За высоким забором тоже обратили внимание на порыв ветра. Леонид Савёлович Трофимов наливал в ванну горячую воду, когда сильно хлопнула створка приоткрытого окна, и в ванной комнате запахло уличной пылью. Поморщившись, он быстрым и точным движением опустил шпингалет в запорную скобу, подёргал для достоверности раму и занавесил окно шторой. Ванная сразу погрузилась в полумрак, и стало тихо, как в его служебном кабинете.
Леонид Савёлович был рад, что в доме никого не было. Жена выпросила в горкомовском гараже дежурную машину и укатила по своим делам, в которые он никогда не вмешивался, позволяя Грете Генриховне таким образом ощущать свою полноценность. Отец, затеяв очередной спор, рассердился на неприятие молодыми очевидных для старшего поколения истин, хлопнул дверью и ушёл бродить по городу. Остужать своё пылкое, но больное сердце.
Домработница отпросилась погостить у внуков. Покладистая и аккуратная женщина устраивала Трофимовых, хотя Савёл Фотиевич уверял, что та числилась агентом Конторы — серого здания Комитета Государственной Безопасности. Впрочем, какая разница: домработница или шофер. Без пригляда Конторы никто не оставался.
При мысли о водителе, Леонид Савёлович призадумался. Присел на край ванны, потрогал пальцами воду. Потом бросил под струю горсть морской соли и принялся раздеваться.
«Что старик говорил в запале о водителе? О нагловатой ухмылке, сальных шуточках? На что намекал, повторяя, будто дежурным по вызову Греты оказывался один и тот же шофёр?» — неохотно вспоминал утренний шумный разговор с отцом Леонид Савёлович. — «И что за история с проникновением постороннего человека в их сад? Почему она так напугала Грету?»
В «проникновение» секретарь горкома не верил. В детстве он и сам попадался на воровстве чужих яблок — обычное мальчишеское озорство!
«Но почему домработница ничего не замечает за водителем? Или замечает и молчит? А что, если они молчат об одном и том же, да ещё с молчаливого согласия кого-то третьего?»
Безрассудная, но очень уж проникновенная мысль на какое-то время огорошила Трофимова. Он даже ощутил, как задрожали кончики пальцев на руках.
Погружение в горячую воду немного расслабило его. Он намочил волосы и ополоснул лицо. Закрыл глаза и не шевелился.
Он не считал себя искушённым политиком. Хотя не нужно иметь семи пядей во лбу, чтобы не понимать, как с приходом Брежнева менялась конъюнктура власти. Для него, тогда главного инженера завода, как для многих других «технарей», мимолётное высказывание Косыгина о том, что идеологи мешают сдвинуть воз экономики! — стало определяющим принципом в работе. В спёртом воздухе социалистического хозяйственного уклада запахло реформами.
Впрочем, о реформах заговорили ещё в начале шестидесятых. Народ устал от бедности, а повышение цен лишало его всяких надежд на лучшую жизнь. Когда дело дошло до того, что в пору вводить карточки на продовольственные товары, рабочие вышли на улицы.
Не прекращался массовый исход крестьян из деревень: измордованные колхозники получили в руки паспорта и бежали из рабства, куда глаза глядят. Рост производства продолжался исключительно за счёт притока людских резервов.
Инженеру Трофимову были понятны и близки идеи учёного Либермана о необходимости впрыскивания в плановую экономику страны элементов рынка. Премия производителей, по его мнению, напрямую должна была увязываться с прибылью, которая стояла бы выше плана. И Косыгин говорил об использовании прибыли в развитии производства. Но эти нововведения пришлись не по вкусу многим директорам заводов. Их интересовал только вал, а не спрос на производимую заводами продукцию. Вал щедро финансировался государством, а за выполнение плана сыпались премии.
Правда, в отличие от других директоров, Судаков долго и дотошно расспрашивал Трофимова о возможностях использования прибыли самим предприятием. Понять предлагаемую схему, по которой часть денег можно было направлять на развитие социальных проектов и прежде всего на жильё для своих рабочих, было не просто. Ведь это означало то, что важная доля государственных функций непосредственно передавалась на места, в исполнение трудовых коллективов. Иными словами, понял Судаков, передавалась в его руки.
Поделиться своими мыслями с остальными руководителями Судаков не спешил. К тому же реформа проталкивалась сверху, и открыто заявить о том, что она им не выгодна, красные директора не смели. Вот тут-то главный инженер Трофимов и почувствовал, что настал его час…
В гостиной зазвонил телефон. Леонид Савёлович представил, как мигом кинулась бы к аппарату домработница, чтобы первой получить информацию с другого конца провода. Параллельный телефон стоял в его рабочем кабинете на втором этаже дома, и по характерному пощёлкиванию в трубке он не раз подмечал, что разговор подслушивают. Пришлось установить тумблер, отключающий параллельную связь.
Домашний телефон! Этот электроакустический прибор для преобразования электрических колебаний в звуковые считался чуть ли не эталоном роскоши. По нему судили о достатке и положению хозяина. С него началось телефонное право. По его бесконечным кабелям можно было ускользнуть не в фантастические виртуальные, а в реальные параллельные миры, о которых простые смертные только догадывались.
Леонид Савёлович гордился тем, что в жизни всего добился сам. А сыну врага народа вырваться из паутины советских предрассудков было совсем не просто. Хотя отрицать, пусть мимолётного, но счастливого участия в своей судьбе многих достойных людей он тоже не мог.
Их семейная жизнь обрушилась в одночасье с арестом отца — командира стрелкового полка, только что получившего под своё начало бригаду. Леонид Савёлович не помнил, успел ли отец прикрепить новые знаки воинского звания к воротнику своей гимнастёрки. Он не видел его с той минуты, как их вещи перетащили из кузова грузовика в одну из комнат штаба бригады — квартиру убывшего в округ бывшего комбрига ещё занимала семья. Не дали им проститься и при аресте — отца увезли в чёрной эмке прямо со стрельбища.
Мать была в отчаянии: ни мужа, ни жилья, ни работы. И сын, который в тот год должен пойти в первый класс. В какую школу его теперь возьмут? Как на грех, в связи с переездом, у них почти не оставалось и денег.
К тому же все знали, что за арестом мужа вскоре должен последовать арест жены. Лёньку ждал детский дом.
И вдруг ранним утром, когда ещё чуть брезжил рассвет и луна не успела покинуть белёсый небосвод, в их не запиравшуюся дверь тихо постучали. Вошедший в комнату военный попросил не включать свет.
— Я капитан Лещинский, — представился он, едва дотронувшись пальцами до лакированного козырька фуражки, — адъютант комкора Петровского. Мне приказано срочно отправить вас в Саратов. Из вещей возьмите самое необходимое. Вот проездные документы и деньги, — и он протянул матери объёмный пакет.
Видя, что женщина всё ещё сомневается, добавил:
— Тут отпускные товарища Трофимова. Ваш муж не успел их получить. На сборы могу дать не более двадцати минут.
— Но ведь… — мать указала на дверь.
— Не беспокойтесь! — Лещинский приложил палец к губам. — Дежурный по штабу в курсе, что мы везём мальчика в госпиталь. У него началась ангина. На улице сыро, не забудьте закутать ему горло хоть полотенцем. Будут спрашивать, вернётесь к обеду.
Многое отдал бы сегодня Леонид Савёлович, чтобы отблагодарить того капитана. Корпус Петровского покрыл себя славой, но из довоенного кадрового состава никто не уцелел. О Лещинском в памяти остались только отливавшие светом даже в темноте высокие поскрипывающие хромовые сапоги да рубиновый орден Красной Звезды тогда ещё над левым карманом гимнастёрки.
В Саратове жили родители матери — Иван Григорьевич и Пелагея Серафимовна Кудряшовы, которых Лёнька раньше никогда не видел. Иван Григорьевич — когда-то зажиточный торговец скобяными товарами на Верхнем городском базаре и депутат Второго Саратовского общества взаимного кредита — был премного обижен советской властью, пустившей его по миру, и теперь вынужденного доживать свой век в лачуге рядом с рабочими бараками на краю Белоглинского оврага. Старик не одобрил брак хоть и бывшей, но всё же купеческой дочери с красным командиром, не поехал на их свадьбу и в гости к себе не звал. К возвращению дочери отнёсся настороженно, но узнав суть дела, морща лоб и сгребая в кулак седую бороду, высказался без обиняков:
— Покорнейше благодарю за радостные вести. Видно в воздаяние грехов моих опять будет гореть масло в лампаде перед святой иконой. — Он перекрестил рот, словно опасаясь, что с языка его слетят окаянные слова, и, чуть помедлив, порешил: — Не за тебя, беспутную, пекусь, а за наш с Пелагеей покой. Не хватало ещё нам в каталажке перед смертью посидеть. Мало претерпели. Да уж так и быть, поможем — всего и дел-то на пять целковых!
— Слава Богу, Иван Григорьевич, — поскуливала рядом Пелагея Серафимовна, прижимая к мягкому животу Лёнькину голову. — А то, куды им теперь?
— Раскудыкалась! — приставши со стула, грохнул дед кулаком по крышке стола так, что опрокинулся стакан с чаем. В повисшей тишине слышно было, как о некрашеные половицы шлёпались крупные капли воды. Временный непорядок возымел действие и на Кудряшова.
— Мальца оставишь здесь, — уже спокойно проговорил он. — Сама, — видно было, что он намеренно не хочет называть дочь по имени, — сама поедешь к нашему куму за Волгу в Алгайские степи. Там тебя чёрт не сыщет.
Помолчав, велел бабке накрывать на стол. Пока та суетилась, тихо шепнул дочери:
— Скажи спасибо, что мать не позволила тебя из домовой книги выписать. Документы выправим на Кудряшову. Пачпорт, скажешь, в поезде украли. Про мальчонку пока молчи. Мало ли по свету Трофимовых ошивается! А я его научу язык за зубами держать.
Язык за зубами Лёнька держал до сорок второго года, пока не пришел аттестат отца с фронта. А в сорок четвёртом он уже — сам себе на уме — учился в ремеслухе при Судаковском заводе. Там же, на родном оборонном, в шестнадцать лет поступил в вечерний техникум, потом заочно окончил Политех. Работал мастером, начальником смены, цеха. Возглавлял заводские службы и, наконец, выбился в главные инженеры.
Нельзя сказать, что он преднамеренно выстраивал свою карьеру. Скорее он рос по службе вместе с ростом задач, которые ставились производству послевоенным временем. Вернувшихся с фронта командиров хватало, а вот технически грамотные инженеры были наперечёт.
Как ни странно, помогала ему и замкнутость характера, которую многие принимали за высокомерие. Он и вправду держался подальше от шумных общественных мероприятий, на собраниях говорил только по сути технических проблем, с рабочими был вежлив, но при всей своей лояльности не терпел разгильдяйства и строго наказывал за пьянство.
Он и рос таким — мало говорливым и замкнутым. С одноклассниками не дружил, от уличных мальчишек прятался, зато водил знакомство среди взрослых парней, которым доставал курево из дедовых закромов. Тогда же научился делать на продажу зажигалки и портсигары из латунных гильз. Деньги отдавал старикам, а на «заначенные» покупал книги или журналы по авиа и судомоделизму.
В то время, когда сверстники взахлёб зачитывались приключенческими романами, Лёнька решал задачки из математических справочников и вычерчивал на заборах замысловатые конструкции. Бараковские шалопаи первыми оценили способности Кудряшовского подкидыша, когда тот показал им, как нужно выводить чернильные двойки в дневнике и писать шпаргалки на обратной стороне двух линеек, скреплённых гвоздиком с одного конца.
Никто не знал об аресте его отца, но носить подобную тайну в себе даже взрослому человеку нестерпимо трудно, и замкнутость мальчика была сродни болезни. Когда он сам решил, что не достоин стать пионером, поступку его обрадовался только дед. А переполошенные учителя заставили ребёнка проходить медкомиссию.
— Не дрейфь, Лёнька! — оглаживая бороду, хорохорился дед у постели внука. — Нашенская закваска покрепче пролетарской будет. Не зря говорено: гидра сама себя пожирает!
Не мог Иван Григорьевич простить власти своих обид, но с началом войны вдруг переменился.
— Вишь, дело какое, внучек: проглядели гегемоны немца. Ежели бы они таких, как твой отец, не пересажали, может, ничего и не было. Теперь полетят клочки нашей шерсти по закоулочкам, только держись. Я немецкую машину знаю. Её революционными призывами не остановишь.
Иван Григорьевич, пригорюнившись, долго сидел молча, потом вдруг резво встрепенулся и вскрикнул старческим голосом:
— Но ты не думай: можно на кого хочешь обижаться, а на державу — ни-ни! Видать и наш срок настал подмогнуть ей, родимой! Прости Господи и не введи боле во грех!
И пошёл в семьдесят лет работать на железную дорогу башмачником — иного занятия для бывшего эксплуататора трудового народа у местных властей по социальным соображениям не нашлось.
Лёнька заканчивал Политехнический, когда умерла Пелагея Серафимовна. Одряхлевший дед перестал выходить из дома, даже чтобы посидеть на прогнившей завалинке. От предложения дочери переехать к Трофимовым на Урал отказался, сказав, что с родных могил не съезжают.
Однажды подозвал к себе внука и, напряженно всматриваясь тому в глаза, быстро зашептал, словно приоткрывая страшную тайну:
— Вижу, парень ты головастый, к наукам приспособленный. Так вот знай: большевики Россию завоевали, но управлять ею так и не научились.
— Вот те раз! — аж поперхнулся Лёнька. — А кто, как не большевики, это всё понастроили?
Он широко развёл руки и замер в недоумении.
— Не большевики, а лагерники, — недовольно пробурчал Иван Григорьевич, тщетно пытаясь левой рукой прижать к груди трясущуюся правую. — Только не о том толковище. Ты вот что запомни: нельзя лишать человека всякой собственности. Это понял даже ваш Ленин, когда увидел спасение в государственном капитализме.
— Что-то я не припомню таких высказываний у вождя. Мы политэкономию проходили, — усомнился Лёнька. — Или ты, дед, НЭП имеешь в виду?
Иван Григорьевич с усилием приподнял с подушки голову, глаза его горели каким-то чахоточным блеском, жидкая седенькая бородёнка подрагивала.
— Я напоминаю тебе всего лишь наши старые законы, первый из которых гласит о необходимости материальной заинтересованности работника и частной, неприкосновенной собственности мелкого производителя.
— Но социализм обобществляет собственность!
— Социализм большевиков — самая высшая и самая массовая форма рабства. Если хотите строить действительно справедливое общество, верните людям уверенность в том, что больше никогда и ничего у них не отберут, и дайте им зарабатывать по их способностям.
— Что ж вы не давали?
— Жадность, Лёнька, человеческая, — в сердцах вздохнул дед, словно ждал этого упрёка. — Думал, дам пятьдесят рублей вспомоществования в пользу жертв оползня в Затоне или накормлю досыта бедноту на Пасху, и зачтётся.
Он поймал горячими ладонями руку внука, слабо потянул к себе, и Лёнька непроизвольно подался к старику.
— Промашка вышла! Решили, строим на века, а рухнуло в один день. А ведь знали: самонадеянность хуже глупости. И вы такого же колосса на глиняных ногах лепите. Всё, всё перестраивать нужно!
— Ну, ты, Иван Григорьевич, даёшь! — пуще удивился внук. — Кто ж на такое решится? Уж не троцкист ли ты, дед?
— Видать, не дорос ты ещё до таких истин, — Иван Григорьевич устало прикрыл веки и уже громче внятно произнёс: — Утопичность ваших марксизьмов-ленинизьмов такая же аксиома, как дважды два четыре.
— Но почему? Социализм строят не только в СССР.
— Европейское учение ваше расправилось с русским православием. А человек, забывший о душе и Боге, обречён на поражение.
— Вот ты о чём! — усмехнулся Лёнька. — Нам ли, атеистам, о том печалиться. Ты, дед, лучше лекарство прими. О вере твоей потом поговорим.
— Как знаешь, — Иван Григорьевич обиженно отвернулся к стене. — Так я тебе всё и расскажу потом, держи карман шире.
И Лёньке показалось, что дед заплакал. У него не хватило духу пожалеть старика. Он только легонечко погладил его по плечу и стремительно вышел из комнаты.
* * *
Леонид Савёлович сначала промокнул, а потом сильно растёр тело махровым полотенцем. Горячая ванна хорошо взбодрила его, усталости как не бывало. Он поднялся к себе в кабинет на второй этаж, попутно заметив колотившуюся о стену под напором сильного ветра не закреплённую ставню на окне рядом с входной дверью. Такой ветер в сухую погоду не сулил ничего хорошего, и Трофимов с неохотой позвонил дежурному в приёмную горкома партии:
— Что говорят метеорологи?
— Обещают бурю с ливнем.
— Оперативные службы и предприятия оповещены?
— Занимаемся.
— Когда закончите, доложите мне.
Не успел положить трубку, как аппарат затрещал. Звонил заведующий промышленным отделом обкома:
— Слышал, Леонид Савёлович, сводку погоды?
— Достаточно поглядеть на небо, — хотел пошутить Трофимов.
Но трубка строго рыкнула:
— Хоть негру в задницу гляди, а за противопожарную безопасность предприятий города отвечаешь лично.
«Убедительно!» — едва не расхохотался Трофимов, прикрывая трубку ладонью. Но ухо принимало уже длинные гудки.
К армейскому стилю руководства он привык на заводе. Но в партии дисциплина была ещё жёстче. Когда-то Ленин требовал беспрекословного повиновения воле одного лица — советского руководителя. Ни у кого и в мыслях не было усомниться в том, что диктатура пролетариата фактически подменялась диктатурой партии, а точнее — её вождя. Сталин, который лучше других знал, что никакой диктатуры пролетариата не было и в помине, объявил догму бесценным заветом учителя. Поэтому можно было разоблачить сталинизм, но кто бы посмел замахнуться на Учителя? Беспрекословное повиновение осталось главным принципом вертикали власти. Хотя чему здесь удивляться, если, скажем, достоинством выпускников Оксфордского или Кембриджского университетов всегда считались исполнительность и непреклонность в выполнении поставленных задач. Послушность или, в крайнем случае, лояльность власти не было изобретением большевизма.
Трофимов чётко представлял себе практическую необходимость жесткой дисциплины на производстве, но взаимоотношения людей он хотел бы видеть иными.
Когда-то он прочитал у Горького, что в русском человеке часто представляют лишь органическое отвращение к работе и полную неспособность к порядку. Эта мысль покоробила его. Но когда наткнулся на слова вождя мирового пролетариата, утверждавшего будто «русский человек — плохой работник по сравнению с передовыми нациями», понял, почему большевики так часто говорили о принудительном труде и откуда вызрела идея создавать трудовые армии, а потом и лагеря.
Леонид Савёлович подошел к огромному книжному шкафу, в котором на самом видном месте стояли тёмно-бардовые тома собраний сочинений Ленина и такого же цвета, но большего формата — Маркса и Энгельса. Не очень давно на полках почивали и сочинения Иосифа Сталина. Теперь они покоились под кроватью в комнате отца. Когда-то все фолианты он листал из простого любопытства, как хранившиеся в дедовом сундуке «Вестник Европы», «Русскую мысль» или «Исторический вестник». Теперь же он внимательно просматривал страницы томов при каждом удобном случае, надеясь самому найти ответы у классиков — кумиров и властителей дум миллионов людей — на каверзные вопросы, которые каждодневно преподносила жизнь.
Нет, он не сомневался в праведности их речений, но хотел бы более чётко уяснить, почему для достижения благих целей нужно подавлять волю и желания инакомыслящих, вплоть до их истребления. Ведь речь шла не о церковной инквизиции средневековья, а о построении самого справедливого общественного строя в двадцатом столетии. Более того, осудив культ личности Сталина, партия только на словах стала более демократичной. События на выборах в Германии после войны, восстание в Венгрии, народные бунты в Тбилиси, Новочеркасске и других городах Союза были необъяснимы с точки зрения учения коммунистических Гуру. Мало кто верил уже и в обозначение их, как контрреволюционных.
По каналам закрытой информации Леонид Савёлович знал и о набиравшем силу в Чехословакии тезисе «социализма с человеческим лицом», и о высказываниях советских диссидентов, и даже о тайном протестном студенческом «обществе» в стенах Саратовского университета, о неофутуристах, студентов-филологов Ленинградского университета. И пусть в этих «обществах» состояли всего лишь трое или четверо безусых, но отчаянных низвергателей общих кумиров, это должно было не настораживать, а заставлять думать.
Но чем больше он озадачивался вопросами, тем меньше он находил ответов в тёмно-бардовых книгах.
Вот тут-то он и вспоминал с благодарностью Ивана Григорьевича, научившего внука держать рот на замке. Потому что в партии могли списать на неопытность и простить всё, кроме опрометчиво вымолвленного слова, которое бы не вписывалось в контекст официальных речей её вождей.
Настораживало Леонида Савёловича и другое обстоятельство. По тому, как ловко убрали с поста Никиту Хрущева, становилось ясно, что время откровенных репрессий меняется на более сложные придворные игры, где борьба за власть будет завуалирована коллективным мнением представительного съезда. В который раз приходила на ум мысль, что политическое интриганство и лжеречие стали в России негласными нормами жизни и развращали население нравственно и морально.
Но самым удивительным было то, что, высмеивая призывы партии, народ с каким-то яростным воодушевлением «претворял их в жизнь!» Это походило на анекдот.
Собственно именно из-за этой анекдотической, непредсказуемой одержимости русского характера и произошла утром бурная сцена с отцом. Леонид Савёлович брился перед зеркалом жёнушкиного трюмо, боясь зацепить кольцами мягкого провода за небрежно расставленные на столике флаконы с духами и баночки с кремами и пудрами. Ему доставляло удовольствие скоблить и массировать щёки монотонно поющим электрическим станком. Нравилось ему и собственное отражение: молодое, холёное лицо с открытым лбом, над которым нависал модный слегка набриолиненный кок, чуть удлинённые баки, самоуверенный, холодный взгляд карих глаз, прямой нос с тонкими, нервными крыльями ноздрей, волевой подбородок. Немного подкачали, подпортили портрет толстоватые губы, которые, казалось, сами собой кривились в непостижимую ухмылку: её можно было принять и за подобострастие, и за высокомерие.
Савёл Фотиевич появился за спиной сына уже нацеленным на спор. Он раздражённо размахивал газетой «Советская культура» и ждал, когда на него обратят внимание.
— Что опять не так? — не отнимая от лица бритву, спросил Леонид Савёлович.
— Мне вчера в библиотеке дали прочитать письмо под названием «Берегите святыню нашу!», подписанное Сергеем Коненковым, Павлом Кориным и Леонидом Леоновым. Тебе известно что-нибудь об этом?
— Ты же прекрасно знаешь, что я не занимаюсь вопросами идеологии.
— Тебе безразлично обращение к нации людей весьма значимых в русской культуре? Или это умелая подделка?
— Нет, письмо было действительно опубликовано в журнале «Молодая гвардия». Если я ничего не путаю, в майском номере.
— И ты так спокойно говоришь об этом? Тебя не интересуют отклики?
— Уже принято решение о создании общества охраны памятников. Скоро будет опубликовано постановление Совета Министров. О чём теперь дискутировать?
— Мне кажется, подобная акция выходит далеко за рамки простого сохранения памятников.
— Оставь! Тебе постоянно что-нибудь кажется.
На отражение отца в зеркале села большая зелёная муха и стала ползать туда-сюда, мешая Леониду Савёлычу наблюдать за стариком.
— Правильно, мне только кажется, — Савёл Фотиевич поднял над головой газету и потряс её разлетающимися страницами. — Зато они всегда знают, что надо делать. И так в себе уверены, что любое несогласие признаётся ими зловредным или кощунством, немедленно подлежащим наказанию. Стоит только заговорить о русских национальных ценностях, как немедленно появляются революционарии, готовые втоптать в грязь любые постулаты. Им, видите ли, молодёжная субкультура дороже нашего героического прошлого.
— Не понимаю, чему ты удивляешься? — Леонид Савёлович хотел побрызгать лицо «Шипром», но потом решил сначала принять ванну. Разглядывая в зеркале «под мухой» марширующего за спиной отца, с нескрываемой язвительностью сказал: — Помнится, не далее, как вчера, ты с жаром доказывал, что поворот Сталина от концепции интернациональной мировой революции к идее национально-государственной, к госпатриотизму породил множество недовольных, несогласных и даже заговорщиков. Тебе назвать их имена?
— Имена? — старик крутнулся на месте и, задыхаясь, выпалил: — Кто знает подлинные имена этих евреев? — и, отбросив газету, стал загибать пальцы на руках. Губы его тряслись, как у плачущего ребёнка: — Енукидзе, Троцкий, Бухарин, Зиновьев, Эйхе, Тухачевский, Гамарник, Пятницкий, Ягода — все вдохновенные поборники пожара мировой перманентной революции.
— Постой, постой, — резко повернулся лицом к отцу Леонид Савёлович, — Чего ты несёшь? Это жертвы сталинских репрессий.
Старик ехидно ухмыльнулся:
— Вспомни ещё, что все они были старыми большевиками. Как сейчас пишут: «ленинской гвардией». Гвардейцы, которые надух не переносили русские национальные святыни. А главный гвардеец Троцкий ещё в двадцать седьмом году вынашивал государственный переворот.
Леонид Савёлович почувствовал предательский холодок между лопаток. Он выключил бритву, и внимательно разглядывая отца, спросил надтреснутым, словно першило в горле, полушепотом:
— Откуда у тебя такие факты?
— В лагере я прослушал курсы сразу нескольких университетов.
— Тогда объясни, как ты сам оказался за колючей проволокой?
— Лес рубят, щепки летят, — автоматически ответил Савёл Фотиевич, но как-то разом сник, потупил помутневший взор, сосредоточенно разглядывая носки надраенных сапог.
— Щепки? Выходит, мы с мамой для тебя — щепки?
Старик смутился ещё больше:
— Извини, я не то имел в виду. Извини, извини ради Бога, я лучше пойду к себе.
— И Бога вспомнил! — Леонид Савёлович уже не мог остановиться в своём раздражении. — Кто записал нас в списки классовых врагов? Кому нам в ножки кланяться, что в живых оставили? Кому нужны были репрессии и такие жертвы?
Лицо и шея Савёла Фотиевича залила краснота. Казалось, покраснели даже белки глаз и синий шрам на щеке. Наклонив вперёд большую лысую голову и тщательно подбирая слова, он медленно, но внятно произнёс:
— Я понимаю, что ты сочтёшь меня умалишенным, но тем не менее всё же скажу: без репрессий наша страна возможно не дожила бы даже до сорок первого года. К тому же, ни Сталин, ни советская власть не виноваты в классовой жестокости. В человеке всегда уживалось ожидание светлой жизни для всех с равнодушием к участи и страданиям конкретных сограждан.
— Во как! Разом уравнял Сталина и советскую власть. Лучше бы уж пенял на жидо-масонский заговор. Эту сказку для простачков сегодня охотно тиражируют.
— Дубина ты, сын! Не своим умом живёшь, а с оглядкой на жену! — свирепо выпалил старик, подхватил с пола растрёпанную газету и стремглав выскочил из комнаты.
«Грета здесь причём?» — не успел спросить Леонид Савёлович.
* * *
Грета стала его головной болью. Их познакомила, а точнее сказать, свела жена Судакова — Любовь Степановна, мягкая, добродушная женщина, которая главную добродетель в жизни видела только в семье, почитая остальные хлопоты людей не стоящими внимания.
Было время, когда Трофимову изрядно поднадоело холостяцкое житьё. Оставшийся по наследству дом-развалюху он за копейки продал цыганам и переселился в заводское общежитие. Как начальнику сборочного цеха ему выделили отдельную комнатушку без удобств. Но занятый с утра до ночи на производстве Трофимов приходил в общежитие только отсыпаться. Питался в столовой, а во время авралов, когда горел план, всухомятку. Бутерброды и бутылка с молоком или кефиром, конечно, утоляли голод, но молодой, здоровый организм требовал более сытной пищи. Тарелка обыкновенных домашних русских щей и кусок жареного мяса с картошкой стали хорошей приманкой для холостяка. Не признаваясь себе, он стал чаще бывать на званых обедах у Судаковых.
Иван Петрович Судаков принадлежал к той породе русских мужиков, которые по натуре сызмальства были прижимистыми, но отчаянно хотели казаться щедрыми и широкими душой. Поэтому гостей в его доме потчевали на славу, но не званных среди них не было. Трофимов приглянулся Судакову давно. Сдержанный на язык молодой инженер отличался огромной работоспособностью и не просто знанием дела, а не в пример другим, желанием его совершенства. Правда, Ивана Петровича больше бы устраивали технические новшества, нежели организационные, требующие не только улучшения условий труда рабочих, но и условий материального вознаграждения за лучшую работу.
В глазах же Трофимова красный директор представлялся новым, выведенным именно социалистическим способом производства, видом собственника, который, не обладая ровным счётом ничем, фактически владел и правил всем заводом.
Однажды в лёгком подпитии, которое на глазок определялось несколькими рюмками водки и полубутылкой коньяку, Иван Петрович разоткровенничался:
— Думаешь, кто хозяин в стране? Руководящая и направляющая? — Судаков вытер губы и без того заляпанным жиром галстуком, снял его и бросил под стол. — Директорский и генеральский корпуса — вот, брат, реальная сила.
— Скажите! — подначил его Трофимов, сначала не очень заинтересованный в разговоре.
— А ты сам смекай, — Судаков даже подмигнул своему инженеру. — У них планов громадьё, а у меня реальные деньги. Они указания дают, где какие плакаты развесить, а я для рабочих посёлок строю. Они в собственных речах захлёбываются, а я школы, детсады, ясли содержу. Дороги асфальтирую, парки и скверы благоустраиваю. У меня лучшая в городе поликлиника. Собственную больницу скоро открою. Они думают, что мной руководят, я соглашаюсь, а делаю по— своему.
— Ой, ли? — Трофимов вспомнил, как убеждал Судакова встать на сторону единомышленников Косыгина.
«Умеет, толстопузый, держать нос по ветру!» — без тени разочарования констатировал для себя главный инженер.
— Ты не ойкай, рабочих спроси, кого они больше уважают: меня или парторга? — Иван Петрович нагнулся над столом, насколько ему позволял огромный живот, приставил ладонь рупором к сальным губам и насмешливо зашептал: — Наш парторг, как Молотов, за идею и жену продаст. — И вдруг громко икнул. — Господи, прости, никак икается мужику.
— Разве Молотов жив?
— Конечно, жив! — аж подпрыгнул на стуле Судаков. — Пять лет назад, кажись, аккурат на первое мая у него жена померла. А он, старикашка, ещё хоть куда!
— Для меня это имя в глубине истории.
— Рановато, ты, братец, недавних принципалов хоронишь. Впрочем, вы — интеллигенты — никогда не понимали и не любили их. Хотя в одно место лизнуть не гнушались!
— Я себя к интеллигенции не отношу, — непроизвольно сознался Трофимов.
— И правильно делаешь, — засмеялся, затряс жирным телом Судаков. — Ленин называл русскую интеллигенцию не иначе, как говном!
— Чушь! Не мог такого Ленин сказать, потому что сам был интеллигентом, — искренне возмутился Леонид Савёлович, даже красными пятнами покрылся: хамоватого панибратства с вождями он не признавал.
— Ишь, как ловко! Поди разберись, кого ты защищаешь: Ленина или интеллигенцию? А я тебе пуще скажу, недавно вычитал у Аксакова: русская интеллигенция, уходя от ответственности, привыкла искать причины российской трагедии только вовне. Вечный озлобленный бунт! Борьба со своим бывшим Богом и в самом себе и вокруг себя!
«Ну, уж нет! — подумал Трофимов. — Аксакова, пан директор, ты сроду не читал. Как, впрочем, и других классиков. Да и зачем? Их книги тебе удачно заменяет энциклопедия афоризмов, которая всегда под рукой. Пересказывая мысли великих, сам мнишь себя ровней».
Но вслух сказал:
— Завидую, Иван Петрович, вашей начитанности. Когда только время находите!
— Меньше спать надо, — хмыкнул Судаков и снова подмигнул Трофимову: — Но спать лучше вдвоём. — И ничуть не смущаясь, добавил: — Женить тебя пора.
Очередное воскресное застолье проходило на казённой даче Судаковых. Кроме знакомых по работе — вечно всем недовольного заводского парторга Сапогова, профсоюзного подпевалы Шашкина и военпреда полковника Волкова — за столом на просторной террасе сидели начальник райотдела милиции, городской прокурор и ещё несколько тучных мужчин в белых сорочках при галстуках. Их расфуфыренные жёны осматривали сад.
Угощали раковым — из толчёных волжских раков — супом и шашлыками из осетрины. А перед ними, к водочке, мужской половине предлагался огромный лещ жареный с грибами и пироги с кашей и с налимьим плёсом.
— По мне, так слаще кулебяка с визигой в икре судачьей, — кичился кулинарными изысками хозяин дачи. — А налимью печёнку предпочитаю в стерляжьей ухе.
— Ну, не скажите! — лениво втягивались в спор занятые угощением визитёры. — Какого у нас на именины подают к обеду гуся с красношинкованной капустой и соленьями!
— А я предпочитаю утку с мёдом, — облизывая пальцы, ошеломил всех чудным рецептом Сапогов. — Хороша с фруктовым салатом.
Все сразу загалдели, стали расспрашивать подробности приготовления, но только не Судаков.
— Твои вкусы известны, — бесцеремонно перебил он партийного гурмана. — Тебе, что мясо, что факты, подавай только жареными. — И первым громко засмеялся.
Любовь Степановна принесла большой кувшин клубничного морса и, расточая слащавую улыбку, незаметно поманила за собой Трофимова.
— С кем я тебя познакомлю, — загадочно шепнула она в самое ухо Леониду Савёловичу и точно ребёнок хихикнула, — ни в жисть не догадаешься. — И тут же проговорилась: — С дочкой того профессора, что по правую руку от тебя за столом сидел.
Трофимов сразу вспомнил неряшливого, с лохматой головой толстощёкого старика с водяными навыкате глазами, который старательно подбирал со скатерти сыпавшиеся изо рта крошки. Говорил профессор мало, зато с удовольствием кхекал, когда нужно было выразить какие-либо чувствования. Леонид Савёлович невольно съёжился, представив дочь похожей на родителя. И поначалу не очень поверил, что представленная ему молодая красивая женщина, именно та самая особа, с которой желала познакомить своего протеже Любовь Степановна.
Грета с первых же минут обворожила холостяка. Стройная жгучая брюнетка с большими серыми глазами на слегка вытянутом бледном лице томно улыбалась и глядела поверх собеседника, словно подчёркивая врождённое превосходство. Говорила тихо, почти вкрадчиво. При этом нижняя губа её слегка выпячивалась, обнажая алую сочность рта и крупные, на зависть отбеленные зубы. Не прошло и нескольких минут, как инженер поймал себя на мысли, что хочет впиться в этот ротик так, чтобы зубы её кусали его губы.
«Но как, как подступиться к недотроге?» — обливался холодным потом Трофимов.
Он рассказывал смешные истории про свою работу, завод, а хохотала только Любовь Степановна. Грета снисходительно кивала головой и вздрагивала, оборачиваясь на взрыв очередного веселья на терраске.
Но стоило Судаковой оставить их одних, чопорную красавицу словно подменили. Щёки её зарделись румянцем, глазки заблестели, она стала щедро улыбаться Трофимову и протягивать к нему руки.
Он не помнил, о чём они болтали весь день, сначала за долгим сытным обедом, потом гуляя в берёзовой роще и катаясь на катере по Волге. Не обращал внимания на шутки весёлой компании в свой адрес, на объятия крепко подвыпившего Судакова, на прозрачные намёки парторга, перемигивания и ужимки женщин, непонятное кхекание профессора, пытавшегося на прощание поцеловать его в щёку.
Не проходило наваждение и в следующие дни. Как угорелый метался Трофимов между заводом и квартирой Гретиных родителей, на широкой двери которой висела латунная табличка с фамилией владельца «Профессор, доктор Дёмин Исаак Самуилович». Охапками приносил он туда цветы с базара, дарил духи и сладости, потчевал всех коньяком и шампанским и даже раза два покупал билеты в оперу… Свадьба была пышной и безвкусной.
Опомнился Трофимов, когда Исаак Самуилович деликатно напомнил зятю, что жить в примаках не приличествует положению главного инженера крупного производства в городе, а проживать в общежитии дочери невозможно. Леонид Савёлович даже с каким-то облегчением перевёз свои вещи назад в заводскую каморку. Грете сказал:
— Пока наша квартира строится, можешь жить у родителей. Мои ключи на вахте. Соскучишься, приходи! Где лежат деньги, знаешь.
— В воскресенье ждём тебя к обеду. Будут гости, — промурлыкала жёнушка. — Нехорошо, если пойдут всякие разговоры.
— Скажи, что я в командировке, — сдерживая себя, проговорил Трофимов. Он впервые почувствовал неприязнь к Дёминым, пока никак не связывая это напрямую с Гретой.
Почти год они прожили порознь. Судаков, расстроенный таким обстоятельством, предлагал на обмен испросить квартиру в горисполкоме, но Леонид Савёлович отказался, предчувствуя скорые изменения в своей карьере. Когда же супруги съехались во второй раз уже в коттедже, Трофимов понял, какую роковую ошибку допустил, оставив молодую красавицу жену на попечение родителей.
Внешне поведение Греты не изменилось. Она была также любезна с мужем и его окружением, умела вести компанию и создать впечатление счастливой семьи. Современно и модно обустроила дом, не жалея на то денег супруга, завела нужные знакомства. Теперь Трофимов встречал вечерами в гостиной не только жён высокопоставленных чиновников, но и пассий учёного люда из университета, известных врачей, директоров театров и универмагов. Внешне всё обстояло весьма прилично. Но, увы, вокруг него не было той домашней теплоты, о которой мечталось, чего не хватало с детства. Не трудно было догадаться, что его не любили.
«Может, по— другому и не бывает. Стерпится — слюбится», — решил он и ушел с головой в работу.
В силу своего аскетического характера он как бы даже был доволен тем, что холодные ночи в семейной постели не влияли на учтивые, почти дружеские отношения между супругами во всём остальном. Только однажды, когда сломалась служебная машина и он возвращался домой пешком, ему попалась на глаза молодая пара, миловавшаяся на крыльце углового дома. Глянув на их счастливые лица, Трофимов вдруг понял, чем обделён. От пронзительной догадки у него защемило сердце, и он на миг приостановился.
Но как не глупо, тут же вспомнил, что встречал парня в кузнечном цехе и даже был свидетелем неслыханной перепалки того с директором Судаковым. Предыстория конфликта стёрлась из памяти, но то, как достойно вёл себя рабочий, многое объясняло Трофимову.
Николай Петрович, как всегда, хотел казаться рубахой парнем и не стеснялся в выражениях, отчитывая старого чёрного лицом бригадира, который то и дело повторял: «Я вам интересуюсь».
— На кой, — дальше воздух наполнялся страшным матом, от которого многие краснели и прятали глаза, — мне твой интерес. Ты мне план давай. Или я плачу вам мало?
— Нам платят столько, сколько мы зарабатываем. И вы здесь не причём, — вступился за бригадира молодой высокий парень приятной наружности. — Хотя, если разобраться, расценки снижают не без вашего ведения.
— Это ещё что за адвокат? — опешил Судаков и в растерянности оглянулся на Трофимова. Но в следующую минуту взял себя в руки и попытался отчитать парня: — Кому перечишь, знаешь? Да я… — и все снова дивились изысканной ненормативной лексике директора.
— Наш боцман покруче ругался, — спокойно пережил Судаковский натиск парень. — А с нормировщиками вы уж, пожалуйста, разберитесь. Нехорошо, когда мы начинаем работать быстрее и лучше, а получаем меньше.
— Повышенные ставки устанавливаются лишь на момент освоения изделий, — непрошено вступил в разговор главный инженер. — Потом работа хронометрируется и нормируется по обычным ставкам.
— Чего ты им объясняешь? — рассердился Судаков. — Эту азбуку они знают лучше нас с тобой. И знают, что нигде столько не заработают, как у Судакова. И нигде столько благ не получат. Но всё равно кочевряжатся!
Судаков выждал паузу и спросил, как бы обращаясь к самому себе:
— А почему, товарищ директор, рабочие кочевряжатся? — И сам себе ответил: — Потому, что план горит, и можно у директора ещё что-нибудь выцыганить.
Неожиданно парень повернулся ко всем спиной и зашагал прочь.
— Ты, это…. Куда? — вторично растерялся Судаков.
— План тушить, — не оборачиваясь, чётко проговорил рабочий.
Вокруг засмеялись.
— Это по нашему, — нашёлся директор и похлопал мастера по плечу. — Высший пилотаж, а ты с такими соколами план не можешь дать!
Трофимов думал, что Судаков подыграл рабочим. Но через две недели Иван Петрович попросил главного технолога вместе с главным инженером перепроверить нормативные документы в кузнечном цехе. А на возражения о том, что кузнецы и без того хорошо зарабатывают, резонно заметил: «Мне не важно, сколько они зарабатывают. Мне важно, чтобы они верили в своего директора».
В этом тезисе было что-то иезуитское, но Трофимов принял его как должное.
«Не слишком ли много я перенял у Судакова? — шагая к дому, думал Леонид Савёлович. — Моё поколение не отягчено кровавым прошлым. Мы без опаски можем смотреть людям в глаза. Но почему мы по-прежнему часто поступаем, как они. Опять боремся за светлое будущее человечества, не обращая внимания на страдания и нужды конкретного человека. Неужели отец прав?»
Влюблённая пара на крыльце не выходила у него из головы.
«Им нет дела до моих переживаний. Они счастливы, им хорошо. Партия и государство гарантировали им настоящее и будущее. Им нет дела до того, что какой-то секретарь горкома партии Трофимов должен обеспечить эти гарантии. Им просто хорошо».
Но в тот же миг в голове засвербила, завертелась другая, мстительная мыслишка: «Вы же твердите, выучили назубок: «Народ и партия едины». Почему же ты поставил себя выше народа? Какие гарантии ты ему обеспечиваешь? Воля людей и есть сами гарантии государства их руками же и построенного».
«Что же получается? — заспорил он сам с собой. — Государство главнее партии? Чушь! Хотя, что там недавно говорил отец? Что Сталин строил государство и общество не по канонам марксизма-ленинизма? Что вышкаленная, созданная по военному образцу партия заменяла ему госаппарат? Чушь! Бред!»
Рядом с воротами особняка Иван Петрович наткнулся на траншею — на прошлой неделе здесь чинили водопровод.
«Почему до сих пор не засыпали? — удивился он. — Из окна автомобиля такие мелочи не замечаешь. А люди, поди, зубоскалят».
«Им хорошо, а мне плохо», — уже дома вынужден был признаться Трофимов.
Не хотелось во всём винить Грету. Понимал, что и сам не сахар. Но уж слишком быстро его жёнушка превратилась из светской богемной львицы в хищную и расчётливую маркитантшу из партийного обоза. Чего Трофимов даже не предполагал, Дёмины, казалось, знали всегда. Их походы в спецраспределители значили для них больше того, что в них приобреталось. Главным было утверждение своей элитарности в глазах друзей и знакомых.
Поначалу Леонида Савёловича забавляло, как, потчуя гостей немецким сервиладом, швейцарским сыром или польским беконом, Исаак Самуилович непременно рассказывал, какие отечественные продукты он едал в молодости и как до сих пор не может представить на своём столе кусок колбасы или шмат сала без головки чеснока. И тут же под одобрительные возгласы и смех собравшихся высыпал на тарелку горсть очищенных белых чесночных зубчиков.
Но игра в простонародье продолжалась не долго. Никакой чесночный запашок не мог заглушить в Дёминском доме устойчивый, настоявшийся дух неотомщённого лишенства. Здесь не могли простить Сталину чистки евреев в высших эшелонах власти, а главное — в карательных органах, и надеялись на реванш.
«А поначалу разобрали колбасу в обкомовском буфете», — посмеивался Трофимов, пытаясь дистанцировать себя от новых родственничков. Но когда ему доложили, что Грета скупает у некоего Сани Кича наверняка ворованные бриллианты, Леонид Савёлович переполошился не на шутку.
— Зачем тебе бриллианты? — напрямик спросил он жену.
— А ты хотел, чтобы я носила фиониды? — в голосе Греты звучало неприкрытое издевательство.
— Скупка краденого уголовно наказуема. Если…
Грета не дала ему договорить:
— Можешь не волноваться, я их уже переправила к тётке в Киев.
— Что значит, переправила?
— То и значит! — сорвалась она на крик. — И вообще, с каких пор ты стал совать нос в мои дела?
Трофимов не ожидал такого отпора от жены. Его оскорбил столь непривычный тон разговора, но опускаться до домашних дрязг он не собирался. Дело казалось более серьёзным, чем ему хотели представить.
— Извини, но твоё поведение беспринципно, — твёрдо проговорил Леонид Савёлович. — Более того, я не допущу, чтобы ты за моей спиной занималась спекуляциями и якшалась с уголовниками.
— Ты мне грозишь? — красивое лицо Греты перекосилось от удивления и негодования. — Да знаешь ли ты, босяк, кому обязан своим назначением? Знаешь ли, что твоя карьера в моих руках. Стоит мне только пальцем пошевелить, как ты снова окажешься на своём вонючем заводе, и не факт, что главным инженером.
Грета металась по комнате, и Трофимову показалось, что она ищет, чем бы запустить в мужа. Тем не менее он повторил:
— Я сказал то, что должен был сказать. И не советую тебе переиначивать смысл моих слов. Не вневлешь предупреждению, горько пожалеешь.
Настойчивость Трофимова возымела действие: Грета сначала заперлась в своей комнате, а чуть позже уехала к родителям. Леонид Савёлович не стал её останавливать.
А вечером к нему пожаловал Судаков.
— Что за дела, Леонид? От меня только что ушел Исаак Самуилович, — прямо с порога, заикаясь, начал частить Иван Петрович, и Трофимов понял, что тот в изрядном подпитии. — Майя Моисеевна вообще в обмороке валяется. Какого чёрта ты решил развестись с Гретой?
— С чего вы это взяли? У меня и в мыслях такого не было, — в свою очередь изумился Трофимов, пытаясь усадить незваного гостя в кресло. Судаков старательно пытался, но не мог уместиться. Пришлось предложить ему пересесть на диван.
Иван Петрович завалился на бок и тяжело дышал.
— Сердце? — предположил Трофимов.
— Давит, зараза! Плесни-ка коньячку что ли.
— Может, корвалолу накапать?
— Не смеши, секретарь! Не тебе лечить мою забубённую головушку. Ты лучше о своей глупой башке подумай.
Леонид Савёлович достал из буфета бутылку коньяка, потрогал хрустальные рюмки, потом увидел в глубине гранёные стаканы, посмотрел их на свет, дунул во внутрь и поставил перед Судаковым.
— Правильно мыслишь, — расцвёл в хмельной улыбке Иван Петрович. — Раз пошла такая пьянка — режь последний огурец!
— Сейчас я попрошу принести закуски.
— Оставь! Лучше скажи, в чём твои картавые прокололись с брилликами. Это, брат секретарь, оч-ч-чень серьёзно!
— Грета скупала их у какой-то шантропы.
Судаков, не отрывая стакана от губ, погрозил ему пальцем. А проглотив коньяк, выдохнул:
— У шантропы бриллианты не водятся. В таких делах нельзя обходиться без посредников. Подставлять себя глупо. — И не давая Трофимову возразить, развязно продолжил: — Камушками интересовались все и всегда. Правда, один усатый мог поставить за них к стенке. Остальные предпочитали, чтобы с ними делились или, как бы поделикатнее сказать, частично оставляли у себя на хранение.
— Эти игры не для меня.
— Тебя никто и не зовёт играть. У секретаря горкома партии Трофимова другое предназначение. Чтобы вовремя почувствовать конъюнктуру времени — тоже нужен талант.
«А он не так пьян, как мне показалось, — насторожился Леонид Савёлович. — С ним надо держать ухо востро».
— Не смотри на меня, секретарь, такими глазами. Или ты думаешь, что мы не заслужили сегодняшней жизни? Да, я, брат, с тридцать восьмого по сорок восьмой ходил в сапогах и армейской гимнастёрке перепоясанной ремнём. У меня был всего один костюм из чесучи жёлтопесочного цвета. Правда, — он хитро ухмыльнулся, — точь в точь, как у Ворошилова. — Он снова тяжело перевёл дух. — Разве мы о себе думали? Я в город не мог месяцами выехать из ворот завода. Я в разбомблённых цехах уже на третий день технику для фронта делал. Или я не заслужил?
— Все заслужили.
— Но каждому воздастся своё. Каждой собаке своя кость.
— И я для вас тоже щенок?
— Мы, — Судаков хотел постучать себя в грудь, но отяжелевшая рука не поднялась выше живота, — обеспечим взлёт твоей карьеры.
— Выходит, вы изначально планировали сделать из меня марионетку? — Трофимов с ужасом почувствовал, как шевельнулись волосы на затылке. Он даже потрогал их враз ослабевшей рукой.
— Не подведи нас, Лёня! — еле прошлёпал губами Иван Петрович, прикрыл глаза и тут же громко захрапел.
«Ну, это мы ещё посмотрим, — немного придя в себя, решил Леонид Савёлович. — У них дрова рубят, а к нам щепа летит? Только и мы не пальцем деланы. Сыграем для видимости в поддавки, а на деле — в расшибного, и под чужую дудку свою песню споём».
Утром он попросил помощника принести личные дела коммунистов Судакова и Дёмина.