— Да ведь я сам в горы собрался, Гикор…
— Собрался в горы? — будто бы смутился Гикор. — Как же быть тогда? — Он постоял, будто бы смущённый, и вдруг повеселел, будто бы выход нашёл. — А ты на моей поезжай. Тебе же дрова везти. Сильная лошадь — грузи сколько хочешь. Правда, шарахается, не любит чужих, — засомневался Гикор.
— Лошади семь-восемь лет — не жеребёнок, чего шарахаться, — засмеялся Андро.
— От мужского в нём осталось, нет-нет да и ударит в башку, — объяснил лисица Гикор. И потому что он так серьёзно объяснил, Андро поинтересовался тоже всерьёз:
— Холощёный он у тебя, говоришь?
— Нет, внутрь всё запихано. Пчела у тебя хорошо ходит, — похвалил Гикор. — Айта, даёшь или нет?
— А разница какая-нибудь есть?
— Говорят, что нет, но у моего вот есть. Хочешь выхолостить — выхолости, а то внутрь загонять — это ещё что за мода? Когда это было — вчера, что ли, Сона спускалась с гор — взбесился, всё с себя сбросил…
— Седло в хлеву лежит, в сенях, — сказал Андро, — лошадь в овраге. Много не нагружай, Гикор, а то знаю я твои пуды.
Гикор по-стариковски небыстро зашагал к дверям хлева и, как истинный хозяин, выругал про себя Андро: «Слабак несчастный, раз уж ты так хорошо знаешь мои пуды, что ж ты мне лошадь свою даёшь… на его седло полюбуйтесь, да какое это твоё дело — лошадь держать».
А Андро показалось — он обидел старика, потому что тот какой-то расстроенный вернулся из хлева, и Андро захотел смягчить свои недостойные слова.
— Да шучу ведь я всё, Гикор, шучу, — сказал Андро, — спустишься в ущелье, не пугайся, в воде белый буйвол сидит.
— Ну да, — не поверил Гикор. — Сам видел?
— Лошадь перегонял — увидел.
— Ты молодой, ты такое увидишь! — Ему не понравилось положение у Андро ульев — он рассердился, и груша у этого человека портилась — тут уж он совсем рассердился: — Ты буйволов ходи разглядывай, а у тебя груша гниёт, — сказал он и, как в председательские свои времена, быстро распорядился: — Бочку намочишь в ручье, дашь хорошенько отмокнуть. Завтра чтобы ни одной груши на дереве не было. У него тыща из-под носа уплывает, а он себе спит средь бела дня…
Когда он был над самым уже ущельём, Андро окликнул его:
— Дядька Гикор… Через горы пойдёшь?
— Там видно будет.
— Если через горы, скажи Ашхен, денька через два приду… дров подвезу…
— Андраник…
— Что тебе?
— Ты кому это лошадь отдал?
— Гикору.
— Для чего ему?..
«Да тебе-то, спрашивается, что за дело?»
— Не слышу, милый!..
— В Касах поедет.
— А не жалко скотину?..
— А что, спина у неё сломается, что ли?..
— Да, милый…
В ущелье среди камней что-то своё бормотала речка, мать девочек, положив голову на колени, то ли дремала, то ли грустила — о речке, о своих белых незагорелых ногах, одна из девочек, обиженная, сидела, поджав ноги и отвернувшись, а сестра щекотала ей соломинкой около уха, и та, надув губы, отворачивалась ещё больше, а великанша совершала плавные свои обороты под солнцем. Алхо стоял недалеко и был печален. И всё это каким-то погасшим было и бесполезным, как вода на брошенной неработающей мельнице, как гниющее на корню дерево, как солнце, под которым не расстелено поле. Потому что речке должно было быть поделённой между грядками, а поза у матери девочек была прямо как у мойщиц шерсти, девочкам бы собирать малину и дикую грушу на опушке, сено бы им убирать, косарям воду подносить, великанше бы стоять под омётом и снопы подавать или же… Или же в горах пастухи умирают без женщин… Гикор постоял, поглядел-поглядел на всё это и, улыбаясь и покачивая головой, пошёл к Алхо.
— Подыхаешь от безделья, — сказал он Алхо. — Дорогу в Касах помнишь? Не забыл ещё?
Алхо в полудрёме принял седло, принял удила, бесчувственно дал оседлать себя и пошёл, закачался между камнями. Камешек ушёл у него из-под ног, и он ударился брюхом о землю.
«Но-о-о…» — удила врезались в старые раны, мягкий прут больно прошёлся под брюхом, и Алхо узнал лисицу Гикора. Это означало стеснение в лёгких, духоту, и долгий путь, и фальшь сладких, ободряющих неискренних слов. И тяжёлый груз.
Алхо вздохнул и захотел пойти рысью, но уздцы тут же врезались в губы, требуя подтянутости и медленного хода. «Припомнил, говоришь, меня?..» Уздцы оказались правы, потому что сразу же перед Алхо взметнулся подъём, и, если бы он шёл рысью, передние ноги у него подкосились бы и морда была бы разбита о землю.
Повернувшись в седле, Гикор сказал на всякий случай в сторону девочек:
— Взрослые девушки, малина перезрела, пошли бы да собрали, на зиму б варенья наварили. Ваш папа бы обрадовался.
Великанша шумно вздохнула и подставила пуп солнцу, а девочки рассмеялись и горячо и глухо.
— Сестрица, тебе говорю, — Гикор показал подбородком на мать девочек.
Мать девочек поглядела поверх колен с летней ленивой грустью, а великанша устроилась поудобнее, и в эту минуту Гикор вдруг понял, что нет… что нет — для скирдования она негожа: жалко вещь. И не для пастухов такая, пастухи — полуграмотные, небритые, невежественные. Нет, и не для пастухов.
— Шлюха, наверное, — пробормотал Гикор, поглядел ещё раз и ничего не понял, совсем запутался и сам себе сказал, что белый свет испортился. — Испоганился мир, — сказал он себе, — испортился и стал сложнее, ничего не понять.
Когда они одолели подъём и вышли на дорогу, завиднелась тропинка к дому Андро. Алхо наивно так захотел обмануть лисицу Гикора. Захотел сделать вид, что это обычный день, и он из ущелья поднялся, и вот по дороге и по тропинке идёт к себе домой. Алхо замедлил шаг, потом разом свернул на тропинку, но тут же натянулись удила, а стремена врезались в старые шрамы.
— На лисицу эту поглядите, на лисицу, — сказал лисица Гикор и повёл его по дороге в село.
Из зарослей фасоли выскочила остромордая рыжая сука. Алхо устало и раздражённо лягнул её и понял, что дорога будет та — под нестерпимо тяжёлым грузом с бесконечной жаркой сдавленностью в лёгких, — и Алхо устало и брезгливо лягнул суку. И почувствовал, как копыто вошло во что-то мягкое и вышло.
— Нельзя ли, чтобы ты своей дорогой шёл к своему дому! — вспылил с порога своего особняка директор школы Рубен.
— Моя дорога эта, свою суку на привязи держи, — огрызнулся Гикор.
— На чужой лошади сидит, чужую собаку убивает.
— Беги жаловаться в сельсовет, — сказал Гикор, но гибкий прут всё-таки снова обжёг брюхо Алхо.
Остромордая сука, известно, злая, обязательно наскочит на тебя, и надо её лягнуть, чтобы на минуту у неё спёрло дыхание и чтобы потом она заскулила, а люди бы стали из-за этого браниться, — всё это было понятно, но прута на этот раз Алхо совсем не ожидал. Потому-то и мир людей казался ему запутанным и непостижимым. Вот уже двадцать лет он возит людей и их ношу, двадцать лет под этой ношей он думает о них, но ничего не понимает, ничего. И не по той причине, что он, Алхо, лошадь, а потому что люди не постоянны в своих действиях; они понимают вчерашние свои поступки и даже похваляются ими; сегодняшнее — нет, сегодняшнее им самим непонятно, но что самое странное — от этого они ничуть не страдают, нет.
Гикор привёл его к кузнице. Острый запах горячего металла был знаком Алхо и связывался с сильным и ласковым кузнецом былых дней, который не вышел им сейчас навстречу и не погладил глаза лошади. Молодой человек в запачканном, прокопчённом переднике с папиросой во рту подошёл, подогнул ему ногу — чхк-чхк. И пошёл обратно в кузницу. На дорогах, которыми пользуются люди, только и можно продержаться благодаря ими же придуманным подковам, за это Алхо был благодарен им — дороги твёрдые, грубые. Да, но ведь гвоздь вошёл криво, в нерв попал, а другая подкова жала. Алхо смертельно обиделся.
— Айта, а не криво забил гвоздь? — сказал Гикор, прислушиваясь к голосам кузницы.
— Жарко, слышишь, жарко, — отозвался кузнец изнутри и рассмеялся. — Трудодень, слышишь, трудодень. Не золото идёт — трудодень.
Алхо пошёл, хромая на обе ноги и осторожно, как больной. Нерв болел.
— Ну ладно, не умирай, — сказал всадник, — разойдётся.
Алхо от боли забыл про всадника, про прут и про неприятную рыжую собаку. Про то, что он был осёдлан, что предстояла какая-то дорога. Алхо стал, но удила встряхнули его голову и прут ещё раз просвистел под брюхом. «Но-о-о-о», — и Алхо снова понял, что таким безжалостным, таким неспокойным и таким небрежным мог быть только лисица Гикор. «Интересно, куда пойдём…»
Плетень перед ними распахнулся, пропустил и снова сошёлся, наседка с цыплятами перешла дорогу.
«Интересно, куда пойдём». Алхо услышал звон цепи и увидел чёрную облысевшую собаку. Это была вшивая и от вшей нервная собака, всегда на цепи, которая свободно ходила по проволоке, протянутой через весь двор, — целый день, не останавливаясь, собака бежала вдоль этой проволоки от хлева к дому, от дома к хлеву. Сейчас она остановилась на секунду и, брызгаясь слюной, залилась лаем. А тут Алхо окончательно понял, что попал в лапы лисицы Гикора, и вспомнил жаркие дороги, вспомнил шмелей, отвратительную застоявшуюся воду, непонятно коварную змею — короткую и жилистую, которая целый час непрерывно скользила, и вилась, и пряталась около него, пока про неё не забыли, и вдруг метнулась — ударилась — ужалила. Ногу остро закололо, потом как будто ничего не было, а потом нога разогрелась, онемела, и стало сладко подташнивать. И голова тоже разогрелась и словно не своя была. И его, полуоглохшего, в забытьи, всё навьючивали и навьючивали. А ему самому ничего не хотелось — воспоминания и желания мешались, ускользали, и это было приятно: шмелей не было, груза не было, Гикора не стало, и хорошо бы, если бы их вообще никогда не было. Ужалила бы его змея на каком-нибудь пустыре, и он бы спокойно встретил свою смерть. Но они поняли его:
— Змея ужалила коня, Гикор.
— Ну-у? Сдохнет теперь? Оскандалимся перед Андро.
— Нет, — сказали люди, — погоняй его, чтоб вспотел, погоняй хорошенько.
Сухая и гибкая плётка снова вернула его к действительности и напомнила о дороге, о грузе. О сочной траве в горах и холодных ключах. О трудности начатого пути и лёгкости в конце его. О неприятной обязанности плестись на станцию и радости возвращения. О мурашках при подковывании и наивной гордости уже подкованного. О тоске по кобыле и об ужасе перед жеребцом. О неодолимом желании кобылы и чудовищном бешенстве жеребца. О безразличии к грузу, к воле, к работе, к Гикору и к тесной, неудобной подкове. Его снова сделали владельцем потрёпанного костлявого тела, его опять вернули к нескончаемым дорогам, которым нет конца, нет конца. Которые начинаются широкими, потом делаются узкими, сворачивают, сходят на нет, снова расширяются, у которых нет конца. Однажды самодовольный бог призвал к себе отца отца отца отца Алхо и сказал: «Вот, прапрадед Алхо, я создал тебя стройным и разумным, я разостлал зелёный луг для тебя, придумал волков, чтобы тебе было от кого бежать, чтобы ты всегда оставался стройным, и человека над тобой поставил — вот, лошадь, теперь скажи мне: сколько лет жизни хочешь?» И задумался дед деда Алхо, и, потому что бог его умным-разумным создал, снова подумал, и ответил продуманно: «Двадцать лет жизни, создатель». И господу богу понравился его ответ, и он отпустил ему двадцать лет жизни. И человек и бог подмигнули друг дружке. Да зачем тебе, дед, зачем тебе, спрашивается, были нужны эти двадцать лет, на что тебе они, мне они на что…
— Эта лошадь отчего грустная, Гикор? — спросила у Гикора его мать.
— Ты знай своё дело делай. Где мешки?
— С больной лошадью в Касах поедешь, Гикор?
— Не сдохнет, ты будь здорова.
— Эта лошадь с гвоздём, Гикор.
— Оф!.. Ну раз ты столько понимаешь, найди щипцы.
Через отверстие от вынутого гвоздя боль вытекала медленно, как мёд, и Алхо была приятна эта уже покалывающая и отходящая боль и то, что снова стал ощущаться перехват стремени, грубость удил, слюнявый лай паршивой чёрной собаки.
Дорога вела в горы… Посвистывание ветерка в ушах и бесконечно вкусная трава… Алхо пошёл веселее. И дороги-то оставалось на один час, на одном дыхании можно было дойти… и началась бы вкусная некончающаяся трава.
— Думаешь?.. — сказал Гикор и повернул его. Он повёл его по тропинке к колхозным садам. — Эй, хозяин! — позвал лисица Гикор.
Сторож в нижней рубахе косил траву под деревьями. Он пошёл им навстречу, привязал по пути собаку, и Гикор, подтягивая Алхо, подошёл к нему, и они о чём-то поговорили. Сторож как будто остался недоволен разговором, но груз Алхо увеличился яблоками и грушами.
— Огурцов нет?.. Ну ладно, ладно. Если затрудняешься, не надо… Что из Касаха тебе привезти?
Сторож из Касаха ничего не хотел, а огурцы оказались ещё тяжелее, чем яблоки и груши.
— Н-но-о-о… чёртова дохлятина… груза ты ещё настоящего не видала… генеральская лошадь какая нашлась… всего-навсего кляча Андро…
Гикор вывел его по тропинке обратно и шёл так до тех пор, пока не перестала быть слышной собака сторожа; тогда Гикор крепко потянул за правое удило. Алхо обернулся — ну конечно, справа было поспевшее поле, он помнил. Стремя приказывало идти, голос приказывал идти, но ведь впереди было поле — Алхо попятился. Но стремя, голос, прут и плётка разом погнали его в это поле, и Алхо пришлось повиноваться. Странный народ эти люди, подумал Алхо, одну и ту же вещь одни разрешают, другие запрещают. Он один ни за что бы не стал заходить в поле, потому что он знал — выйдет однорукий сторож полей и, ругаясь, запрёт его в грязном мокром хлеву, а ему не хочется в грязный хлев. Нет, непонятный народ эти люди, определённо. Но когда Гикор молча перевёл его через ручей, вошёл в лес и объехал скошенную поляну — Алхо понял, что Гикор его на воровство ведёт. Дальше начинались картофельные поля. Картошку будет воровать, решил Алхо и остановился.
— Молодец! — удивился лисица Гикор. — Пасись, — сказал он льстиво, — тебе-то и пастись.
Пастись было негде, и груз был нелёгкий — Алхо остановился и подождал.
Деревья не качались, стебли не качались, неподвижно стояли раскрывшиеся цветы — каждый под солнцем ждал своей участи — беззлобно, как Алхо, в неопределённой спокойной грусти. Алхо, вытянув уши в струнку, подождал, что будет ещё. Над картошкой, присев на корточки, как собака, притаился Гикор, и стоял неподалёку сторож, опираясь подбородком на черенок лопаты. Гикор копал картошку руками, а сторож, взяв лопату наперевес, неслышно ступая, побежал вдруг в лес. Гикор, припав к земле, выкапывал картошку. Алхо поглядел в сторону леса, поглядел на Гикора и опять подождал, что будет.
— Что, человека увидал? — повернул голову Гикор. — Не можешь спокойно стоять?
И вдруг краем глаза Алхо увидел, как отделился от ближайшего дерева сторож с лопатой наперевес. Алхо знал этого сторожа. Алхо возил ему его картофель на трудодни. Это был спокойный старик, никогда не бил, не разговаривал, не понукал. Алхо хотел выразить радость встречи с ним, но сторож приложил палец к губам — тише. А Гикор копал себе картошку. И сторож и Алхо, не вникая, следили за движениями Гикора, не воспринимая, что тот делает, глядели на его единственно подвижную спину в этом безмолвном притихшем мире. А Гикор оторвался от земли, когда мешок был полон доверху. Он встал, разогнул спину и тут только приметил сторожа.
— Ха-ха-ха-ха-ха, — засмеялся Гикор, и его смех очень напоминал лошадиное ржание.
— Ты что же это делаешь? — спросил сторож.
— Ха-ха-ха-ха, а я говорю, заметит или нет…
— А для чего же меня тут поставили?
— Август, думаю, на дворе, не иначе, думаю, Адам траву косит. Зимой, кажется, твоё сено раньше всех кончилось?
— Санасар не разрешает косить.
— Санасар и должен не разрешать, а ты коси.
— Связываться неохота.
— И то верно. Но смотри, как бы зимой опять туго не пришлось, — сказал Гикор. — Помоги мешок приладить.
— Нагрузил-то как, не жалко скотину?
— А что с ней сделается, на то и скотина, чтобы грузить.
— Уходишь уже, — грустно поглядел им вслед старик, — остался бы, поговорили.
— Ночью в Касах идти, спешу очень. Из Касаха что тебе привезти?
— Своё здоровье.
Потом горы задышали лёгкостью и холодом. Горный ветерок защекотал в ушах и под брюхом, забрался под груз и под седло, высушил пот, поиграл в ноздрях и заколыхался вместе с золотисто-рыжей гривой. В сумерках на горизонте табун вспыхивал оранжевыми искрами, ветер уносил ржание, и табун казался далеко-далеко, потом ржание раздавалось рядом… Алхо, задрав голову, тоже заржёт, давая знать, что он тут, поблизости, что он не забыл, помнит их и их свободный вольный бег, и себя вместе с ними. Алхо пошёл быстрее, и Гикор усмехнулся. «Молодец! — И остановил его и пристроился на седле между грузами. — Теперь беги…»
Напротив, на небольшом кургане курился летний выгон Цмакута. Дорога стала петлять, выгон несколько раз пропадал из виду и показывался, а дорога то шла вниз, то взлетала вверх, вниз-вверх, вниз-вверх, и они вышли прямо к выгону, к самым палаткам. Бесшумно и холодно качались в воздухе огни пастушьих костров, отары уже затихли в загонах, собаки улеглись, коровы от сытости пускали слюну, молоденький жеребёнок без причины, беззаботно и глупо заржал где-то рядом, и хриплый и костлявый Алхо захотел возвестить о своём вступлении в страну кочующих туманов и влажных гор. Но Гикор зазвенел шпорами, и ржание Алхо прошло незамеченным.
— Андро? — В темноте кто-то курил.
— Месроп?
— Гикор, ты? Голос Андреевой лошади вроде.
— Ну да, Алхо со мной.
— И нагрузил-то как.
На тропинке, руки под передником, склонив голову, стояла Андроева Ашхен. Спокойная, тихая, безответная…
— Дядя Гикор? — сказала она.
— Здравствуй, Ашхен.
— Это не наша лошадь?
— Ну да, Алхо.
— Дядя Гикор, Андро должен был прийти, что не пришёл?
— Сказал, завтра-послезавтра придёт, жди.
— Масло у меня портится, дядя Гикор, что сегодня не явился?
— Про это уж он сам тебе расскажет. Почём мне знать, Ашхен, почему твой муж не явился…
— Да… — согласилась Ашхен. — И нагрузил-то ты как его…
— Чего там нагрузил: мешок картошки, яблок несколько штук.
— Нет, я ничего…
Ашхен только констатировала. Ашхен пошла к своей палатке. Ашхен женщина; мужчина в доме Андро. Ашхен не вмешивается в дела мужчин. Они сами своё дело знают. А Ашхен женщина — она коров доит, овец доит и ждёт, чтобы Андро дров подвёз. Лошадь — это уже по части Андро… Андро не идёт с дровами. Ашхен, склонив голову, подождёт. Масло тухнет, а лошадь отправляют в Касах — Ашхен молча подождёт.
— Мешок картошки, говоришь?
Гикор слегка обернулся — Ашхен стояла, уперев руки в бока. Гикор молча презрел её.
— Колхоз развалил, теперь людей пошёл разорять?.. Податливого человека нашёл? У самого лошадь — у других берёшь? Свою лошадь жалеешь, чужих погоняешь? Ну отвечай же, куда прячешься?..
— Не болтай глупостей, — сказал Гикор, разгружая Алхо, — занялась бы своими женскими делами.
— Ты тут народ будешь грабить, а меня к моим женским делам отсылаешь? Старая ты лиса!
— Фу!..
Гикор снял поклажу с Алхо, сказал что-то своей старухе и занёс мешки в палатку, а Ашхен всё ещё говорила, тогда Гикор не выдержал, рассердился:
— Хватит тебе глупости молоть, кончай!
— О себе подумала, так и глупой стала?
И Гикор сказал — не Ашхен сказал, не выгону и не то чтобы своей жене, а самому себе, но потому, что палатки были разбиты близко друг от друга, и стояла ночная тишина, и войлочные стенки у палаток были тонкие, — он сказал всем:
— Её бездельник, оставив колхозные дела, неизвестно чем там занят с другими женщинами. Она тут думает, Гикор виноват, что её масло тухнет.
Его старуха постояла с минуту, поднеся руку ко рту, потом спросила деланно — будто бы пугаясь и будто бы в удивлении — с любопытством былых дней:
— С какими ещё женщинами, Гикор?
— В Касах иду — всё приготовила, что надо? С какими женщинами, — заорал Гикор, — с Мариам, или как там её ещё! Кур привяжи крепче!
Потом опять была тишина, курил в темноте конюх, мычали сытые коровы; помаргивали огоньки у пастухов, и пастухи вспоминали, какая Мариам тощая — одна кожа да кости, но кто поймёт этот мир, может, и есть в ней что-то… Алхо отдыхал, подогнув одну ногу, и в своей палатке молча исходила злобой Ашхен.
Под звёздным небом дремали в загоне тёплые кобылы, над прижатыми друг к другу крупами высоко выделялась крутая шея жеребца, в темноте прокричали встревоженно куры, и Алхо почувствовал, что к седлу привязали сонных отяжелевших кур и рядом с курами приладили мокрые мешочки с мацуном.
— Целую неделю знала, что в Касах поеду, не могла мацун вовремя отжать!
— В дороге вся вода и отойдёт, чего злиться-то.
Вода из мешочка потекла, пощипывая, по бокам Алхо, куры тут же нагадили на Алхо и замахали крыльями, потом поверх всего этого был разостлан брезент и на брезент взгромоздился сам Гикор.
И перед Гикором уютно замаячила, закачалась ночь, и жизнь показалась ему хорошо устроенной — потому что в Касахе его дожидалась красная пшеница, и мацун сам собой отжимался, а сам он сидел на брезенте, и было под ним сухо и удобно.
«Для вас мацун привёз с гор…», «Для вас самый натуральный сыр привёз, в горах делали, своими руками…», «Кур для вас привёз, прямо с гор…» Ах, в долине жара стоит, дохнуть нечем, а в горах ветерок гуляет, свежо, и жителям низины кажется, что в мацуне этом та прохлада ещё держится, что в горах. Нет, нет, Гикор всё это отлично знал, он так и говорил — «для вас», «с гор». В селе думают, что он комиссию по пенсиям подкупил, бог знает сколько денег ухлопал. Даже старуха собственная и та так думает. Дурачьё, не понимают ничего. Просто председатель комиссии родом из Цахкута. Он, Гикор, пошёл к нему, взял с собой мацун в мешочке. «Цахкутский, — сказал, — мацун, для тебя нёс, наши горы с цахкутскими рядом, соседи…» А в городе жара была, на улицах, в деревьях, в парадных — во всех дырах затаилась духотища, и в вентиляторах болтался горячий воздух. «Цахкут рядом с нашими горами… под самыми небесами… для тебя мацун вёз…»
Они проехали рядом с водопоем. Близко в кустарнике прокричала птица. Стало тихо. Потом дорогу им перебежал то ли волк, то ли заяц, то ли сам чёрт. В тысяча… девятьсот… восемнадцатом… или девятнадцатом? — осенью несоевского Аршака как раз в этом месте нашли. А гнедую кобылу его спустя пять лет кто-то видел в Кировакане. Хозяин её новый сказал — в Касахе купил, а когда у него стали допытываться, когда, мол, и при каких обстоятельствах, — помалкивайте, сказал, идите своей дорогой, ясно?..
Подошли к развилке. Та тропа, что налево сворачивала, вела в горы. Она обвивала всё плато, связывая родники с родниками, выгоны с выгонами и табуны с табунами. Она проходила рядом с облаками, это была прекрасная дорога — Алхо помедлил секунду и разом метнулся к ней — подался влево.
— Н-но-о-о…
Удила поранили губы, шею заломило, а Алхо всё ещё рвался к той тропе — в горы. Уздцы натянулись ещё крепче, губам стало ещё больнее, но ноги Алхо несли его влево.
— Р-ры-и-и… Озверела, проклятая…
Дышать стало трудно, звёзды показались Алхо совсем близко — рукой подать, но ноги Алхо упирались в твёрдую-претвёрдую сухую землю. Ноги искали пропасть, ущелье, яму бездонную на этой земле, чтобы послать к чёрту это старое костлявое тело, которое неизвестно зачем всё держится и держится, глупое. Алхо хотелось умереть. Но всадник натянул поводья снова, на этот раз с одной только стороны. Он покрутил, покрутил Алхо на одном месте, потом стегнул его что было силы и отпустил уздцы. Алхо пошёл по склону без дороги, вдохнул всей грудью воздух, и ни с чем не сравнимый ночной свежий воздух обласкал его загрубевшие лёгкие.
— Совсем одурел… чёртов мерин…
Потом они стояли над кручей. Куры утихомирились, угомонились под брезентом, не царапались больше, из сыра и мацуна текла солёная жидкость, обжигая старые и новые раны Алхо, а внизу расстилался городок, молча вырисовывался в полутьме. Это был знакомый городок, знакомая круча, и боль в теле тоже была знакомая:
— Пришли…
И когда Алхо увидел в городе молоденького жеребёнка, навьюченного, как он, который упирался всеми четырьмя ногами, не хотел идти и дрожал: «Иди, — сказал Алхо, — зря не упрямься, глупо это».
Под ногами гулко стучал асфальт, с шумом проносились машины, иногда слышалось фырканье реки, и это было что-то своё, родное, но бедного жеребёнка не вели вброд через реку, а тянули на мост, били, умоляли, толкали. А жеребёнок, привыкший к мягким и упругим горам, напуганный и ошалевший, не шёл, дрожал.
Алхо подошёл к ним поближе, дал приглядеться к себе и сказал жеребёнку: «Не бойся, не пропасть это — мост… иди… это они так устроили — на вид шатко, по прочно, иди, не околеешь… а ежели и околеешь, не велика беда, ничего не потеряешь… Иди…»
И жеребёнок поверил ему, пошёл, а сам он был безучастен и к мосту, и к рёву машин, потому что наполовину был глух уже, и наполовину был слеп, и шкура его была дублёная-передублёная. Жеребёнок шёл, прижимаясь к Алхо, но возле базара их разлучили, жеребёнка привязали к воротам и оставили один на один с его отвращением ко всему вокруг, среди пыли и грязи под солнцем. Так он должен был стоять, пока не распродалось бы всё масло до последнего грамма, пока не были бы сделаны все необходимые покупки — ситец, хлеб, обувь.
Машины пролетали рядом с Алхо, проехали весёлые велосипедисты, посмеялись над Гикором и его лошадью, проехали экскурсанты в автобусе, бросили букет к ногам Алхо, помахали руками, уехали. Алхо остался один.
Потом Гикор завтракал, рядом был родник, овечий сыр с хлебом был вкусен, а вода в роднике — холодна, слава богу. Снова проехали велосипедисты, те же самые, обратно поехали, и были они крепкие все и радостные, велосипеды их хорошо были смазаны, легко скользили по асфальту, и сами они казались такими же ладными, ловкими, совершенными, как их машины. Они должны были завтра косить траву, но сегодня они забавлялись этими игрушками, и Гикор подумал вслед им: «Нагрузить бы вас, поглядел бы я, как вы заскользите…» Потом он с удовольствием подумал о том, что завтра он со своей красной пшеницей будет дома уже и пшеницы этой хватит на четыре года за глаза… Говорят, Америка Франции ноту какую-то послала… И Гикор сказал Алхо:
— Хорошо отдохнул? Пошли дальше…
И шоссе перешло снова в тропу, лес превратился в кустарники, потом остались позади и эти кустарники, река раздалась, побежала рядом, замутнилась, последний родник был какой-то тухлый, с тёплой гнилой водой, потекла однообразная рыжая, глухая и душная дорога.
Была бы на свете зелёная долина, в ней родник. Знать не знал бы Андро про эту долину. И паслась бы в этой зелёной долине возле родника белая лошадь. Никто бы не знал, что эта лошадь — Алхо. Но это был бы Алхо. Он кружил бы по своей долине, воду бы пил из родника, отгонял бы хвостом двух-трёх мух, севших на него, думал бы себе, гулял бы он так, гулял бы, потом бы лёг на солнце, растянулся бы, а лисица бы подумала — лошадь сдохла, и села бы огненная лисица поодаль, глядела бы на него в сомнении и облизывалась бы, а Алхо бы вдруг так фыркнул, так фыркнул — лисицы и след бы простыл. Ох, вскочил бы весело Алхо на ноги и увидел бы на другом конце долины кобылу — большезадую тёмно-красную кобылу на зелёном лужке. Была бы на свете долина, вся зелёная, на ней Алхо — белый и тёмно-красная кобыла рядом. Кружил бы Алхо по зелёному лугу, ложился бы в зелёные травы, вверху бы проплывали белейшие облака, было бы красиво и печально всё. И пускай бы потом пришли волки: сытый и добрый Алхо их не мучил бы и сам не мучился, отдал бы себя на съедение, пусть жрут.
К вечеру дорога оживилась. В скошенном поле мягко прокричала перепёлка, красный камень вдалеке превратился в красную собаку, которая залилась лаем, завидев их. Здешние собаки такие же злые, как здешние змеи. Гикор слез с Алхо и попробовал было унять собаку — ничего не вышло, та кидалась ему чуть не в лицо. Тогда Гикор хлестнул её плёткой и деланно засмеялся, чтобы хозяин не обиделся, если поблизости. Собака вроде отстала, но, когда Алхо с Гикором отъехали немного, неслышно вцепилась лошади в хвост. Как ни шпынял её Гикор — не отцеплялась. Алхо потерял терпение, помчался, не разбирая дороги, но спасения от собаки не было никакого — так и мелькала красным пятном перед глазами.
Даже волки здешние бесстыдные — как пристанут, не найти избавления. Прошлой зимой киномеханик районный всю ночь на телеграфном столбе просидел. Хорошо сказать ещё — просидел… И Алхо понёсся…
…Сначала Гикор нашёл мешочек с мацуном, потом нащупал под ногами брезент. Вдалеке маячила красная собака, а Алхо не было нигде. Вышедшая навстречу старуха сказала, что да, видела лошадь, синюю, и куры были на ней переброшены, но потом выяснилось — вчера видела. Гикор поглядел кругом — не было Алхо. Обратно идти Гикор не решался, боялся нарваться на красную собаку. Он вдруг вспомнил, как много лет назад, молодыми ещё были, приехали они в эти края пшеницу покупать. На рассвете спешились — передохнуть немного. Слезли с лошади, и вдруг Акоп говорит: змея! Вскочил Гикор на лошадь, только и видели его. Потом остановился перевести дух — оглянулся, стоят друзья, за животы держатся, хохочут. Прозвали его тогда Всадником. Потом, во время войны, когда он словчил — сына от армии освободил, женщины прозвали его лисицей. Лисица Гикор.
С низким рёвом пролетел самолёт. Говорят, за два часа долетает до Москвы. А в 39-м они с Левоном шесть суток в поезде ехали. Как сегодня помнит, Левон в Кремле подошёл к колоколу, царь-колокол назывался, большой, потрогал его, поглядел на блестящие купола и говорит: «А ведь неделю назад в Цмакуте были, Гикор».
…Алхо всё не было. Быстро надвигались сумерки. Гикор решил: одну из коров, всех овец и лошадь продаёт, выручку и те, что в сберкассе лежат, даёт живущему в Кировакане сыну своему Генрику, тот строит за год дом для отца с матерью, и переезжает Гикор в Ки-ро-ва-кан… «Плевать на деревню, хватит…» Гикор нагнулся — поднял мешок с сыром — да, сыр изрядно помялся, покрошился, чёрт. И когда он снова стал выглядывать в темноте Алхо, не решаясь идти обратно, перед ним вырос Симон, тот самый, у которого Гикор должен был взять пшеницу. Симон стоял в поле перед Гикором и смеялся.
— Айта… Айта, а я думаю, куда человек задевался, сбросила его с себя лошадь, думаю… Ты что, заснул на ней, что ли… а-ха-а…
— Пришла лошадь?
— Да давно уже.
— Прямо к тебе?
— Ну да, пришла и стала во дворе. А мы-то думаем, чья лошадь, потом смотрим, нет, не уходит — к нам пришла, вспомнили, что ты раз на ней приезжал, а-ха-ха…
— Понеслась, окаянная, от собаки побежала… Сыр весь побился… А куры на ней были?
— Были, были.
— Для вас привёз, с гор. Хлеб, я вижу, в этом году хороший у вас.
— Да хлеба хоть завались.
— Для вас мацун привёз с гор. Значит, говоришь, пришла и стала во дворе?
— Будто гвоздём прибили — стала и стоит.
— Обязанность у неё такая, — засмеялся Гикор. — Сколько хочешь грузи и отпускай — сама придёт в Цмакут, прямиком ко мне…
В первую зиму войны Гикор прокормил картофелем жену и пятерых ребятишек Симона, в сарае у него жили. И ещё одни жили, в подвале, теперь, говорят, в Ереване, большую должность занимают, дочка их вроде бы доцент в институте. Стоит их как-нибудь разыскать, пригодится.
Да, село здесь большое и тесное, дома чуть не друг на друге сидят. Тут если приусадебный участок 1300 метров, то столько он и занимает площади, и ничуть не больше. Сельсовет здесь истинно сельсовет. Споры разрешает, тяжбы; девушки тут, случается, беременеют до свадьбы, — нет, сельсовет тут на месте. Парни тут, наверное, умеют косить, но не косят; надевают новые, из магазина, костюмы, стоят возле клубов, переглядываются, покуривают. А председатель на них не покрикивает, потому что в крике есть какая-то домашность, что ли, а тут слишком большое село для этого. В годы войны голод первым делом в такое село приходит, потом уже в город, потому что здесь не существует того порядка и дисциплины, что в городе, и нет того изобилия, которое в маленьком селе. Да, это именно так, на улицах здесь можно увидеть толстых мужчин — сидят играют в нарды, дождь пойдёт — домой переходят, там игру продолжают. А в Цмакуте с дождём вместе поднимается тревога за сено. Гикор решил — нет, не переедет в город, — ночью под окном у тебя будет петь пьяный сапожник с ножом в руках, а утром узнаешь, что зарезали ночного сторожа на соседней улице. И жить-то осталось каких-нибудь десять-пятнадцать лет. Гикор проживёт их в Цмакуте, умрёт — похоронят рядом с Адамом, Мовсесом, дедом Гикором, Сааком, обок с Ладо.
В селе говорил громкоговоритель.
— Спокойный у вас народ, — сказал лисица Гикор.
— Чего же ему неспокойным быть?
— Я не про то, — Гикор даже остановился, — в нарды вон играете.
Возле клуба, магазина и конторы было столько народу, что не понять было, кто тут главный, а кто — так. И одеты все были — выряжены.
Громкоговоритель висел над конторой. Но сказать, чтобы эти люди концерт слушали, — нет, нельзя было.
Может быть, они стояли вот так и раздумывали над чем-то? Но нет же, не очень-то тутошний народ любит думать. Гикор узнал их за войну, хорошо узнал, изучил прямо. Да и изучать-то там было нечего, всё и так было ясно. Эти люди всю войну так провели: ели картошку — ложились, спали. Была картошка — ели, не бывало картошки — сидели ждали, пока будет. А откуда она, эта картошка, и как она достаётся — это их не касалось, нет. Мир большой, бог подаст.
— Симон… — сказал Гикор, — у вас правда с хлебом хорошо или ты шутки шутишь?
— У меня одного только тонны три найдётся.
— Слушай, да кто же это ваши поля косит, не пойму я.
— Комбайн.
И Гикор усмехнулся:
— Ай да комбайн! Молодец комбайн!
Мимо них промчался-протрещал мотоцикл, три мрачных парня на седле.
— Жизнь изменилась, — сказал Гикор, — раньше десять пудов зерна были десять пудов зерна и ни подарить ты их не мог, ни принять. Но вот… — защебетал Гикор, — что уж тут поделаешь, что у нас плохой хлеб родится, а ваш до того хорош, что попробуешь раз — другого в рот не возьмёшь.
Навстречу им шла девушка, по виду городская, серьёзная, и ты тут же думал, что под мышкой у тебя грязный брезент, а в руках мокрый вонючий мешок. Но промчался снова мотоцикл с парнями. И самый крайний из них перевесился и шлёпнул девушку по заду. И они уехали, не засмеялись даже сами. А девушка не разгневалась, не возмутилась. Да, господи, не удивилась! И Симон тоже шёл, как будто ничего и не случилось!
— Вуэй… — И Гикор понял, что в городе его сын Генрик тоже может… — вуэ-э-эй… — город полон женщин, ты их всех не знаешь, не знаешь, кто чья дочка, чья жена, и раз ты всего этого не знаешь, пропадает стыд, ясное дело. — Айта, — сказал Гикор, — Симон, неработающих вроде прибавляется в народе, и вроде бы это на хлебе должно отразиться, а жизнь чем дальше — легче становится, не удивляешься?
У Симона на доме вырос второй этаж.
— Смотри-ка, — пробормотал Гикор.
Алхо стоял в темноте возле хлева. Не ел ничего, что-то перед ним было брошено наподобие сена, но Алхо вроде был печален. Меньший симоновский отпрыск, мальчишка лет тринадцати, стоял рядом с Алхо и зажигал и гасил карманный фонарик. Радио громко пело, и никто не выключал его. С треском проехал снова мотоцикл. «Укусила, наверное, собака Алхо, потому грустный», — подумал Гикор.
— Ты кем работаешь? — спросил он у Симона.
— Да кем приходится. Механизатор я.
— То есть как это механизатор? Тракторист?
— Ну да, так примерно, могу трактористом, могу комбайнёром…
— А не врёшь?
Симон пожал плечами: мол, зачем мне врать тебе? А сын его зажигал в это время фонарик свой в руках, гасил, зажигал-гасил.
— А корова у тебя есть?
— На что мне?
— И в самом деле… лишняя морока… — «Конечно, тебе не хватало ещё коровы…» — А масло, а сыр — как с этим?
— Да находится…
— Ну раз находится… — «Ну и неряшливый народ, ну и народец… И зачем я на тебя во время войны столько картофеля извёл, не пойму… «Могу трактористом, комбайнёром…» Болтун несчастный!.. Корова ему не нужна…» — Эй, парень, не порть вещь, положи на место!
Сынишка Симона посмотрел на него равнодушно, потом отвернулся и снова стал играть своим фонариком.
— Он что, обижен, бил ты его, что ли? — спросил Гикор у Симона.
— Нет, не бил.
— Ведёт себя на манер обиженного, а?
— Мои такие — каждый сам по себе.
— Нехорошо, — сказал Гикор.
— А мне что, они у меня хлеба не просят.
— Не просят? — спросил Гикор.
— Кормлю я их, конечно, но они своё дело сами знают, самостоятельный народ.
Красная собака изловчилась, сука, укусила-таки Алхо в шею. Гикор попросил вскипятить воды.
Его сын Генрик в городе, конечно, тоже шляется по этим самым… в городе много женщин… Ещё бы не шляться, столько свободного времени — на работе сидит пять-шесть часов, с начальством в ладах, выпивают вместе, что же ему ещё делать… ясное дело… То-то он такой чистенький, всё на нём по-городскому сидит… и галстук — нет, тут явно женская рука чувствуется, он сам не смог бы. Да, тут, без сомнения, женщина замешана… И когда в деревню приезжает, не выдерживает и трёх дней. Приехал. «Здрасте, здрасте…» Потом зевать начинает, глядишь, вещи собрал. «Ты куда?» — «До свиданья». — «Да ты что, с ума сошёл?!» — «На работу надо». А картофель ему нужен. Картофель. Капуста. Масло. Сыр. Фрукты. Овощи. Нет, он не против, всё это ему нужно, только, ради бога, увольте, он с собой не повезёт — пришлите с оказией. И ты бегай высунув язык, упрашивай-умоляй водителей, а потом, уговорив кое-как, грузи мешки на машину, торопись, в спешке ещё стукнись головой о притолоку, хи-хи-хи — засмейся водителю… «Сейчас-сейчас, ещё минуточку… капуста осталась…» Потом погрузи, наконец, капусту тоже — и пот со лба утри и вздохни, переведи дух, что всё удачно так получилось. А потом в каждом письме проси обратно мешки, да для него же самого. Ты проси, а они делай вид, что не слышат, заняты очень. А чем, спрашивается, заняты? Со шлюхами развлекаются.
Когда вода, по его мнению, должна была уже вскипеть, выяснилось, что его просьбы никто не слышал. Он попросил снова. И тогда Симон сказал:
— Да ну, лошадь ведь, что с ней случится.
И Гикор понял, что единственно близкое ему существо здесь — Алхо. И горько усмехнулся:
— Конечно, лошадь не трактор… и не комбайн. — Но потом Гикор испугался, как бы Симон не подумал, что он над ним издевается. — Чужая лошадь, не моя.
— Может, йод сгодится?
«Ах ты ещё и поддеваешь меня?!»
— Скажи, пусть принесут… — «Как же, ты скажешь, тебе принесут, да что ты за мужчина, твой сопляк, от горшка два вершка, будет фонариком играть, а ты сам пойдёшь за йодом…» — Давай…
Когда закладывали в рану вату, лошадь дрожала, и пот её прошиб в минуту. Она прижалась к Гикору, и Гикор подумал, что он купит у Андро эту лошадь, даст, сколько тот попросит, будет ходить за ней, вместе и доживут каждый свой век. Потом он снял, почистил седло. «И как это мы с тобой осилим подъём тот, а, лошадь? Ты старая, и я старый, а?» Он снова выругал Андро за то, что тот даёт лошадь всем, кто ни попросит. Такую лошадь. Он захотел пойти и тут же выкупать Алхо. Или хотя бы просто напоить.
— Ребёнок сделает, — остановил его Симон. — Макбет!
— Ну да, он лучше нашего даже сделает, — посмеялся Гикор, но холодные голубые глаза ребёнка не понравились ему. И главное, он не переставая гасил-зажигал свой фонарик, гасил-зажигал.
— Эй, Макбет, давай наперегонки. — На улице затрещал мотоцикл.
Они сидели за столом и пили чай, и хлеб их был вкусен, и на столе стояло варенье из инжира. Их красный хлеб был очень вкусен. Они пообещали ему дать, сколько он увезёт с собой. «У меня и денежки припрятаны, уплачу…» — сказал он, но хозяева только махнули рукой, какие деньги, закрома лопаются. Да, да, всё у них в Цмакуте хорошо, кроме хлеба, всё родится, а хлеб неважный вот… не хватает даже. «Государственный потребляете?» — «Государственный. Зерном берём и мукой, ну да всё равно невкусный…» А старуха его совсем старухой заделалась, мать и та крепче… Хотела она им маслица прислать, да побоялась — протухнет по дороге, жаркая дорога, асфальт… Всё это время Гикор прислушивался к голосам на улице — мальчик не вёл Алхо обратно, что-то они задерживались.
— Сын твой не идёт что-то, — сказал Гикор.
— Да нет, ничего не сделается, — успокоил его Симон.
— В школе как учится — хорошо?
— Хорошо, хорошо, только вот трактор его очень интересует.
— Мне он… мне он что-то не таким показался, а?
— Верно, верно заметил, — засмеялся родитель. — На экзаменах телефон устроили, подсказывали друг дружке.
— Молодец, — кисло сказал Гикор.
Они не стали бить Алхо. Они привели его к роднику и смотрели, как он пьёт воду и как у него надувается от этого брюхо. Потом им показалось — слишком много он пьёт, и они оттащили его от воды, но один из ребят сказал, что он заметил, как лошадь, не разжимая губ, пила воду; пошли проверять — в самом деле, Алхо пил воду с плотно сомкнутыми губами: чтобы песок и грязь в рот не попали. Потом они вывели его за село и пустили по дороге.
Алхо боялся тринадцати-пятнадцатилетних ребят. Он предпочитал скорее груз непосильный, дорогу на станцию, остромордую суку, и красную суку, и вшивого пса — всех псов, вместе взятых, и змею в придачу, и шмелей — там он, по крайней мере, знал, что будет. А эти ведут по дороге, а Алхо ждёт пропасти. Алхо ждал пропасти под ногой, но пропасти не было, только сзади ехал мотоцикл. Но Алхо всё равно не верил им, даже когда они поили его — Алхо не верил им.
А они вели его, вели и вдруг остановили, поспорили, кому садиться, потом их трое уселось на Алхо, и Алхо побежал. Неудобно ему было, но ничего, выдержать можно. Но когда за ним погнался мотоцикл — началась пытка: мотоцикл возникал сзади, спереди, сбоку, путался в ногах, Алхо думал, что уж лучше бы они его избили и на этом покончили.
— Ладно, устал уже, пусть отдохнёт…
— Эй, Макбет, горючее у него кончилось, слышишь…
Они поспорили, что лучше: лошадь или мотоцикл. Потом мотоцикла не было, но они стали дурака валять с его хвостом, они приказывали ему идти, а сами держали за хвост, хвост чуть не отрывался. Не отрывался, конечно, но это было больно. Лучше бы раз навсегда оторвали его ему. Когда они приладили карманный фонарик ему на лоб, его чуть не передёрнуло от отвращения, а они вдобавок вздумали вдруг кормить его.
— А теперь пасись, — сказал один.
— Пасись, — сказал другой и пригнул его голову к земле.
А третий сунул ему под нос какой-то цветок.
— Ешь цветок, тебе дают.
— Не понимает.
— Темно, не видит, наверное.
Луна обливала землю молочным светом, её молчаливый большой круг спокойно сеял этот свет над землёй. Помаргивали звёзды. Из звёзд только половина — звёзды. Другая половина — планеты, такие же, как наши. На планетах, наверное, живут люди. Люди с планет, наверное, смотрят сейчас на землю в большие бинокли и видят скошенное поле, детей, лошадь и странный печальный свет фонарика, прилаженного ко лбу этой лошади. Печальный и смешной.
Когда Гикор с Симоном приблизились к ним, луна всё так же проливала свой молочно-белый свет на поле, качались тени от лошади, тихо угасали серые падающие звёзды и, вытаращив глаза, сосредоточенно и безмолвно глядели на лошадь с фонарём смуглые тёмноглазые мальчишки.
— Гипноз делаем.
Гикор не стал их бить, чужие были всё-таки. И Симон не рассердился на сына, он подумал, что раз мальчишки не бегут, значит никаких беспорядков тут не было. Гикор молча снял фонарик, сунул к себе в карман — не посмеют попросить, себе возьмёт. Словом, будет фонарь в Цмакуте — это уж точно.
Может, не нагружать Алхо до смерти, а? Не голод же в конце концов, не засуха. А эти-то, хозяева, хоть бы они заступились за лошадь, но нет, боятся скупыми показаться, ах ты! Алхо принял весь груз, и его словно не стало. Словно умер Алхо.
— Айта, вроде много получается…
В Англии, или где там, говорят, сыновья, когда уезжают жить в другой город, каждый месяц шлют домой письмо, так и так, мол, жив-здоров, чего и вам желаю. И деньги посылают — аккуратно, каждый месяц, черти. Свой сыновний долг. Ну да Англия страна что надо, там порядок знают… Алхо не дойдёт, наверное… И вдруг Гикор сам почувствовал усталость, почувствовал все свои шестьдесят пять лет и почувствовал смутную тревогу.
— Алхо…
Он поправил ему удила, седло, стремя.
— Алхо…
Но Алхо шёл — с глухим, едва слышным стоном. Алхо шёл — наперекор грузу, наперекор жизни своей шёл. Интересно знать, зачем убили несоевского Аршака? Кажется, деньги вёз, так, гроши какие-то, масло в городе продал, копейки.
— Как-то мы с тобой доберёмся, Алхо?..
И он понял, что постарел, что дорога эта его утомила. Он вспомнил утренний весёлый автобус и выругался:
— Безмозглые дураки, чтоб вас!..
Но автобус тут же забылся, и перед ним встал Андро, у телеги, с ослиным своим лицом.
— Тряпка, из-за баб готов на всё…
И вспомнилась ему Ашхен, но её он не выругал. И с отвращением и брезгливостью он вспомнил красные губы сына. И вспомнил речку, Алхо на берегу, девочек и выругал разомлевшую на солнце великаншу, представил сына рядом с ней и выругался ещё раз; его сын Генрик был рядом с ней маленьким, щуплым, и это ему очень не понравилось, потому что великанша могла схватить Генрика за белый нос и у него бы перехватило дыхание… «С восьмого класса курит, сукин сын», — подумал он и вспомнил прокуренную комнату в райкоме, где бюро исключало его из партии и снимало с председательства. А он и тогда был нагруженной лошадкой — он думал о сене, его исключали из партии, а он беспокоился, как там, в Цмакуте, картошка, не попортилась бы. И тревожился впрок — за все возможные голодные годы, за все засухи, которые будут и которых не будет. Гикор вспомнил зерно в амбаре и пшеничное поле и понял, что как этот Алхо прикован к своему грузу, так и он, Гикор, намертво прибит к этим полям и этим амбарам, будь они свои или чужие, были бы в Цмакуте. Он выругал пекаря Ваго за то, что тот печёт невкусный хлеб, и заставил себя подумать, как он всё имущество своё продаст и переедет жить в город. Но он и минуты не смог прожить в этом воображаемом городе, сердце у него чуть не разорвалось.
— Алхо, Алхо мой…
Он вспомнил сына своего Генрика, вспомнил, как приехал к нему с барашком, как сын привёл своих сослуживцев и секретаршу с длинными ногами, как он, Гикор, с невесткой готовили шашлык, дым выел им глаза, всё кончено было наконец, и Гикор, войдя в комнату, увидел напившихся-наевшихся осоловелых гостей сына: «Не стали тебя ждать, отец, шашлык надо горячим кушать, выпей за нас…» Он вспомнил свою глупую гордость, неизвестно откуда всплывшую, вспомнил, как ему тогда захотелось рассказать про свою с Левоном поездку в Москву и как никто его не стал тогда слушать… И вспомнил, как сын стеснялся его и своей деревенской жены… Ах ты боже мой… И тогда Гикор подумал, сколько дармоедов на этой земле, и подумал, что и государство-то стоит пожалеть, столько дармоедов, только и знают баклуши бить.
Алхо, родной… Нет, я ничего. Ну раз встал, давай я тебе поправлю тут… Так… так лучше?
— Накрой мешки брезентом, — сказал Гикор жене. — Лошадь как следует вытри, войлоком накрой, чтоб не простыла. Свиней прогони — я спать ложусь. Да не греми ты своими кастрюльками! — заорал Гикор. — Из Касаха иду, чтоб тебя с твоим мацуном… — пробормотал он уже во сне.
А потом, потом реял ветерок, какой только в горах бывает, реял от вершины к вершине, чуть трепля облака, заведующий фермой Левон ругался с конюхом Месропом, женщины доили овец, лаяли проголодавшиеся псы, вдали подал голос оранжевый табун, жена Гикора зарезала курицу, и тихо-тихо дремал Алхо.
Овцы ушли пастись, собаки, сытые уже, не желали их сопровождать, но всё же двинулись вслед нехотя. Алхо отдыхал стоя.
Гикор вышел из палатки, сел у входа и зевнул, мрачный-премрачный. Пришла Ашхен, сказала: «И нагрузил же ты…» Гикор сказал: «Пошла, не твоего ума дело». Пастухи отогнали от стада чужого телка, и двадцать раз мелькнула под носом у собак лиса и двадцать раз скрылась, окружённая собаками. Гикор спустился к оврагу. Левон колол дрова для фермы. Месроп направлялся к табуну, а Алхо пощипывал траву.
— Ешь, — сказал ему Гикор.
Утром Гикор спросил его:
— Всё ещё пасёшься? Хорошо делаешь, молодец. Пасись.
Реял ветерок, какой только в горах бывает, реял от вершины к вершине, чуть трепля облака, женщины доили овец, и подал голос оранжевый табун. Алхо вскинул голову — широкозадые кобылы источали там аромат и сулили сладкую усталость, не такую, какая бывает от груза. Алхо негромко заржал и пошёл к ним. Из табуна метнулся, поглядел на него с минуту и бросился на него жеребец. Отшвырнул Алхо, подмял под себя и, похрапывая, умчался. Вернулся к табуну. И поглядел оттуда злыми презрительными глазами: где-то там это жалкое ничтожество, осмелившееся подступиться к табуну?
Алхо сел, потом поднялся на ноги, поглядел на табун — кобылы источали тепло и запах цветов. Алхо заржал. Жеребец обошёл свой табун лёгкой поступью и снова бросился на Алхо — подмял его снова и, победный и злой, вернулся к кобылам.
По небу плыли клочки облаков, маячил среди зелени оранжевый табун, скулили и выли проголодавшиеся собаки. Алхо поднялся, встал на дрожащих ногах, поднял голову — кобылы источали запах цветов и тепло. Алхо заржал и двинулся к табуну.
— Гикор! Лошадь убивают… Гикор…
— Гикор! Отойди, Гикор, задавит, отойди, ради Христа!..
С вилами в руках Гикор пошёл навстречу жеребцу.
— Бездельник, собака, кишки тебе выпущу, стерва…
Гикора собаки спасли, окружили жеребца и оттеснили его от Гикора и Алхо. А Алхо всё рвался к оранжевому табуну, всё шёл к нему и не видел Гикора. И Алхо пошёл — пошёл, подминая под собой Гикора.
А оранжевый жеребец вырвался из кольца собак, ударил, укусил Алхо, распростёр его по земле и ушёл к своему табуну, разметав огненную гриву. И от самого табуна оглянулся и увидел, как Алхо в который раз уже встал, постоял секунду и пошёл за Гикором. Пошёл по дороге, ведущей к последующим грузам, пошёл через село на станцию.
— Спасибочки, — сказано было Андро, — спасибочки тебе! Как Гикору надо бывает в Касах, Алхо тут как тут, а ребёнок два дня болтается на станции, так Алхо устал, спасибочки…
— Андраник… — позвала бабка, мать Андро.
— Да с тобой-то что приключилось, мать, что — Андраник?!
— Сын твоего брата на станции сидит, Андраник…
— А я что, виноват, что ли, что он на станции сидит, я что — виноват?..