Она облекла это в слова только на следующее утро, хотя оба знали, что это будет сказано. Она не поедет с ним. Она даже не нашла в себе силы одеться и проводить его.
– Предательница! – бросил ей Даниэль с порога спальни.
Эмилия в своей белой ночной рубашке засунула голову под подушку и укуталась в простыни. Она услышала голос Сальвадора, торопившего Даниэля, и заткнула себе рот кулаком, чтобы не просить его остаться.
Час спустя он шел по перрону станции Сан-Ласаро вместе с Игнасио Карденалем и еще двенадцатью священниками с бледными лицами. Сальвадор, сопровождавший их, замыкал процессию. На улице шел дождь, он с шумом стучал по крыше. Одетому в черную сутану с белым воротничком, которую он примерял накануне, Даниэлю не нужно было притворяться, будто он самый грустный и торжественный среди священников. Он смотрел в пол и шевелил губами, будто молился, когда Эмилия оказалась у него на пути и стала целовать его в губы, вцепившись изо всех сил в его сутану. Она была вся мокрая и тяжело дышала.
– Я хочу остаться, – сказал Даниэль Сальвадору.
– Не проси о невозможном! – ответила Эмилия, прижимаясь к его губам.
Поезд тронулся. Она подтолкнула Даниэля к вагону, из которого Карденаль протягивал ему руку. Дул ледяной ветер, и Эмилия вся дрожала, стараясь улыбаться из последних сил, слушая, как, постепенно затихая, исчезал вдали стук колес поезда под дождем.
Она еще неделю работала в госпитале, пока не умерли безнадежные, а излеченные не вернулись к жизни, в которой они ежедневно искали смерти. Жизнь в городе стала более спокойной, но вид этого города действовал на Эмилию угнетающе. Она тосковала по Даниэлю на каждом углу, в каждой улочке, в самом сердце безразличия, царившего на бульваре Пасео-де-ла-Реформа, перед выбитой дверью одной из церквей, сидя за столиком их первого кафе, погружаясь в пустоту ванны в доме, окружавшем ее своим молчанием, проснувшись среди ночи с губами, израненными о бриллиант ее обручального кольца. Она все время носила его во рту как вечное напоминание о своей вике. Предала ли она его? Можно ли назвать предательством простое нежелание возвращаться к неустроенности, к конфликтам, к утрам, полным безделья, к отказу от здравомыслия и плодотворной жизни, которая тоже была ее призванием и судьбой? Она просыпалась с этими вопросами, прорезавшими темноту, как лучи солнца, и так, ночь за ночью, ломались ее привычные биологические ритмы. Она позволила бессоннице воцариться в ее жизни и занялась изобретением всевозможных уловок, чтобы не дать тоске окончательно победить себя в долгие ночи без сна. Она снова играла на виолончели, которую Рефухио взял для нее напрокат в одной из церквей, читала главы из «Тысячи и одной ночи», брала ночные дежурства и писала письма, словно кто-то их ей диктовал. Кроме того, она вела подробный дневник, описывая в нем для Даниэля свои чувства, свою тоску, свои надежды и раскаяние. Когда-нибудь жизнь обернется для них такой щедрой, что у них обоих будет время посидеть и почитать, о чем она думала в это слепое время, которое она не уставала проклинать, но которое не поменяла бы на другое. Возможности просто последовать за ним и постепенно превратиться в его тень она предпочла потерять его. И, сделав этот выбор, она чувствовала себя одинокой, жалкой и высокомерной идиоткой.
Она снова сделалась жилеткой для слез. Она выслушивала и инфекционных больных, и женщин, сидящих у постели своих раненых, надеясь, что судьба сжалится над ними, и Рефухио с его страхами, и Эулалио, его внучку, которая чувствовала себя все хуже, но все лучше это скрывала. Она слушала без устали и без перерыва, пока не научилась чувствовать себя еще одной иголкой в стоге сена, уже полном иголок, где она нашла себе приют.
Однажды утром, в конце сентября, Рефухио пришел за ней. Его внучка, как обычно, надоила три капли молока от двух тощих коров, спавших вместе с ними в хлеву в Мискоаке. Она двигалась как абсолютно здоровый человек, но Рефухио видел, как половина ее души отлетела на рассвете, и безумно боялся потерять единственное, что осталось у него в жизни.
Эмилия пошла за ним и обнаружила ее в хлеву. Та делала вид, что спит возле единственного ведра для дойки. Ничего нельзя было поделать, только ждать кротко, как Рефухио, когда жизнь окончательно уйдет от Эулалии, упорно старавшейся выдать это за сон. Была уже ночь, когда она открыла глаза, и казалось, что они уже видят другой свет. Прежде чем начать долгий монолог со своим дедом, она успела сказать Эмилии:
– Не смей жульничать! Нельзя умирать раньше времени.
Ей купили белый гроб и отнесли ее на кладбище, оплакав как единственную среди множества упокоившихся в этот день.
Довольно скоро поезда снова начали перевозить гражданское население. Тогда Эмилия решила вернуться в Пуэблу. Оправдываясь тем, что ей нужно увидеть вулканы с другой стороны и что Красный Крест уже не так остро нуждался в ее услугах, она простилась с Консуэло и договорилась с Рефухио, что он приедет вслед за ней, как только сможет. А потом она села в поезд в неистощимом желании надолго уткнуться в колени того мира, который взрастил ее.
Она не стала сообщать о своем приезде. Опыт путешествий на поезде подсказывал ей, что ничего невозможно спланировать заранее, однако все прошло быстрее, чем она думала. Посреди еще зеленых и сочных октябрьских полей она потеряла счет времени, не замечая грохота и неудобств вагона, вконец истерзанного войной. Сойдя на станции, она прошлась по перрону, пустынному этим вечером, свет которого пробудил ее воспоминания, и они понесли ее к дому Ла Эстрелья, как ветер несет парусник к ждущей его бухте.
Аптека была еще открыта, когда она выскочила из наемного экипажа и побежала к двери, зовя во весь голос отца. Опираясь руками о прилавок, где перед ним лежала груда бумаг, Диего Саури широко открыл глаза, завороженный идущим ему навстречу видением, и назвал дочь по имени, словно ему нужно было услышать себя, чтобы поверить, что это была действительно она. При звуке его голоса Эмилии показалось, что он погладил ее рукой по голове. Прямо через прилавок она обняла его, рыдая и благословляя, с таким бурным восторгом, что Хосефа из своей кухни услышала веселые крики, как звон колокола. Она сбежала по лестнице, хотя не делала этого с тех пор, как в прошлом году упала и скатилась вниз. Она увидела их обнявшихся, глядящих друг на друга и не верящих, что это действительно с ними происходит.
Зная, что заплачет и станет как сумасшедшая, если позволит себе заплакать, что разлетится вдребезги, если побежит и начнет звать ее, Хосефа остановилась в дверях задней комнаты, чтобы сделать глубокий вдох и вытереть две слезы рукавом платья. Потом она свистнула, как раньше, когда ее дочка была еще маленькой и она встречала ее у школы. Услышав это, Диего выпустил Эмилию и стал смотреть, как она идет к Хосефе, почти не касаясь земли, словно в молитве.
Непокорная и прекрасная, еще более шумная, чем в лучшие свои времена, Милагрос появилась у них вечером с Риваденейрой, не потерявшим, несмотря на войну, ни крупицы своей элегантности. Они вместе поужинали, болтая обо всем и ни о чем, перескакивая с Мехико на Чикаго, со ссылки Даниэля на войну, эту мерзость и гнусность, с которой уже никто не знал, что делать. Они потратили часть своей жизни, чтобы разбудить страну, спящую под диктатурой, они хотели жить в обществе, где бы действовали законы, а не выполнялись прихоти одного генерала. Но результатом войны против диктатуры стала только война, а борьба против бесчинств одного генерала привела к появлению множества генералов с множеством бесчинств.
– Вместо демократии мы получили хаос, а вместо справедливости – палачей, – сказал Диего Саури с грустной иронией.
– Даниэль упорно верит, что такое количество смертей принесет хоть какую-нибудь пользу.
– Только если это не будет призыв к самоубийству других людей, пока еще живых, – сказала Милагрос, переживавшая каждое поражение как нанесенную ей рану.
Они говорили о том, что произошло с Эмилией, словно все это время были рядом, и о своих делах, словно она присутствовала при каждом событии. Эмилия рассказала им о Бауи, этой северянке, командовавшей в своей бьющейся в судорогах деревне, где они организовали импровизированный госпиталь, подражала ее манере ругать Даниэля за бесполезную спешку и ее насмешливому тону, когда она ему говорила: «Даже если ты будешь все время бежать, ты все равно умрешь в положенный срок». Она ходила от одного к другому, показывая массаж спины, которому научилась в поезде от старой знахарки. Она описывала Мехико в самый разгар катастрофы. Говорила о Рефухио и его неправдоподобной худобе, о его прорицаниях, о том, как он поженил их с Даниэлем в день, когда предсказал их расставание. Об Эулалии, штурмовавшей булочную, чтобы не остаться без анисовой булочки, о которой она мечтала больше трех ночей. Потом она пыталась передать глубокую религиозную торжественность, которую пришлось изображать Даниэлю, чтобы попасть в партию ссыльных священников, и как этот спектакль сорвался, когда она выбежала ему навстречу и поцеловала его.
– На следующий день у меня болело все тело, словно меня били палками, – сказала она, перед тем как попробовать десерт из безе неземного вкуса. А потом она расплакалась без всякой причины.
Было почти одиннадцать, когда зазвенел дверной колокольчик, а затем послышались шаги через дворик и по лестнице. Эмилия спросила, кто это звонит, если у него есть ключи, а шаги звучали уже у входа в гостиную. Такой же красивый, как в ее воспоминаниях, длинноногий, с высоким умным лбом, спокойными глазами и руками земного ангела, в столовой появился Антонио Савальса. Улыбнувшись так, что засветилось ее заплаканное лицо, Эмилия встала со стула, на котором раскачивалась, как в детстве, и, не подумав, чего от нее ждут, обняла Савальсу и осыпала его неизвестно откуда взявшимися у нее поцелуями.
Кроткая и щедрая, жизнь толкнула ее на менее опасный, но более смелый риск. Эмилия пошла в университет и попросила допустить ее к экзаменам, чтобы считаться официально зачисленной. Она снова начала работать с Савальсой в больнице, появившейся во времена затишья и обещаний, предшествующих ее последнему отъезду. Словно, и не было боли разочарования и ярости потери, Савальса встретил ее так же естественно, как поддаются обаянию луны, выходящей на небо в полдень.
Эмилия если и говорила о своем отсутствии, то только как о чем-то неизбежном. Они работали вместе, как раньше, обследуя чужие тела, но так и не решаясь изучать тела друг друга. Заканчивали работать поздно, начинали на рассвете, отдавались своему делу, словно хватались за надежную соломинку. Эмилия ставила диагнозы и практиковала с интересом и очень спокойно, как еще никогда себя не чувствовала, с апломбом ученика, показывающего учителю, чему он научился без него, и в то же время со скромностью подмастерья.
Очень просто, как люди, знающие себе цену, Савальса говорил с ней о новых медицинских открытиях и слушал ее рассказы о ее усилиях, о ее любопытстве, о ее неудачах. Вечерами и по воскресеньям они делали воображаемые операции на человеческом сердце, как та, которую Алексис Каррель успешно проделал на собаке. Они пытались выделить витамин А в лаборатории Диего, зная, что это получилось у одного химика из Йельского университета, и собирались изготовлять таблетки от грусти, формулу которых Эмилия привезла из Чикаго. Они исследовали лечебные возможности трав, на которых в процессе ферментации Теодора выращивала какие-то белые грибки, способные вылечить гонорею. Но это было еще не все, больница и консультации приносили им доход. Недостаточный, чтобы Савальса мог вернуть себе богатства, которых он лишился во время войны, но необходимый, чтобы неплохо себя обеспечивать в обстановке полнейшего финансового хаоса в стране. А Эмилия имела небольшие, но постоянные карманные деньги, из которых она помогала своим родителям, покупала книги, посылала небольшое пособие Рефухио, раздобыла себе новую виолончель и время от времени шила себе новую одежду. Так, не имея иных отношений, кроме разговоров и страсти, с которой они мечтали о будущем, они провели вместе больше года. Каждый жил у себя дома, но почти все остальное у них было общее.
После рождества 1916 года, получив от Даниэля только одно письмо, да и то адресованное всей семье, Эмилия вступила в долгий период молчания, которое она нарушала только в разговорах с больными или с Савальсой о делах больницы. С этим молчанием не могли справиться ни родители, ни Милагрос, ни нежная сдержанность Соль, единственной, на чьей груди Эмилия позволила себе выплакать ту пустоту, которую оставила после себя разлука с Даниэлем.
– Я завидую, как ты по нему тоскуешь, – сказал Савальса однажды вечером.
– Я не тоскую по нему, – ответила Эмилия. – Мне просто больно от страданий.
Они возвращались из больницы, было холодно. Савальса не захотел остаться на ужин, Эмилия не стала его уговаривать.
Она медленно поднялась по лестнице, ведущей в коридор с папоротниками, и уселась между кадками. Там, на полу, под стеклянным потолком галереи, полуосвещенной россыпью звезд, она долго сидела, перебирая свои обиды.
– Ты собираешься провести там всю ночь? – спросила Хосефа, выглянув из гостиной.
– Не всю, – ответила Эмилия резко.
– Ну и правильно. В конце концов, у тебя ведь нет никого, кто бы тебя любил, – сказала ее мать, отправляясь на поиски Диего.
Эмилия слышала, как где-то вдалеке они заканчивают свои дела и разговаривают. Потом тихонько ответила на их пожелание «спокойной ночи», когда они отправились на постель своих примирений.
Было уже больше полуночи, когда Эмилия Саури постучала в дверь дома, где Антонио Савальса жил с двумя собаками и одиночеством своего ожидания. Ей пришлось пройти для этого десять кварталов в темноте, в которой через равные промежутки проделывал дыру свет фонаря, и она совсем окоченела. Она раскрыла свои объятия при виде Антонио, пытавшегося по ее взгляду понять, действительно ли ей был нужен он, а не викарий.
Все в мире Савальсы было подчинено законам простоты, в которой живут люди, знающие, чего они хотят, и ищущие не потерянный рай, а только светлые полосы, чтобы затеряться в них. Он был из тех, кто идет по жизни в полной уверенности, что счастье не нужно искать, оно приходит само всегда, неизбежно и именно тогда, когда его меньше всего ждешь. Эмилия вошла в его дом, словно не только весь он был ей знаком, но и ее там все знали. И все, начиная от собак и кончая темнотой, пропитанной запахом его хозяина, все встретило ее, как будто она уже не в первый раз вторгается туда в середине ночи. Медленно они разделись, медленно обследовали все острые углы и все желания двух тел, не прерывая начатый когда-то вечный разговор, и все, что им было нужно, – это только прикасаться друг к другу, а их стоны означали лишь торжество их власти над королевством, чьи просторы они без устали исследовали.
Свет, бьющий в глаза, сообщил Эмилии Саури, что было уже больше семи. Она их открыла, потому что привычка была сильнее усталости. Первое, что появилось в поле ее взгляда, был поднос с завтраком, а за ним – руки Савальсы, напомнившие ей обо всем, что они умеют делать. Она почувствовала, как у нее зарделись щеки, и подумала, глядя на него как на данность, от которой она совсем не хотела избавляться, что она любит его так же, как Даниэля, и не знает, как с этим бороться.
– Не ломай себе голову над этим, – сказал Антонио, гладя ее по спутанным волосам.
Эмилия подарила ему улыбку, полную сомнений и света, и, взяв его руки в свои, направила их от волос совсем по другому курсу.
Было десять часов утра, когда она вошла к себе домой с лицом шаловливой девчонки, и даже воздух звенел под ее ногами. Сидя в столовой, семья Риваденейра и семья Саури услышали это и переглянулись с приличествующим случаю видом заговорщиков. Их четыре головы, взятые вместе, ничем не уступали голове Рефухио по части предсказаний. Они уже все позавтракали и убедились, что между ними нет разногласий и они не должны волноваться за Эмилию, которая наверняка спит наконец в объятиях Савальсы. Когда она вошла, они молча переглянулись, продолжая пить кофе. Эмилия влетела в эту тишину, как птичка, и поцеловала всех по очереди. Потом она села рядом с отцом, налила себе кофе, набрала в грудь побольше воздуха и сказала им с улыбкой:
– Я – двоемужница.
– Любовь не растрачивается, – ответила ей Милагрос Вейтиа.
– Время покажет, – сказала Эмилия, с лица которой не сходила улыбка блаженства, ощущаемого ею во всем теле.
– Парочка бесстыдниц, – выпалила Хосефа. – Я такого счастья не видела даже в романах. Человека, как Риваденейра, днем с огнем не найти. Но два таких мужчины, да еще в одну семью! Нам никто не поверит, даже если это заверит своей подписью нотариус.
– Они не такие святые, как тебе кажется, – возразила Милагрос. – У них наверняка есть интрижки на стороне. Правда, Диего?
– Не знаю, хватит ли им на это физических сил, – ответил Диего.
– Дай-то Бог! Я бы чувствовала себя не такой виноватой! – воскликнула Хосефа.
– А твоя вина в чем? – спросила Эмилия.
– Что я потакаю вам, – ответила Хосефа, вставая. – Интересно, какой бог защитит вас обеих?
– Твой, – сказала Милагрос. – Нам достаточно твоего.