1.

С того дня, как началась война, Тереза ни разу не была у Бисканти, хотя она тогда обещала скоро вернуться и думала сдержать слово. В сущности, она не раз хотела вернуться и нередко мечтала об этом или даже совсем уже готова была поехать, но так и не поехала. А потом появилось чувство неловкости от того, что она до сих пор не собралась, и тогда сделать это стало еще труднее. Так прошло почти семь лет.

И вот в четверг, теплым и душным майским вечером — едва ли не в тот самый час, когда Педерсон явился к Бийлу в бар отеля в Санта-Фе — Тереза пошла посмотреть, существует ли еще дом Бисканти, и жив ли еще сам Бисканти, и помнит ли он ее, и придется ли ему по душе то, что она задумала. Замысел этот, родившийся из чувств и воспоминаний, разбуженных ее письмом к Луису, был несложен: они с мужем пообедают у Бисканти и проведут в его доме вечер и ночь, как бывало не раз, когда они еще не были женаты. Это будет только через месяц, а то и позже; но сговориться можно заранее — и чем раньше, тем дольше она будет наслаждаться предвкушением, а кроме того, все, что связано с Луисом и что можно сделать не откладывая, само по себе волнует и требует внимания. Так думала она, когда незадолго до полудня сошла с чикагского поезда и проходила по вокзалу, где они провели те памятные часы мучительного ожидания в первый день войны.

Прямо с поезда она отправилась к себе, почти весь день никуда не выходила, и все же ее не оказалось дома, когда позвонили с телеграфа, чтобы прочитать телеграмму, только что полученную на ее имя из Санта-Фе. Она как раз забежала в маленькую мастерскую за углом и, разговаривая с хозяйкой, ждала, пока ей прогладят ее огненно-красную юбку: юбка вельветовая, самой ее гладить страшновато. Тереза не надевала ее с воскресного вечера, когда они были у Улановых; тогда она надела эту юбку потому, что так хотел Луис, а теперь наденет ее в честь сегодняшнего визита.

Тереза могла бы по телефону выяснить, есть ли смысл отправляться к Бисканти, но ей это и в голову не пришло. Быть может, Бисканти куда-нибудь переехал или даже просто не узнает ее — такова жизнь; и, однако, в глубине души она не сомневалась, что найдет Бисканти на старом месте и что он охотно ей поможет, — ведь любовь побеждает все.

Только об этом и были ее мысли, когда она вышла из своего старого, недавно отремонтированного дома и шла по улице в огненно-красной юбке.

Дом Бисканти стоял на прежнем месте целый и невредимый.

Дети играли на ступеньках крыльца, как играли здесь другие дети семь лет тому назад.

Она позвонила, чего никогда не делала прежде. Бисканти удивится, он подойдет озадаченный к двери и…

— Да это моя маленькая леди! — воскликнул Бисканти.

В голосе его была радость, лицо сияло улыбкой, и он отталкивал непослушную дверь, мешавшую ему протянуть Терезе обе руки.

Три часа она просидела в садике за домом, пока Бисканти бегал взад и вперед, разговаривая с посетителями. Но едва улучив свободную минутку, он подсаживался к столику Терезы, и они все обсудили: без сомнения, это будет чудесный вечер, еще один в придачу ко многим чудесным вечерам, которые она провела в этом доме, и к тому чудесному, но и печальному, к тому удушливо жаркому последнему вечеру в канун войны…

— Нет, не семь лет назад, — сказала она. — Шесть и три четверти… почти точно — шесть и три четверти.

— Срок немалый, — заметил Бисканти.

— Зато на этот раз никто не будет в саду болтать о войне, — сказала Тереза. — И вам не придется никого выбрасывать на улицу.

Она с нежностью улыбнулась ему, и он смутился.

Сад Бисканти был не сад, а насмешка: под ногами асфальт, над головою тент, со всех сторон дощатый забор. Позади высился огромный доходный дом, с боков садик теснили щербатые и закопченные глухие стены. А все же между верхним краем забора и нижним краем тента был просвет в какой-нибудь фут шириной, и за ним стояла ночь, и в свете, падавшем из окна, виднелось какое-то деревцо. Жарким душным вечером в саду Бисканти могло показаться, что вы и впрямь на свежем воздухе. И в тот душный вечер в канун войны, за расставленными в строгом порядке столиками, человек шесть наслаждались этой иллюзией, обливаясь потом, заканчивали свой обед, вертели в руках стаканы и говорили о войне.

Почти все они были завсегдатаями ресторанчика Бисканти с первых дней его существования. А он открылся году, примерно, в тридцатом, и с тех пор в нем ничего не изменилось — те же обеды, те же вина, та же мебель (простая, спокойная и не новая с самого начала), да и посетители почти все те же. В Нью-Йорке десятки, а то и сотни таких уголков. После 1933 года некоторые из них закрылись, но многие, в том числе и ресторан Бисканти, уцелели и по-прежнему кормили своих посетителей, которых теперь приводил сюда не только голод, но и тоска по родине. Заведение Бисканти стояло на тихой улице, застроенной старыми домами из бурого песчаника, за квартал от Грэмерси-парка. С Третьей авеню доносился грохот поездов надземной дороги, звонили колокола шведской лютеранской церкви, стоявшей в полуквартале отсюда, детишки играли на тротуарах, кричали и шумели, пока их не отсылали спать. Но все это почти не нарушало покоя маленького садика, где в тот вечер посетители сидели и говорили о войне.

Высокий, стройный человек лет сорока трех, подняв стакан и прищурясь, залюбовался игрою света в вине. Он говорил через плечо толстяку, сидевшему с женщиной за соседним столиком:

— Вам следовало бы лучше знать историю, Джонни. Такие союзы заключаются постоянно. Это политический маневр, просто маневр, не более того. Так на это и смотрите.

Высокий поставил свой стакан на стол и повернулся к толстяку и его спутнице.

— Я знал, что этим кончится, — пожаловался толстяк. — Я ведь говорил, уже раза три говорил, я знал, что этим кончится. Все они одинаковы, черт подери, я уж знаю. И все же я поражен… просто тем, как это произошло… уж очень все неожиданно.

— Для русских нет ничего святого, — заметила женщина.

— А для кого есть? Для англичан? Для французов? Не смеши меня. Все они тут замешаны, у всех рыльце в пушку, вот подожди, увидишь. Верно, Гобб?

Высокий кивнул, но он уже снова погрузился в созерцание своего стакана. Толстяк еще некоторое время смотрел на него. Потом обернулся к женщине.

— Ты, Джонни, известный циник, — сказала она, прищелкнув языком.

Они продолжали разговаривать, толстяк отер платком лицо.

Всех в саду разморило от жары, и разговор не клеился, случайная фраза повисала в воздухе и оставалась без ответа. Но так как все здесь были знакомы друг с другом и тема всех занимала, порою вновь возникало некоторое оживление. Разговор то вспыхивал, то гас, становился общим и вновь замирал. И стороною, сама по себе, не заглушая голосов, из старого маленького радиоприемника струилась музыка — упрямый, никем не замечаемый ручеек; но время от времени она прерывалась, и тогда все смолкали и прислушивались к самому последнему сообщению, которое почти не отличалось от предыдущего. Дикторы изо всех сил старались дать понять, что у них в запасе есть новости поважнее, ибо к девяти часам вечера 31 августа 1939 года сообщения радио, всячески подогревавшие интерес слушателей, начали приедаться. Из того, что каждый видел и слышал, чувствовал в воздухе, в отзвуках грозы, долетающих через океаны и континенты, ясно было, что известия, куда более важные, уже и в самом деле получены и будут оглашены, как только придет разрешение свыше. А пока, в ожидании, только и оставалось, что предаваться невеселым размышлениям, взвешивать, рассчитывать, вздыхать и многозначительно качать головой.

Но вот музыка смолкает, и все оборачиваются к приемнику. Последние известия: возможно, Гитлер назначит заседание рейхстага на утро. На этот счет поступили сообщения, пока, впрочем, не подтвердившиеся.

— Все еще остается неясным, перейдет ли Гитлер в наступление, — заключает диктор. — В Польше обстановка крайне напряженная. Слушайте нас на той же волне через несколько минут. Мы сообщим вам последние известия…

Опять зазвучала музыка. Высокий покачал головой.

— Вопрос не в этом, совсем не в этом. Разве мы ждем, чтоб нам сказали, собирается ли Гитлер занять Польшу? Что мы, сами не знаем? Захочет, так займет, а по всему видно, что он этого хочет. Вопрос в том, намерен ли кто-нибудь хоть как-то этому помешать. А кому же вмешаться, как не Англии? Но кто может сказать наверняка, что она вмешается?

Высокий обвел взглядом присутствующих, но ясно было, что он еще не все сказал, и никто не стал прерывать его.

— Итак, Англия на днях подписала договор с Польшей. Хорошо, очень хорошо, прекрасно. Но сейчас неблагоприятное время для договоров. И потом, что такое договор? Стоят за словами действительные намерения, или это только политический маневр? Кто знает? Во всяком случае, вопрос в том, будет ли Англия драться, вот в чем вопрос.

— Не станет она драться, — сказал молодой человек, одиноко сидевший в углу сада, — да и никто другой не станет. А если кто и попытается что-нибудь предпринять, ничего хорошего не выйдет. Войны не будет. А чем это плохо?

Этот молодой человек за весь вечер не произнес ни слова, притом он был новичком у Бисканти, его здесь никто не знал. И сейчас все взгляды обратились на него. Это был самый обыкновенный молодой человек, он сидел в кресле очень прямо, и когда замолчал, на его лице ничего нельзя было прочесть.

— Прошу прощенья, — вновь заговорил он минуту спустя. — Я не хотел прерывать вашу беседу. Мне показалось, что вы намерены сказать примерно то же самое. — Он смотрел на высокого. — Разве я ошибся?

— Ну, знаете ли, уж очень просто вы рассудили. На самом деле все куда сложнее…

— Да что ж тут сложного? Либо война будет, либо нет. Весь вопрос, как вы сами оказали, в том, ввяжется ли Англия в драку.

Тут высокий начал перебирать все «за» и «против», заговорил о факторе времени и других факторах. Бисканти остановился в дверях, что вели в сад из комнатки, составлявшей вторую половину его ресторана, и слушал. Бисканти и сам, как видно, не знал этого молодого человека, но под конец тоже вмешался в разговор.

— Вы, кажется, сказали, что если Англия не выступит против Германии, в этом нет ничего плохого. Что ж теперь, пускай Гитлер вытворяет что хочет? По-вашему, так и надо?

— Дело не в том, плохо это или хорошо, — возразил молодой человек. — Просто лучше избежать войны, чем воевать. Гитлер сделал Германию сильной. И бороться сейчас с Германией нелепо, потому что она слишком сильна, — он подчеркнул свои слова жестом. — А Англия слаба. Так же, как и Франция.

— Это мы уже слышали, — сказал Бисканти, не сводя глаз с молодого человека. — Год назад тоже так рассуждали. Но если рассуждать по-вашему, надо весь мир отдать Гитлеру. Вы этого хотите?

— Ну, знаете ли, оттого, что я так рассуждаю, Гитлер не завоюет весь мир. У каждого из нас есть свое мнение о надвигающихся событиях, не так ли? Я высказал свое мнение, только и всего. Если бы Англия была сильна, а Германия слаба, все мы, разумеется, думали бы иначе.

Бисканти и его собеседник находились в противоположных концах садика, и во время этого разговора присутствующие поворачивались то к одному, то к другому. Приемник, ютившийся на стойке между графином с водой и миской с маслом, продолжал гудеть. Бисканти энергично замотал головой.

— Нет, этим еще не все сказано. Не говоря уже о том, что вы, может быть, ошибаетесь по существу, это неправильно с точки зрения нравственной. Вот вы сейчас оказали, что перед силой надо склоняться всегда и на вечные времена. Когда он остановится, этот Гитлер? Или его уже не остановить? Я думаю, на это нужно время, какая бы ни была сила. Вы не согласны?

Все головы снова повернулись, все взгляды обратились на молодого человека. Он посмотрел вокруг, потом ответил:

— Во времена великой слабости — в такое время, как сейчас, — сила, может быть, и есть высшая добродетель.

Один из посетителей собрался уходить; он остановился в дверях, уплатил по счету и обменялся несколькими словами с Бисканти. Высокий, которого отделял от молодого человека один незанятый столик, все время сидел с отсутствующим видом; теперь он обернулся к молодому человеку и, ни словом не упоминая о предыдущем разговоре, снова принялся разъяснять, чем хорош и чем плох этот сложный исторический момент.

А потом разговоры оборвались, потому что музыка, звучавшая по радио, которую все, если и не слушали, то ощущали, опять смолкла. Новое сообщение по-прежнему относилось к заседанию рейхстага, которое все еще не было назначено. Минута прошла в молчании. Потом разговор возобновился.

Из садика стеклянная дверь вела в ресторан — небольшую комнату, еще меньше, чем садик. Там стояли шесть или семь столиков, и на каждом несколько бутылочек: прованское масло, уксус, горчица. Все столики пустовали, кроме одного. Единственный занятый столик стоял у оконного проема, тоже выходившего в сад. За этим столиком сидели мужчина и женщина, они провели здесь уже часа полтора, а то и два — с тех пор, как в саду появился первый посетитель. Через незастекленное окно они могли слышать все, что происходило в саду. Но они почти все время негромко разговаривали или просто сидели молча, по-видимому всецело поглощенные друг другом.

Бисканти отошел от дверей и направился к этой парочке. Он был высокий, грузный, с крупной, массивной головой, его обвисшие щеки вздрагивали при каждом шаге. Но походка у него была легкая, казалось, он движется на цыпочках. Он шел немного наклонясь вперед, сложив руки на животе. В нескольких шагах от столика он остановился, склонил голову набок и спросил, улыбаясь:

— Ну, как вы себя чувствуете?

Мужчина за столиком улыбнулся в ответ:

— Как нельзя лучше. Кто этот ваш приятель? — прибавил он, кивком показывая в сад.

Улыбка исчезла с лица Бисканти, он медленно покачал головой.

— Вы слышали, что он говорил? Как вам это нравится? Представить себе не могу… Но я не знаю, кто он такой, не знаю, кто такой. Однако что позволите вам предложить? — Он уже снова улыбался.

Рука девушки лежала на краю стола, мужчина прикрывал ее ладонью. Теперь он отнял руку и слегка выпрямился.

— Знаете что, — сказал он: — Давайте-ка сюда три сабайона, и поужинаем на прощанье втроем — Тереза, вы и я. Ведь завтра… — он махнул рукой.

Девушка, которая все время не отрываясь смотрела ему в лицо, подняла глаза, поглядела на Бисканти и похлопала ладонью по стулу, стоявшему рядом. Она была очаровательна — вся подалась вперед, голова откинута, ладонь протянутой руки все еще раскрыта — и шаловливо, и просительно. А мужчина все смотрел на нее и вдруг снова положил руку на ее ладонь, и она слегка сжала ее, все так же оживленно глядя на Бисканти.

— Ну, пожалуйста, мистер Бисканти! Сегодня уж такой особенный случай. Садитесь с нами.

Мистер Бисканти, очень польщенный, все же колебался. Нет, право, ему никак нельзя. Ему придется поминутно вскакивать. Да и им приятнее побыть вдвоем. Но девушка настаивала.

Он медленно наклонил массивную голову.

— Что ж, ради такого случая… — он слегка поклонился, прижав руки к животу. — И притом в обществе такой прелестной леди… — он поклонился мужчине: — Да и наш добрый друг… нам будет сильно недоставать его, — лицо Бисканти омрачилось. — Очень грустно, что вы должны уехать, мистер Саксл, очень грустно. Мы так привыкли к вам за это время.

— Доктор Саксл, — укоризненно поправила девушка. — Вы уже забыли.

— Да, да! — воскликнул Бисканти. — Никак не запомню! Это очень хорошо для нашего друга, но очень печально для нас. Все время он был просто мистер… сегодня он становится доктором, а завтра уезжает. — Биеканти внимательно посмотрел на девушку: — Вы будете скучать.

Луис Саксл хлопнул ладонью по столу. Вид у него был немного смущенный.

— В качестве новоиспеченного доктора физики, да еще почетного и отбывающего гостя, а главное — в качестве человека, который ждет… но ближе к делу, я вижу, мне следует высказаться определеннее… Мистер Бисканти, как насчет сабайонов и вашего приятного общества? Мы и не заметили, час уже поздний.

Бисканти, как он и предсказывал, приходилось поминутно вставать из-за стола, потому что посетители начали расходиться. А в промежутках шел тот разговор, что всегда ведется в час встреч и разлук, разговор, когда многое угадывается с полуслова, чрезмерно оживленный, с неожиданными переходами и минутами внезапного молчанья.

— Помните… — начинал Бисканти.

— Да, а потом… — перебивал его Луис и припоминал какую-нибудь подробность.

— А как вы думаете?.. — заговаривала о будущем Тереза.

О войне они не говорили. Война заполняла минуты молчания, когда в окно вливался разговор из сада. Но сами они о ней не упоминали. О войне все уже было переговорено, все трое знали, что думает каждый.

— Кажется, это было только год назад, — сказала Тереза.

Бисканти вспомнил, как Луис впервые пришел к нему однажды вечером, измученный блужданьями по окрестным кварталам в поисках свободной комнаты. Читая книгу, он чуть ли не три часа просидел в саду за обедом.

— Ну и толстенную же книгу он тогда читал, — вспоминал Бисканти. — Вот с этого и начинался доктор, а? Но тогда я этого не знал. Зато я выяснил, что молодой человек ищет комнату. Он сидел так долго, что все посетители разошлись, и наконец мы разговорились. Помните, мистер Саксл?

— А я вам не рассказывал, — продолжал Бисканти, который рассказывал это уже десятки раз, — что именно в тот день, в то самое утро я решил сдать каморку наверху? Я еще даже не успел вывесить объявление. Удивительное дело!

Больше года Тереза чуть ли не все время проводила в этой каморке, из окна которой видна была задняя стена огромного доходного дома и краешек Грэмерси-парка. Здесь она заботилась о Луисе Саксле в болезни и в здоровье, как подобает жене. Она читала ему вслух, когда он лежал в постели с закрытыми глазами, вытянув ноги и запрокинув голову; а бывало и так, что лежала она — и Луис, сидя за маленьким столиком, читал ей вслух. Комнатка была крохотная, для того, чтобы жить здесь вдвоем, надо было быть идеальной парой. Когда она расчесывала волосы перед зеркалом, висевшим над письменным столам, Луис уже не мог пройти из ванной к гардеробу. Иной раз ему приходилось стоять и ждать, и она краешком глаза видела его в зеркале; или же он садился в ногах постели, которая тоже загораживала проход, рассеянно изучал узор ковра или шевелил пальцами ног — и машинально поднимался, когда она давала ему пройти. Ей приходилось уносить с собой щетку и гребень. Но в ванной оказывались еще мелочи. И с полдюжины всяких вещиц в ящике стола. Их хватало на небольшой сверток, она упаковывала все это и уносила утром к себе. Да, у нее был и свой дом тоже. Эта мысль заставила ее улыбнуться.

Все еще улыбаясь, она вспомнила, как неожиданно он порой засыпал. Она лежала с ним рядом, опершись головой на руку, и при смутном свете городских огней, проникавшем в единственное окно, изучала каждую черточку его худощавого лица, смягченного темнотой и сном; взглядом, а иногда — чуть касаясь пальцами, она обводила мускулы его ног, выступающие под гладкой кожей. Чего бы она ни дала, чтобы снова вдохнуть запах этой кожи, ощутить рядом это упругое влажное тело… коснуться его… А эта его привычка рассеянно шевелить пальцами ног… Неужели это было так давно?

— Он-то, конечно, сказал, что ему просто хочется быть поближе к сабайонам, — говорил меж тем Бисканти. — Что ж, не спорю, довод веский.

— Вы меня покорили своей солидностью, — оказал Луис.

— И тем, что недорого спросили за комнату, — сказала Тереза, и все трое рассмеялись.

— Да уж я видел, что с него много не возьмешь. Он был такой… — И Бисканти стал рассказывать, как тогда выглядел Луис.

С сабайонами было покончено; болтовня в саду не смолкала; неумолчно гудело радио. Луис вдруг крепко прижался коленом к колену Терезы; в этом было какое-то отчаяние, и Тереза удивленно вскинула на него глаза. Но тотчас, опустив руку, коснулась его ноги и тихонько ее сжала. Бисканти поднялся. Но тут вошел новый посетитель и направился к их столику со словами:

— Что я слышу? Великое событие, а? Мистер Бисканти сообщил мне новость. Итак, вы уже доктор, и теперь уезжаете, покидаете нас… Добрый вечер, мисс!

Луис не мог вспомнить, как зовут этого человека.

— Вы уже встречались с мисс Сэвидж? — сказал он, и Тереза с улыбкой поздоровалась. — Подсаживайтесь к нам.

— Не могу, — ответил тот, неопределенно кивая в сторону кучки людей в прихожей. — Но все равно, очень вам благодарен. Стало быть, вы теперь доктор? А по какой части? Будете прописывать пилюли или резать руки и ноги? — Он улыбнулся Терезе и продолжал лукаво доверительным тоном: — Очень уж молод для таких дел, скажу я вам. Но будет отличным доктором по любой части. Согласны?

Тереза сказала, что согласна, а Луис начал объяснять, что он вовсе не такой доктор. Но собеседника это не очень интересовало, и Луис замялся и умолк, не кончив.

— Ну, все равно, лишь бы вы добились чего хотели. Это главное. — Он уже собрался было идти, но снова обернулся к ним: — Как вам нравится, что они устроили, эти русские? Как, по-вашему, будет теперь война?

Луис развел руками и кивнул в сторону садика, где еще оставалось человек пять-шесть.

— Вот они там все это решают, — сказал он.

— Еще бы! Ну, еще бы! Ха! А вот я пари держу, что мы не будем воевать. Видите ли, все забывают об одном…

Рука Терезы все еще лежала на бедре Луиса, и она почувствовала, как напряглись его мускулы, когда он наклонился к окну. Музыка, звучавшая по радио, опять смолкла, и смолкли разговоры.

— Все еще нет официального подтверждения сведений, сообщенных ранее по нашим радиостанциям, будто Гитлер назначил заседание рейхстага на завтра, в десять часов утра.

Она подумала о войне и о каморке наверху, о предстоящей ночи и о том, что будет после.

— …Таким образом… (Он меня любит)… видимо, нет оснований… (Нет, не любит)… отказываться от данной ранее оценки возможных последствий этого заседания… (Любит)… если оно действительно состоится.

Рано или поздно, подумала она, музыка оборвется и голос диктора скажет то, что написано на всех лицах, что все знают и чувствуют.

— …может начаться, по его мнению, и без формального объявления войны рейхстагом, всецело зависящим, разумеется, от воли Гитлера.

Голос ворвется к ним, в их комнатку, сокрушит эту их последнюю ночь, издеваясь над их любовью. Может быть, им так и не придется поговорить о том, о чем надо бы говорить… а надо сказать так много… И ничего у них не будет… и чувства так и не найдут выхода… Она закрыла глаза, вновь прислушалась к голосу диктора, и вдруг ощутила прилив злобы.

— …слушайте нас на той же волне…

— Да-а, — протянул знакомый Луиса, все еще не отходя от их столика. — Не знаю, не знаю… Ну, мы еще увидимся. Приходите в музыкальную комнату, я вам спою.

Он приветливо кивнул и отошел.

— Разве мы с ним еще увидимся? — спросила чуть погодя Тереза.

Музыкальной комнатой называлась старомодная гостиная на втором этаже, где изредка Бисканти и его приятели играли в покер. И музыку тоже слушали — все одни и те же оперные арии на заигранных, исцарапанных пластинках. Иногда они и сами пели. Раза два Тереза и Луис присоединялись к этой компании, и было очень весело. Но сегодня весело не будет, подумала Тереза; время бежит слишком быстро. Пора встать из-за стола, пора подняться в комнатку Луиса.

— Разве мы с ним еще увидимся? — спросила она и вдруг нашла слова для того, что так давно хотела сказать: «Мы ведь проведем вдвоем этот последний вечер?» Но слова эти остались несказанными; их смыл внезапный прилив злости. И вместо этого она спросила: — Что будем делать дальше, Луи?

Уже второй вопрос она ему задает, а он все не отвечает. Не отвечает, потому что сам не знает, чего хочет. И, не отвечая на ее вопросы, сидит молча и медленно вертит в руках стакан. Он чувствует на себе взгляд Терезы. И ощущает в ней перемену: пока она говорила, она вся подалась к нему, придвинулась совсем близко, а теперь ее мышцы ослабли и она откинулась на спинку стула, все еще не спуская с него глаз. Но ведь сегодня он одержал победу, он молод, завтра он едет домой, всем существом он ощущает неповторимость этого вечера, и его неодолимо влечет к Терезе; и все это мешает ему говорить, ибо он сам толком не знает, чего хочет, он лишь ничего не хочет утратить — и ему совестно и своей жадности, и своей нерешительности.

Пытаясь понять его молчание, Тереза отчасти угадала это. И потянулась было к нему, чтобы коснуться его руки и снова спросить о том же, но уже другими словами, на которые проще ответить. Но тотчас отдернула руку. Он сидит с таким напряженным лицом, надувшись, как ребенок, а я буду утешать его, точно маленького? И это мой возлюбленный, с ним я проведу сегодня ночь? Смешно, и трогательно, и зло берет.

И они сидят за столиком. В комнате душно, кожа вся покрылась испариной, от шума, доносящегося из сада, от разговоров, от радио у обоих гудит в ушах.

Эта нелепая пауза была не так уж длинна, как им обоим казалось, но и не так коротка — минуты две, три. Потом Луис решительно отодвинул стакан.

— Я… — начал он, пристально глядя на руку Терезы, куда-то повыше локтя, — я боюсь прощальных вечеров. Не могу тебе сказать, чего мне хочется, сам не знаю. Сегодня я боюсь тебя… и себя… и того, что будет утром…

Он покачал головой и, помолчав минуту, продолжал:

— Я веду себя как дурак, двух слов связать не могу. Но я буду вести себя лучше, когда мы останемся одни, обещаю тебе. — Он с улыбкой посмотрел ей прямо в глаза. — Обещаю тебе, хотя мужчины слабы, а женщины…

Как трудно ему выговорить простые слова, подумалось ей. Но она думала об этом не впервые, уже привыкла к этой мысли… во всяком случае, она почти всегда знает, что он чувствует и чего не умеет сказать! Сегодня она не так в этом уверена, но ведь сегодня она не уверена и в себе самой. Что такое прощальный вечер? Слезы, рыдания, исступление и опустошенность — или умолчание, сдержанность, ради того, чтобы не сразу начались слезы и все остальное.

В саду теперь остались четверо. Говорил молодой человек — вернее, он поучал. Он рассуждал о силе, о добродетели, о германском гении, о евреях и поляках, о Версальском договоре, о том, что кое-кто из окружения Гитлера действительно впадает в крайности, и, наконец, о том, что сам Гитлер, несомненно, избранник судьбы.

— Я не раз замечал, что такие избранники редко внушают людям добрые чувства, — заявил он. — То есть в том смысле, что все мы относимся к ним недружелюбно, будто они не такие же люди, как наши приятели и соседи, да и как мы сами, ну, и тому подобное. По крайней мере, это верно в отношении большинства, которое наблюдает такого избранника со стороны, знает о нем и его делах только понаслышке или по газетам. Что им призвание такого человека, — то есть, конечно, если они не получают при этом никакой личной выгоды. А потому… Разумеется, для немцев все это по-другому. Гитлер — избранник судьбы. Кто может в этом сомневаться? И немцы преклоняются перед ним, во всяком случае, большинство немцев. У меня лично, — он бросил взгляд на толстяка, — поскольку я не немец, нет никаких чувств к Гитлеру, совершенно никаких, но я понимаю, что он — избранная натура, а это, как ни говорите, не может не вызывать уважения. Разве я неправ?.

Толстяк заерзал на своем стуле.

— Все это больно хитро, на мой взгляд, — проворчал он. — Газетная болтовня, только и всего. Гитлер, может, и избранный, как вы выражаетесь, но только он — избранный сукин сын, так это один черт.

— Наверно, англичане говорили то же самое про Вашингтона.

— Ну, ну, бросьте! Еще чего — сравнивать Гитлера с Вашингтонам!

— Да не в том дело. Издалека, да еще во времена больших потрясений всякого вождя можно изобразить в ложном свете. Это еще не значит, что все они одинаковы.

Толстяк вздохнул: тебя, мол, не переспоришь. Этот молодой человек в начале вечера почему-то ни слова не вымолвил, но стоило ему раскрыть рот — и оказалось, что это настоящая говорильная машина. Всем прочим оставалось только слушать его да задавать вопросы или вставлять что-нибудь вроде: «Одну минуту…» — или: «Но вы забываете…» Что касается высокого, он в душе соглашался со многим из того, что доказывал молодой человек, — но уж очень он рубит сплеча, очень уж распинается… Высокий считал, что молодой человек чересчур резок.

Итак, он с пренебрежительной усмешкой смотрел на толстяка, но не находил что сказать — и вообще все это не доставляло ему удовольствия. Он бросил взгляд на дверь столовой. На пороге стоял Бисканти; Луис Саксл и его спутница подошли к нему и, видимо, прощались. В эту самую минуту Луис посмотрел в садик и встретил взгляд высокого. Они, собственно, не были знакомы, но нередко встречались за обедом и всякий раз обменивались несколькими словами. Луис издали помахал ему рукой, кивнул и толстяку и его соседке — с ними он тоже часто встречался здесь. И тут высокого словно что-то толкнуло, и у него вырвались необдуманные слова:

— Эй, Саксл, — окликнул он, вставая из-за стола, — идите-ка сюда! У нас тут объявился настоящий наци и такого наговорил… Идите сюда. Вы ведь еврей? Вот потолкуйте с ним.

Не успев договорить, он уже устыдился своей выходки. Потом подумал: Саксл — еврей, то, что я сказал, вполне разумно, я только не совсем удачно выразился. Но вдруг его снова обожгло стыдом, и он виновато посмотрел на тех троих у порога. Позади него раздался голос молодого человека:

— Не к чему обсуждать это с евреем.

Высокий не обернулся, он по-прежнему стоял у своего столика. Несколько мгновений слышно было одно только радио; все застыли, никто не двигался, только Тереза стиснула руки, живые глазки толстяка перебегали с одного лица на другое, а его спутница опустила голову. Луис Саксл не шевельнулся. Спокойно, почти задумчиво он смотрел на молодого человека, и тот тоже молча смотрел на него.

«И зачем только я это сказал, не надо было так говорить», — твердил себе высокий. А толстяк думал: «И черт его дернул выскочить… а все-таки, мне кажется, есть тут доля правды». В Бисканти закипала ярость, и он еще не нашел слов, чтобы дать ей выход, а Тереза была не в силах вымолвить ни слова, ее переполняли волнение, ненависть, любовь.

Луис быстро взглянул на Терезу, на Бисканти и подавил вздох. Молодой человек, в сущности, говорил без особой враждебности, и голос его прозвучал почти бесстрастно. Таким рассудительным тоном обычно утверждают истину или устанавливают исторический факт. Вот это-то и главное: в этих людях нет живой, личной злобы, в них вообще нет ни намека на живое, личное чувство. Заметил ли это кто-нибудь? — думал Луис. Понял ли кто-нибудь, что это — квинтэссенция происходящего, того, что настигает тебя и за морями и океанами? В нем вспыхнуло желание объяснить это всем и каждому, но не менее сильно было и желание сказать им, чтобы они забыли этот разговор.

Прошли секунды — восемь или, может быть, десять, но это очень долго, когда несколько человек не в силах прервать молчание, — и все эти долгие секунды Луис смотрел на молодого человека, по крайней мере, не отводил глаз. Тот тоже смотрел на Луиса, и лицо его ничего не выражало, как будто он давным-давно ни о чем не думал и ни слова не говорил.

Внезапно молчанию настал конец: ярость Бисканти вырвалась наружу. Он сошел по двум ступенькам, ведущим в сад, и обратился к молодому человеку:

— Уходите отсюда. Вставайте из-за стола и уходите. Прошу.

Молодой человек вскинулся было…

— Вам не следовало так говорить, — с упреком начал Бисканти, и вдруг громовым голосом: — Вон отсюда!

Луис тоже спустился в сад, предостерегающе протянул руку. Лица у всех стали испуганные. Бисканти, ни на кого не обращая внимания, глядя только на молодого человека, у которого теперь лицо было такое же испуганное, как у остальных, двинулся к нему. Тот поднялся и медленно попятился за столик. Бисканти наступал: он протянул руки и взял молодого человека за плечи. Тот запротестовал, но вяло и безуспешно. Попробовал вырваться, но хватка у Бисканти была железная. По-бычьи наклонив огромную голову, Бисканти повел перед собой пленника к дверям.

Почти уже у порога молодой человек попробовал высвободиться — не то чтобы очень резко, скорее — просто чтобы удобнее было подняться по ступенькам. Напрасная попытка. Бисканти ринулся вперед, негромко повторяя: «Нет… нет, нет! Нет… нет, нет!» — словно творя заклинания.

Молодой человек с размаху налетел на стойку, где стояли радиоприемник, миска с маслом и графин с водой: приемник подскочил, заскрежетал и умолк.

Миг — и пленник снова стал пленником; весь красный, явно возмущенный, он, однако, не сопротивлялся. Бисканти заставил его подняться по ступенькам, выпроводил через ресторан в прихожую и дальше, к двери, ведущей на улицу. Луис, Тереза и остальные, сбившись в кучку у входа в сад, как завороженные смотрели на все это. Они видели, что Бисканти распахнул парадную дверь, и услышали его голос:

— А теперь, прошу покорно, уходите и не приходите больше, я не желаю видеть вас у себя.

Молодой человек заколебался, оглянулся на них. И всем им на миг стало его жаль.

Высокий — больше для отвода глаз, а толстяк — чтобы выразить свое восхищение, — жаждали многое оказать об этом изгнании, о том, как выглядел молодой человек в такую-то минуту, а мистер Бисканти — в другую. И возвратившийся тем временем Бисканти, смущенно улыбаясь, тоже вступил в этот разговор. Все складывалось так, что можно было и не упоминать о преступлении, которое повлекло за собою такое наказание. В сущности, стало даже весело, воинственный марш Бисканти всем принес облегчение. Но Луису было не по себе: опять всё запуталось, теперь уже потому, что все так милы… Скорей бы уйти отсюда, но как это сделать? Наконец Тереза сказала несколько ласковых слов Бисканти — и, обменявшись улыбками, рукопожатиями и добрыми пожеланиями, выслушав еще несколько анекдотов и воспоминаний о грозном гневе мистера Бисканти, после многих напутствий и обещаний не забывать, Луис и Тереза откланялись.

Они поднялись во второй этаж, миновали музыкальную комнату. Обе двери приотворены; в комнате человек пять сидят за большим круглым столом, но они поглощены игрой, никто не поднял глаз. Луис и Тереза на цыпочках проходят мимо, поднимаются по лестнице в комнатку Луиса — и дверь закрывается за ними.

Прошло около часа, и свет в комнатке погас. А в это время в большом доходном доме, что за садиком Бисканти, в комнате напротив зажегся свет, какой-то человек отошел от окна, сел за стол и включил радио. В эту самую минуту тяжелый германский крейсер «Шлезвиг-Гольштейн» рассекал воды Балтийского моря, медленно двигаясь сквозь ночь к замершему в ожидании городу Данцигу. Но сведения об этом не были еще получены, и человек у радиоприемника узнал не больше того, что слышали раньше посетители сада, где сломанный приемник молчал, приткнувшись в темноте между миской с маслом и графином с водой.

2.

— Вот что, — сказал теперь Бисканти Терезе: — Поднимитесь наверх и поглядите сами.

Каморка в верхнем этаже пустовала уже года два, а то и больше; в ней еще стояла кое-какая мебель, хотя и не совсем та, что при Луисе, — письменный стол, например, вынесли, — и там сложены ненужные вещи, но все это можно будет убрать.

— Подите поглядите, — оказал Бисканти, кивая Терезе. — А потом скажете мне, что делать. Да и вообще, может, вам приятно поглядеть.

И Тереза взбежала по лестнице, миновала музыкальную комнату — сегодня там было тихо и темно — и поднялась наверх, к той маленькой комнатке, тоже тихой и темной. Остановилась на пороге, нащупала на стене выключатель и повернула его. Она успела уже забыть, как мала эта каморка, забыла, как она выглядит, — и теперь, стоя на пороге, заново все узнавала. Она прошла и села на край постели. Тут же поднялась, подошла к окну. Потрогала занавески — они были грязные. Медленно отошла в другой угол. Потом прислонилась головой к стене.

— Ты возвращаешься, это правда? — тихо сказала она. — Скорей бы уж!

Так она постояла минуту, другую.

Потом окинула комнату беглым взглядом, мысленно отметила, что нужно сделать, снова повернула выключатель и быстро спустилась по лестнице, чтобы уговориться обо всем с Бисканти.

Она возвращалась к себе в двенадцатом часу. Думала пойти пешком — до дому было кварталов десять, — но мимо проехало такси, и она окликнула его. Пока ее не было дома, приходил почтальон; он опустил ей в ящик извещение о телеграмме всего через несколько минут после того, как она отправилась к Бисканти. Но весь вечер детвора вихрем носилась взад и вперед по тесной прихожей, и когда Тереза вернулась, листка с извещением в почтовом ящике уже не было.

Войдя к себе, она тотчас разделась. Расстегнула юбку и готова была снять ее, да так и застыла, наклонив голову, совсем как недавно в старой комнатке Луиса. Потом дала юбке соскользнуть на пол. Подобрала ее, встряхнула и перекинула через спинку стула, сняла и туда же повесила блузку. Прошла в ванную и провела там с четверть часа; вымылась, постирала белье и чулки, смазала лицо кольдкремом и втерла его в кожу, расчесала волосы перед зеркалом в ванной; туалетного столика у нее не было. Покончив со всем этим, она вышла в свою комнату. Стало еще более жарко и душно, чем прежде, и она ничего на себя не надела, даже не сунула ноги в домашние туфли. Комната была невелика, но потолок высокий, и по одной стене два окна в глубоких нишах, с занавесями. Она казалась больше, чем была на самом деле, тишина и прохлада наполняли ее; Тереза вскинула руки, с наслаждением потянулась, приятно было ощущать и эту комнату, и свое тело. Она подошла к высокому зеркалу в тяжелой старомодной, раме, висевшему в простенке между окон. Провела ладонями по бедрам, придвинулась ближе к зеркалу, приподняла груди и поглядела на них в зеркале. Привстала на носках и, повертываясь то в одну сторону, то в другую, критически себя осмотрела. Наконец взглянула прямо в глаза своему отражению и улыбнулась себе немного смущенно, но еще более — иронически.

— Скорей! — сказала она беззвучно, одними губами. Потом отошла от зеркала, лениво, как человек, которому некуда спешить. Зажгла сигарету и, медленно двигаясь по комнате, машинально замечая места, где больше набралось пыли, пока она ездила в Лос-Аламос, раздумывала над тем, сколько разных оттенков в этом слове — скорей. Присела на старый диван в углу комнаты, заметила, как напряглись груди, и снова поднялась.

— О, черт, — сказала она и со злостью расплющила сигарету о большую стеклянную пепельницу. Но тут же засмеялась, тряхнула головой. И потом, не обращая внимания на духоту, принялась вытирать пыль и наводить порядок. Только далеко за полночь она сняла со старого дивана золотистое покрывало и наконец легла. Она лежала в темноте, и письмо, написанное в поезде, не давало ей покоя, и она думала о том, что надо было написать по-другому, или вовсе не надо было писать, и многое можно бы добавить. Она задремала и вдруг проснулась, как от толчка, ей послышались слова, которых — она знала — никто не говорил, она ясно видела в темноте каждый уголок комнаты Луиса и, засыпая снова, всем существом ощущала его рядом.

— Ты возвращаешься, это правда?

Луи лежал без движения, он даже не шелохнулся, словно и не слышал. А может быть, она не сказала этих слов, только подумала, но так отчетливо, как будто произнесла их вслух. Она повторила их еще раз, чуть повернувшись, чтобы видеть Луи всего, с головы до ног. Она долго лежала, приподнявшись на локте, и смотрела на него. Рука, на которую она оперлась, затекла, но Тереза не меняла позы. Прошло минут пятнадцать, а Луи все не шевелился, лишь слегка поднималась и опускалась ровно дышавшая грудь. Отсвет городских огней едва проникал в окно его каморки, но Терезе и этого было довольно, а чего не различали ее глаза, то она и так знала наизусть. Луи лежал обнаженный, как и она сама, тела их покрылись испариной и даже простыня стала влажной, такая жаркая и душная была эта ночь. Губы Луи чуть приоткрылись, и слабый шелест его дыхания был для нее в ночи слышней всех других звуков. Почти бессознательным движением она подняла свободную руку и потянулась к нему, кончиками пальцев тихонько провела по изгибу его бедра, по втянутому животу, коснулась мягкой впадины под ребрами, потом ребер. Он не шевелился. Она подняла голову, тряхнула волосами, помахала затекшей кистью руки. И снова лежала, опершись на локоть, и разглядывала Луиса; смотрела на него чуть сверху, порою касалась его рукой или слегка прижималась к нему. Она лежала так еще добрую четверть часа, потом опустила голову на подушку, поддавшись усталости, но сои был по-прежнему далек от нее.

Он лучше всех на свете, и я буду его женой, сказала про себя Тереза. Сказала, как песню спела. Она запрокинула голову и увидела, что тусклый свет едва сочится в окно за ее спиной. Тихо, очень тихо. Пожалуй, третий час или, может быть, уже три. Прогудел автомобиль. И едва различимый, из чьей-то другой комнаты, откуда-то из соседнего дома донесся металлический голос диктора. Хотела бы я знать, что там сейчас, по радио, подумала она. Хотела бы я знать, сказал ли уже кто-нибудь что-нибудь определенное. Она откинула голову на подушку и снова легла навзничь. Вытянула ногу и тронула пальцами ногу Луиса. Закрыла глаза, потом открыла; согнула ногу в колене и выпрямила; смахнула что-то с ресниц, полежала неподвижно, тихонько вздохнула и вдруг почувствовала себя совсем одинокой, словно все живое на земле уснуло, и лишь ей одной нет покоя. О том, что произошло в саду, она не позволяла себе думать. Попробовала сосредоточиться на событиях в Европе, но это ей не удавалось; о войне она будет думать завтра или послезавтра. Но неужели послезавтра они уже не смогут быть вместе? Она никогда не заговаривала о расставанье, в глубине души едва ли допускала, что это возможно, и не сомневалась, что Луису это и в голову не приходило. Но ведь неизвестно, когда кончится эта их разлука, не назначен день новой встречи. «Разлуке нет конца» — страшные, зловещие слова; но это несомненно разлука, а где ей конец?.. «Ты возвращаешься, это правда?» — не то сказала, не то подумала она.

Луи зашевелился во сне, кашлянул, повернулся было на другой бок, но тотчас опять лег, как прежде, и еще теснее прижался к ней. Бессознательным движением Тереза легонько потрепала его по спине, отвела со лба чуть влажные волосы.

Однажды он зашел в книжный магазин, где она служила прошлым летом. Ей было тогда двадцать лет, она училась в университете. Она получала в магазине двадцать два с половиной доллара в неделю, и это были для нее немалые деньги.

Он застенчиво взглянул на нее и спросил, нет ли у нее случайно книги под названием «Жалость тирана», ее написал некий Ганс Отто Сторм, инженер по профессии.

Она никогда не слыхала ни об этой книге, ни об ее авторе.

— Может быть, вы ее еще и не получали, — сказал он. — Она только что вышла. Это роман, нечто вроде романа. Не помню, кто издатель. Обложка такая желтая.

В минуту Тереза нашла название по каталогу. Она с удовольствием закажет для него этот роман. Он попросил два экземпляра. Вспомнив, что он говорил про обложку, Тереза спросила, читал ли он уже эту книгу. Он сказал, что да, читал, и они минут десять поговорили о ней, хотя за это время их трижды прерывали другие покупатели. Потом он ушел, а в конце дня Тереза уговорила управляющего заказать три экземпляра.

Когда книги пришли, она взяла одну и весь день не расставалась с ней. Она прочла объявление издателя, который предсказывал, что «очень скоро все, кого радует появление нового таланта, внесут это имя в список своих открытий». Она тоже почувствовала, что сделала некое открытие, вспомнила Китсова «Гомера», с чувством собственного превосходства смотрела на покупателей, которые интересовались одними модными новинками, и время от времени упрекала себя за глупые мысли. Но украдкой заглядывая в книгу, она находила еще и еще интересные места и к концу дня уже спрашивала покупателей, слышали ли они о замечательной новой книге. Никто не слыхал и никто не купил ее, и, возмущенная таким равнодушием, Тереза почувствовала, что книжка уже не просто интересна ей, а и дорога.

Дня через два Луис зашел за своими двумя экземплярами. Она как раз подняла глаза, когда он отворил дверь, и смотрела, как он шел к ее прилавку. Он был ниже, чем она думала, почти одного роста с ней. Он казался гибким и сильным, волосы у него были каштановые, глаза карие, и коричневый костюм им в цвет; все прекрасно сочеталось одно с другим. Кажется, он еврей, подумала она, а может быть, и нет. Он неуверенно улыбнулся ей, зубы у него были неровные. За несколько шагов от нее он вдруг остановился.

— Вы меня помните? — спросил он.

— Да… да, конечно… Здравствуйте! Книги пришли, я уже прочла. Это замечательная книга.

Их без конца прерывали, и все же они с полчаса проговорили об этой книге, и о других книгах, и о разных других вещах. Под конец они уже знали что-то друг о друге, и каждый про себя отмечал и запоминал какие-то мелочи: форму уха, движение руки. Они не называли друг друга по имени, ни разу не коснулись друг друга, и после этого они две недели не виделись.

Бывали в жизни Терезы волнующие встречи, но все они давали ей куда меньше, чем она ждала. Ей много надо было от человека, и это всех отпугивало. Молодым людям, которым нравилась Тереза, не нравилось это властное стремление завладеть ими, они не понимали, что это такое, не умели почувствовать за этим преданность и силу или, быть может, пугались того, что чутьем угадывали. Три года изучения гуманитарных наук не отняли у нее способности чувствовать, и ум ее оставался живым и деятельным. Она старалась понять, что и как думают люди, которых она встречает, и одним досаждала ее пытливость, другим была не по плечу ее требовательность. Иными словами, она была более зрелым человеком, чем ее друзья и знакомые. Но в то лето у нее еще не хватало зрелости, чтобы порвать с ними или еще немного подняться над ними.

К тому же это была приятная компания, вдвойне приятная потому, что Тереза была хороша собой и очень обаятельна. И если ее внутренняя сила повергала в смятение и трепет осторожных молодых людей, так ведь она же будила и страсть. Их волновали ее задорные груди, но отпугивал незаурядный ум, они готовы были для нее на любую жертву, но терялись, если им случалось провести вечер в ее обществе. Они водили ее на танцы, катали на лодке, бродили с ней вечерами по набережной и угощали пивом в добропорядочных ресторанчиках по соседству. Она жила, как все ее подруги, и оставалась целомудренна телом и душой. Но эта жизнь давала ей то, что было ей нужно или казалось нужным, во всяком случае ничего другого у нее не было. Итак, она брала то, что было под рукой, но хотелось ей большего, и больше всего хотелось давать, как часто бывает с теми, кому много надо.

В ту пору Тереза жила вместе с подругой, девушкой на два года старше ее, служившей где-то в конторе. Тереза мало виделась с нею, да и, по правде говоря, у них было мало общего. Но эта жизнь вне семьи много значила для Терезы. Она упрямо добивалась права на такую самостоятельность, опрокидывая одну преграду за другой: она сумеет заработать достаточно для того, чтобы жить отдельно, доказывала она родным; ей ничто не грозит; она любит своих близких и будет постоянно с ними видеться, но ей необходимо чувствовать себя независимой. Почему необходимо — этого она объяснить не могла даже себе самой — и, добившись своего, выиграла не так уж много.

Правда, она стала независима, у нее была комната, наполовину ее собственная, и достаточный заработок, но в остальном ее жизнь не изменилась. В новой обстановке она встречалась со старыми друзьями. Работа в книжном магазине, которую она получила в начале лета, пока еще ничего нового не принесла ей. В ту пору, как она встретилась с Луисом, Тереза все сильнее ощущала недовольство собой и убеждалась — или воображала, — что ей не на что надеяться.

Первые две встречи с Луисом встряхнули ее. И, однако, не так сильно было задето чувство и не так много сил пришло в движение, чтобы покончить с неудовлетворенностью или принести что-то взамен. В глубине души она снова и снова возвращалась к тому, что видели ее глаза, слышали уши, что ощущала она всем своим существом, но причины и следствия были еще слишком свежи, чтобы признать их или хотя бы дать им доступ в высшие, запретные области сознания. Порою она рисовала себе облик Луиса. Однажды целый вечер просидела у окна, глядя на людную, оживленную улицу, вместо того чтобы пойти погулять с подругами. Жизнь казалась ей еще более пустой и бессодержательной, чем прежде, друзья — еще более чужими и далекими, и она даже забыла на время об отчаянии и безнадежности, пытаясь разобраться, почему же это так. Эти загадки занимали ее недели две. И когда в книжный магазин вошел Луис, она поднялась со своего места и побежала ему навстречу.

А потом день ото дня ее все сильнее тянуло к нему — и жизнь, казавшаяся такой пустой, стала полна через край, так что трудно было вынести. Ведь с каждым днем они все больше были вместе, хотя день для них начинался лишь тогда, когда Тереза кончала работать, и вечера их были не слишком долгими. Луис почти каждый вечер занимался дома, готовясь через год получить ученую степень, или работал в лаборатории в верхнем этаже здания физического факультета. Он показал ей свои окна — и порой из окна своей комнаты, за пять миль от него, Тереза смотрела на север, в ту сторону, где он работал, и мысленно видела одинокое окно, упрямо светящееся во тьме, и за ним — жаркое пламя творческой мысли.

Но каждую свободную минуту они проводили вместе, и только ночи — врозь. Внешние условия их жизни были, в сущности, не столь строги, чтобы помешать большей близости, время шло, и их все сильней влекло друг к другу; и все же у обоих хватало сдержанности, которую разрушить мог только взрыв, но время шло, а взрыва не было. Тереза убедилась: то, что она готова отдать — все ее сердце без остатка, — он способен принять и сохранить, и ничем не ранить, и ничего не побояться. Тем охотнее она отдала ему сердце. Он принял ее дар и обращался с ним бережно, на этом, как будто, все и кончилось. Но если она видела плотину, она ощущала и напор сдерживаемой стихии, и дни и ночи одинаково были полны нарастающей страстью и борьбой с нею.

Оказалось, он знает тысячи вещей, которых не знает она. То, что он рассказывал ей о своей работе, научило ее немного разбираться в природе материального мира, а из того, как он об этом рассказывал, она узнала кое-что и о человеческой природе и даже о себе самой. Это было ясно как день: когда он говорит, в нем говорит человеческое достоинство, дух пытливый, проницательный и скромный. Озаренный ярким светом, открывался Терезе его внутренний мир, и хотя нередко ее занимало то, что оставалось скрытым в тени, она упрекала за это одну себя; она не удовлетворена, но тому виной его благородство, и она горда тем, что он так благороден. Тем уголком души, где жила страсть, она понимала, как опасен такой компромисс. Но, в конце концов, что же тут можно поделать? И, хоть страсть оставалась страстью, — а тем временем Тереза начала понимать природу слоя Хевисайда, и всю важность нейтрона, открытого Чедвиком, и разницу между наукой и техникой. Они часто говорили о своем детстве, о том, как они росли — один в округе Сэндридж, штат Иллинойс, другая на Риверсайд-драйв в Нью-Йорке; о том, чем схожи и чем несхожи их детские годы; о том, что люди всюду те же, и жизнь одна и та же; и о том, что же такое жизнь. Но когда они начинали говорить о своем сегодня, разговор становился иным, менее свободным и непринужденным, они то и дело умолкали — и смысл этого молчания им было бы куда труднее истолковать, чем смысл жизни.

В первый раз Луис пришел к Терезе домой вечером, месяца через два после того, как они начали встречаться. Ее товарки не было дома, и они поговорили о ней. У Луиса начались каникулы — поговорили и об этом. Прошел час, они чувствовали себя все более напряженно и неловко. Они беспокойно двигались по комнате, посидели на диване, поднялись, поглядели в окно и снова затихли. Луис опять сел на диван, а Тереза легла на пол, закинув руки за голову, вытянув ноги. Им довольно было протянуть руки, чтоб коснуться друг друга, но рассудок все еще сдерживал их. Они говорили о чем придется, перебирая множество тем, одна другой случайнее, и вдруг Терезе вспомнились какие-то стихи, и она произнесла строчку вслух. Луис сказал, что один раз он и сам сочинил стихи. Она стала упрашивать его прочесть их, но он долго отказывался. Она настаивала, он колебался. Она снова стала просить, и снова он стал уверять, что не может. Тогда она замолчала и только смотрела на него снизу вверх. Потом слегка подвинулась, и голова ее оказалась у самых ног Луиса; она оперлась о них головой и долго лежала так. Потом опять попросила: «Прочтите мне эти стихи». И он наконец уступил и прочел негромко, срывающимся голосом:

Коль скажет Смерть: «Тебе несу Покровом — дерн, венцом — росу, Слиянье с тайнами корней, Любовь цветений и стеблей На луговинах и в лесу, И у озер», — охотно я Вступлю под кров ее жилья. Но Смерть мне говорит: «Пора, Завершена твоя игра. Молчанье. Омут забытья. Недвижность. Жизни больше нет. 7 Забудь навеки розы цвет И от лучей и звуков прочь Пойдем со мной во тьму и в ночь». Пойду. Пути иного нет [9] .

Луис говорил — и все дальше откидывался на диване, волнение и застенчивость душили его; с последними словами он откинулся навзничь, совсем задохнувшись. Лежа так, он не мог видеть Терезу, он вообще видел только потолок; но он чувствовал, что она по-прежнему лежит не шевелясь.

— Чудесные стихи. Чудесные, — сказала она наконец. Но так и не пошевелилась.

Луис промолчал. Шли долгие минуты.

— Какой вы странный, — снова заговорила Тереза. Потом поднялась и села рядом с ним на диван. Он лежал, вытянув руки вдоль тела, раскрытая ладонь словно ждала, и Тереза накрыла ее своей. Они нередко ходили под руку, старались коснуться друг друга или стать так, чтоб плечи их соприкасались, — почти так же и по той же причине обнюхивают друг друга звери. Но хотя на этот раз оба смутно надеялись, что этот вечер увенчает их желания, ни Тереза, ни Луис, взявшись за руки, больше не шевелились. Теперь, когда они думали, что свершение близко, им хотелось немного дольше ощущать этот трепет и звон в ушах.

— Как это вы написали такие стихи? — спросила Тереза.

— Ну… каждый пишет стихи о смерти или, по крайней мере, придумывает про себя, особенно в юности, а я был совсем мальчишкой, когда написал это. Но ведь это не настоящие стихи, знаете? Это просто фокус, стихи-задача. Я их написал, чтобы посмотреть, сумею ли с этим справиться. Вы заметили, в чем тут задача?

— Задача уже в том, чтобы написать стихи, но вы ведь не это имели в виду, а что-то другое.

— Да, но написал я, просто чтобы посмотреть, выйдет ли у меня. Просто я хотел написать лирические стихи, понимаете ли, чувствительные стихи, но без всяких чувствительных слов — одни существительные и глаголы, никаких эпитетов. Вот я и написал. Тут нет ни одного эпитета. Это не настоящие стихи, а просто решение задачи.

Рука Терезы не оставляла его руки, их пальцы переплелись и жили своей отдельной беспокойной жизнью. Но мысль ее следовала за его словами, и на миг пальцы замерли без движения; она подняла на Луиса серьезный и в то же время смеющийся взгляд, пытаясь прочесть по его лицу, правду ли он говорит.

— Но зачем вам это понадобилось — писать чувствительные стихи без чувствительных слов?

Прежде чем он успел ответить, она рассмеялась и, пользуясь этой передышкой, прижалась к нему, но тотчас снова выпрямилась.

— Все ясно! — сказала она. — Именно так и должен писать стихи ученый. Нет, не то, ведь это настоящие стихи, самые настоящие. Так пишет поэт, который в то же время и ученый. «Коль скажет Смерть…» Прочтите мне их еще раз, Луис.

— Нет, нет, Тереза, это не настоящие стихи, в них нет ничего хорошего.

— «Коль скажет Смерть: „Тебе несу покровом — дерн…“» — а дальше как? Луис, я хочу услышать это еще раз, я хочу запомнить.

Они повторили стихи вместе. Тереза достала карандаш и бумагу, они вместе повторяли стихи, и она записала их.

— А теперь надо проверить, правда ли, что это лучше, когда в стихах нет ни одного эпитета. — Она засмеялась: — Забавная выдумка, забавный способ писать стихи! — И опять серьезно: — Это хорошие стихи, Луис, милый, а никакой не фокус, и вы должны обращаться с ними как с настоящими стихами, и если им не хватает какого-нибудь эпитета…

— Это не те стихи, в которых нужны эпитеты, — возразил Луис. — Эпитеты совсем для других стихов.

— Нет, сэр, в вас говорит ученый, а не поэт. Но вы написали стихи, и они теперь живут сами по себе, неужели вы не понимаете? Они уже существуют сами по себе, и вы только можете помочь им жить более полной жизнью.

Она наклонилась, чуть коснувшись губами, поцеловала его и сейчас же снова выпрямилась.

— Понимаете?

Никогда еще она не целовала его; но чувство, вызвавшее этот первый поцелуй, было еще не тем, что могло бы вести их дальше по этому пути. Тереза наклонила голову над листком бумаги, где записаны были стихи, и, беззвучно шевеля губами, перечитала их. Ее поцелуй горел на губах Луиса, ему трудно было дышать, и все же он лежал не шевелясь, смотрел, как она перечитывает его стихи, и ждал, что она еще о них скажет.

— Знаете, эта строчка не очень хороша, — сказала она немного погодя. — Вот эта: «На луговинах и в лесу». Может быть, так… Какие там еще рифмы к «несу»?

Луис пошевелился.

— Ваша правда, — сказал он, — эта строчка неудачная. У меня сперва была другая: «И розы нежную красу». Но там был эпитет. Я ее выкинул.

— Как глупо! — Тереза сердито посмотрела на него. — Вы пишете стихи и обязаны пользоваться такими словами, какие для них требуются. Эта прежняя строчка мне больше нравится, сейчас, я ее впишу.

Не сводя с нее глаз, он покачал головой:

— Вы испортите все дело. Тут самое главное — соблюсти правило, условие задачи, а если вы нарушите условие, весь смысл пропадет. Не станете же вы прибавлять лишнюю строку к сонету просто потому, что вам пришла в голову неплохая строчка, правда? Тогда никакого сонета не получится.

— Почему нет? — возразила Тереза. — Во всяком случае, правила бывают разные. По-моему, можно сделать вот так:

…Слиянье с тайнами корней, Познанье листьев и стеблей И розы нежную красу,—

она прочла эти строки еще раз и одобрительно кивнула. — Вы еще, пожалуй, придумаете правило, чтоб у вас были слова только с буквой «и» или, наоборот, без буквы «и». Это тоже будет правило, только не очень умное. Что важнее — стихи или задача?

— Что лучше, — спросил Луис, — удачный опыт или третьесортные стишки?

— Первоклассные стихи лучше всего.

— Но эти стихи не первоклассные.

— Тогда и опыт неудачный. А мы сделаем их первоклассными.

— Я не поэт.

В конце концов преданное сердце взяло верх над упрямым рассудком. Они переделали стихотворение — впрочем, не так уж сильно; в нем появились эпитеты, и Тереза громко и торжествующе прочла его вслух:

Коль скажет Смерть: «Тебе несу Покровом — дерн, венцом — росу, Слиянье с тайнами корней, Познанье листьев и стеблей И розы нежную красу», — Охотно я войду в ее Необозримое жилье. Но Смерть мне говорит: «Пора, Земная кончена игра, Молчанье. Омут забытья И вечность. Розы больше нет. Забудь ее красу и цвет И от лучей и звуков прочь Иди со мной во тьму и в ночь». Пойду. Пути иного нет.

Дочитав до конца, она присела на край дивана, повернувшись к Луису, отложила стихи в сторону и серьезно посмотрела на него.

— Вы должны гордиться, что написали такие стихи, Луис, милый.

— Но это не мои стихи, а наши общие, — ответил он и отчаянно смутился: в том, что он сказал, ему померещилась какая-то сентиментальность. Смущение сделало его грубым; внезапно он привлек ее к себе и поцеловал в губы, поцеловал крепко до боли, но она ничем не выдала, что ей больно. Миг — и смущение прошло, а с ним исчезла и грубость. Тереза лежала навзничь, закрыв глаза, и чуть улыбалась про себя, вспоминая свой недавний вопрос: «Что важнее — стихи или задача?» Пожалуй, задача — ее собственная, не та, не словесная… Ее задача — вот где настоящая поэзия, и все очень, очень хорошо.

Милый, родной мой!

И вот она проснулась — и сквозь звучание стихов, которые она слышала и читала когда-то на этом самом диване, сквозь едва различимый голос радио, сквозь слабый шелест дыхания Луиса (оказалось, дышит она сама, и комната эта — ее комната, и время — не прошлое, а сегодняшний день) — сквозь все это ей вспомнилось, как ранним утром того дня, когда началась война, Луис разбудил ее, едва к ней, наконец, пришел сон. Они оделись, неслышно спустились по лестнице и через весь затихший дом Бисканти прошли в сад. На стойке у двери стоял радиоприемник, Луис повернул ручку, и они ждали, глядя друг на друга сонными глазами. Шкала осветилась, но не слышно было ни звука. Вдруг вспомнив о вчерашнем, Луис повернул приемник обратной стороной и заглянул внутрь; вынул лампу, легонько постучал по ней пальцем и вставил на место; еще всмотрелся, потом вытащил что-то, повисшее на проводе.

— Отлетел вывод сетки, — сказал он. Потом пробормотал: — Где дают волю чувствам, там точности не жди.

Он выключил радио и тщательно приладил деталь на место, потом снова повернул ручку. Шкала опять осветилась, и через минуту раздался характерный треск. Секунду-другую больше ничего не было слышно. Луис хотел было придвинуть Терезе стул и, отвернувшись от приемника, уже протянул руку, как вдруг голос диктора произнес:

— Час назад немецкий военный корабль, как предполагают — тяжелый крейсер «Шлезвиг-Гольштейн», обстрелял Данциг. Войска перешли границу.

Прошло шесть лет и девять месяцев, подумала Тереза. Только через месяц война кончится для нас. Мы опять рано утром сойдем вниз и включим радио, и будем слушать музыку, и сообщения о погоде, и все такое.

А завтра уже пятница, подумала она. Может быть, я получу от него весточку, может быть, он написал мне, прежде чем уехать на Бикини.

Еще одно препятствие, только одно — а там конец разлуке. Да, так. До чего все сложно и запутанно в жизни, и как ужасна и благословенна эта путаница. Она дает и отнимает, и обещает так много — в ней всегда это есть и почти всегда было: обещание, надежда.