Протиснувшись в окно, Котька вылез на балкон, с удовольствием, до хруста в суставах, потянулся и оглядел пустынный двор. От высеребрённых знойным солнцем и высохших, как прошлогодняя вобла, досок сараев и заборов, из которых давно выпали жёлтые и твёрдые, словно чёртов палец, сучки, струился невероятный, щёкотный запах пыли. Над тёмной зеленью кустов сирени чувствовалось дрожание воздуха — день обещал быть нестерпимо жарким.

«Странно, — подумал Котька, растирая кулаком слипавшиеся веки, — куда все подевались?»

Обычно в это время уже гремели у колонки вёдрами, старались опередить наползавший из Заволжья зной, уливали тёплой водой кусты и цветы.

В войну не до того было, а теперь каждый хотел, чтобы всё вокруг благоухало, как до неё, проклятущей. Старые постройки спрятались в разросшихся кудрявых деревцах душистой сирени. Дикий виноград оплёл стены дома и вился по штакетникам малюсеньких полисадничков, в которых поочерёдно цвели бегуньи, табак, неприхотливые бархотки и разноцветные астры. Даже там, где по всем законам должны были густеть заросли лебеды, качали на редком ветерке яркими «граммофонами» розовая мальва и голубой ползучий вьюнок. Только вокруг вросшей в землю конуры Бурана вольготно чувствовали себя иссине-зелёные шершавые листья лопухов вперемежку с метёлками крапивы.

Почти впритык к лестнице и балкону вымахала огромная белая акация, пьяный запах сладких цветов которой по весне блажил головы многих. Котька ухватился за толстый сук дерева, уже готовый перелезть по нему на крышу сарая, но его отвлекла каркающая серая ворона, пытавшаяся украсть сухую корку хлеба у Бурана. Кобель лежал на боку и всем видом выказывал презрение к нахальной воровке. Лишь когда та, растопырив чёрные крылья, подступала к хлебу на опасную близость, Буран приоткрывал пасть и щёлкал жёлтыми зубами. Птица проворно отпрыгивала и громко каркала.

Зевая, Котька не заметил, когда плутовка вспорхнула на ворота, но уже на землю вернулась в сопровождении двух подружек. Молодые подельницы споро обскакали вокруг барбоса и бесцеремонно стали нацеливаться клювами в собачий хвост. Такой наглости Буран стерпеть не мог, вскочил и с лаем погнался за воронами, которые тут же разлетелись в разные стороны. Это и нужно было главной воровке. Не спеша, наклонив голову набок, допрыгала она до облюбованной корки, подхватила её в клюв и, переваливаясь с лапы на лапу, побежала по двору, как тяжёлый бомбардировщик по взлётной полосе. Одураченный пёс, опустив хвост, с тоской посмотрел ей вслед и снова брякнулся в пыль.

Созвучно собственному настроению сочувствуя собаке, Котька перебрался на сарай и, ступая босыми ногами по щелястым доскам, неловко обогнул голубятню, едва не расцарапав плечо о лопнувшую расщеперенную рейку, остановился на краю шаткой крыши и с глубоким выдохом пустил тугую янтарную струю на чахлые, заморенные жарой листья росшей внизу бузины. И тут же вспомнил, какая мысль терзала его память: сегодня было воскресенье, а с завтрашнего дня начинался его короткий трёхнедельный отпуск. Стало быть вчера он отмечал это событие в бригаде и отмечал хорошо, раз не услышал, когда пришла Вера.

«Бляха-муха! — на какое-то мгновение оторопел Карякин. — Кажись, мужикам во дворе обещал магарыч поставить за это событие. Да Кузьмичу четвертинку. А деньги? Неужто сдуру всё отдал Милке?»

От страшной мысли у Котьки мурашки побежали по спине, и невыносимо захотелось курить. Бросив растерянный взгляд на запущенный яблоневый сад за высоким забором, он на подрагивающих ногах ломанулся мимо всполошенных голубей назад к балкону.

Проникнув в комнату тем же путём — через окно, едва не наступив на сладко посапывающую Милку, Котька сунулся к дивану, где лежали скомканные брюки с рубашкой. Шементом вывернул карманы — пусто, сунул палец в пистончик — заначки не было. На всякий случай потрёс штанами над полом — не зазвенит ли мелочь, пошарил в накладных карманах рубашки: деньги не находились.

Отчаянный взгляд его невзначай упал на притулившийся за посудой, на краю стола, эмалированный трёхлитровый бидончик, который вчера купили на его отпускные.

«Пиво! — с облегчением вспомнил Котька. — Я вечером ходил за пивом в столовую водников. Там встретил Кузьмича и на всякий случай отдал ему на сохранение кучку смятых трёшниц и пятирублёвок, которые тот спрятал под своей всепогодной кепкой».

— Фу-у! — выдохнул, словно сбросил с плеч непомерную тяжесть Костя и присосался к бидончику.

— Да-а! — произнёс он через некоторое время, вытирая счастливый рот краем ладони. — Хорошее дело — отпуск!

— Ты мне говоришь? — завозилась под простынёй Милка. Не раздирая глаз, сонно пробормотала: — Щас встану, сготовлю тебе.

— Какой-такой вставать? — со смехом передразнил её Котька. — Выходной сёдни. Как пить дать, выходной!

— Часом не запамятовал, что Гунькиных перевозить собирались?

— Мабуть успеем, — кивнул нечесаной головой отпускник, бочком пробираясь с прижатым к груди бидончиком к спасительному растворённому окну.

— Куда ужо оглобли навострил? — Людмила села, и всё ещё не открывая глаз, потянулась, закидывая полные руки за голову. Тугие груди её без лифчика зазывно метнулись навстречу Котьки. Но того уже и след простыл.

* * *

Иван Кузьмич жил под лестницей. В прямом смысле, под той самой парадной, которая спускалась с балкона под навес широкого крыльца в узкий тупиковый проулок, шутейно, как всё в этом городе, завернувший с центральной улицы Чапаева.

При военных, после перестройки гостиницы, закуток под лестницей, отгороженный от мира крепким брусом, служил чуланчиком, где хранили инвентарь дворники и куда складывали сломанную, но не списанную мебель, срок эксплуатации которой по чиновничьей глупости определялся столетиями.

Видимо, наличие окна и отдельного входа потом послужили веским основанием считать помещение жилым, и в ордере инвалида и ветерана войны чёрным по белому значилось, что гражданин Фролов прописан в доме номер один по Пролетарскому тупику, в квартире двадцать один «а», площадью аж девять квадратных метров. Правда, почему его квартира имела столь странный номер, да ещё с литером «а», если в доме проживало всего пятнадцать семей, не знали ни коммунальщики, ни работники паспортного стола, ни участковый милиционер.

Сам Кузьмич смотрел на эти странности весьма просто.

«Во-первых, — загибал он пальцы на левой руке, а правой делал отмашку, как флажком семафорят на любой ходящей по воде посудине, — очко — цифра счастливая, а с буквой «а» — Асобенно. Во— вторых, никто и никогда на моё помещение не позарится. В-третьих, дай бог здоровья тому коменданту, который не побоялся бросить в этой коморке старую мебель. Так что с гардеробом у меня полный порядок! И, наконец, в-четвёртых, мне печку топить не надо. Это вам не фунт изюма! По всему выходит, братцы-моряки, со счастливым номером счастливый я человек!»

Печку ему, действительно, топить не было нужды. Одна из круглых, в голубых изразцах, старинная голландка на первом этаже выпирала жаркой окружностью из стены. Возможно, когда-то изначально здесь было что-то вроде сушилки для зимних вещей. Клали печь купцу настоящих печных дел мастера, поэтому и грела она так, что даже в лютые морозы Кузьмич приоткрывал форточку в окне.

Котьке жилище Ивана Кузьмича напоминало театральные кулисы, где в первое мгновение кажется, что вещи там нагромождены друг на друга в беспорядке, но присмотревшись, начинаешь понимать значение каждой. Частичный скос потолка был задрапирован сшитой вручную красной бархатной портьерой с золотыми кистями, что уже напоминало занавес. Вторая, тёмно-синяя, закрывала половину окна. Яркость богатых тканей скрадывала убогость обстановки, которую Кузьмич старательно ухетовал много месяцев кряду. Не всякий глаз мог сразу распознать в столешнице полированную крышку рояля, а в широкой тахте — диванные спинки. И уж совсем никому в голову не могло прийти, что платяной шкаф собран из прикроватных тумбочек.

В простенке между окном и дверью висели на гвоздях кастрюльки и сковороды, под которыми на сложенных столбиком кирпичах стоял надраенный, как корабельная рында, примус. Посуда хранилась в шкафчике с застеклёнными дверками по другую сторону окна. Там же была прибита полка, сплошь заставленная книгами и журналами, тоже, видимо, брошенными постояльцами гостиницы. Читал ли их новый владелец, трудно судить, но некоторые книги были любовно переплетены совсем недавно. Среди них Котька выудил «Тараса Бульбу».

Под книжной полкой Иван Кузьмич прикнопил огоньковские репродукции с портретов Сталина в белом кителе генералиссимуса и Жукова на параде Победы. Рядом в картонной рамочке под целлофаном, вырезанным из планшета офицерской полевой сумки, висела любительская фотография, запечатлевшая в июле тысяча девятьсот сорокового года — года Котькиного рождения — почти всех соседей по двору. На ней ещё можно было угадать мужа и взрослых, чубатых сыновей тётки Печерыцы, молодую чету Дёминых, многодетные семейства Максяшевых и Зайцевых, старшего брата Толика Семёнова — Фёдора. Менее чем через год Кузьмич не со всеми успеет даже проститься: кто будет в смене на заводе, а кто уже трястись в эшелоне по дороге на фронт. Только память да эта фотография останутся о них после войны.

Когда Костя втиснулся в коморку Фролова, тот сидел на любимой скамеечке с приделанной спинкой от венского стула и, прикусив губу, старательно зашивал на изношенном тельнике прореху, широко водя иглой с длинной ниткой от коленей к животу.

— Кто ж так шьёт, дядь Вань? — ставя бидончик на полированную гладь стола, хмуро изрёк Котька. — Отдал бы моим, враз заштуковали бы.

— Чё пришёл? — не поднимая глаз от шитья, нарочно не замечая бидон, буркнул Кузьмич.

— Пиво принёс. Очувствоваться надо.

— И всё?

— Окстись, дядь Вань, семи часов нет. Закрыты магазины.

— А дежурный?

— До него полдня шлёпать трезвыми ногами.

— А ресторан в порту?

— А деньги где такие?

— Вот в кепке, — крутанул головой Кузьмич. — Сберёг.

Он, кособочась, приподнялся и попробовал встряхнуть тельняшку, но та будто зацепилась за что-то и вырвалась из его рук.

— Чёй-то? — не понял Иван Кузьмич, и тряхнул сильнее. Тельняшка не поддавалась.

Котька нагнулся, глянул снизу и заржал, не в силах разогнуться:

— Полундра! Ты её…, ты её…, к гульфику пришил!

Кузьмич недоверчиво и осторожно сунул руку в мотню и тут же, поскуливая, стал рвать нитки:

— Будя щериться, верзила! Налей пива, не вишь человеку плохо!

— Плюнь на грудь, а то помру без солёного моря! — хватался за бока Котька.

В приоткрытую дверь просунулась голова Гункина:

— Мужики! Не забыли перевозить нас сегодня?

— Гунькин, чёрт! — цикнул на него Фролов. — Надо же под руку явиться! Ты бы ещё в пять утра припёрся. Из-за тебя пиво расплескал.

— Не Гунькин я, а Гункин, — обиженно промычал учитель.

— По нашенски Гункин — немец, а ты, Павел Борисович, чистокровный русак, значит, опять же по нашенски — Гунькин! — не отрываясь от кружки, бурчал Кузьмич. И вдруг, словно вспомнив давно искомое, но запамятованное, громко вскрикнул: — Ей богу, верно будет, ежели твои деды с истари Кункиными звались! А?

— Да ну вас к лешему! — застенчиво хихикает учитель. — Шкаф-то придёте тащить?

— Не терпится? — щерится Кузьмич и с кряканьем подмигивает Котьке. — Гули да гули, ан и в лапти обули!

— И не говори, кума, — подхватывает Костя, — у самой муж пьяница!

— Вечером, вечером, мужики! — понимающе приговаривает Павел Борисович и, чихнув от возбуждения, исчезает.

— На праздник и у воробья пиво! — говорит ему вслед Кузьмич и вторично наполняет кружку.

* * *

Солнце уже вровень с крышами. Душно. В доме одна за другой распахиваются настежь двери. Слышно, как со звоном бьёт в донышко ведра тугая струя воды из колонки.

Пиво только раззадорило Кузьмича. Он без наслаждения, торопливо курил ленинградский «Беломор-канал» и нетерпеливо поглядывал на осоловевшего Котьку. Наконец, не выдержал:

— Извини, паря. Вчерась не утерпел, купил тут на твои.

Фролов чересчур поспешно достал из посудного шкафчика четвертинку и, повертев пузырёк в корявых пальцах и глянув жидкость на свет, хмуро спросил:

— Тяпнешь рюмашку?

— Нет, — скривил губы Котька, — не сейчас.

— Тогда ступай, — обрадовался Кузьмич. — Не порть аппетит кислой рожей.

«Костя!» — как раз вовремя позвал с балкона бархатный голос. Людмила уже привела себя в порядок, уложила корзинкой и зашпилила на затылке русую косу и сияла здоровой улыбкой, нарочно морща и без того курносый нос. Но тёмно-серые с поволокой глаза полюбовницы внимательно ощупывали вынырнувшего от дружка Костю, явно не прочно стоявшего на длинных ногах.

— Вера картошку чистит. Нырни в погреб, достань солёненьких огурчиков. Накось! — и она бросила ему связку ключей, которые, не долетев до Карякина, брякнулись оземь, как об камень.

— Какие в июле огурцы? Кислятина, глаз вырви!

— Мабудь меня на кисленькое потянуло, — поджимая губы, пропела Милка.

Но Костя намёка не понял. Он, кряхтя, поднял ключи и вразвалочку поплёлся к сараю.

В глубоком погребе было прохладно. Запахи перестоялого рассола и плесневелых остатков квашеной капусты остро щекотали ноздри. Котька не спеша выловил в кадке с десяток пупырчатых огурцов, на диво ещё крепких и зазывно просящихся на зуб, сложил их в глиняную миску.

Подниматься наверх в жару не хотелось. Он присел на снятые с кружков речные камни-дикари, с удовольствием, которого давно не испытывал, схрупал огурец и раскурил папиросу. Лёгкий голубой дымок струйкой потянулся к раскрытому творилу.

Котька вспомнил, что первое, за что взялся, вернувшись со службы, было обустройство погреба. Он выбрал осыпавшуюся землю, обшил сухим горбылём стены, обновил клеть для картошки, привёз речного песка для засыпки моркови, выстрогал доски и оборудовал место, где собирался хранить свёклу, редьку и свежую капусту. Из Николашкиной конюшни натаскал соломы для ледника. У него и в мыслях не было спросить себя, зачем ему, холостому парню, погребные запасы? Просто, так было заведено, так делали все, кого он знал.

«Странно, — думал Карякин, — но получается, что и в остальном по жизни всё расписано. Живи, как все. Поступай, как все. Думай, как все и даже помирай, как все от какой-нибудь неизлечимой болезни в вонючем коридоре больницы».

Хотя, вишь, Милка мыслит по-иному:

— Они пусть, — говорит, — живут как все, а мы будем — лучше!

— А умишка хватит?

— Хватит. Надо в вечерний техникум при заводе походить. Тебя по льготе без экзаменов зачислят. Не успеешь глазом моргнуть, как диплом в кармане будет.

О продолжении учёбы Котька не помышлял.

— На кой ляд мне диплом? Вон, Гунькин сколь лет учился, а четвертаки у меня до получки сшибает.

— У кого ж занимать? Ваша бригада щедрая: каждый месяц одну смену отрабатываете то «За того парня», то в пользу свободной Кубы, то голодающих детей Эфиопии.

— Ты это к чему?

— Давно ли сами забайкальскому хлебушку радовались? Насытились?

— Не умничай! Мы люди простые, нам много не надо, — вспомнил Костя отцовскую поговорку.

— Простые, не значит — глупые. Нам, мил дружок, с тобой скоро всякого разного понадобится столь, что и представить не возможно.

— Фу-ты ну-ты, каки мы раздуты! Желаете, как Гунькины, полированный шкаф себе купить, а потом тахту заграничную?

— Обязательно куплю и шкаф, и тахту, и холодильник, и цветной телевизор. Всё куплю, если ты квартиру получишь. А в нашей клетушке даже вешалку для одёжи поставить негде.

— Гвоздей тебе в стене мало?

«Забыла, как в бараке ютилась, с сёстрами на печке спала» — с досадой подумал Котька и вдруг вспомнил, как сам впервые ощутил тесноту в доме. Вдвоём с матерью им по меркам мальчонки жилось вольготно: спали на одной кровати, похлёбку черпали из одной миски. Даже морковный чай пили по очереди из одной кружки. Да и то очень редко: мать по две, а то и по три смены пропадала на заводе. Прибежит на полчасика, покормит сына, накажет немощным соседкам, чтоб приглядели за сыном, да и опять стремглав в цех. Пустая, без людей, комната казалась Котьке огромной. В ней было страшно оставаться одному, и он целыми днями слонялся по двору или по берегу Волги, где старухи бреднем ловили мелкую рыбёшку.

А когда вернулся с фронта отец, их жилище словно уменьшилось в размерах. Котька постоянно натыкался то на кирзачи у порога, то на висевший на спинке стула бушлат, то на обшарпанный чемодан с потёртым вещмешком, от которых исходили незнакомые доселе терпкие дорожные запахи. Да и сам отец, казалось, теперь занимал всё ранее пустовавшее пространство в комнате.

Но Котька не отходил от него, радовался, что больше нечего бояться в доме, и всё ждал, когда отец наговорится с матерью и опять посадит его к себе на колени.

— Ты слушаешь меня, чё ли? — перебила его мысли Людмила.

— Чем тебе в наших— то хоромах не нравится, — хотел отшутиться Котька, но Милку уже понесло.

— Между прочим, — ехидно пропела она тоненьким голосочком, — Мельниковы строят себе квартиры горьковским методом. Допоздна вкалывают на стройке после работы на заводе. А ты?

— А что я? — смутился Карякин. — Я тоже вкалываю. У меня сверхурочных больше, чем дней в году.

— Ах, да! Я и запамятовала, что с вами сам директор ручкается. Ваше фото ударника пятилетки на заводской доске почёта вывешено. Только что-то фамилии Карякин я не видела в списках месткома на улучшение жилищных условий.

— Ты Гунькиной завидуешь?

— Не завидую, а понимаю. Это тебе не за подолом её сестры гоняться. Тут иные способности нужны.

А ведь Котька считал, что старое быльём поросло.

«Кто сказал, будто у бабы век долог, да ум короток? У этих вражин, как у кошек, обиды не забываются. Так и норовят, при случае, глаза выцарапать!»

* * *

«Похмельная расслабуха», — так определил Котька своё состояние и раскурил вторую папиросу, глубоко затягиваясь горьким дымом и щурясь от его едкости.

«Тут, на погребице, всё и началось. Вот уж точно: не было бы счастья, да несчастье помогло».

У Гункиных часто гостила младшая сестра жены — двадцатисемилетняя Катенька, которая с престарелой матерью проживала в Поливановке, тогдашнем пригороде Саратова. Добираться из центра, где перезрелая девица рыскала в поисках приличного жениха, домой на двух трамваях было крайне затруднительно, особенно поздним вечером. Не всякий ухажёр решался проводить даму в гремевшую поножовщиной деревню. Вот Катенька и приспособилась ночевать у Гункиных на детской раскладушке. Спать было не совсем удобно, зато не требовалось, как заведённой, оглядываться на часы.

Злые языки доносили Павлу Борисовичу, что жёнка его попустительствует сестрёнке и сама не прочь помести подолом вокруг Катькиных ухажёров. Но учитель стойко делал вид, что презирает сплетников. Правда, не единожды расцарапанная его холёная физиономия наводила соседей на иные мысли.

Так вот, не успел Котька пристроить на почётном месте, рядом с портретами отца с матерью, свою бескозырку, как к нему явилась гостья:

— Извините, Константин! Верочка недавно угощала нас мочёным арбузом, так это прелесть, что такое! К нам сегодня важный гость пожалует, нельзя ли ещё арбузик позаимствовать? Мы в долгу не останемся.

— Кто ж их солил? — удивился Котька. — Неужто Вера?

— Выдумаете тоже, Константин, — строила подведённые чёрным карандашом глазки непрошеная гостья. — Иван Кузьмич расстарался. Осенью закатал бочку специально к вашему возвращению.

На Котькин вкус родственница учителя была худовата, но короткое платьице из искусственного шёлка — крупным синим горохом по белому полю — несколько округляло её формы, а модная короткая стрижка тёмно-каштановых крашеных волос заметно молодила Катеньку. Она юлой кружилась вокруг молодца, как бы невзначай оглаживая скользкую ткань на бёдрах и сверкая коленками, от которых балтийский моряк с трудом отрывал взгляд.

Чуя желанное, истомлённое мужское естество мутило разум. Он не спустился, а слетел, как по стальным поручням на корабле, в тёмное подземелье, не зажигая свечку, выловил первый попавшийся крепкий арбуз и глянул вверх.

Катенька стояла на срубе творила. Озорное весеннее солнце заглядывало через распахнутую дверь сарая и, шаля, просвечивало натянутый подол обольстительницы. У Котьки перехватило дыхание: он увидел то, о чём грезил в беспокойных коротких снах на жёсткой подвесной койке душного кубрика.

Арбуз выскользнул из его рук и плюхнулся в рассол, а Котька, словно бычок на туго натянутой верёвке, задыхаясь и потряхивая головой, стал медленно вползать в ослепительный солнечный свет.

— А где же арбуз? — сквозь гаденький смех спросила Катенька, когда всё кончилось, и она расцепила руки на шее Кости.

А он, оглушённый случившимся, как вороватая мышь, выскочил из сарая и бросился вон со двора. Длинные ноги сами несли его к Волге. Хотелось скорее окунуться в прохладную волну, остудить разгорячённые страстью тело и голову. Он боялся глядеть в лица встречных прохожих, предполагая найти в их взглядах осуждение.

Только в воде нервное напряжение отпустило его. Котька успокоился и стал даже подтрунивать над собой, хотя где-то в глубине души чувство стыда сохранялось. Он проплавал около часа, устал и выбрался на горячий, шершавый бетон, в который заковали правый берег реки, защищая город от большой воды Волгоградской ГЭС.

Лежать без подстилки было нестерпимо, но Костя проторчал на бетонке весь день и только вечером, впотьмах, чтобы никого не встретить, вернулся домой.

Не знал морячок, что чёрт-искуситель уже ходит за ним по пятам.

Через неделю Катенька перехватила Карякина в сквере на бывшей Ильинской, а ныне — имени Михаила Фрунзе, площади, где он любил покурить на скамейке возле деревянного здания детской библиотеки. Здесь, мальчишкой, ловил он по осени больших — желтобоких, с чёрной лентой по животу — синиц, которые стайками обивали семена с засохших стеблей крапивы, репейника и лебеды. Иногда в цапки попадались пролётные крупные гайки — светлые синицы голубовато-пепельного окраса с белыми щеками и чёрным пятном на горле. Охотники до певчих птиц держали синиц в одной клетке вместе с жаворонками или пеночками и малиновками, которые учились, подражая друг другу, свистать разные колена. Послушать чудный хор собирались как на храмовый праздник. И тогда ловцам птиц перепадали богатые угощения.

Теперь его ждали соблазны иного рода. Как не протестовала душа, но Костя должен был признаться, что хотел этой встречи. Поэтому не удивился, когда ему предложили зайти в гости к подруге Катеньки, которая при их появлении вспомнила, что забыла на работе убрать в сейф какие-то бумаги.

Прошло лето. Костя был уверен, что их свидания с Катенькой оставались втайне от знакомых. Но однажды услышал от Веры:

— Дядя Костя, мне почудилось или в самом деле от вашей рубашки Катькиными духами прёт?

Костя опешил и почувствовал, как предательская краснота заливает его щёки и уши.

Вера демонстративно громко втягивала воздух раздутыми ноздрями:

— Из нашего двора только она выливает себе на стриженую макушку полфлакона «Красной Москвы». Ими уж давно никто не душится.

— Много ты понимаешь, — сразу не нашёлся, что сказать Карякин и заёрзал на противно скрипящем диване. — И вообще, — он беспомощно повертел у себя перед носом растопыренными пальцами, — лучше книжки читай, а то вырастишь необразованной дурой, как твой дядя Костя.

— Я, вырасту образованной дурой! — надулась Вера и в большущих вишнёвых глазах её набухли слёзы.

— Нюни-то зачем распускать?

Костя готов был провалиться сквозь пол, лишь бы не продолжать разговор.

— Мы переживаем за вас, а вы чего вытворяете? Стыдно, дядя Костя!

— Кто это — мы? — насторожился Карякин.

— Кто, кто? — захлюпала носом девушка. — Хотя бы я с Людмилой.

— Какой ещё Людмилой?

— А то, вы не знаете!

Котька знал, но сделал вид, что не понимает, о ком речь.

— Ладно, сестрёнка, замнём для ясности! — как можно мягче, примирительно сказал он. — Даю тебе слово, что больше «Красной Москвой» мои рубахи пахнуть не будут.

— А чем будут? — в голос заревела Вера.

«Вопрос по существу», — понурил голову Костя. Его давно смущало, что никакой ясности в отношениях с Катенькой не было. Иногда ему казалось, что она любит его. Но чаще, глядя в холодные глаза, поражался их безучастию, догадывался, что с ним развлекаются.

Те же вопросы он задавал себе и не находил ответа. Когда сжимал в объятиях, впивался в неё, думалось, что навсегда, а когда опустошалась плоть, когда видел равнодушно отвернувшееся лицо с хищной улыбочкой на пунцовых губах, — ненавидел себя и чувствовал брезгливое презрение к ней.

Однажды он сказал себе: «Стоп, Костя! Свистать всех наверх, с якоря сниматься, по местам стоять! Наш доблестный крейсер покидает обжитый порт. Бросайте дамы чепчики под киль!»

Но встретил её ненасытный, зовущий взгляд, и снова не устоял.

И вдруг, уже глубокой осенью, в той же подружкиной квартире, Катенька, пристёгивая к поясу капроновый чулок, с каким-то рвущимся наружу остервенением прошипела:

— Всё, дружок, это наше последнее свиданьице.

Костя выбрался из-под одеяла, в трусах прошлёпал босыми ногами к столу за папиросами и неожиданно весело рассмеялся:

— Стало быть ты, как старуха перед смертью, напоследок так подмахивала?

— Пенёк не отёсанный! — огрызнулась Катенька. — И не кури здесь. Чужую комнату провонял дымищем. Неужели нельзя купить приличные сигареты? Садит и садит свой вонючий «Беломор». Как есть деревенщина!

— На свою прописку погляди, принцесса поливановская! — чем злее становилась Катенька, тем легче дышалось Котьке. — Знал бы, по такому случаю шампанское купил.

— Резинку на трусах подтяни, моряк долбанный!

— На кулак нарываешься?

— Только попробуй, — отскочила подальше Катенька. — У меня вся милиция знакомая!

— Наслышаны, сколь раз ты у них в кутузке полы мыла, — не без злорадства сообщил Котька выведанную у заводских дружинников тайну.

— Вот и отлипни от меня! Катись к своей Милке! — сорвалось с языка у Катеньки.

На Костю словно ушат ледяной воды выплеснули. Выходило, что не Катенька, а другая женщина всё решила за них и сделала выбор. А Катенька только согласилась, приняла это как должное. Его мнения даже не спросили.

Костя почувствовал себя обманутым. Он быстро, как по тревоге, оделся и подошёл вплотную к побледневшей Катеньке:

— Ты права, нам лучше не встречаться. Не держи на меня зла, глядишь, пригожусь когда! Прости и прощай!

И уже у порога услышал короткий всхлип:

— Будь счастлив, морячок!

— И тебе, рыбачка — семь футов под килем!

* * *

— Ты часом живой там? — послышался сверху взволнованный голос Милки, и жёлтый луч карманного фонарика зашарил по стенам ямы, дрогнув, уткнулся в Котьку. — Ты чё там расселся-то? Тебе плохо? Я сейчас спущусь.

— Погодь, не мельтеши. — Кряхтя и отдуваясь, как после непосильных трудов, Котька едва разогнулся и встал на ноги. Задул свечу и в темноте, не попав ногой на перекладину лестницы, чуть не опрокинул миску с огурцами. Чертыхаясь, крикнул: — Да не в рожу свети, а на лесенку!

— Ба! У нас голосок прорезался! Подай миску-то!

Людмила приняла огурцы, выудила из ямы Котьку, сама закрыла погребицу и затащила на творило тяжёлую крышку. Глянула на суженого и обомлела:

— Господи, какой ты бледный. И пот ручьём. Может, тебе нашатыря накапать?

— Искупаться надо, и всё пройдёт.

— Как же, пройдёт! Не умеешь пить, так и не берись!

— А то ты не в курсе, что я как раз маненько берусь.

— Редко да метко! — Людмила мягко тыкалась плечом в Котькин бок, незаметно подталкивая его к балконной лестнице.

— Кстати, — внезапно остановился Котька, и Милка проскользнула мимо, — я мужикам поллитру обещал за отпуск поставить.

— Купим, какие дела! — Людмила опять подцепила Костю под руку. — И бутылку поставим, и Гунькиных перевезём. День ноне выходной, день длинный, ведренный.

— А искупаться?

— А как же! Все вместе пойдём на Волгу.

Дома Котька едва опустил голову на подушку, так сразу, полулёжа, и захрапел.

— Накрывай, Вера, на стол. Будем завтракать, — закидывая Котькины ноги на диван, предложила Людмила. — Ему часок поспать, и проснётся человеком.

— Не надо бы ему выпивать, — робко проговорила Вера.

— Не надо, — согласилась Людмила и, показывая на Котьку, добавила: — Только, девонька, таким мужикам перечить нельзя. И поучать — пустое дело. Их любить надо. Крепко любить, Вера.

— А как с пути собьют? И вы не будите противиться?

— Ах, Вера, Вера, — ласково произнесла Людмила и приобняла девушку. — Запомни: ночная кукушка всех перекукует. Нужно только, чтобы он чувствовал, что его любят. Мужчина, что его личина, лишь снаружи грозен, а внутри — дитя-дитём! Ему всё время по жизни мамка требуется.

— А как же дети?

Людмила задумалась, растерянно развела руками:

— Наверное, хорошо, когда дети — это мы сами, только очень маленькие. Ты никогда не хотела снова стать маленькой? Чтобы тебя гладили, целовали, трепали за щёчку, совали сладости?

— И пороли, когда вздумается, — Вера со злостью бросила на стол вилку.

— Что? — не сразу поняла Людмила. — Тебя били родители?

— Мягко сказать, били! — Вера передёрнула плечами, как в ознобе, и лицо её стало белее печной штукатурки.

— Прости, я не знала, — стыдясь чужой тайны, тихо произнесла Людмила.

— Никто не знал. И сейчас как-то само с губ сорвалось.

— Слово даю, никто и не узнает! — горячо заговорила Людмила. — Не нам судить своих родителей. Не стерпела, уехала подальше от них, и хорошо! Только не копи обиды на сердце, оно живое, лопнуть может. Ты им письмо напиши: тёплое, доброе. Они поплачут и сами прощения попросят.

— Уже не попросят. Весной пьяными в бане угорели.

— Господи! — Людмила зажала себе рот руками, не зная, что сказать, и готовая заплакать.

— Ежели бы не били, чем ни поподя, я может и стерпела.

— За такие дела в тюрьму сажают.

— Посадить в тюрьму родителей? — отпрянула Вера, и в чёрных глазах её полыхнул такой огонь, что у Людмилы сердце обмерло. — Я любила их. Я только пьяными их ненавидела. И ненавижу до сих пор.

— Мёртвых?

— Нет, я их каждую ночь во сне живыми вижу. Сначала всё хорошо, благостно так, будто в сенокосную пору. Родителей нет рядом, но я их чувствую: мать сено ворошит, отец сырой травой косу вытирает. Высоко в небе жаворонок заливается, у телеги распряженные кони всхрапывают. А мне почему-то страшно есть хочется. Я развязываю котомку, ищу хлеб и получаю затрещину по затылку…

— Теперь понятно, отчего ты по ночам стонешь, — Людмила уже знала, что делать. — Завтра, девонька, я тебя к знатному психиатру отведу. Этот еврей любого вылечит.

— Я не сумасшедшая, — запротестовала Вера.

— Ещё не вечер!

— Вы накаркаете.

— Я такая, — словно сбрасывая с себя наваждение, рассмеялась Людмила. — Давай завтракать, остыла, небось, твоя картошка. Да вилки возьми Василь Степаныча, чай не в столовке.

— Жалко мне евойные-то.

— Во-во, а самих себя вам не жалко? Люди в космос летают, а вы никак не отвыкните жизнь мерить фуфайками да галошами. Уж на что моя бабаня была тёмной, а всё твердила: «Платье чисто, так и речь честна». Моя бы воля, обеденный стол всегда застилала белой скатертью.

— Как в ресторане?

— Как в доме, где помнят о человеческом достоинстве.

— Можно и в фуфайке сохранить своё достоинство, — несмело возразила Вера. — Скоро будем жить лучше, разве не так?

— Обязательно будем, Верунчик, — как-то сразу согласилась Людмила, но не смогла удержать улыбку: — И давай, подружка, не будем больше о грустном!

— Расскажи, как ты с Константином Васильевичем познакомилась, — как-то вдруг попросила Вера.

— Тю-ю-ю! — вилка с огурцом застыла на полпути к Милкиному раскрытому рту. — А чё с ним знакомиться? Мы в одной школе учились. Я только на три класса младше была. Но ты сама знаешь, младшие девчонки всегда на старшеклассников заглядывались. Правда, они нас не всегда замечали.

— И как же вы… — Вера не могла подобрать нужное слово и робко произнесла: — ну, сошлись-то.

Людмила сначала нахмурилась, словно вопрос был ей не по нраву, но потом, любовно оглянувшись на спящего Котьку, гордо произнесла:

— Любила я его, подружка, так сильно, что и помыслить не могла, будто он кому другому достанется. Любовью и приворожила. А об остальном тебе знать не обязательно.

Но настырная чувашка не сдавалась:

— Чудно, однако. Живёте не расписанные.

— Осуждаешь?

— Нет, но я бы так не посмела.

— Правильно мыслишь, — с усмешкой вздохнула Мила. — Только жизнь порой так закрутит, что забудешь о всех правилах. Одна любовь и спасёт от неверного шага. У меня ведь в паспорте штамп стоит, что я мужнина жена вот уж сколько лет.

Вера потеряла дар речи. Её вишнёвые глаза застыли от ужаса.

Людмила поняла, что сказала лишнее и поспешила успокоить девушку:

— Ты не подумай чего. Не успели женой в зале регистрации назвать, а вышли из загса, и молодую при всём честном народе Валерка Мельников с приятелем умыкнули. Подкатили грузовик к самому крыльцу, мне в открытую дверцу запрыгнуть оставалось. Я свадебное платье задрала — фьють! — только и видели меня.

— И что? — как сквозь сон пробормотала Вера.

— Ничего. Родители двое суток в обмороке валялись. Суженый-ряженый, в голову контуженный, укатил в свой задрипанный гарнизон на Дальнем Востоке. Митьку на Флот забрили. Осталась я куковать одна, дур-р-ра разнесчастная. А дальше ты всё знаешь.

— Ну, дела, — только и выговорила Вера и вдруг завсхлипывала, по детски растирая глаза и нос маленькими кулачками. Правильное комсомольское сознание её было смущено.