С Ильей Нейманом я учился вместе с шестого класса. Ну, в шестом классе мы еще были несмышленышами, но уже где-то к девятому классу, то есть к шестнадцати годам, стали замечать известное несоответствие между тем, что утверждалось на официальном уровне, и тем, что мы видели вокруг. И вот тут Илюша проявил всю силу своей наблюдательности. Вроде бы он читал те же газеты и слушал то же радио, но видел и слышал такие вещи, которые, например, проходили мимо меня, никак не привлекая внимания.
Однажды в областной газете в заметке от 16 сентября Илья прочел, что колхозы области успешно завершили уборку яровых на шесть дней раньше, чем в прошлом году.
Ну и что? Кто бы вообще обратил внимание на такую заметку? Завершили и ладно. А вот Илюша пошел в читальню, отыскал газету за прошлый год и узнал, что колхозы области в том году тоже успешно завершили уборку на шесть дней раньше, чем в предыдущем году. Как, опять на шесть дней раньше? Хм, значит, в прошлом году они собрали урожай яровых 22 сентября, а в позапрошлом 28-го. Поздновато.
Тогда Илюша взял подшивку газеты за несколько лет, почитал, сделал выписки. И выяснил, что каждый год уборка урожая заканчивалась на шесть дней раньше предыдущего года. Таким образом, десять лет назад уборка яровых должна была закончиться на шестьдесят дней позже 16 сентября, то есть в середине ноября. Но в середине ноября в наших широтах температура ниже нуля и на полях зачастую уже лежит снег. И потом — если уборка яровых закончилась в ноябре, почему газета сообщает об этом в сентябре? Странно получается…
О своем недоумении он рассказал мне, когда мы готовили обед у него дома. В ту пору было так заведено: после школы я шел к нему, и мы вместе готовили еду для себя и Томки, шестилетней Илюшиной сестры. Их мама, Софья Марковна, уходила на работу рано утром, оставляя нам сваренной с вечера картошки в мундирах и еще чего-нибудь — размороженной трески или отварных потрохов. Мы чистили картошку, грели ее на сковородке с постным маслом, на другой сковородке разогревали потроха; затем, когда еда была готова, забирали Томку от соседки по квартире Эльвиры Сигизмундовны, молчаливой старухи с костылем, и неспеша обедали втроем. На десерт нам полагалось по чашке киселя из порошка, а Томке стакан молока — она ведь ребенок. Томка была Илюше сестрой наполовину: его отец, как и мой, погиб на фронте в сорок втором году, а мать позже вышла замуж за инвалида Брузакова, который очень болел и вскоре умер. Но дочку родить они успели.
И вот в один из таких дней, за обедом, Илья поведал мне о своем открытии. Вернее, наблюдении.
Я беззаботно рассмеялся:
— Ну, совсем запутались… И ведь никто не заметил!
Илья веселиться был не склонен.
— Что значит никто? Я заметил. Значит, и другие могут заметить. А это подрывает авторитет печати.
Пожалуй, он прав, подумал я. И спросил:
— А что же теперь можно сделать? Задним числом?
— Задним числом нельзя, ты прав. Но нужно хотя бы предупредить редакцию, чтобы не повторяли каждый год эту фразу — «на шесть дней раньше». Это же глупость получается.
После еды мы, как всегда, принялись за уроки. В половине шестого я ушел домой: к этому часу моя мама возвращалась с работы. А Илья, как я потом узнал, написал письмо в редакцию и отправил его на следующий день.
Продолжение истории с письмом наступило примерно через две недели. У нас был, помню как сейчас, урок литературы: дверь в класс распахнулась и вошли директор школы Михал Михалыч (по прозванию Пихал Пиха-лыч) и секретарь комсомольской организации Валька Мохов. Директор выглядел взволнованным и растерянным. Он извинился за вторжение и попросил пройти к нему в кабинет ученика Илью Неймана.
Класс замер. Надо вспомнить (или понять — тем, кто в то время еще не родился), в какой атмосфере мы тогда жили, в ту памятную зиму 1952–1953 года. Повсюду были враги. И не только капиталистическое окружение, которое, понятно, всячески стремилось уничтожить нас, но и внутри, в нашей повседневной жизни. Газеты то и дело разоблачали тайные замыслы идеологических диверсантов, которые стремились подорвать нашу биологическую науку, или театральную критику, или философию марксизма-ленинизма. Эти изверги человечества насаждали формализм в музыке и поэзии, антипатриотизм и космополитизм. А в последнее время была раскрыта вредительская деятельность группы врачей, которые пытались умертвить посредством неправильного лечения руководителей партии и правительства — «убийцы в белых халатах», как называли их газеты.
Верили ли этим сообщениям мы, шестнадцатилетние школьники? В общем, и да и нет. Нет, потому что к тому времени мы уже начали замечать, как я уже сказал, несоответствие газетных сообщений жизненным реалиям. Но и да, верили, потому что это внушали нам со всех сторон. Была тут и еще одна составляющая, о которой особенно неприятно говорить. Почти у всех этих врагов — и у кос-мополитов-критиков, и у врачей-отравителей — были еврейские фамилии. А кто прятался за псевдонимом, тому припоминали в скобках его настоящее прозвание. И это, скажу прямо, некоторых привлекало. «От них только и жди, они на все способны», — говорил Валька Мохов, наш комсомольский вождь. Мне такие разговоры не нравились. Я рассуждал так: допустим, некоторые театральные критики действительно что-то неправильно писали или какие-то евреи-врачи неправильно лечили. Но разве можно на этом основании всех, кто этой национальности, включая Илью Неймана, считать врагами? Это же несправедливо, это не соответствует ленинско-сталинскому учению о двух нациях в каждой нации — буржуазной и пролетарской. Если рассуждать так, то с меня, русского, можно спрашивать, например, за какого-нибудь Колчака или Деникина. А предатель Власов… Нет, это неправильно!
Однажды я сказал все это Вальке Мохову. Он взглянул на меня сверху вниз (хотя я выше ростом) и процедил:
— А чего это ты, Смирнов, за них заступаешься? Тебе что, больше всех надо? Тебя самого не мешало бы проверить, кто ты есть…
В тот день, когда Илью увели с литературы, мы еле дождались перемены и сразу бросились вниз, на первый этаж. Но в кабинете не оказалось ни директора, ни Ильи. Секретарша сказала, что Неймана срочно вызвали в райком комсомола, а поскольку комсомольского билета у него с собой не было, Пихал Пихалыч отвел его сначала домой за билетом, а потом в райком. Почему вдруг в райком, да так срочно? И почему сам директор школы его сопровождает? Все недоумевали. У меня шевельнулись кое-какие догадки, вернее, предположения, но я ни с кем их не обсуждал.
После школы я поспешил к Илье, но его дома не было. Я объяснил Эльвире Сигизмундовне, что его вызвали в райком, и принялся сам разогревать обед. На этот раз Софья Марковна оставила нам гороховый суп и пшенную кашу. Томка ела неохотно, капризничала, несколько раз спрашивала, где Илюша, я отвечал, что скоро придет. Только бы он появился до Софьи Марковны, ведь если его дома не будет, она умрет от беспокойства.
Он вернулся часа в четыре и первым делом спросил: «Ты покормил Томку?» Потом поел. Я терпеливо молчал, ждал, когда он сам начнет рассказывать. И он рассказал.
Да, это, как я и подумал, по поводу письма в областную газету — ну, на шесть дней раньше… и так далее.
— Ты им объяснил, какая чепуха получается? — спросил я и тут же пожалел.
— Объяснил? Они рта раскрыть мне не дали. Их там было четверо: первый заместитель, школьный сектор, эта толстая по идеологическим вопросам… еще кто-то. Они слушать меня не хотели. Орали, кулаком по столу стучали. «Ты что лезешь не в свое дело! Кто ты такой, чтоб партийную печать высмеивать? Ты думаешь, если ты Нейман, то умнее всех?»
— Так прямо и сказали? — не выдержал я.
— Да, прямо так… А эта, толстая, по идеологии, говорит: из таких, как ты, вырастают убийцы в белых халатах. Прямо так…
Он замолчал, не в силах продолжать. Боялся расплакаться при сестре, может быть.
С минуты на минуту могла прийти Софья Марковна. Я спросил:
— И что теперь будет? Выговор или еще что?
Илья помедлил, будто собирал силы для ответа:
— Они там говорили об исключении из комсомола. Но райком по уставу не может исключить без решения первичной организации… ну, школы в моем случае. А они не уверены, что общее комсомольское собрание проголосует за исключение. Это Валька Мохов сказал сдуру. Они за это как накинулись на него… Значит, говорят, ты никудышный руководитель, значит, мы ошибочно рекомендовали тебя на эту должность! В таком духе… Мне даже жалко его стало.
Мы убрали со стола и помыли посуду. Илья сосредоточенно молчал. Я не отвлекал его от раздумий сколько мог, но в конце концов не выдержал:
— Все-таки что будет? Ты что-нибудь намерен делать?
Он развесил мокрое посудное полотенце над плитой.
Подумал и очень решительно сказал:
— Напишу письмо. Пусть знает, он должен знать.
— Кто?
— Сталин. Он, конечно, не представляет себе, что эти люди вытворяют, до чего они дошли. Они же вывернули наизнанку его учение по национальному вопросу.
— Почему ты думаешь, что он не знает? Он что — газет не читает?
— Газеты пишут об общих принципах. А во что это превращают на местах? Он безусловно не знает. Это же извращение ленинско-сталинской национальной политики, он бы такого не допустил.
Я не знал, что сказать. Конечно, всякие сомнения и страхи были. Но с другой стороны, так хочется верить, что справедливость в этом мире существует и олицетворяет ее Сталин.
В общем, я ничего не сказал и пошел домой. Да, собственно говоря, он моего совета и не спрашивал.
Примерно через неделю в школе на перемене Илья отвел меня в сторонку.
— Ну, сделано. Вчера отправил.
— Письмо? Отправил? Дай хоть черновик прочесть!
— Смеешься? По-твоему, я таскать его буду с собой, рисковать? Это же разоблачение всех этих… Я, конечно, копию себе оставил. Но так спрятал — ни одна сволочь не найдет.
Потянулись дни напряженного ожидания. Ожидания чего? Мы сами толком не знали. Конечно, мы не рассчитывали получить ответ от самого адресата, уж так наивны мы не были. Но все же какая-то официальная реакция на Илюшино письмо должна быть?
В школе мы об этом деле даже не разговаривали. Зачем? По его лицу я видел, что новостей нет. Так тянулось, наверное, с месяц, может, больше. И вот однажды Илья не пришел в школу.
— Кто знает, почему Неймана нет? — спросила учительница. — Заболел?
Все повернулись в мою сторону.
— Не знаю. Вчера я был у него, вроде все нормально…
После занятий я не мог пойти к Илье: в тот день, как назло, мне нужно было ехать на фабрику, где работала мама. Там накануне в ОРС (отдел рабочего снабжения) овощи привезли, маме достался мешок картошки и капусты. Просила помочь ей. А на следующий день Илья опять в школу не пришел…
Из школы я прямиком помчался к Нейманам. Дверь в квартиру открыла Софья Марковна. Это сразу меня удивило: ведь в середине дня она должна быть на работе. В первый момент я ее даже не узнал: всегда аккуратно причесанные волосы были всклокочены, во все стороны торчали седые пряди, — раньше я не замечал, что она седая; лицо было серое, без единой кровинки. Она впустила меня в прихожую и произнесла глухим голосом:
— Илья говорить с тобой не может. Он… его… его дома нет.
— Мам, кто там? — послышался голос Ильи из комнаты.
— Никто, это не к тебе! — крикнула Софья Марковна. И опять глухим шепотом: — Уходи скорей! Он не может ни с кем разговаривать. Большие неприятности могут получиться… Уходи скорей!
Я выскочил на улицу, как из горящего дома. Что происходит? Допустим, его опять вызывали в райком. Но почему он сам не может мне рассказать? Я еле дождался следующего дня.
На следующее утро в школе я смотрел на него во все глаза, но он словно не замечал, отворачивался. И только на второй перемене в коридоре, проходя мимо, чуть слышно шепнул:
— После занятий… за школой, возле сарая.
Возле сарая он поведал мне следующее. Позавчера к нему домой пришел незнакомый молодой мужчина, предъявил красную книжицу и предложил пройти в районное отделение госбезопасности. Здесь рядом.
Там с ним говорил другой человек, тоже в штатском. Он вытащил из толстой папки конверт и показал Илье. Это было письмо Сталину.
— С какой целью ты это написал? Неужели ты думаешь, что партийные организации и большевистская печать проводят какую-то «свою» политику, отличную от генеральной линии партии? С твоей стороны это в чистом виде провокация. — И потом как бы с удивлением: — Ты все еще числишься комсомольцем? Если ты не согласен с политикой партии в национальном вопросе, что тебе делать в комсомоле? Тебе там не место. А где тебе место, об этом мы подумаем…
Илья приблизил лицо к моему уху:
— Вот что учти. Он раз пять спросил, кто знает об этом письме? Я все пять раз сказал: никто. Он спросил: «А Смирнов? Ведь вы с ним дружите». Я сказал: «Смирнов не знает». А когда я уходил, он взял с меня подписку, что я никому-никому… «Даже Смирнову», — сказал. Понимаешь? Специально тебя назвал. Так что не заходи ко мне домой и не подходи ко мне в школе. Они могут проследить…
Конечно, я сильно перетрухнул и готов был скорей бежать домой, но Илья остановил меня.
— Еще кое-что… Я тебе должен сказать, только тебе.
Он замолчал, подыскивая слова. На лбу у него выступил пот, белки глаз покраснели.
— Речь там… не помню как, зашла об отце. Я говорю: он погиб на фронте. А он мне: «На каком там фронте? Твой отец, Яков Нейман, был арестован и осужден в 1937 году как враг народа. Десять лет без переписки. А твоя мать развелась с ним заочно и вышла замуж за Брузакова. Вот он действительно был на фронте и получил ранения. Благодаря этому Брузакову твоей матери и тебе разрешили жить в Москве, хоть вы и семья врага народа. Ты это не забывай…»
Несколько последующих дней я к Нейманам не ходил и в школе с Ильей не разговаривал. Мы только переглядывались, и в его глазах я читал, что все по-прежнему. Но 6 марта, когда объявили о кончине Сталина, он сам пришел ко мне домой. Был вечер, мама только вернулась с работы, мы садились обедать.
— Вот как кстати, — сказала мама. — Садись с нами.
— Спасибо, Евфросинья Петровна, я только что пообедал.
Илья всегда был вежлив со взрослыми. Мою маму он называл по имени-отчеству, а не «тетя Фрося», как другие.
— Не отказывайся, Илюша, — настаивала мама. — Мой Костя у вас чуть не каждый день ест. Скажи своей маме, я очень вам благодарна. И не отказывайся, садись с нами. Чем Бог послал.
Илья был мрачен и сосредоточен. Когда мама вышла на кухню, он сказал:
— Я слышал, через два дня похороны. Гроб будет выставлен в Колонном зале. Я пойду. Ты пойдешь? Занятий в школе не будет.
— Конечно пойду. — Я ничуть не колебался.
— Куда это вы намыливаетесь?
Мама стояла в дверях с кастрюлей в руках.
Я бы, наверное, не сказал ей ничего, но Илья не мог не ответить, когда его спрашивает взрослый:
— Прощаться со Сталиным. Говорят, через два дня похороны.
Мама поставила кастрюлю на стол, молча села.
— Ох, ребята… Не надо вам ходить. Вы представляете, вся страна съедется, что там будет. Давка страшная. Старые люди у нас на фабрике Ходынку вспоминают. Знаете, сколько там народу задавили насмерть? Нет-нет, не ходите!
Илья выдержал паузу и сказал подчеркнуто спокойным голосом:
— Извините, Евфросинья Петровна, но мне кажется, что сравнивать похороны Сталина с коронацией Николая Второго неправильно. То были другие времена, власти не знали, как управляться с большим скоплением народа. У нас, я уверен, будет все организованно…
— А ты маму свою спросил? — перебила она его. — Софья Марковна тебя отпустила?
Илья замялся:
— Я с ней пока не говорил.
— Вот видишь… Ну а я Костю не пущу.
Мне это показалось очень обидным. Что я — маленький, что ли? Да еще в присутствии моего лучшего друга!..
— Я пойду все равно! Я должен с ним проститься. Он был за справедливость, мы все ему обязаны!
— Никуда не пойдешь! Я ботинки твои запру. И пальто спрячу. Чем это мы ему обязаны? — Она говорила возбужденно, но старалась не повышать голос, чтобы не слышали соседи. — Это он затеял раскулачивание. Всю мою семью в Архангельскую область сослали. Чем я ему обязана?
Илья старался оставаться спокойным и вежливым:
— Как раз Сталин и указал на ошибки в процессе раскулачивания. «Головокружение от успехов».
Мама его будто и не слышала:
— Вся моя семья в этих проклятых болотах погибла. Я девочкой была, меня чужие люди спасли…
Свою угрозу она осуществила: спрятала мою одежду. Я все обыскал — нигде не нашел. Пришлось остаться дома.
А Илья пошел…
На следующий день мы услышали о сотнях погибших в давке на Трубной площади. А может, о тысячах…
Мама отдала мне мою одежду, и я побежал к Нейманам. Меня впустила в квартиру Эльвира Сигизмундовна. Одного ее вида было достаточно, чтобы понять: случилось что-то ужасное. Хрипло дыша, она проговорила:
— Софья помчалась туда. Его опознали по комсомольскому билету в кармане. Грудь продавлена, череп треснул… Они тело не хотят отдавать.
И вдруг она перешла на отчаянный крик:
— Тиран проклятый! Кровопийца! Даже после смерти продолжает убивать! Народ за Сталиным идет… куда? В могилу? Убийца!
Я смотрел на эту старую женщину, тяжело опиравшуюся на костыль, и начинал что-то понимать…
Хотя настоящее осознание пришло позже, через несколько лет.