Желтый дьявол

Мат Никэд

Глава 10-я

В ТАЙГЕ

 

 

1. Улыбка осени

— Ать, черт…

— Ха-ха-хо-хо!.. Что думаешь?…

Лошадь Ильицкого споткнулась, — он ткнулся в гриву, больно ударился о луку, левая нога вылетела из стремени… и в тряске, не овладев еще тактом хода — Ильицкий и Либкнехт взбегают на конях к обрыву.

Ильицкий, восторженный, экспансивный — он привстал на стремена и смотрит на ту сторону широкой, полноводной реки, в степь, в золото осенних обожженных полей.

Либкнехт — спокойный, точный вынимает из кобуры Цейс и радиусом охватывает простор. Через минуту:

— Ты, что думаешь?..

— Я думаю… — стой Васька, стой! — он потрепал по шее своего рыжего монгола, — я думаю о Калифорнии, об американских прериях — там такой же простор… широко, хорошо…

— Да-а, — и мадьяр Либкнехт незаметно для себя также увлекается, уносясь в воспоминания: Дунай, песни косарей, шумные голоса белокудрых девушек, — потом — гулящая Вена и острые, как лезвие ножа, и пряные блудливыми запахами венки.

Обоих отделяла действительность на тысячи, десятки тысяч верст. Здесь была глушь амурской тайги и только недавно, каких-нибудь пару десятков лет, благодаря золотоносным пластам — сделавшаяся обитаемой.

Здесь — была чужая, загадочная и такая близкородная вздыбленная гражданской войной, взволнованная до глубины, до самых отдаленных и маленьких уголков необ’ятная Россия Великой Революции…

Там…

— Алло — марш! — и он махнул хлыстом, пришпорив свою красавицу-полукровку кобылицу — на дыбах, круто повернув ее, понесся в гору, навстречу спускавшемуся отряду.

Ильицкий остался.

Здесь река Зея делала крутой поворот, широким плесом огибая плоскогорье, и уходила в даль, теряясь песчаными отмелями там, на той равнинной левобережной стороне.

Внизу, в лощине, на самом выступе плеса белела станица.

Отряд лентой спустился к плоскогорью, повернул в лощину.

— Стой! — гаркнул Либкнехт, подскакав к авангарду отряда, — здесь — лагерь…

— Составь! — команда: — повзводно и эскадронно! — И отряд, сначала сдвинувшись, быстро разливается по лощине.

Подтягивается, громыхая, взвод легкой полевой батареи: вьючные пулеметы снимаются с лошадей. Быстро там, здесь загораются костры, дымят походные кухни.

Конная разведка ушла в направлении города Зеи; выставлена застава, заложены секреты.

— Все? — принимает рапорт Либкнехт.

— Так точно! — говорит черный скуластый ад’ютант.

Это мадьярский отряд, — сильно потрепанный, но все-таки цельный и бодрый. Он уже и сейчас является ядром, вокруг которого нарастают разрозненные, потерявшие своих начальников, части.

Много среди них местных. Разговаривают, прощаются… расстаются…

Вот и сейчас из станицы пришли девушки, молодки, старики… Кучей стоят на пригорке — спрашивают своих. Кто-то всхлипывает.

В кучке запела гармоника…

— Эх, была не была, повидала… крой, браток, веселую, — и неунывающий аргунец выскакивает вперед, — ну, дивчины — на пару, кто?

Но девушки робеют, мнутся, молчат…

Грянула гармоника.

Топнул казак, подбоченился и… залился в трепаке.

И снова воскресла сечь, вольница.

Молодки ближе надвинулись, появились улыбки на лицах девушек. Подошли мадьяры.

— Иех, ну, и-и-дем!.. — плясун, проходя по ряду девушек, выхватил одну и завертел, закружил. Та не выдержала и тоже пошла-поплыла.

Суровые лица мадьяр улыбаются, старики кряхтят. Но у всех веселый огонек в глазах. Как будто сдуло все заботы, страх… и надвигающийся ужас будущего — идущих по пятам японских карательных отрядов.

С холма спускается конный, его сопровождают до отряда с заставы. Это ординарец по связи с отрядами.

— Начальнику отряда пакеты! — подает он ад'ютанту сверток.

Ильицкий и Либкнехт читают: первому — немедленно выехать в штаб на совещание, второму — с отрядом в ночь подтянуться к Зее для прикрытия разгрузки пароходов.

Пока Ильицкий и Либкнехт совещаются — ординарец успевает у походной кухни «пошамать», запастись на дорогу буханкой хлеба, поболтать с ребятами о фронтовых делах, присоединиться к плясунам.

— Сними хоть бомбы то! — кто-то говорит.

— Не мешай!.. — отмахнулся он, отдувая вприсядку, с перебором.

Бомбы на его поясе стукаются, бьют его по ляжкам — ничего, некогда парню.

— Взорвется, окаянный… — кто-то из стариков солдат сплевывает.

Молодки задорно смеются… — ординарец готов разбиться в лепешку — заело мастерового — с казаком тягается…

— Ординарец! — кричит Ильицкий, протискиваясь в толпу, — едем!..

— Иэх… не доделал!..

— Стружку взял, срезало, смеются, провожая ординарца из толпы.

— Едем, товарищ Ильицкий… — и через минуту два всадника скрываются за холмом.

Вечереет. Все уже поужинали. Артиллеристы готовят батарею в поход. Пулеметчики вьючат пулеметы.

А пехоте что: встала и пошла.

Не утихает веселье — еще не остыла встреча, а сейчас проводы… и поют кружком.

Солнце уходит за плес, розовеют пески отмелей той стороны; светятся новые бревенчатые хаты станицы, желтеет долина — горят в закатном зареве лица раскрасневшихся девушек.

— Ста-а-навись! — команда.

На минуту суматоха, потом — быстрое подравнивание рядов.

— Ма-арш!.. — разведка тронулась. За ней авангард — загромыхала артиллерия, пулеметы… арьергард — тут и кавалерия, и пехота, и обозы.

— Не отставай, не отставай!.. — кричат в отряде, — подравнивайся…

Либкнехт на коне пропускает отряд: все ли в порядке походной колонны.

Несколько ребят поотстало от отряда — это все из местной станицы. С одним идет молодка: они держатся за руки и молча шагают за отрядом; неловко свисает у красноармейца за плечом винтовка — она ему мешает…

А вот кавалерист.

Конному хорошо — он нагнулся с седла, обнял свою дивчину и целует, ему можно поотстать, — он нагонит…

Колонна отряда выравнялась, вытянулась и змейкой уходит за увал.

Последним с пригорка скачет кавалерист, карьером догоняя отряд.

Ему вслед смотрит девушка. Глаза ее, наполненные слезами, блестят, — заходящее солнце золотит ее щеки — она, раскрасневшаяся, улыбается, ветер холодком перебирает ее спутавшиеся косы — играет волосами. Она смотрит туда, в долину, куда скрылся отряд, прижимает руки к груди и смотрит-смотрит…

Смотрит и улыбается…

 

2. Мы еще повоюем

Хряст…

— Держи, держи! Эх — черти…

Поздно. Сходня ломается и гаубица вместе с передком обрушивается в воду, увлекая за собой сгружавших ее красноармейцев-артиллеристов.

— Сюда! На помогу — скорее, — и Ильицкий, вбежав по пояс в воду, начинает распоряжаться…

— Скажите Либкнехту, пусть даст роту… Да, ну же, поворачивайтесь живее…

Вскоре, зачаленная канатами, с дубинушкой гаубица выволакивается, увязая в илу обмелевшего берега, на лужайку.

Ильицкий, как лягушка, мокрый, отряхивается, фыркает, вылезая из воды последним; хлюпая болотными сапогами, идет к группе товарищей, стоящих поодаль.

— Ваши ребята — молодцы! — говорит он Либкнехту подходя, — золото…

— Что-то ты очень потолстел? — шутит Кальманович. Все смеются.

Но Ильицкий, сам зубастая щука, — от'естся за десятерых. И, ловко огрызаясь и парируя шутки, он садится на траву и начинает стягивать с себя кожухи.

— Вот лучше помогите, — протягивает он сапог одному из них. Кто-то ему помогает.

— Ну, как выгрузка? скоро кончите? — подходит Краснолобов.

— Часа через два все сгрузим, — подходит грязный, запыхавшийся Тайшин. Револьвер у него болтается на спине — Тайшин типичный штатский, бывший народный учитель. Он не знает, как обращаться с револьвером, как его прицепить. Это было всегда предметом шуток, но теперь не время шутить.

— Можно к двенадцати назначить поход! Командующий знает?

— Командующий… — и Краснолобов зло кривится в улыбку, — баба он! — Решительно:

— Либкнехт, возьмите командование над эвакуацией и всеми колоннами. — Подумав: — Саковичу скажите: пусть остается начальником штаба.

— Ест! — и мадьяр прикладывает руку к козырьку, хочет идти.

— Чтоб к двенадцати все было готово, — бросает ему вслед Краснолобов.

Подумав — вот если бы Лазо… потом вслух:

— Японцы на одном переходе от нас… сумеем ли оторваться от них?..

Все молчат.

С барж доносится грохот сгружаемых снарядов, продовольствия, амуниции.

— Сумеем! — и Ильицкий, закончивший процедуру обсушки, вскакивает на ноги, — вот только бы скорее…

Вопрос о плане отхода отрядов был решен уже с того момента, когда армии покинули железнодорожную магистраль. Судьба их была решена — они все были обречены на распыление.

— Так и выходит, — думал Краснолобов, идя по берегу с Либкнехтом, — совещание кончилось; вопрос сводился только к тому — кто куда пойдет…

Подошел Ильицкий.

— Ну, ты что думаешь?

— Надо воевать, — ответил тот, не задумываясь.

— Так и я думаю, — вот почему ты должен сейчас же прорваться к Лазо.

— А вы здесь?

— Ну, я пока с ними двинусь.

— Куда?

— Туда! — и Либкнехт показал рукой на северо-восток.

Краснолобов пояснил:

— Он с отрядом думает пробраться на Керьби, а потом на Аян.

Ильицкий к Либкнехту: — смотрит-ждет…

— Там укрепимся: будем ждать и драться, — чеканит Либкнехт.

— Во-о! — самое правильное: мы еще повоюем, чорт возьми, — и быстро и легко Ильицкий зашагал к штабу, весело насвистывая.

Скоро оттуда он вышел совсем готовый к от’езду: сборы Ильицкого были кончены в миг. Вот он уже сидит на лошади и прощается с Краснолобовым и Либкнехтом. Подходят Тайшин и Калманович.

— Ну, Америка, выручай! — и Ильицкий, щелкнув по кобуре седла, двинулся на своем рыжем монголе.

Все переглянулись — у каждого мелькнула мысль: на верную гибель поехал. Не вернется…

— Да… мы еще повоюем… — подумал Краснолобов, глядя, как удалялся по берегу в гору Ильицкий.

Отряды, навьюченные уже становились, вытягиваясь в походную колонну.

Точно в ответ на думы Краснолобова мадьяр Либкнехт сказал:

— Это все, что осталось от трех армий.

…Это значит: Уссурийской, Амурской, Забайкальской. Каждая из них прошла не одну тысячу верст все время в арьергардных боях — все неся на плечах противника. И каждая верста вырывала из этих армий куски — устилая дорогу кровавым следом: армии распылялись, бескровели.

Осталось только маленькое крепкое ядро — мадьяры, которым было некуда идти, да рабочие с заводов, которым было все равно: куда ни идти, где ни работать, где ни воевать, лишь бы за пролетарскую революцию.

А крестьяне, казаки — те распылялись по тайге, оседая по своим деревням и станицам.

Это — крестьяне.

А то — были настоящие пролетарии — им нечего было терять…

— Да, немного осталось, — и Краснолобов вспомнил, как мало осталось и их: из Дальсовнаркома и других областных Советов — все распылилось, расползлось; другие — легли смертью храбрых. А вот это — остатки стальной когорты, идут в глубь тайги туда, куда даже не осмеливался ходить хищник-золотоискатель, даже беглый сахалинец опасался Олекминских трясин. Я вот эти — пойдут… до последнего патрона, до последнего человека — чтобы биться там, на обрывах скал Великого океана за Советы… — хотя бы за Камчаткой, во льдах…

— На Камчатку пойдем, если понадобится! Верно? — и он хлопнул мадьяра по плечу.

— Верно! — сказал тот твердо, серьезно.

— Лишь бы была жива Москва.

— Верно!

 

3. Наутро

Три десятка строений двумя рядами — вот вам главная улица. Несколько пересекающих ее боковых — периферия. И если не считать базарной площади — вот и весь городок Зея.

Он расположен на реке Зее в восьмистах верстах от Благовещенска. И не было города среди тайги, но вырос город, — потому что было золото.

После продолжительных скитаний и изнурительной работы сюда приезжают «старатели», «хищники» и, любовно перебирая меж пальцев золотые крупинки, покупают за них отдых и веселье, как расплату за труды.

С утра до ночи тогда несмолкаемый пьяный гул голосов. Главная улица живет, и шум несется по всему городку. В кабаках и «номерах» горят огни, истребляется неимоверное количество водки, покупаются любовь и ласки, проигрывается все вплоть до рубашки…

И утром, когда осовелые от бессонных ночей трактирщики вешают на весах выручку и зейские девицы, проснувшись, проверяют цельность спрятанных в чулках самородков, усталые от «отдыха» «хищники» бредут опять в тайгу в поисках новой улыбки их переменного счастья…

На этот раз городок Зея встречает нежданных для него гостей. У них та же бесшабашность «старателей», жажда разгула и пьяного веселья. У них также деньги — много денег: у кого пачками керенки, у кого цельными кусками золото.

— Но они не «старатели» и никогда ими не были.

Они — разбежавшиеся остатки отрядов Забайкальской армии и пережогинцев, устремившиеся со своей добычей кто куда.

В трактире «Перепутье» пир горой.

Пережогинцы угощают всех желающих. Из сдвинутых вместе столиков образован один большой стол. На нем все запасы питья и яств трактирщика.

— Давай еще, — орет Митька косой — бывший матрос Черноморского флота, ныне дезертир, атаман своей шайки.

— Больше нет, — испуганно отвечает трактирщик.

— Нет, — еле держась на ногах кричит Митька. — Так ты говоришь, что нет! А это видал?

Он вытаскивает из кармана кусок золота величиной в трехфунтовую гирю и отводит руку в сторону.

— Выбирай, что хошь! Или в морду, или давай еще.

— Что еще?

Митька Косой смотрит непонятным взором. А чорт его знает, что ему еще надо. Он и сам не знает. А надо.

— Давай девочек! Побольше. Всех, какие есть. Слышишь. Тащи.

— Играй, машина, — кричит с другого конца комнаты Васька Косарь — помощник Митьки. Он раньше служил в городе, интеллигент, и ему надо музыки.

— Машина испорчена — отвечает половой. — Сами испортили.

— А я хочу, чтоб играли, — пристает Васька. — Сыграй мне марш.

— Никак нельзя!

— Полезай в шкаф. Играй.

Под гиканье и хохот заставляют полового залезть в шкаф и руками и ногами изобразить марш.

— Зачем музыка, когда нет свадьбы, — говорит цыган Яшка. — Надо свадьбу играть.

Мысль Яшки понравилась.

— Свадьбу! Свадьбу!

Сейчас же все быстро выстраиваются попарно с девицами. Митька изображает попа; Васька, зажегши пучок пакли, привязанный к веревке, идет с кадилом и целуется со всеми.

Затем решают устроить крестины.

— Кого?

— Давайте хозяина, — кто-то предлагает.

— Даешь! — отвечают все хором.

Схватывают хозяина и, несмотря на протесты, раздевают. Затем вкатывают пустую бочку и начинают туда вливать водку.

— Давай, давай еще…

Когда бледный рассвет лижет окна домов, все спят. Кто где. Вповалку — мужчины, женщины, распростершись на заплеванном, изгаженном полу, под столами, под стойкой…

… Японский отряд входит в городок.

Освободившись из-под чьего-то навалившегося на него тела, Васька Косарь поднимается на локте.

— Что это за шум? Точно топот копыт.

Голова тяжелая. В желудке что-то давит, режет. Шатаясь, Васька поднимается и подходит к окну.

Он сперва не верит своим глазам. Потом безумный страх искажает его лицо.

— Ребята, вставай, — полусдавленно кричит Васька. — Японцы!

— Вставайте, японцы!!

Один, другой морщится, открывает глаза, но мысль острым клином врезывается в мутное сознание.

— Чего орешь, мать твою, — сердито ворчит Митька, вскочив на ноги.

— Японцы пришли. Уже на улице.

— Надо защищаться, — говорит Митька. Ударами сапога он будит остальных. — Вставайте! Вставайте!

Но уже поздно. В комнату врываются японцы и начинают бить прикладами и штыками направо и налево.

— Буршуика, буршуика, вставай!

Японцы хватают невстающих за ноги и тащат на улицу. Всех пленников, погоняя прикладами, отводят на базарную площадь.

С площади несутся неистовые крики. Там, привязав к столбам пленников, японцы обрезывают им носы, уши, выкалывают глаза… забавляясь этим зрелищем.

— Дафай есе сорото, — пристает к одному пережогинцу японец, нашедший у него кусочек в кармане.

— Нет больше!

— Вресь! — и японец вгоняет ему штык прямо в рот.

На разведенных кострах добела накаливают шомпола. Это специально для Митьки-главаря. Трое японцев еле удерживают его, так здорово, несмотря на побои, отбивается Митька.

— Говори, свороць, где красный?

— Не знаю, мы не красные.

— Я твой кто — белый?

— И не белые!

— Вресь! — решает японец, запутанный двусмысленными ответами Митьки.

— И черт нас дернул покинуть отряд, — ругается про себя Митька. — Вот теперь выпутайся… Эх, нет Палыча… убит…

А японцы не унимаются. Несколько офицеров выстраивают часть пленников подряд и упражняются в рубке голов с разбега. Во весь карьер мчатся мимо пленников офицеры, размахивающие саблями.

…Ж-ж-ж-ж… слетает голова, скатываясь далеко по откосу площади.

— Эй, вы там, — кричит японский полковник офицерам. Дайте им лопаты. Пусть сперва выроют себе могилу.

Крики истязуемых оглушают пустынные улицы. Жители все попрятались в погребах и ямах. Всего на кануне было: золото, и веселье и не верится, что сегодня пришла смерть, конец…

— О, господи помилуй, — крестится старушка перед иконкой в запертой на засов часовенке.

— Слава богу! — Теперь достанется этим большевикам, — говорит почтовый чиновник, залезая под кровать за ящики и чемоданы.

…У дверей трактира «Перепутье» валяется какой-то окровавленный комок…

Это — голова трактирщика.

 

4. О чем знает тайга

Зорко оглядываясь по сторонам, шествуют двое. На обоих защитного цвета солдатское обмундирование, котомки за спиной, котелки сбоку…

— Как настоящие красноармейцы — смеется Ольга.

Несмотря на все дорожные тяготы и лишения, на еще едва поджившую рану, она не теряет бодрости. Может быть потому, что у нее такой характер, а может быть потому, что она идет к Лазо…

Ее спутник — наш знакомый — кочегар Ефим, незаметный герой, преданный друг революции. Но он и прекрасный товарищ и друг Лазо и никому другому, как ему, Лазо доверил сопутствовать свою любимую.

— Скоро ли? — не терпится Ольге.

— Далеко еще идти, — спокойно говорит Ефим. — И еще неизвестно, что впереди.

— А что?

— Да все вот: то бандиты, то семеновцы…

— Кто это там прилег около холма? — не без тревоги спрашивает Ольга, указывая рукой на виднеющийся недалеко холмик.

Держа наготове револьверы, оба приближаются к неподвижно лежащей фигуре.

Не доходя несколько шагов, они смущенно опускают револьверы. Перед ними труп. Он без головы. Голова лежит несколько дальше и представляет из себя застывший кровавый комок.

— Это дело японцев — решает Ефим, — хотя и белые этим занимаются.

Пройдя шагов сто, они наталкиваются еще на несколько трупов. У всех у них отрублены головы. С трупов снята вся одежда, и они совершенно голые. Тела изрезаны, изуродованы…

— Пойдем скорее, — торопит Ольга Ефима. Она не в силах спокойно созерцать следы зверской потехи белогвардейцев.

— Идем, — отвечает Ефим, но в тот же момент его внимание привлекают две, рядом торчащие, точно воткнутые в землю головы.

— Я знаю, я знаю одного из них, — кричит Ефим, подбегая. — Это — Калманович!

Они оба стоя зарыты в землю и их шеи стиснуты двумя параллельными бревнами, связанными между собой.

— Звери, — только и может выговорить Ефим. В бессильной злобе он трясет кулаками.

— Идем, идем отсюда, — уже силой тащит его Ольга.

Дальше оба идут молча.

У обоих одно дело. Но у каждого свои думы. Ефим — сам питерский. Рабочий. С шестнадцати лет у станка. Жил и работал, пока революция подхватила, понесла, пока забурлила в нем самом…

И теперь он — Ефим, знает, за что он борется, куда идет, и ему не страшны лишения, ни страдания, не страшна сама смерть…

А она — дочь крестьянина, видевшая город всего месяц, два, но чутко воспринявшая все, впитавшая в себя, скоро сделавшаяся нужной для дела, ценной и необходимой…

И вот фронт: она санитарка. Сколько ран, сколько перевязок, сколько людей, благодарных ей за облегчение их страданий. А она знает: она исполнила только свой долг.

Награда? Разве это делается за награду!

Может быть, ее награда… Ее любовь к Лазо…

Оба молча шагают по обледенелому снегу и думают свои думы.

— Кто-то сюда едет, — первый прерывает молчание Ефим. — Как жаль, что нет бинокля.

— Я вижу и так, — отвечает Ольга. — Их четверо военных и, по-видимому, японцев.

— Неужели японцы? Надо спрятаться. — И Ефим смотрит кругом, ища место, где бы можно было прилечь.

Но их уже заметили. Бежать нет возможности. Также сопротивляться. Через минуту их окружают японцы.

— Откуда? — спрашивает их офицер по-английски.

— Не понимаю, — отвечает Ефим по-русски.

Японцы о чем-то совещаются. Потом, решивши вопрос, знаками показывают Ефиму и Ольге следовать между ними. Один из японцев ударяет Ефима нагайкой и приговаривает:

— Ходи, буршуика, ходи!

Штаб.

— Прошу вас допросить этих двух красноармейцев — обращается к Луцкому японский офицер. — Они русские, должно быть, большевики.

— Хорошо!

Он входит в комнату и пытливо осматривает обоих.

— Обыщите их, — он отдает краткий приказ по-японски стоящему у пленников конвоиру.

Конвоир выворачивает карманы Ефима и ощупывает его самого со всех сторон. Когда он хочет то же самое сделать с другим красноармейцем, он получает крепкую пощечину, вынуждающую его отступить на несколько шагов. Но японец опять приближается, срывает с головы фуражку и вытаращив глаза докладывает Луцкому, коверкая русские слова:

— Гоцпадзин пурковник… Этто-о дженчина.

Только теперь Луцкий поворачивает голову и видит прекрасный профиль женщины, разгневанной грубостью японца.

— Как вы сюда попали? — невольно вырывается у него. За что вас арестовали? Откуда вы?

Молчание.

— Отвечайте на мои вопросы, я требую.

Ольга упорно молчит.

Луцкий поражен таким поведением. Какова бабенка! Здорово. А она мила даже в этой шинели, неуклюже облекающей ее фигуру.

— Вы так и не скажете, откуда вы?

Плотно сжатые губы. Гневные глаза. Плевок слова:

— Нет!

— Почему? — Луцкий почти умоляюще смотрит на нее. Он всегда был противником расстрелов, и ему не хотелось бы…

— Ну, отвечайте же — почему.

— Это требуют интересы народа…

— Вот это здорово!

Не зная, что дальше предпринять, он говорит ад'ютанту:

— Отведите ее пока.

Потом про себя:

— А храбрая девчонка! И откуда такие берутся?

Может быть, спасти ее. Увести с собой?

— Народ! — на миг, как будто что-то теплое вливается в сердце. Интересы народа. Да, ведь, и он борется ради этих интересов. Почему же они враги, такие кровные враги.

Странно.