой обширную загородку, начались, при множестве зажженных свечей, священные обряды с воззваниями к Богу; после того митрополит обошел кругом место с курившейся кадильницей. В средине ограды был проломан пешнею лед, чрез что образовалось отверстие в виде колодца, в котором вода поднялась кверху; эту воду, трижды окадив, освятил митрополит троекратным погружением в нее горящей свечи, и осенил ее затем обычным благословением. Подле ограды поставлен был столп, превышавший городские стены: на нем человек, удостоенный этой почести от царя, держал знамя царства. Это знамя белое, на нем сияет двуглавый орел, вышитый золотом; развивать его не позволено, пока духовенство не перейдет за ограду; тогда человек, держащий знамя, обязан следить за обрядами каждения и благословения, так как о каждом из них он должен извещать наклонением оного. Полковые знаменщики внимательно наблюдают за ним, чтобы отвечать ему тоже преклонением знамени. После благословения воды знаменщики всех полков, подойдя со своими знаменами, становятся вокруг загородки для того, чтобы последние могли быть достаточно окроплены святою водой. Патриарх, а в отсутствие его митрополит, сходит с своего седалища или возвышения и кропит царя и всех воинов святою водою. Пальба из орудий всех полков по царскому приказанию заканчивает обряд; за пальбой, в знак торжества, раздались троекратные залпы из ружей».

Осенние и зимние вакханалии достигли пика на Масленицу, накануне Великого поста. Центральную роль в этих буйствах играл Всепьянейший собор, члены которого в потешном церемониальном шествии проследовали во дворец Лефорта для поклонения Бахусу. В числе зрителей, наблюдавших за процессией, был Корб. «…Митра [потешного патриарха] была украшена Вакхом, возбуждавшим своей наготою страстные желания. Амур с Венерою украшали посох, чтобы показать, какой паствы был этот пастырь. За ним следовала толпа прочих лиц, отправлявших вакханалии: одни несли большие кружки, наполненные вином, другие сосуды с медом, иные фляги с пивом и водкою. И как, по причине зимнего времени, они не могли обвить свои чела лаврами, то несли жертвенные сосуды, наполненные табаком, высушенным на воздухе и, закурив его, ходили по всем закоулкам дворца, испуская из дымящегося рта самые приятные для Вакха благоухания… Театральный первенствующий жрец подавал чубуком знак одобрения достоинству приношения. Он употреблял для этого два чубука, накрест сложенные».

Многих иноземных послов шокировала эта пародия, и сам Корб поражен был тем, что «изображение креста, драгоценнейшего символа нашего спасения, могло служить игрушкою». Но Петр не видел причин скрывать от посторонних глаз свои забавы. 1 марта у царя был на прощальной аудиенции посол Бранденбурга. Затем царь велел ему остаться на обед. «После обеда думный дьяк Моисеевич, разыгрывающий роль патриарха, по требованию царя начал пить на поклонение. В то время как этот лицедей пил, каждый должен был, в виде шутки, преклонить перед ним колено и просить благословения, которое он давал двумя чубуками, крестообразно сложенными. Один только из посланников, который, по чувству уважения к древнейшей христианской святыне, не одобрял этих шуток, скрытно удалился и тем избежал принуждения принимать в них участие. Тот же Моисеевич, с посохом и прочими знаками патриаршего достоинства, первый пустившись в пляс, изволил открыть танцы. Царевич с княжной Натальей находились… в [смежной] комнате. Царевич был одет в немецкое платье; хороший покрой его одежды и прелестное убранство головы его, вьющиеся пряди волос, все это прекрасно шло к его красоте. Наталью окружали знатнейшие госпожи. Сегодня обнаружилось в русском обществе смягчение нравов, так как до сего времени женщины никогда не находились в одном обществе с мужчинами и не принимали участия в их увеселениях, сегодня же некоторые не только были на обеде, но также присутствовали при танцах».

А тем временем, словно мрачное сопровождение этому масленичному веселью, шли, не прекращаясь, казни стрельцов. 28 февраля тридцать шесть человек погибли на Красной площади и сто пятьдесят в Преображенском. В тот же вечер у Лефорта было пышное празднество, после которого гости любовались восхитительным фейерверком. В первую неделю марта начался Великий пост, а с ним пришел конец безумному карнавалу веселья и смерти. На город опустилась такая благодатная тишина, что Корб заметил: «Сколько было на прошедшей неделе шума и шалостей, столько в настоящую – тишины и смирения… Последовало внезапное и невероятное преобразование: лавки заперты, торги на рынках закрыты, присутственные и судебные места прекратили свои занятия; нигде не подавали на стол ни рыбы, ни кушаний с деревянным маслом [оливковое масло низкого сорта], наблюдался строжайший пост, чтобы умертвить плоть; питались только хлебом и земными плодами».

В затишье Великого поста власти наконец начали снимать тела стрельцов с виселиц, где они провисели всю зиму, и вывозить, чтобы предать земле. «Это было ужасное зрелище для народов более просвещенных, выразительное и полное отвращения, – писал Корб. – В телегах лежало множество трупов, кое-как набросанных, многие из них полунагие: подобно зарезанному скоту, который везут на торг, тащили тела к могильным ямам».

Помимо жизни петровского двора, Корб наблюдал немало повседневных московских картинок. Царь постановил сделать что-нибудь с галдящими ордами нищих, которые увязывались на улице за горожанами, как только те выходили из своих дверей, и всю дорогу плелись следом за ними. Частенько попрошайки ухитрялись, не прекращая клянчить подаяние, ловко обшарить карманы своей жертвы. Петровским указом запрещалось просить милостыню, как и поощрять попрошайничество, и всякого, пойманного за раздачей милостыни, ждал штраф в пять рублей. Чтобы облегчить участь нищих, царь на свои личные средства учредил больницы для бедных при каждой церкви. Условия в этих больницах, вероятно, были суровые, о чем свидетельствует еще один иностранец: «Улицы скоро очистились от бродяг, многие из которых предпочли работать, чем очутиться в больничном заточении».

Даже в те времена, когда во всех странах царило беззаконие, Корба поразила многочисленность и дерзость московских разбойников, которые сбивались в шайки и нагло грабили всех подряд. Обыкновенно по ночам, но иногда и средь бела дня они нападали на свою жертву, обдирали ее как липку, а нередко и убивали. Случались убийства таинственные, так и оставшиеся нераскрытыми. Одного моряка-иностранца, гостившего с женой у какого-то боярина, пригласили прокатиться на санях по вечерней пороше. Когда гость с хозяином вернулись с прогулки, то обнаружили, что жене моряка отрезали голову, и не нашлось никаких указаний на личность или мотивы убийцы. Правительственные чиновники чувствовали себя не в большей безопасности, чем простые горожане. 26 ноября Корб записал: «Один гонец был отправлен ночью в Воронеж к Его Царскому Величеству с письмами и драгоценными вещами, но на Каменном мосту в Москве его схватили и обобрали. На рассвете были найдены распечатанными письма, разбросанные по мосту, а гонец и вещи пропали без вести… подозревают, что гонец был опущен под лед протекающей там реки Неглинной». Иностранцам приходилось проявлять особенную осмотрительность, поскольку их считали завидной добычей не только грабители, но и простые москвичи. Один человек из штата австрийского посольства, знавший русский язык, доложил, что только что на улице повстречал прохожего, изрыгавшего потоки хулы и проклятий всем иностранцам: «Вы, собаки немцы, довольно уж вы на свободе обирали и грабили: пора уже унять вас и казнить!» Встреча с одиноким иностранцем, особенно нетвердо стоящим на ногах после застолья, давала некоторым москвичам редкую возможность отвести душу. При этом сопротивляться насилию часто тоже бывало небезопасно, так как Петр, пытаясь сократить количество уличных убийств, объявил преступником любого, кто в пьяном виде вытащит саблю, пистолет или нож, хотя бы для самозащиты, даже если оружие не будет пущено в дело. Однажды вечером австрийский офицер по фамилии Урбан возвращался навеселе домой в Немецкую слободу. На него напал какой-то русский – сначала ругался, а потом полез с кулаками. По словам Корба, Урбан, «обиженный таковым бесчестьем, притом со стороны столь ничтожного человека, пользуясь естественным правом обороны от безрассудного обидчика, стал сильно защищаться пистолетом. Пуля слегка скользнула поверх головы нападавшего. Рана не представляла никакой опасности для его жизни: однако же, чтобы жалоба пораненного не наделала большого шума и, дошедши до Царского Величества, не послужила поводом к делу, Урбан, по полюбовной с ним сделке, дал ему четыре рубля, с тем чтобы тот молчал о случившемся». Однако Петр все-таки об этом прослышал. Урбана арестовали и обвинили в тяжком преступлении. Когда друзья Урбана стали оправдывать его тем, что он был пьян, царь ответил, что оставил бы его безнаказанным, если бы он в пьяном виде просто подрался, но пьяную пальбу спустить не может. Однако он заменил смертную казнь поркой, и только благодаря неустанным просьбам австрийского посла отменил наконец и ее.

Впрочем, и грабителям, если они попадались, приходилось несладко. Они партиями шли на дыбу и виселицу: как-то в один день повесили семьдесят человек. Но это все равно не останавливало их собратьев. Для них озорство на улице было образом жизни, а неподчинение властям так глубоко в них укоренилось, что усилия все-таки заставить их уважать закон вызывали бурю негодования у его закоренелых нарушителей. Например, хотя государство имело монополию на водку и частная торговля строго запрещалась, ее успешно продавали в одном московском доме. Пятьдесят солдат было послано конфисковать противозаконный товар. Произошел настоящий бой, трое солдат погибли. Винокуры-контрабандисты, нимало не смущаясь и не помышляя о бегстве, угрожали еще более суровым возмездием, если попытка захвата повторится.

Что говорить, если стража и солдаты, на которых возлагалось насаждение законности, сами были не слишком законопослушны. Корб заметил, что «солдаты в Московии имеют обыкновение мучить тех, кто попадет им в руки, как им заблагорассудится, невзирая на личности или их вину. Солдаты сплошь и рядом бьют арестованных прикладами и палками, запихивают их в самые непотребные дыры, особенно богатых, которым не краснея заявляют, что не перестанут издеваться, пока не получат кругленькой суммы. Идет ли арестованный в тюрьму добровольно, или его ведут силой, все равно по дороге избивают».

В апреле 1699 года в Москве вдруг круто подскочили цены на продукты. Розыск показал, что солдаты, которым приказали до весенних оттепелей вывезти из города тела казненных стрельцов, реквизировали телеги у крестьян, привозивших в Москву пшеницу, овес и другое зерно, причем самих крестьян заставляли освобождать телеги от продуктов, нагружать трупами, вывозить и хоронить казненных. Добычу солдаты оставляли себе, чтобы съесть или продать. Напуганные таким откровенным разбоем, крестьяне перестали привозить в город припасы, а цены на то, что уже было завезено, выросли астрономически.

С наступлением теплых дней иностранных послов стали часто приглашать за город, в красивые, цветущие окрестности Москвы. Корба и австрийского посла пригласили на пир в имение дядюшки Петра, Льва Нарышкина. «Изобилие редкостных яств, ценность золотой и серебряной посуды, разнообразие и изысканность напитков с несомненностью свидетельствовали о близком родстве хозяина с царем. После обеда состязались в стрельбе из лука. Никто не мог уклониться от участия, поскольку объяснения вроде того, что эта забава гостю незнакома или у него нет достаточной сноровки, во внимание не принимались. Мишенью служил кусок бумаги, укрепленный над землей. Хозяин прострелил его в нескольких местах под общие аплодисменты. Дождь оторвал нас от этих приятных упражнений, и мы вернулись в покои. Нарышкин, в знак уважения к господину послу, отвел его за руку в комнаты своей жены, чтобы он обменялся с ней приветствиями. У русских нет более высокой почести, чем получить от мужа приглашение поцеловать его жену и удостоиться принять чарку водки из ее рук».

В другой раз послу показали царский зверинец – «неимоверной величины белого медведя, леопардов, рысей и многих других зверей, которые содержатся здесь только для удовлетворения любопытства». Затем он побывал в знаменитом Новоиерусалимском монастыре, построенном Никоном, а потом отправился в гости к Виниусу. «Мы находили особенное удовольствие, наслаждаясь катанием в лодке и ловлею сетями рыбы; это нас тем более занимало, что мы знали, что пойманная нами рыба будет служить для нашего ужина». Послов приглашали и в царское имение в Измайлово. В Москве стояла июльская жара, и гости нашли, что Измайловский дворец расположен самым удачным образом. «Замок окружает роща, замечательная тем, что в ней растут хотя и редко, но весьма высокие деревья; свежесть тенистых кустарников умаляет там палящий жар солнца». Были там и музыканты, «чтобы гармоническую мелодию своих инструментов соединить с приятным звуком тихого шелеста ветра, который медленно стекает с вершин деревьев».

Визит Корба, связанный с пребыванием имперского посла, длился пятнадцать месяцев. В июле 1699 года они отбыли после пышных прощальных церемоний. Петр щедро одарил дипломата и его свиту, причем среди подарков было много соболей. По приказу царя устроили великолепную процессию, и посол ехал в парадной царской карете с золотыми и серебряными украшениями и драгоценными камнями на дверцах. Карету и другие экипажи австрийского посольства провожали новые петровские эскадроны кавалерии и полки пехоты западного строя.

 

Глава 21

Воронеж и южный флот

С того самого часа, как Петр вернулся в Москву, он мечтал увидеть свои корабли, которые строились в Воронеже. Пока в Преображенском продолжались пытки, пока царь с друзьями пил мрачными осенними и зимними ночами напролет, он мечтал оказаться на Дону, вместе с западными мастерами-корабельщиками, которых он завербовал в путешествии и которые как раз приступали к работе на донских верфях.

В первый раз он приехал туда в конце октября. Многие бояре, державшиеся к нему поближе в стремлении сохранить милостивое расположение царя, поехали на юг вслед за ним. Князь Черкасский, почтенный старец, чья борода избежала общей участи, остался управлять Москвой, но вскоре обнаружил, что он там не единственный представитель власти. Петр, по своему обыкновению, вверил правление не одному человеку, а сразу нескольким. Перед отъездом он также сказал Гордону: «Все оставляю на тебя» – и Ромодановскому: «Передаю пока все дела в твои надежные руки».

Таков был петровский принцип организации управления в свое отсутствие: он разделял власть между многими исполнителями, отчего у каждого создавалось неясное представление о границах его полномочий, и отбывал, заведомо обрекая их на непрерывные разногласия и сумятицу. При этой системе вряд ли следовало ожидать эффективного управления, но зато ни один из наместников не смог бы посягнуть на его власть. Пока истоки стрелецкого бунта оставались неустановленными, именно это заботило Петра в первую очередь.

В Воронеже, на верфях, раскинувшихся по берегам широкой, мелководной реки, Петр застал плотников, работавших пилами и стучавших молотками. Но не все шло гладко. Не хватало строительных материалов и рабочей силы, а то, что имелось, безхозяйственно расточалось. Спеша выполнить царские распоряжения, мастера использовали непросушенный лес, который в воде быстро гниет. Приехавший из Голландии вице-адмирал Крюйс осмотрел корабли и приказал многие из них вытащить на сушу и сменить шпангоуты и обшивку. Мастера-иностранцы, каждый из которых следовал собственным проектам, без единого руководства и контроля, часто ссорились. Голландские корабельщики, которым Петр из Лондона прислал приказ работать только под надзором других мастеров, ходили мрачные и безучастные. Русские ремесленники были настроены не лучше. Вызванные указом в Воронеж учиться кораблестроению, они поняли, что, проявив излишнее усердие, можно угодить на Запад – совершенствовать свое мастерство. Поэтому многие предпочитали работать кое-как, лишь бы сошло, в надежде, что их все-таки отпустят домой.

Самые тяжкие трудности и испытания выпали на долю простых рабочих. Тысячи людей, доставленных на работы в Воронеж – крестьяне и холопы, – никогда не видывали судна больше баржи и водоема шире реки. Они приходили с собственным инструментом, кое-кто со своими лошадьми, чтобы рубить деревья, очищать стволы от веток и сплавлять лес по рекам в Воронеж. Их держали в невыносимых условиях, среди рабочих быстро распространялись болезни, люди умирали. Многие стали убегать, и в конце концов пришлось обнести верфи заборами и поставить охрану. Пойманных беглецов секли и возвращали на работы.

Внешне Петр сохранял бодрость, но из-за медленного хода работ, повальных болезней, смертности и бегства рабочих он приуныл и почти пал духом. Через три дня после приезда в Воронеж, 2 ноября 1698 года, он писал Виниусу: «Мы, слава Богу, зело в изрядном состоянии нашли флот и магазейн [склады] обрели. Только еще облак[о] сумнения закрывает мысль нашу, да не укоснеет [не замедлится ли] сей плод наш, яко [плод] фиников, которого насаждающее[е дерево] не получают видеть». Позже он писал: «А здесь, при помощи Божией, препороторирум великой [большие приготовления], только ожидаем благого утра, дабы мрак сумнения нашего прогнан был. Мы здесь зачали корабль, который может носить 60 пушек от 12 до 6 фунтов».

Хотя Петр тревожился, дело все же продвигалось, невзирая на то что на верфях не было никаких технических приспособлений и все делалось при помощи ручных инструментов. Бригады рабочих с лошадиными упряжками волоком тащили стволы деревьев, затем с них обрубали сучья и ветки и доставляли бревна на верфь, к месту, где в земле были вырыты ямы. Здесь несколько человек залезали в яму, а другие, положив бревно поперек ямы на землю, придерживали его концы или даже садились верхом, чтобы удержать его в одном положении; те же, кто находились внизу, выпиливали или вырубали длинные прямые рейки или изогнутые – для обшивки корпусов. При таком методе огромное количество древесины пропадало зря, так как из одного бревна выходило всего несколько реек. Необработанную рейку передавали более искусным мастерам, которые придавали ей окончательную форму и вид, работая топорами, молотками, сверлами и зубилами. Самые толстые, крепкие бревна шли на киль, который закладывали прямо на земле. Затем следовали шпангоуты, выгнутые наружу и вверх, к которым позже крепилась обшивка. Наконец, бока обшивали прочными рейками, способными выдерживать напор морских волн. Потом приступали к работам на палубах, строили внутренние помещения, оснащали корабль всеми необходимыми приспособлениями, благодаря которым он становился для моряка и домом, и рабочим местом.

Всю зиму, не обращая внимания на морозы, Петр трудился вместе со своими людьми. Он ходил по верфи, переступая через засыпанные снегом бревна, – мимо кораблей, молчаливо стоявших на стапелях, мимо работников, толпившихся возле костров, чтобы согреться, мимо литейной с огромными мехами, нагнетавшими воздух в печи, где ковали якоря и металлическую оснастку. Он был неутомим и кипел энергией, приказывал, упрашивал, убеждал. Венецианцы, строившие галеры, жаловались, что им некогда сходить к исповеди, – так напряженно они работают. Но флот продолжал расти. Приехав осенью, Петр обнаружил, что двадцать судов уже спущены на воду и стоят на якоре. Зима шла, и каждую неделю еще по пять-шесть кораблей сходили на воду или ждали, готовые к спуску, когда растает лед.

Не довольствуясь ролью наблюдателя, Петр сам сконструировал и начал строить, исключительно силами русских мастеров, пятидесятипушечный корабль, названный «Предестинация». Он заложил киль и упорно работал на строительстве этого корабля вместе с сопровождавшими его приближенными. «Предестинация» была красивым трехмачтовым судном в 130 футов длиной. Петр радовался, чувствуя в руках инструменты, и ему было приятно думать, что один из кораблей, которые рано или поздно выйдут под парусами в Черное море, будет создан его собственными руками.

* * *

В марте, когда Петр во второй раз приехал в Воронеж, его постиг тяжелый удар: умер Франц Лефорт. Оба раза, что Петр той зимой отправлялся строить корабли, Лефорт оставался в Москве. В сорок три года он не растерял, казалось, ни своей большой физической силы, ни горячности. В роли первого посла Великого посольства он выдержал полтора года торжественных приемов в Европе, и его выдающиеся способности к поглощению спиртного не покинули его и во время буйных осенних и зимних московских увеселений. Провожая Петра в Воронеж, он был в веселом, приподнятом настроении.

Но незадолго до его смерти, когда Лефорт еще жил прежней неистовой жизнью, прошел странный слух. Будто бы однажды ночью, которую Лефорт проводил у любовницы, жена его услыхала страшный шум в спальне мужа. Зная, что там никого нет, но предполагая, что муж, вероятно, передумал и вернулся домой сильно не в духе, она послала узнать, в чем дело. Посланный вернулся и сказал, что никого в комнате не увидел. Однако шум продолжался и, если верить жене, «на следующий день, ко всеобщему ужасу, все кресла, столы и скамейки, находившиеся в его спальне, были опрокинуты и разбросаны по полу, в продолжение же ночи слышались глубокие вздохи».

Вскоре Лефорт устроил прием для двух иностранных дипломатов, послов Дании и Бранденбурга, которые отправлялись в Воронеж по приглашению Петра. Вечер очень удался, и послы засиделись допоздна. Наконец в комнате стало невыносимо жарко, и хозяин, покачиваясь, вывел гостей на морозный зимний воздух – выпить при свете звезд; ни шуб, ни накидок никто не надел. На следующий день у Лефорта началась лихорадка. Быстро поднялся жар, и он впал в беспамятство: бредил, буянил, громко требовал музыки и вина. Перепуганная жена предложила послать за протестантским пастором Штумпфом, но больной закричал, что не желает никого к себе допускать.

Когда Штумпф все-таки пришел «и стал много объяснять ему о необходимости обратиться к Богу, то Лефорт только отвечал: „Много не говорите!“ Перед его кончиной жена просила у него прощения, если когда-либо в чем против него провинилась. Он ей ласково ответил: „Я никогда ничего против тебя не имел, я тебя всегда уважал и любил“…Он особенно препоручал помнить о его домашних и их услугах и просил, чтобы им выплатили верно их жалованье».

Лефорт прожил еще неделю, утешаясь на смертном одре музыкой специально присланного оркестра. Смерть настигла его в три часа утра. Головин немедленно опечатал все его имущество и отдал ключи родственнику Лефорта, одновременно отправив курьера в Воронеж к царю. Услышав эту новость, Петр выронил топор, сел на бревно и зарыдал, пряча лицо в ладонях. Голосом, охрипшим от горя, он проговорил: «Уж я более иметь не буду верного человека; он только один и был мне верен. На чью верность могу теперь положиться?»

Царь немедленно вернулся в Москву, и 21 марта состоялись похороны. Петр сам заботился об устроении церемонии: швейцарца ожидало торжественное погребение, такое грандиозное, какого не удостаивался никто в России, кроме царей и патриархов. Иностранных послов пригласили, а боярам приказали присутствовать. Им велели собраться в доме Лефорта в восемь утра, чтобы нести тело в церковь, но многие опоздали; возникли и другие проволочки, так что лишь в полдень процессия была готова выступить. Тогда Петр, по западному обычаю, велел подать гостям обильный холодный обед. Бояре, приятно изумленные видом угощения, набросились на еду, Корб так описывает эту сцену: «…Были уже накрыты столы и заставлены кушаньями. Тянулся длинный ряд чашек, стояли кружки, наполненные винами разного рода, желающим подносили горячее вино. Русские, из которых находились там по приказанию царя все знатнейшие по званию или должности лица, бросились к столам и с жадностью пожирали яства; все кушанья были холодные. Здесь были разные рыбы, сыры, масло, кушанья из яиц и тому подобные.

[Боярин] Шереметев считал недостойным себя обжираться вместе с прочими, так как он, много путешествуя, образовался, носил немецкого покроя платье и имел на груди Мальтийский крест. Между тем пришел царь. Вид его был исполнен печали. Скорбь выражалась на его лице. Иностранные посланники, отдавая должную Государю честь, по обычаю своему, низко ему поклонились, и он с ними поздоровался с отменною лаской. Когда Лев Кириллович, встав с своего места, поспешил навстречу царю, он принял его ласково, но с какою-то медленностию; он некоторое время подумал, прежде чем наклонился к его поцелую. Когда пришло время выносить гроб, любовь к покойнику царя и некоторых других явно обнаружилась: царь залился слезами и перед народом, который в большом числе сошелся смотреть на погребальную церемонию, запечатлел последний поцелуй на челе покойника.

…Тело было внесено в реформатскую церковь, где пастор Штумпф произнес короткую речь. По выходе из церкви бояре и прочие их соотечественники, нарушив порядок, протискались, по нелепой гордости, к самому гробу. Посланники же, не подавая вида, что обижаются этим нахрапом, пропустили вперед всех москвитян, даже и тех, которые, по незнатности происхождения и должности, не имели права притязать на первенство… Когда пришли на кладбище, царь заметил, что порядок изменен и что подданные его, шедшие прежде позади посланников, очутились теперь впереди их, и потому, подозвав к себе младшего Лефорта, спросил его: „Кто нарушил порядок? Почему идут назади те, которые только что шли впереди?“ Лефорт низко царю поклонился, не объясняя происшедшего. Тогда царь приказал ему говорить, что б то ни было, и когда Лефорт сказал, что русские самовольно нарушили порядок, царь хотя и был этим взволнован, но произнес только: „Это собаки, а не бояре мои“. Шереметев же (что должно отнести к его благоразумию) сопровождал, как и прежде, посланников, хотя все русские шли впереди. На кладбище и большой дороге были расставлены сорок орудий: три раза выпалили из всех пушек, и столько же раз каждый полк стрелял из своих ружей.

Один из тех, который обязан класть заряд в дуло, стоял, по глупости, пред отверстием орудия в то время, как должен был последовать выстрел, почему ядром и оторвало ему голову. По окончании погребения царь с солдатами возвратился в дом Лефорта, а за ним последовали все спутники, сопровождавшие тело покойника. Их уже ожидал готовый обед. Каждый из присутствующих в печальной одежде при погребении получил золотое кольцо, на котором были вырезаны день кончины генерала и изображение смерти. Едва вышел царь, как бояре тоже поспешно начали выходить, но сойдя несколько ступеней заметили, что царь возвращался, и тогда и все они вернулись с дом. Торопливым своим удалением заставили бояре подозревать, что они радовались смерти генерала, что так раздражило царя, что он гневно проговорил к главнейшим боярам: „Быть может, вы радуетесь его смерти? Его кончина большую принесла вам пользу? Почему расходитесь? Статься может, потому, что от большой радости не в состоянии долее притворно морщить лица и принимать печальный вид?“»

Смерть верного друга, приехавшего в Россию с Запада, была для Петра невосполнимой личной потерей. Жизнерадостный швейцарец направлял развитие своего юного друга и господина в пору его возмужания. Лефорт, неутомимый весельчак и гуляка, приучил юношу пить вино, танцевать, стрелять из лука; нашел ему любовницу и без устали изобретал все новые и новые буйные выходки, чтобы развлечь царя; сопровождал его в первых военных походах на Азов; уговорил Петра ехать в Европу и сам возглавил Великое посольство, в составе которого был и Петр Михайлов, и это долгое путешествие вдохновило царя на желание внедрить в России технические достижения и обычаи Запада. И вот, накануне крупнейшего из деяний Петра, двадцатилетней войны со Швецией, которой предстояло превратить неуравновешенного, увлекающегося молодого царя в великого императора-победителя, Лефорт умер.

Петр сознавал, кого он лишился. Всю жизнь его окружали люди, стремившиеся обратить свой чин и власть в государстве к собственной выгоде. Лефорт был не таков. Хотя близость к государю давала ему множество возможностей разбогатеть – он мог бы добиваться милостей и брать за это взятки, – Лефорт умер без гроша за душой. Денег у него было так мало, что, пока Петр не вернулся из Воронежа, пришлось просить у князя Голицына денег, чтобы купить парадный костюм. В нем Лефорта и похоронили.

Царь оставил Петра Лефорта, племянника и управляющего своего покойного друга, у себя на службе. Он написал в Женеву и просил сына Лефорта, Анри, приехать в Россию, потому что хотел, чтобы кто-нибудь из близких его друга всегда был рядом. В следующие годы роль Лефорта играли другие. Петр всегда любил окружать себя фаворитами и наделял огромной властью. Привязанность их к царю носила главным образом личный характер, и власть их проистекала исключительно из близости к государю. Самым заметным из этих людей был Меншиков. Но Петр никогда не забывал Лефорта. Как-то после роскошного вечера во дворце у Меншикова, который Петр с удовольствием провел в кругу закадычных друзей, царь написал хозяину дворца, находившемуся в отъезде: «Я впервые веселился от души после кончины Лефорта».

* * *

А шесть месяцев спустя, словно затем, чтобы сделать последний год уходящего столетия еще более памятным в жизни Петра, судьба лишила его и второго преданного советника и друга-иностранца, Патрика Гордона. Здоровье старого солдата стало постепенно сдавать. Накануне нового, 1698 года он отметил в своем дневнике: «В этом году я ощутил серьезный упадок сил и здоровья. Но да исполнится воля Твоя, о всемилостивый Господь!» Последний раз он был на людях, у своих солдат, в сентябре 1699 года, а с октября уже не поднимался с постели. В конце ноября, когда силы быстро покидали Гордона, Петр часто навещал его. Вечером 29 ноября он приходил дважды – Гордон слабел на глазах. Во второй раз при появлении царя от кровати отступил священник-иезуит, уже давший Гордону последнее причастие. «Сиди, сиди, святой отец, – сказал Петр, – делай что нужно. Я не стану мешать». Петр обратился к Гордону, но тот молчал. Тогда царь взял зеркальце и поднес его к лицу старика в надежде заметить признаки дыхания. Их не было. «Святой отец, – сказал Петр священнику, – я думаю, он умер». Царь сам закрыл глаза умершему и покинул дом, едва сдерживая слезы.

Гордону тоже устроили торжественное погребение, на котором присутствовали все московские сановники. Русские пришли охотно – все ценили старого воина за верную службу трем царям и заслуги перед государством. Его гроб несли двадцать восемь полковников, и двадцать самых высокородных дам сопровождали вдову в траурной процессии. Когда гроб Гордона поместили в склеп рядом с алтарем церкви, снаружи дали салют из двадцати четырех орудий.

Петр скоро ощутил, какую понес утрату – и для дела, и для души. Гордон был самым талантливым военачальником в России, приобрел значительный опыт во многих кампаниях. Как бы пригодился такой командир и советник в приближавшейся войне со Швецией! Будь он жив – и разгрома под Нарвой, всего через год после его кончины, вероятно, не произошло бы. Да и в застолье Петру недоставало седого шотландца, который преданно старался угодить своему повелителю и пил, не отставая от людей вдвое моложе его. Недаром опечаленный Петр сказал: «Государство лишилось с ним ревностного и мужественного слуги, который благополучно выводил нас из многих бед».

* * *

К весне флот был готов. Восемьдесят шесть судов всех размеров, включая восемнадцать военных морских кораблей, которые несли от тридцати шести до сорока шести пушек, спустили на воду. Кроме того, построили пятьсот барж для перевозки живой силы, продовольствия, боеприпасов и пороха. 7 мая 1699 года этот флот вышел из Воронежа, и прибрежным донским селениям открылся замечательный вид: мимо, вниз по реке, проплывала под всеми парусами целая армада. Номинальное командование возложили на адмирала Головина, а реально командовал флотом вице-адмирал Крюйс. Царь взял на себя роль шкипера сорокачетырехпушечного фрегата «Апостол Петр».

Однажды, когда вереница кораблей двигалась вниз по Дону, Петр увидел, как на берегу какие-то люди собираются варить себе на обед черепах. Большинству русских даже мысль о том, что можно есть черепаху, была противна, но Петр, со свойственным ему любопытством, попросил, чтобы и ему дали попробовать. Его спутники за обедом отведали новое блюдо, не зная, что это такое. Они подумали, что едят курицу, и с удовольствием очистили свои тарелки, после чего Петр велел слуге внести «перья» этих кур. Увидев черепашьи панцири, большинство расхохоталось, двоим сделалось дурно.

Петр прибыл в Азов 24 мая, приказал флоту встать на якорь на реке и сошел на берег осмотреть новые укрепления. Необходимость в этих укреплениях была очевидна: той весной орда крымских татар опять огнем и мечом пронеслась к востоку по южной Украине и приблизилась к самому Азову, оставляя за собой разоренные поля, выжженные хутора, деревни, обращенные в пепелища, обездоленных людей. Петр остался доволен азовской крепостью и отправился дальше в Таганрог, где полным ходом углубляли дно бухты и строили новую военно-морскую базу. Когда подошли все суда, царь вывел их в море, и начались учения с флажными сигналами, артиллерийские стрельбы и маневрирование. Учения длились почти весь июль и завершились потешной морской баталией наподобие той, что Петр видел в Голландии, в бухте Эй.

Итак, флот был построен, и перед Петром встал вопрос, как быть дальше. Он создавался для войны с Турцией, чтобы пробиться в Черное море и оспорить право султана распоряжаться в этом море, как в «турецком озере». Но положение изменилось. В Вене вот-вот должны были начаться переговоры между союзниками по антитурецкой коалиции – Австрией, Польшей, Венецией и Россией – и частично побежденными турками. Прокофий Возницын, опытный дипломат, находился в Вене, чтобы на переговорах выторговать для России как можно более выгодные условия. Мирный договор мог, судя по всему, лишь закрепить передачу земель, захваченных у Турции на момент подписания, новым хозяевам. Поэтому Петр был заинтересован в продлении войны, хотя бы ненадолго. Он хотел возобновить военные действия, поскорее захватить Керчь и получить тем самым выход в Черное море. Именно для этого царь так тяжко трудился всю зиму, торопясь построить флот.

Когда наконец собрался мирный конгресс в Карловице под Веной, Возницын настаивал на том, чтобы представители союзных держав не шли на заключение мира, пока требования России не будут полностью удовлетворены. Но у других стран были свои интересы, и они перевесили. Австрийцы уже добились возвращения себе всей Трансильвании и большей части Венгрии. Венеция должна была сохранить свои завоевания в Далмации и на побережье Эгейского моря, а Польша – некоторые районы к северу от Карпат. Английский посол в Константинополе, получивший инструкцию приложить все возможные посреднические усилия ради достижения мира, чтобы высвободить Австрию для предстоящей борьбы с Францией, уговаривал измотанных турок не скупиться на уступки. Те нехотя согласились уступить России Азов, но наотрез отказались расставаться с теми землями, которые, как Керчь, не были у них фактически отвоеваны. Возницын, оказавшийся в одиночестве и не поддержанный союзниками, мог только не соглашаться подписать общий договор. Зная, что Петр пока не в состоянии в одиночку атаковать турок, он предложил им заключить перемирие на два года. За это время царь мог бы подготовиться к серьезным наступательным операциям. Турки приняли предложение. В письме к Петру Возницын высказал идею воспользоваться перемирием, чтобы отправить посла прямо в Константинополь. Там посол мог бы попробовать путем переговоров достичь того, чего Россия до сих пор не могла и, казалось, вряд ли смогла бы в будущем добиться военной силой.

Все это случилось зимой 1698–1699 года, когда Петр строил свой флот в Воронеже. Теперь флот стоял наготове в Таганроге, но из-за перемирия с Турцией применить его в деле было невозможно. Поэтому Петр решил принять предложение Возницына. Он назначил Емельяна Украинцева, убеленного сединами руководителя Посольского приказа, чрезвычайным послом и велел ему ехать в Константинополь и вырабатывать условия мира с Турцией. И в этих планах нашлось скромное место для русского флота: его отрядили сопровождать посла до Керчи, откуда посол должен был проследовать в турецкую столицу на самом большом и красивом из новых петровских кораблей.

5 августа двенадцать русских судов – все под началом иностранцев, кроме фрегата, где шкипером был Петр Михайлов, – вышли из Таганрога в сторону Керченского пролива. Турецкого пашу – командира крепости, пушки которой простреливали пролив между Азовским и Черным морями, – застали врасплох. В один прекрасный день он услышал салют корабельных орудий и, кинувшись к крепостному парапету, увидел русскую эскадру у себя под стенами. Петр потребовал, чтобы через пролив пропустили единственный русский корабль, сорокашестипушечный фрегат «Крепость», следовавший в Константинополь с царским послом на борту. Паша расчехлил было орудия и отказался пропустить «Крепость» на том основании, что не получал соответствующих указаний из столицы. Петр пригрозил в таком случае прорваться силой – и тут как раз к его военным судам присоединились галеры, бригантины и барки с солдатами на борту. Через десять дней паша уступил, но поставил условием, что русский фрегат будут сопровождать четыре турецких корабля. Царь повернул назад, а «Крепость» прошла Керченским проливом. Когда она вышла в Черное море, ее капитан-голландец ван Памбург поднял все паруса и скоро оставил за горизонтом турецкий эскорт.

Это была историческая минута: впервые русский военный корабль под флагом московского царя свободно плыл по Черному морю. На закате 13 сентября русский корабль показался у входа в Босфор. Константинополь был удивлен и потрясен. Однако султан повел себя с достоинством. Он направил Украинцеву приветствие и поздравления и выслал шлюпки, чтобы доставить посла и спутников на берег. Но посол не пожелал покинуть корабль и просил разрешения войти на нем в Босфор и прибыть прямо в город. Султан согласился, и «Крепость» поплыла по Босфору и наконец бросила якорь в бухте Золотой Рог, прямо напротив султанского дворца на мысе Сарайбурну, перед носом у избранника Аллаха. Девять веков минуло со времен расцвета великой христианской Византийской империи, и за все это время под стенами Константинополя не приставал ни один русский корабль.

Турки смотрели на «Крепость», не веря своим глазам, не только из-за неожиданного появления русского фрегата, но и из-за его размеров. Они не могли взять в толк, как удалось построить такое большое судно на мелководном Дону; впрочем, их несколько успокоили собственные кораблестроители, предположившие, что русское судно, скорее всего, плоскодонное и потому в открытом море будет неустойчиво при пушечной стрельбе.

Принимали Украинцева пышно. Несколько высших должностных лиц ожидали его на пристани, ему подвели великолепного коня и препроводили в роскошную приморскую виллу для гостей. Затем, в соответствии с распоряжением Петра как можно нагляднее продемонстрировать новоявленную военно-морскую мощь России, «Крепость» открыли для посетителей. К ней подплывали сотни лодок, и на борту кишели толпы людей всех сословий. Наконец явился и сам султан со свитой турецких капитанов, которые подробнейшим образом осмотрели корабль.

Пребывание посольства проходило спокойно, хотя не знавший меры капитан-голландец однажды едва не погубил и самого себя, и вообще всю дипломатическую миссию. Он принимал на борту знакомых англичан и голландцев, и пирушка затянулась за полночь. Затем, отправляя гостей на берег, он вздумал дать в их честь холостой залп из всех сорока шести орудий. Пальба прямо под стенами дворца перебудила весь город, включая и султана, который подумал, что это сигнал для всего русского флота к началу нападения с моря. Наутро рассерженные турецкие власти приказали захватить фрегат и арестовать капитана, но ван Памбург пригрозил взорвать судно, как только первый турецкий солдат ступит на палубу. В конце концов, после многих извинений и обещаний больше не допускать подобных проступков, инцидент удалось загладить.

Тем временем, впрочем, турки вовсе не спешили уладить дела с Украинцевым. До самого ноября, целых три месяца с приезда русского посла в Константинополь, они оттягивали начало переговоров. Затем Украинцеву пришлось провести двадцать три заседания со своими османскими партнерами, пока наконец в июне 1700 года был достигнут какой-то компромисс. Поначалу Петр питал большие надежды. Он рассчитывал сохранить за собой Азов и крепости в низовьях Днепра, то есть опорные пункты, уже завоеванные русской армией. Он добивался свободы торгового (не военного) судоходства по Черному морю. Он просил султана запретить крымскому хану набеги на Украину и лишить его права взимать с Москвы ежегодную дань. Наконец, он хотел, чтобы в Порте находился постоянно аккредитованный посол России, поскольку Британия, Франция и другие державы уже имели здесь свои представительства, и чтобы православное духовенство пользовалось особыми привилегиями в Иерусалиме, у Гроба Господня.

Турки месяцами уклонялись от определенных ответов, так как из-за мельчайших деталей будущего соглашения возникали пререкания, споры и задержки. Украинцев почуял, что другие дипломатические представители в Константинополе – австрийцы, венецианцы, англичане, не говоря о французах, вознамерились всячески препятствовать его миссии, чтобы не допустить слишком тесного сближения России и Османской империи. «От послов цесарского, английского, венецианского, – жаловался Украинцев в донесении Петру, – помощи мне никакой нет, и не только помощи, не присылают даже никаких известий. Послы английский и голландский во всем держат крепко турецкую сторону, и больше хотят всякого добра туркам, нежели тебе, великому государю; завидуют, ненавидят то, что у тебя завелось корабельное строение и плавание под Азов и у Архангельска; думают, что от этого будет им в их морской торговле помешка». Крымский хан и того пуще жаждал помешать соглашению. «Царь, – писал он султану, своему хозяину, – разрушает старинные обычаи и веру своего народа. Он все переиначивает на немецкий манер и создает мощную армию и флот, тем самым всем досаждая. Рано или поздно он погибнет от рук своих же подданных».

В одном вопросе турки и сами держались непреклонно и не нуждались в подстрекательстве со стороны западноевропейских послов или татарских князьков: они наотрез отказали Петру открыть доступ в Черное море для каких бы то ни было русских судов. «Черное море и его побережье подвластно одному турецкому султану, – сказали они Украинцеву. – С незапамятных времен ни один чужой корабль не входил в его воды и не войдет никогда… Оттоманская Порта охраняет Черное море, как чистую, непорочную девицу, коснуться которой не смеет никто, и султан скорее позволит посторонним вступить в свой гарем, чем согласится на то, чтобы иностранные суда плавали по Черному морю». В общем, сопротивление турок оказалось слишком упорным. Войну они в целом проиграли, но сейчас, имея дело с одной Россией, стояли на своем и ничего не уступали сверх уже понесенных ими потерь. Петру не терпелось завершить переговоры, потому что на севере, на Балтике, перед ним открывались более заманчивые возможности. Заключенное в итоге соглашение, именуемое Константинопольским мирным договором, означало, в сущности, не окончательный мир, а тридцатилетнее перемирие, которое не сняло никаких претензий, оставило открытыми все вопросы и предполагало, что по его истечении, если перемирие не будет продлено, война возобновится.

Условия его представляли собой некий компромисс. Россия получила Азов и полосу длиной в десять дневных переходов от его стен. Однако крепости в низовьях Днепра согласились срыть, а земли вернуть в турецкое владение, Через всю Украину с востока на запад протягивалась ненаселенная и по идее демилитаризованная зона, отделяющая земли крымских татар от петровских владений. От претензий на Керчь и на доступ в Черное море русские отказались заранее.

В отношении статей договора, не касавшихся территориальных проблем, Украинцев добился более крупных успехов. Турки дали неофициальное обещание облегчить православным христианам доступ в Иерусалим. Отказ Петра впредь платить дань крымскому хану был принят. Это привело в ярость тогдашнего хана, Девлет-Гирея, но застарелый источник раздражения наконец был уничтожен, и более к этому вопросу не возвращались даже после разгрома, который Петр потерпел через одиннадцать лет на Пруте. Кроме того, Украинцев добился для России серьезной, по мнению Петра, уступки: права держать в Константинополе постоянного посла на равных основаниях с Англией, Голландией, Австрией и Францией. Это был важный шаг к цели Петра – добиться, чтобы Россию признали крупной европейской державой. Сам Украинцев и остался на Босфоре в качестве первого постоянного царского посла в иностранном государстве.

Как это ни парадоксально, заключение тридцатилетнего перемирия с Турцией едва не перечеркнуло громадные усилия, потраченные на строительство флота в Воронеже. Задолго до истечения тридцати лет пришлось бы распустить судовые команды, да и дерево бы сгнило. Однако в то время Петр, конечно, считал перемирие лишь временной задержкой. Правда, главной его целью уже становилась Северная война со Швецией, но тем не менее все его начинания на юге – в Воронеже, Азове и Таганроге – лишь приостановились, но не замерли окончательно. Пока Петр был жив, он никогда не расставался с мыслью о прорыве в Черное море. А потому, к великой досаде турок, корабельное строение в Воронеже продолжалось, новые суда спускались в Таганрог, а стены Азова вырастали все выше.

История распорядилась так, что южный флот Петра ни разу не участвовал в бою, а мощные стены Азова никто не штурмовал. Судьба кораблей и города решалась не в морских сражениях, как рассчитывал Петр, а в сухопутных баталиях в сотнях миль к западу. Когда Карл XII вторгся в глубь России и искал союза с Турцией в месяцы накануне Полтавы, флот в Таганроге послужил одной из сильнейших карт Петра, позволивших склонить турок и татар к невмешательству. В те критические месяцы весной 1709 года Петр срочно усилил южный флот и удвоил количество войск в Азове. В мае, за два месяца до исторической Полтавской битвы, он сам побывал в Азове и Таганроге и провел маневры флота, пригласив наблюдателем турецкого посла. Султан, на которого доклад посла произвел сильное впечатление, запретил крымскому хану Девлет-Гирею вести свою многотысячную татарскую конницу на подмогу Карлу. Одно это доказывает, что силы и средства на строительство флота в Воронеже были потрачены не зря.