— Несправедливо, я согласна, даже возмутительно. Но что тут можно сделать?

Лиля стояла посреди кухни с кастрюлей в руках. Она несла кастрюлю к плите, когда несколько минут назад Арнольд вернулся домой и, не снимая пальто, побежал в кухню. Увидев его лицо, Лиля охнула и спросила: «Что случилось?» И пока он, нервничая и сбиваясь, метался по кухне и пересказывал новости, она так и стояла с кастрюлей в руках.

— Что тут можно сделать? — повторила Лиля.

— Не знаю. То есть конкретно не знаю, но что-то делать надо. Терпеть такое невозможно!

Лиля поставила, наконец, кастрюлю на край плиты.

— Может, стоит обсудить все это с Кириллом? — осторожно спросила она.

— Обязательно! — почти что обрадовался Арнольд. — Он все время был в курсе дел. Он и сам пострадал тогда… Который сейчас час в Амстердаме?

В Европе была глубокая ночь, но Арнольд сказал, что не выдержит до завтра, ему нужно немедленно поговорить с Кириллом.

Телефон гудел долго и угрюмо; наконец, включился автоответчик, заговоривший женским голосом на незнакомом языке. Арнольд, чертыхаясь под нос, дожидался конца тирады, но речь вдруг прервалась, и сонный женский голос промямлил что-то непонятное. От неожиданности Арнольд сказал по-русски:

— Кирилла можно?

— Кирилл? — переспросил женский голос. Трубка глухо бухнула, и после долгой паузы хорошо знакомый голос произнес:

— Я вас слушаю.

— Кирилл, ты? Это я. Разбудил? Извини, но очень нужно. Такая новость: к нам сюда едет Ошмянский. В качестве политического беженца. Представляешь? Вот так…

Кирилл хмыкнул, помолчал, опять хмыкнул и со вздохом проговорил:

— Что ж, бегут люди из России, кто куда… Мы же с тобой уехали — вот и он…

— Да, но «политический беженец»? Нет, такое нельзя допустить. Надо что-то предпринять. Это же издевательство над здравым смыслом. Я уже не говорю о справедливости… Что ты скажешь?

Кирилл посопел в трубку.

— Что я могу сказать? Сукин сын он, и все.

— И все? Ну нет. Я готов пойти куда угодно — в суд, в иммиграционную службу, в госдепартамент, в еврейские организации… куда угодно! Я, знаешь, человек не вредный, но в этом случае… Надеюсь, ты будешь со мной?

— Что ты имеешь в виду?

— Ну, ты ведь свидетель всех этих его художеств. Да не только свидетель — ты сам из-за него пострадал, невыездным стал, помнишь? Так что я на тебя рассчитываю: если подтвердить какие-то факты или там показания дать… Да?

Кирилл вздохнул.

— Факты это факты, от них не уйдешь…

— Именно. Должна же быть хоть какая-нибудь справедливость в этом сумасшедшем мире. Ладно, буду тебя держать в курсе. Позвоню, когда что-нибудь прояснится… Кстати, что это за женский голос? Ты что — женился?

— Ну, в каком-то смысле… — замялся Кирилл.

— На местной? На голландке?

— Нет, она японка. Альтистка из нашего оркестра. А как Лиля? Привет передавай.

Готовили к премьере спектакль «Похищение из сераля». Репетиции назначались каждый день, и чтобы сходить на консультацию, Арнольду пришлось отпроситься с работы.

Адвокат сказал, что с точки зрения юридической позиция Арнольда выглядит весьма обоснованной, поскольку в американском законе есть специальная оговорка, что статус беженца не может быть предоставлен лицам, принимавшим участие в преследовании других сограждан по политическим, расовым, этническим или религиозным мотивам. Однако вести это дело решительно отказался. Он порекомендовал Арнольду самому составить заявление в службу иммиграции, описать там вкратце («не надо всех этих подробностей!») суть проблемы и, сославшись на закон, потребовать его исполнения. Он даже сам написал на бумажке точное название закона и номер статьи («про-вижн»), на которую следовало сослаться.

В тот вечер, как назло, спектакль кончился поздно, и Арнольд сидел за письменным столом чуть ли не до утра, тыча одним пальцем в клавиши английской машинки и поминутно заглядывая в словарь. Вообще-то его английский язык был неплох, но одно дело — болтать в антракте с коллегами-оркестрантами, а другое дело — писать официальный документ.

Отправив заявление заказным письмом, он подождал неделю, а потом начал звонить в центральный офис в Вашингтоне, наводя справки о продвижении дела. Прошло еще несколько дней, и он, наконец, добился разговора с чиновником, который имел отношение к подобным делам. Это была женщина с сильным южным акцентом, Арнольд понимал ее с трудом. Она сказала, что делу дан ход, факты в отношении мистера Ошмиански проверяются, и Арнольд будет поставлен в известность о принятом решении.

— Но он не сегодня завтра прилетит в Америку, — пытался втолковывать Арнольд.

— Ну и что из того? — возразила чиновница. — Если мы убедимся, что беженский статус предоставлен неправильно, мы можем возбудить вопрос о депортации.

— Зачем же так сложно: сначала впускать, потом депортировать… Вы связались с консульством в Москве?

Чиновница сухо заметила, что все необходимые действия предпринимаются, и повторила, что о решении заявитель будет уведомлен официально.

Разговор с чиновницей произвел на Арнольда тяжелое впечатление.

— Ее это абсолютно не колышет, — говорил он вечером Лиле. — Подумаешь, стукач… Она даже не представляет себе, что это такое!

Они обедали в кухне, Лиля только вернулась после уроков, а Арнольд собирался на вечерний спектакль. Лиля безучастно смотрела в свою тарелку и, казалось, не слушала мужа. Потом неожиданно сказала:

— Знаешь, я последние дни все думаю о нем, о Левке Ошмянском. Ну, близко я его не знала, но все же пять лет на одном курсе… Конечно, особенно симпатичным он не был, но ведь и никаких там гнусностей за ним не водилось. Так, нормальный парень, вполне даже свойский…

Арнольд бросил на стол ложку.

— А что ты думаешь: стукач должен выглядеть, как Мефистофель, что ли? С печатью коварства на челе?

— Я думаю, что тогда, в консерватории, он еще не…

— Откуда ты знаешь? — сказал он с раздражением. — И вообще, какая разница, когда он начал доносить? На нас с Кириллом он точно стучал, у нас доказательства. А этим, из иммиграционного офиса, им все равно, мы все для них одинаковы — дикари из отсталой страны. Тутси против мутей, мутей против тутси… Кто там прав, кто виноват? Американцы даже думать об этом не хотят: какая разница? Все жертвы режима — и стукачи, и палачи… Все «политические беженцы»! С ума сойти…

Арнольд махнул рукой, вскочил, едва не опрокинув стул, и вышел из кухни. Через несколько минут Лиля нашла его в темной спальне. Он лежал одетый на кровати, отвернувшись к стенке.

— Ты что? — спросила Лиля осторожно.

Он ответил нехотя:

— Что-то голова разболелась. Доедай одна, я здесь отдохну перед спектаклем.

Прошло еще несколько дней. Несмотря на занятость, Арнольд продолжал звонить в Вашингтон, в службу иммиграции, настаивая на быстрейшем решении дела.

Получив уклончивый ответ от какого-нибудь чиновника, он узнавал фамилию его непосредственного начальника и начинал дозваниваться к нему. Это было непросто, чиновники постоянно были на совещаниях, заседаниях и в отъездах, ему советовали позвонить тогда-то или тогда-то, и приходилось отлучаться с репетиций. А однажды, в среду, он опоздал на дневной спектакль. Тогда он решил подать жалобу на имя директора службы иммиграции и натурализации. Сработала эта жалоба или нет, но вскоре он получил приглашение на прием в местное, нью-йоркское отделение иммиграционной службы.

Это было как раз в день премьеры «Похищения из сераля», репетиции не было, и в назначенное время Арнольд вошел в назначенный кабинет пригласившего его чиновника.

Им оказался пожилой негр с улыбкой Луи Армстронга, но с тоненьким, интеллигентским голоском; звали его Луи Вильямс. Он осведомился, подтверждает ли заявитель факты, изложенные в его письме, и попросил Арнольда ответить на ряд вопросов.

Первый вопрос Арнольд предвидел: на чем основана его уверенность, что именно мистер Ошмиански доносил на него? Арнольд рассказал, как во время гастрольных поездок оркестра в Тульскую область они с его другом Кириллом Ухановым сидели в автобусе рядом, на одном сиденье, и обсуждали планы эмиграции, а сзади них сидел Ошмянский, который подслушал разговор и сообщил в партком. («Куда?» — «В партком — в местный комитет коммунистической партии».) После этого их вызвали, сначала Кирилла, потом Арнольда, в спецотдел и там долго допрашивали об их намерении эмигрировать. («Куда?» — «В спецотдел — отделение КГБ в местной организации Госконцерта».) Они, конечно, все отрицали. Однако их предупредили, что, если они предпримут хоть малейшие шаги в направлении отъезда, им будет плохо.

Но им и так пришлось плохо: их категорически исключили из всех гастрольных поездок за рубеж (так Арнольд объяснил слово «невыездной»), а поскольку оркестр выезжал в Румынию и Болгарию, их перевели на другую работу — менее престижную, хуже оплачиваемую и не соответствующую их квалификации.

Луи Вильямс внимательно слушал, сочувственно кивал головой, а потом спросил:

— А вам устраивали очную ставку с мистером Ошми-ански?

— Нет конечно. Его имя даже не упоминалось. Они не выдают своих осведомителей. Но по всем деталям, о которых они знали, мы пришли к выводу, что это был он, Ошмянский, и что речь шла о нашем разговоре в автобусе. Мы в этом убеждены на сто процентов. Уханов готов дать показания под присягой.

— Пока не надо.

Мистер Вильямс задумчиво посмотрел в окно на глухую стену соседнего дома и слегка пожал плечами.

— Видите ли, тут остается неясным один очень важный вопрос. Допустим, вам удалось доказать, что это именно Ошмиански сообщил о вас в… органы власти. Но почему нужно думать, что он действовал как член репрессивной организации КГБ, а не как рядовой гражданин, который из чувства, допустим, патриотизма или извращенно понимаемой справедливости решил сигнализировать властям. Вы понимаете? — Вильямс перегнулся через стол, посмотрел Арнольду в глаза и улыбнулся своей неотразимой улыбкой Армстронга. — В соответствии с законом, на который вы ссылаетесь, должно быть установлено, что данное лицо принимало участие в организованных репрессиях против представителей преследуемых меньшинств именно как часть репрессивного аппарата, а не просто индивидуум с плохим характером, который ссорится с сослуживцами. Понимаете? Можно, конечно, предположить, что этот Ошмиански доносил на вас и вашего друга из ненависти к евреям, что препятствовал вашей эмиграции в Израиль из антисемитских побуждений. В этом случае…

Арнольд протестующе замахал руками.

— Нет, нет! Я этого не утверждаю! Мой друг, Уханов, не собирался в Израиль, он вообще не еврей, он просто хотел уехать от коммунизма. А вот Ошмянский еврей, а доносил он из приспособленчества. Антисемитизм здесь ни при чем.

Улыбка плавно сошла с лица мистера Вильямса. Он в полной растерянности уставился на Арнольда.

— Простите, я не совсем понимаю… Значит, мистер Ошмиански еврей? И он доносил на вас, что вы хотите в Израиль? Так?

— Ну и что из того, что он еврей? Он донес на нас, чтобы войти в доверие, чтобы улучшить свое положение, чтобы его пускали за границу! Музыкант-то он неважный, вот он и действует как может…

Луи Вильямс долго разглядывал стену противоположного дома, потом сказал:

— Странная история… Впрочем, не я принимаю решение, мне только поручили поговорить с вами. Я доложу в Вашингтон — там будут решать.

— Я заинтересован в этом, — возбудился Арнольд. — Кому я могу позвонить в Вашингтон?

Мистер Вильямс несколько замялся.

— Собственно говоря, вам в любом случае сообщат о решении.

Улыбка Армстронга так и не вернулась на его лицо, даже когда они прощались.

В тот же вечер Арнольд позвонил Кириллу в Амстердам и подробно пересказал ему разговор с мистером Вильямсом.

— Что ты на это скажешь?

Кирилл посопел в трубку.

— Как этим американцам разобраться в наших делах? Кто прав, кто виноват? Мы и сами-то не очень понимаем…

— Нет уж, ты меня извини. — У Арнольда задрожал голос. — Все-таки он виноват, а не мы с тобой! Это факт! Я предлагаю написать жалобу в Госдеп. Сразу же, пока иммиграционная служба не отказала. Я пришлю тебе по факсу, ты подпишешь и вернешь мне, а я уже…

— Ничего я подписывать не буду! — решительно прервал его Кирилл. Арнольд поперхнулся.

— То есть как?! Почему? Ты же говорил, что будешь со мной…

— Одно дело, подтвердить факты, а другое — жаловаться, добиваться, чтобы его не пускали… Ты меня извини, но получается, что мы поступаем не лучше него: тоже стучим…

— Ах, это я стукач? Ну, знаешь… — Арнольд не смог найти слов.

Первые дни после премьеры «Похищения из сераля» были сравнительно свободными, и Арнольд несколько раз звонил в Вашингтон, в иммиграционную службу. Чиновники разговаривали вежливо, утверждали, что решение скоро будет принято, но от обсуждения дела по существу уклонялись. Арнольд проявлял настойчивость и вскоре заметил, что чиновники стали от него прятаться: секретарши сразу узнавали его по акценту и просили позвонить через неделю. Иногда через две…

Тогда Арнольду и пришла идея подключить к этому делу еврейские организации. Ему казалось вполне естественным, что они не допустят в страну человека, препятствовавшего еврейской эмиграции. Но, к его удивлению, миссис Коэн сразу помрачнела, когда Арнольд изложил ей свою просьбу.

Они были знакомы давно, со времени, когда Арнольд с Лилей только прибыли в Америку, а Рут Коэн опекала их в качестве рядовой сотрудницы еврейской общественной организации по приему эмигрантов. Она тогда много для них сделала: по ее настоянию их дольше держали на пособии, чтобы дать возможность Арнольду пройти конкурс в оперный оркестр. С тех пор они многократно встречались, бывали друг у друга в гостях. Рут то и дело приглашала их с Лилей участвовать в благотворительных концертах: в пользу Израиля, в пользу бездомных, в пользу эфиопской общины, в пользу больных СПИДом…

За эти годы Рут Коэн выросла из рядовой сотрудницы в «большого еврейского начальника», как она сама себя в шутку называла. Шутки шутками, но это действительно было так: она занимала высокую должность в Федерации еврейских организаций Нью-Йорка и пользовалась значительным влиянием. Арнольд сразу подумал о ней, когда решил призвать на помощь еврейские организации.

Они сидели в ее кабинете в креслах, в стороне от письменного стола — она старалась подчеркнуть неофициальный характер их разговора. Кабинет был просторный, с хорошей мебелью, книжными шкафами, с портретами на стенах: на одной стене портрет Авраама Линкольна, на другой — Теодора Герцля.

— Позволь мне говорить с тобой прямо, мы ведь друзья, верно? — сказала Рут, когда Арнольд изложил суть дела.

Он вяло качнул головой — такое вступление не сулило ничего хорошего.

— Я хочу объяснить одну важную вещь. — Она задумалась, сняла свои толстые очки, протерла их салфеткой. Арнольд вдруг понял, что никогда не видел ее без очков — она выглядела моложе и не так авторитетно, как обычно. Надев очки, она заговорила: — Я прекрасно понимаю, что он мерзавец, этот Шманевский… или как его? Но видишь ли, мы вовсе не обязались здесь принимать одних хороших людей. Между нами говоря, мало ли сволочей мы напустили с вашей эмиграцией? И жулики, и бездельники, и просто уголовники… Ты сам это прекрасно знаешь. Пойми, это не наше дело говорить, кто хороший, кто плохой. Как мы будем выглядеть, если скажем: не пускайте этого и этого — они плохие? Ведь у них здесь родственники, которые послали им вызов. Представляешь, как они взбеленятся? Что это, скажут, за еврейская организация, которая не хочет впускать евреев? А мы, между прочим, существуем на их пожертвования…

— Подожди, — Арнольд старался говорить спокойно. — Это ведь прямое нарушение закона. Как можно считать «политическим беженцем» человека, который активно сотрудничал с режимом? От кого он беженец, если он с властью заодно?

— Ну, того режима уже нет… — Она замахала руками, когда Арнольд попытался возразить. — Знаю, что ты скажешь! Да, далеко не все уезжают по политическим или религиозным причинам. Верно. Просто ищут, где устроиться получше. Но даже если они не понимают, мы-то знаем, что евреям в той стране жить опасно. Спасать их нужно, особенно их детей. Ты не согласен?

Арнольд развел руками:

— Не об этом речь. Но из-за того, что они евреи, им не должно прощаться все на свете. Ты извини, но мы не должны уподобляться черным. Те готовы оправдать любого убийцу, если он свой, — и мы так же, да?

— Знаешь, это отдает расизмом. Я прошу тебя таких вещей в моем кабинете не говорить!

Они оба замолчали. Она напряженно смотрела прямо перед собой, а он блуждал взглядом по сторонам — с Линкольна на Герцля, с Герцля — на книжные шкафы…

Наконец он сказал:

— Я вижу, мы друг друга не поймем. Но должен тебя предупредить, что я этого дела не оставлю…

Он решительно поднялся с кресла. Она тревожно посмотрела на него снизу вверх.

— Осторожно, не навреди себе. Ты слишком бурно реагируешь на это. Может создаться впечатление, что ты мстишь…

Это замечание вывело Арнольда из себя:

— Как же такое возможно: он стукач, я его жертва, а для вас мы равны — «политические беженцы»! Это же цинизм! Должна быть разница между правильным и неправильным, иначе общество жить не сможет! Ты говоришь, я мщу? А в Торе сказано: «Око за око…»

— Причем тут это? — она искренне удивилась. — «Око за око» — это о наказании уголовных преступников. А про месть там сказано: «Не мсти и не имей злобы на сынов народа твоего». Ты Тору изучал по газете «Правда», что ли?

Он пошел к выходу. Она вскочила с кресла и, догнав его в дверях, схватила за рукав:

— Извини! Я не хотела тебя обидеть. Мы ведь столько лет знакомы! Знаешь, пусть мне позвонит Лиля. С ней мы скорей поймем друг друга.

С вечера Арнольд не мог уснуть. Он долго ворочался, вставал, пил воду, понижал температуру отопления, принимал лекарства, снова ложился и снова вставал. Лиля сквозь сон жаловалась, что он не дает ей покоя, а ей утром на занятия. В конце концов он взял одеяло и ушел в гостиную на диван. Но и там не мог уснуть.

Этот разговор с Рут Коэн словно выявил мучившую его последние годы проблему. Ведь при всей гнусности жизнь в коммунистическом обществе имела четкие моральные ориентиры — по крайней мере для него и его друзей. Для порядочного человека считалось неприемлемым, скажем, вступить в партию или прославлять коммунистический режим. Тем более — доносить на коллег…

Арнольд в глубине души гордился, что прошел незапятнанным через все трудности той жизни. Эмиграция была для него еще одним актом протеста. Он считал себя именно политическим беженцем от коммунистического режима — Америка недаром приняла его как такового. И вот теперь в Америку поперли все те, кто приспосабливался, подыгрывал режиму, кто кричал «предатели» в спину эмигрантам. Левка Ошмянский, этот стукач, приспособленец, член партии, — его тоже Америка принимает с распростертыми объятиями как политического беженца… Мир, должно быть, перевернулся, потерял все ориентиры — где верх, где низ, где «хорошо», где «плохо»? Вынести это нелегко…

Он заснул лишь под утро и проснулся около полудня совершенно разбитым. С трудом поднялся: нужно было поспеть на репетицию. Во время репетиции он сбивался, путал, и маэстро дважды взглянул на него: один раз с удивлением, другой — с укором.

Спектакля в этот вечер, по счастью, не было, и Арнольд улегся пораньше. Лиля дала ему снотворное, но все равно уснул он с трудом. И только уснул — зазвонил телефон на тумбочке возле кровати. Пока он продирал глаза, Лиля взяла параллельную трубку в кухне. «Наверное, мама», — подумал Арнольд и повернулся на другой бок.

Проснулся он от шороха в спальне.

— Это я, не пугайся, — сказал из темноты Лилин голос.

— Чего ты там возишься?

— Джинсы ищу, куда-то задевались.

Он включил свет. Она шарила в стенном шкафу, стоя в одном нижнем белье.

— Куда ты собираешься? Который час?

— Девять. Вот они…

Она села на пол и стала натягивать джинсы.

— Ты к маме?

Она поднялась, застегнула молнию и сунула голову в свитер.

— В чем дело? Скажи, наконец!

— Я в аэропорт. — Она посмотрела в зеркало, поправляя на себе свитер. — Сейчас позвонил Левка Ошмянский.

Он прилетел в Кеннеди. С семьей. Идиоты из «Джуш-ки» должны были его встретить и отправить к родственникам в Кливленд. Так вот, их никто не встретил. У них двое маленьких детей. Пять часов сидят в аэропорту, без денег, без языка. Ничего не знают, даже позвонить не могут…

— При чем здесь ты? — Арнольд сел на кровати и дрожащей рукой пытался натянуть тапок.

— Он в Нью-Йорке никого больше не знает. Дети ревут, жена в истерике. Он нашел наш телефон по книге.

— Ты что?! — заорал Арнольд и швырнул тапочком в зеркало. — Я всю Америку поднял на ноги, чтобы этого стукача не впускали, а ты встречать его… В аэропорт! Ты с ума сошла!

— Арик, я не могу так разговаривать.

Она вышла в прихожую и сняла с вешалки плащ. Он выскочил вслед за ней — босиком, в трусах и майке — и попытался вырвать у нее плащ.

— Ты с ума сошла! Как ты поедешь в аэропорт? Ты же в жизни дальше супермаркета машину не водила. И с какой стати?..

— Дай сюда плащ. Арик, перестань.

Она повернулась и взглянула ему прямо в глаза. Губы ее были плотно сжаты. Он отпустил плащ и попятился.

— Арик, я все понимаю. Он негодяй, и правильно было бы, если б его не впустили. Но тут совсем другое дело: семья в отчаянном положении. По вине нашей родной «Джушки», между прочим. Они просят о помощи — я не могу отказать… Дети чем виноваты? Если что случится — мы себе этого не простим, я знаю.

— Ты ведь даже до моста не доберешься. Там такая путаница — опытный водитель не разберет!

— Как-нибудь доберусь. Собьюсь с дороги — заеду на бензоколонку, там скажут.

Она застегнула плащ и повесила сумочку на плечо.

— Ты что — притащишь их сюда?

— А куда еще? Переспят здесь, в гостиной хотя бы. А завтра утром позвоню Рут: пусть отправляет их в Кливленд, немедленно. А ты ложись.

У самых дверей он схватил ее за плечи.

— Нет, одну я тебя не пущу! Там дикое движение около мостов! Подожди, я сейчас…

Уже в машине, выезжая на шоссе, он сказал:

— Ну Кирилл и посмеется… Ты, скажет, поистине человек принципов. Цветы, скажет, не забыли захватить?

Она ответила не сразу:

— Цветы здесь не нужны. А принципы? Жизнь сложнее принципов…

Всю дорогу до аэропорта они напряженно молчали.