В те времена ничто не подвергалось таким переменам, как все привычное и рутинное. Мир за стенами аптеки окончательно распоясался, а все, что предсказывалось среди ее банок с травами и лекарствами, летело по стране, мутя даже самый воздух.

Временное правительство готовилось к новым выборам в октябре 1911 года. Каждое утро газеты, проснувшись для новых бесчинств, поливали грязью кого хотели. И каждый вечер группа недовольных результатами своей первой войны снова восставала против трусливой власти, которая не нашла ничего лучшего, как распустить повстанческую армию, не сделав ничего для нее.

В доме Саури обсуждали будущее родины, как в других домах обсуждают планы на завтра, а аптека напоминала обычную забегаловку, где завсегдатаи выказывали свои пристрастия и амбиции, не успев даже подняться наверх, чтобы продолжить обсуждение после тарелочки фасолевого супа, которым Хосефа угощала всякого, кто заходил к ней в столовую.

Каждый перечислял свои обиды и предсказывал возможные несчастья, каждый думал что хотел о том, что видел, и воображал что хотел о том, чего не знал. Но все сходились во мнении, что Мадеро и правительство, назначенное в ожидании новых выборов, напрасно пытались укрыться от страшных лап тигра, не согласного с их намерением усмирить его, не накормив.

Город, а наверное, и всю страну крепко держали в руках те, кто боролся за него в предыдущие годы, но главное, было непонятно, кто есть кто и что именно скрывалось за словами миллионера – сторонника Порфирио Диаса, перешедшего на сторону Мадеро, а что – за яростью разуверившегося сторонника Мадеро, готового, разоружившись, отдать сломанный карабин в знак доверия правительству, оставив при этом себе исправный револьвер.

Воспользовавшись неразберихой, консерваторы вернулись в политику, чтобы на гребне этой новой волны заполучить себе губернатора, защищающего их интересы. В противовес им, революционеры не нашли ничего лучшего, как расколоться на мелкие группки. Вместо того чтобы найти единого кандидата, каждая выставила своего, но тут вмешался Мадеро и навязал всем своего человека.

Диего Саури был охвачен тоской и политической лихорадкой. Весь день он собирал информацию и без конца обсуждал ее со всяким, кто подворачивался ему под руку. Вечером он засыпал с мыслями о происходящем, словно верил, что, постоянно прокручивая события в голове, он сможет хоть в малой степени избавиться от охватившего его ужаса.

Хосефа, готовившая еду для совершенно непредсказуемого количества ежедневных посетителей, возложила на Милагрос обязанность читать газеты, выбирать из них все самые плохие новости и держать ее в курсе относительно кошмара, творившегося в стране. К ее несчастью, Милагрос старательно исполняла ее распоряжение. Она считала своей обязанностью делать это еще и потому, что и она сама, и Риваденейра питались там каждый день. Милагрос так и не научилась обращаться с плитой, и ей казалось неуместным притворяться, что в ее возрасте она может заинтересоваться чем-то столь несущественным. Она появлялась очень рано с кипой газет и карандашом и в течение часа перед завтраком и двух часов после читала все подряд, вплоть до частных объявлений. Потом она делала Хосефе краткий отчет о самых печальных событиях, давала ей список самых гнусных заголовков и описание самых злых карикатур. В этот период у нее было как никогда мало политической работы и множество сомнений. Она не знала, к какому лагерю примкнуть, и, хотя не одобряла действий Мадеро, не хотела быть в оппозиции, от души желая, чтобы его добрые намерения возобладали над политической наивностью, которую он продемонстрировал, оказавшись у власти.

– Мне явно передалось что-то от глупого благоразумия Риваденейры, – сказала она Хосефе за несколько дней до тринадцатого июля, когда Мадеро должен был приехать в город.

Нужна была ее помощь в организации этого нового визита, но она отнеслась к делу спустя рукава, что было ей совсем не свойственно. Конечно, на вокзал придет много случайных мадеристов, несколько восторженных сторонников, а большая часть придет жаловаться, рассказывать о своих несчастьях. Милагрос и семейство Саури даже и не думали высовываться. Несмотря на формальный мир, в воздухе были слышны звуки войны, и их разочарование не вдохновляло их на то, чтобы идти и кричать здравицы кому бы то ни было.

Хосефа ограничивалась тем, что считала выстрелы, иногда долетавшие издалека. Она точно знала, когда они доносились с севера, а когда с юга, когда с фабрик около Тласкалы, когда с полей по дороге в Чолулу, а когда, как долгой ночью двенадцатого июля, совсем близко – с арены для боя быков.

Ранним утром тринадцатого июля, когда Эмилия перестала сотрясать воздух звуками своей виолончели, а Хосефа помешивать что-то в кастрюле, Милагрос вошла сообщить об убитых за этот день. В это невозможно было поверить, но федеральные войска, войска временного правительства, устроившего революцию в ожидании выборов, расстреляли более сотни мадеристов.

В течение всего дня они не проронили ни слова. Дом был погружен в молчание, когда Мадеро прибыл с визитом в город.

Все ждали, что он публично осудит федеральные войска за расстрел своих сторонников. Но этого не произошло.

– Нельзя сохранять нейтралитет, когда убивают от твоего имени, – сказал этим вечером Диего, у которого между бровями залегла глубокая складка.

Вчера утром ее не было, подумала Хосефа, когда увидела ее там же, на своем месте, на следующий день.

В течение этих месяцев Эмилия слышала самые разные мнения о самых чрезвычайных обстоятельствах, свидетелем которых она была. Пока они сидели в столовой, она старательно записывала их, а когда кто-нибудь менял свое мнение, она доставала записную книжку и вносила в нее новую позицию, не пытаясь упрекнуть говорящего в непоследовательности. Были среди друзей отца и те, кто за эти четыре недели не раз из приверженцев Мадеры становился его оппонентом, и наоборот.

Она занялась этим, чтобы самой разрешить мучившие ее сомнения. Если люди могли так часто менять политические взгляды, почему она не могла ненавидеть Даниэля утром и страстно желать его близости вечером?

Вот уже несколько недель эти вопросы не давали ей покоя, но Эмилия не решалась ни с кем поделиться. Все были так заняты разными важными делами. И кого могло так уж волновать, вернется ли Даниэль, а если да, то каким?

Однажды утром в середине августа она, одуревшая от этих мыслей, спустилась в аптеку одна, потому что мать сказала, что у Диего синяки под глазами от многонедельного переутомления и что она требует, чтобы он еще немного отдохнул. Тогда Эмилия оставила их за поздним завтраком и заменила отца в аптеке на эти утренние часы.

Она открыла дверь на улицу, выполнила несколько заказов и подвинула к полкам стремянку. Лестница была дубовая и сверкала, словно ее только что покрыли лаком. На нее забирались, чтобы вытереть пыль на верхних полках с фарфоровой посуды, чья белизна так украшала стены. Эмилия поднялась на предпоследнюю ступеньку и начала протирать баночки одну за другой чистой тряпочкой. Что же с ней будет, если Даниэль не вернется?

Память о нем хранили даже подушечки ее пальцев. Иногда по утрам Эмилии казалось, что она касается ими кожи на его спине. Однако время от времени ей представлялось, что она его потеряла, что он умер. Так бывало, когда рассудок не помогал ей успокоиться. И вот тогда, обретя в этих фантазиях покой, слегка омраченный чувством вины, она думала: а если бы мне и впрямь вдруг сообщили о его смерти, а что, если к этому письму приложена записка с соболезнованиями какого-нибудь друга и с описанием боя, где он погиб, с рассказом о последних часах его жизни и о том, что его последнее слово напоминало мое имя.

Она представляла его себе мертвым, но в то же время близким как никогда, он ведь не мог уже никуда уйти, он приходил бы на каждый ее зов, она была уверена, и вся дрожала от этой уверенности, что, когда она захочет, его руки, руки призрака, обнимут и защитят ее.

Она качалась на качелях этой фантазии, когда мальчик с темными глазами и испуганно поднятыми бровями вбежал в аптеку, зовя ее по имени. У его мамы было лиловое лицо, и, вместо того чтобы поднатужиться и родить ему еще братика, она не шевелилась и только тихонько жаловалась, что ей не хватает воздуха.

Эмилия очнулась и спросила, нашел ли он донью Касильду, повитуху, пользовавшую тех бедняков, кто мог себе это позволить. Другие были так бедны, что их женщины рожали сами так же, как и сами появлялись на свет, и сами оставались одни, когда мужчины бросали их с подарком в животе на добрую память. Эти женщины так же легко рожали детей, как она призраков – без посторонней помощи, – и звали повитуху, только если что-то шло не так.

Мальчик сообщил ей, что донья Касильда у себя в деревне, и в его голосе слышалась мольба не заставлять его снова проделать тот же путь. Эмилия попросила его найти доктора Савальсу. Но оказалось, что мальчик пришел к ней, не найдя доктора. Эмилия наконец спустилась на землю с небес и с полок, рядом с которыми провисела первую половину утра, и, спрашивая себя, куда это подевался Савальса, не предупредив ее, побежала за мальчиком.

Его звали Эрнесто, и он был старшим из детей двадцатилетней женщины, которая родила его в тринадцать. Эмилия хорошо ее знала, потому что два раза давала ей даром лекарства, выписанные доктором Куэнкой, когда у нее был при смерти грудной ребенок.

Несколько месяцев спустя Эмилия увидела ее проходящей мимо аптеки с вновь округлившимся животом. Она окликнула ее и пригласила зайти в аптеку, чтобы задать ей несколько вопросов.

Девушка понарассказала ей такого, что Эмилия постаралась забыть во время многих бессонных ночей. Пятьдесят раз она просыпалась с чувством вины за то, что у нее есть кровать, завтрак, суп и ужин, за то, что она умеет читать и хочет получить профессию, за то, что у нее есть отец, и мать, и тетя, а еще Савальса, и за то, что между проблесками ее страсти к Даниэлю над нею чистое небо. Эта девушка была всего на два года старше, но видела в этой жизни только пренебрежение и голод, подлость и издевательства.

Больше всего Эмилию мучило воспоминание о том, как эта девушка рассказывала о своей жизни. То, что ей было двадцать лет, у нее было пять родов, трое умерших и двое выживших детей, не имелось ни одного постоянного мужа, не было другого дома, кроме комнаты в квартале Сонака, где она спала вповалку со своими родственниками, огорчало ее не больше, чем то, что она была беззубой, ростом с одиннадцатилетнего ребенка и беременной в шестой раз от мужчины, ни разу не разбудившего ее чувства. Влюбиться? А что это такое?

Опершись о прилавок, со стаканом апельсинового сока в руке, которым угостила ее Эмилия, она говорила быстро, а иногда хохотала, если ее смешили вопросы аптекарши. От чего умерли трое детей? Как от чего, видно, Богу так было угодно, говорила она невозмутимо.

А старший из выживших бежал сейчас впереди, показывая дорогу Эмилии – дорогу по другую сторону реки Сан-Франциско, по другую сторону неясного и благоухающего мира, в котором живут страсти и убеждения, казавшиеся Эмилии самыми главными в жизни. Они прошли мимо детей, игравших в пыли, женщины, согнувшейся под тяжестью ведер с водой, тошнотворно пахнущей забегаловки и пьяного, спящего, чтобы забыть свои огорчения, на почерневшем куске старых кринолинов, мимо двух мужчин, выгнавших третьего из магазинчика и избивавших его ногами, пока он не заплакал и не обделался, моля о пощаде.

Эмилия ухватилась за руку мальчика и шла дальше зажмурившись, чтобы не видеть всего этого ужаса. Пока в самом дальнем конце улицы они не переступили порог жилища, куда свет проникал через окно, завешенное тряпками, и где единственным предметом мебели была циновка, на которой лежала роженица. Вокруг нее толпилось пять женщин неопределенного возраста, дававших самые противоречивые советы. В одном все они совпадали: девушка плохо тужилась. Они не столько помогали ей, сколько ругали, не переставая протирать ей мокрыми тряпками лоб, ноги, шею и живот.

Единственный мужчина в доме набросился с побоями на мальчика за то, что его так долго не было. Эмилия попыталась остановить его, объясняя причины задержки. Он не хотел ее даже слушать, однако остановился, испуганный ее вторжением, затем стал расспрашивать мальчика. Тот ему рассказал, что не смог найти больше никого, а Эмилия тем временем присоединилась к кружку советчиц, осаждавших больную.

Та уже умирала, когда Эмилия сумела протиснуться к ней и послушать ее сердце, бившееся устало. Было бесполезно требовать, чтобы ее оставили одну, поэтому Эмилия попросила освободить ей место у ног больной и просунула руку между ними в поисках входа в ее тело. Кто знает, как долго несчастная истекала кровью. Кто знает, что и как было разорвано у нее внутри.

Вся рука кандидата в доктора оказалась в крови. Она почувствовала, что сейчас умрет рядом с девушкой от испуга и сострадания, но сумела скрыть свой ужас чередой бесполезных действий. Она нашла в своей сумочке болеутоляющие капли, которые прихватила с собой, думая, что при родах ей больше ничего не понадобится, и вылила весь пузырек в ее землистый рот. Сидя на корточках на полу, она посмотрела, какого цвета у больной веки, только чтобы хоть что-то делать, опустошенно осознавая собственное бессилие. У бедной женщины внутри все было разорвано, ей наверняка было так больно, словно у нее по кусочкам вырывают внутренности, но она не жаловалась.

– Как это произошло? – спросила Эмилия.

– Я сама это сделала, – ответила она.

Эмилия поцеловала ее, сопереживая страдалице от всей своей юной души, и снова ее обожгло чувство вины. Она не смогла скрыть своего смятения. И долго плакала возле умирающей девушки, смотревшей сквозь нее, как за горизонт. Она плакала из-за дружбы, которой между ними не было, из-за пропасти между мирами, где они жили, из-за ангела-разрушителя, присевшего на краешек ее губ. Она сидела с ней, пока девушка не растворилась в своей бледности. Потом Эмилия встала с пола и призналась в своей беспомощности.

Мужчина обругал плачущего молча мальчика и вышел из комнаты, не переставая браниться. Он ушел не обернувшись, как уходят мужчины, когда знают, что не смогут вернуться.

Хозяйка комнаты рассказала, что слышала стоны девушки еще ночью, но подумала, что это оттого, что на ней мужчина. Она пустила ее в комнату, потому что она была любовницей брата ее мужа, этого пьяницы и бездельника, у которого не было своего угла и который просился к ней на постой, когда у него случалась какая-нибудь женщина.

В конце концов она сказала, что во всем виноват этот мужчина, которого Эмилия видела. По общему мнению, он был просто подонок. А его любовницу они приняли, потому что она смеялась, словно у нее были на то причины, и потому что ее мальчик был очень добрый и предупредительный, но если девушка умрет, то они могли поклясться, что ноги этого грязного пьяницы здесь больше не будет.

Тут в комнату, словно капля живой воды, просочился священник. На нем была изношенная сутана с расстегнутой пуговицей на вороте, потому что если его застегнуть, то он становился как ярмо. Эмилия была с ним знакома. Это был единственный священник, друживший с ее отцом. Единственный священник, никогда не молившийся по обязанности и не говоривший о Боге не к месту. Отец Кастильо был из тех же мест, что и Диего. Неутомимый в работе и разумный в суждениях, он был еще и хорошим собеседником. Он заходил в аптеку раз в три дня, чтобы выпить кофе, и именно от него услышала Хосефа про войну и разодранную подушку.

Когда Эмилия его увидела и почувствовала дружеское объятие его взгляда, она смогла слегка улыбнуться. Она чувствовала себя такой потерянной, такой ни на что не способной. Она сделала шаг ему навстречу и стала рассказывать, что произошло. Он похлопал ее по плечу и принялся искать что-то в карманах брюк, подобрав сутану. Через некоторое время он достал из глубины одного из карманов выцветшую епитрахиль и попросил оставить его наедине с больной. Женщины вышли и укрылись в тени единственного дерева.

Эмилия разговаривала с ними, когда священник вышел к ним. Девушка умерла.

– Наконец-то она сможет отдохнуть, – сказала хозяйка комнаты. Все поспешили в дом, чтобы посмотреть на умершую, словно она только что вернулась издалека. Они положили вокруг цветы, воткнули огарки свечей в земляной пол комнаты и попросили священника помолиться за нее.

Кастильо послушно согласился, как человек, исполняющий свой долг спокойно и просто. Эмилия подумала, что он наложил печать на свои уста, такую же крепкую, какой она решила запечатать свои. Она никогда раньше не видела, как кто-нибудь умирает, но эта девушка и не жила толком. Наверное, она жила, только когда смеялась. Малыш Эрнесто стоял рядом с ней. Он больше не плакал.

– Куда она ушла? – спросил он Эмилию. Ей даже показалось, что этот вопрос слетел с ее собственного языка, который она пыталась прикусить. Она хотела ему ответить, что никуда, но не смогла произнести эти слова, самые правильные, по ее мнению.

– Туда, где живут умершие, – ответила она.

На следующий день, сходив с ним на похороны его матери на городское кладбище, Эмилия подала ему руку, чтобы попрощаться и избавиться наконец от этого кошмара. Они договорились с Кастильо зайти вместе в аптеку за Диего, потом подняться к ним наверх и попытаться что-нибудь съесть за гостеприимным столом Хосефы. Но мальчик, взяв ее нежную руку в свои, ухватился за нее изо всех сил и попросил забрать его с собой. Его маленькая сестра жила в доме какой-то сеньоры, и он даже не знал, где ее искать. Еще он не знал, кто его отец, и ему негде было спать.

– Когда это закончится? – прошептала Эмилия Саури на ухо отцу Кастильо.

– Никогда, – сказал священник и взял мальчика за руку.

Антонио Савальса и Диего Саури разговаривали, стоя за прилавком аптеки, когда туда вошла эта необычная троица. У Савальсы на глазах были очки, потому что перед этим он читал одну из старинных книг, с помощью которых Диего утолял свою страсть к путешествиям. Объехать полмира и прожить потом большую часть своей жизни на одном месте, прикованным к одним и тем же глазам и безумно любя одну и ту же женщину, – это иногда приводило его в состояние тревоги. Тогда, пребывая в полной уверенности, что пытаться что-то изменить просто смешно, Диего Саури, уткнувшись в картинки в своих книгах, путешествовал целыми вечерами по Индии и Марокко, Пакистану и Китаю. Спустя несколько дней, проведенных в разладе со своими желаниями, он возвращался в гостиную своего дома и за прилавок своей аптеки, обновленный и торжествующий, в полной уверенности, что сделал в свое время правильный выбор, оставшись внутри невидимых крепостных стен, окружавших город под названием Хосефа Вейтиа.

Он никому не рассказывал об этих своих побегах до встречи с Савальсой. Оба они повидали другие страны, и оба пылали страстью к Вейтиа. Одного из них – мать, а другого – дочь свели с ума, когда они проникли в их мир, простой на первый взгляд и полный потайных уголков, спокойный и запутанный, безрассудный и улыбчивый, трепетный и сильный.

Савальса пришел в этот вечер в дом Ла Эстрелья в расстроенных чувствах, ему не терпелось выплакать на груди аптекаря все свои сомнения до последней капли. За три часа, что Эмилия была на похоронах, они успели все и даже проехались по Турции и Персидскому заливу.

Умом аптекарь понимал, что на свете нет лучшего мужчины для его дочери, чем этот врач, но он знал, что все происходит так, как происходит, а не как ты этого хочешь, и что его Эмилия безнадежно остается во власти другого. Однако он научился у Хосефы говорить по возможности только часть правды, когда нельзя сказать ее целиком. Так что он не стал лишать Савальсу последней надежды и оставил за ним право щедро делиться разочарованиями с кем ему хочется. Эмилия – женщина XX века, подумал он с гордостью, она сама знает, что делает.

Савальса не снял очки, увидев идущую ему навстречу девушку, причинявшую ему столько страданий. И на секунду он подумал, что из-за деформации линз ему кажется, что она почти бежит, таща за собой мальчика и священника.

Эмилия подмигнула отцу, отпустила руку Эрнес-то, уверенная, что священник сам все объяснит, и направилась прямиком к Савальсе. Подав ему руку, она призналась, как ей было больно от собственной беспомощности и как он ей был нужен рядом тогда. И все это шепотом, от которого доктор пришел в экстаз. Не выпуская ее руки, Савальса погладил Эмилию Саури по щеке.

– Равнодушные врачи – это самые плохие врачи, – сказал он ей, словно одобряя ее печаль, он говорил ей обо всем многообещающем и прекрасном, что он угадывал в тайниках ее души.

Савальсу не пришлось просить взять мальчика к себе в дом. Он сам это предложил, когда к нему вернулось, сознание после объятия, которым Эмилия наградила его за слова утешения. Это было долгое объятие человека, нашедшего сокровище. Она не помнила, когда еще ей было так покойно, и ей не хотелось, чтобы этот обретенный покой уходил из ее жизни.

– Ты останешься со мной? – спросила она у Савальсы.

– Думаешь, у меня есть другой выход? – ответил он.

Через месяц епископ прислал в дом Саури письмо в конверте с сургучной печатью, сообщая им о своем визите и с просьбой ответить ему, желателен ли подобный визит. Диего тут же написал ему, что для них будет удовольствием принять его у себя, но только в качестве дяди доктора Антонио Савальсы, а никак не в роли епископа. Он не отказал себе в удовольствии пояснить, что в их семье иерархов Церкви не почитают лишь за то, что они таковыми являются.

Епископ воспринял такой ответ как оскорбление, еще одно из целого ряда нанесенных ему этим аптекарем. Одним из главных было то, что он произвел на свет эту девушку, чей голос окончательно вскружил голову его от природы безголовому племяннику. Таким образом, официальные переговоры, имеющие целью сообщить о матримониальных намерениях Антонио Савальсы, закончились, не начавшись. Но неофициальные, напротив, шли очень успешно. Получив согласие Эмилии, Савальса переговорил об этом сХосефой, нанес визит Милагрос, которая была с ним настолько любезна, насколько позволяла ей солидарность с Даниэлем, выиграл партию в шахматы у Диего и начал бывать в их доме по воскресеньям. К удивлению супругов Саури и ужасу Милагрос Вейтиа, Эмилия согласилась выйти замуж за доктора Савальсу так же решительно, как выбирала себе новую одежду, находясь в столице. Без колебаний, без дрожи в голосе, без единой слезинки она вычеркнула Даниэля из своих разговоров и, как казалось, из своих надежд.

Это не выглядело так, будто он погиб: о погибших говорят более страстно и нежно, чем о живых. Это выглядело так, будто он никогда и ке жил. Тысячу раз они спрашивали ее о нем, и тысячу раз она делала вид, что не слышала вопроса. Эмилия взяла на себя труд омрачить своим молчанием и уклончивыми ответами все, что было связано с его светлым именем.

Она решила выйти замуж за Савальсу, хотя ее родителям это решение казалось поспешным, хотя Милагрос впервые в жизни проплакала день и ночь, умоляя ее о благоразумии, хотя Хосефа буквально задушила ее своими отварами и объятиями, хотя ее отец притворялся, что это обстоятельство его совсем не волнует. Она решила выйти замуж за Савальсу, потому что ее успокаивал его взгляд и вселяли уверенность его руки, потому что он любил ее превыше всего и освободил от безысходности ее любви к Даниэлю.

Все эти события, простое перечисление которых сводило с ума даже ясновидящую Хосефу, уверенную, что все птицы из их длинного коридора стучат клювами по ее вискам, произошли всего за пять месяцев. Был уже конец сентября, когда Хосефа нашла в почтовом ящике письмо от Даниэля. При виде его у нее ухнуло вниз сердце, как в молодости, в минуту внезапного волнения. И ее испуг был двойным, потому что она уже и думать забыла о подобных ощущениях в своем теле, как будто там прыгнул большой кролик.

– Посмотрим, останется ли она после этого такой же решительной, какой хочет казаться, – сказала Хосефа Диего, держа письмо, как кинжал.

Диего пожал плечами и спрятался за бутылки с дистиллированной водой, делая вид, что ему срочно нужно что-то отыскать. Он даже Хосефе не хотел показьшать, насколько его расстраивает любовь и нелюбовь его девочки. Укрывшись за янтарем бутылок, он поспорил с женой, что ничего не изменится, и проследил, как она взбежала по лестнице, громко зовя свою дочь.