Яков Блюмкин: Ошибка резидента

Матонин Евгений Витальевич

СУДЬБА РЕЗИДЕНТА

 

 

«Жить хочу! Хоть кошкой, но жить!» Побег, доллары и яд

Блюмкин все-таки решил скрыться. Правда, накануне он обдумывал еще один вариант — покончить с собой. Но как именно это сделать? Он пришел к знакомому врачу Григорию Иссерсону и попросил у него яду. Пока изумленный доктор соображал, что к чему, Блюмкин пустился в рассуждения, как лучше всего совершить самоубийство. «У тебя же револьвер есть», — наконец съехидничал Иссерсон. «Конечно, — ответил Блюмкин, — можно пустить пулю в лоб, но я не хотел бы стреляться из своего револьвера, которым поубивал многих контрреволюционеров».

Иссерсон яда Блюмкину не дал и постарался его поскорее выпроводить. А вскоре рассказал своим знакомым о столь странном случае. Те рассказали своему знакомому. А тот написал донесение в ОГПУ.

Не получив яд, Блюмкин решился окончательно — бежать.

В три часа ночи 15 октября 1929 года в квартире сотрудника юмористического журнала «Чудак» Бориса Левина раздался телефонный звонок. Сонный Левин поднял трубку и услышал взволнованный голос своей хорошей знакомой — Раисы Идельсон, жены известного художника Роберта Фалька. Она просила Левина приехать к ним как можно скорее. Он приехал. Выслушав сбивчивый рассказ Идельсон и ее двух подруг, Левин вернулся домой, вырвал из тетради лист и торопливо начал писать… заявление в ОГПУ. Оно сохранилось в деле Блюмкина.

«Я узнал следующее, что Я. М. Блюмкин (ошибка Левина, правильно Я. Г. Блюмкин. — Е. М.) приходил к моим знакомым, хвастался о своей связи с оппозицией… говорил, что его преследует ОГПУ, просил у них приюта и ночевал в ночь на 15-е. Просил разменять доллары, причем, открывая портфель, видно было, что у него куча долларов… У моих знакомых создалось впечатление: либо он душевнобольной, либо все, что он говорит, действительно правда».

Еще один источник информации о тех событиях — воспоминания сына Раисы Идельсон и художника Александра Лабаса (она вышла за него замуж после развода с Фальком в 1931 году), биолога и писателя Юлия Лабаса. В них со слов матери он добавляет к сохранившимся документам очень живописные подробности. Хотя не исключено, что и весьма беллетризированные.

Фальк в то время был в Париже. В гигантской квартире-мастерской Фалька, по адресу Мясницкая, 21, «мама поселилась не одна: вселила подруг — Еву Розенгольц, Лену Прибыловскую и уж не помню, кого еще», — пишет Юлий Лабас. Интересна и другая деталь — Борис Левин, по словам Лабаса, был мужем Евы Розенгольц. И приходил он в их квартиру якобы тогда, когда там еще находился Блюмкин. «Узнав, что в квартире Блюмкин, он, пару раз сбегав в туалет („медвежья болезнь“), в ужасе сбежал», — замечает Лабас, и Блюмкин присутствия Левина даже не заметил.

На следующий день, видимо, получив указание с Лубянки написать обо всем подробнее, Левин направил в ОГПУ описание разговора с Раисой Идельсон и ее знакомыми художницами (еще студентками, по воспоминаниям Юлия Лабаса) Рабинович, Розенгольц и Назаревской уже в деталях.

Дело, по его словам, было так.

Четырнадцатого октября к Раисе Идельсон пришел Блюмкин. Он находился в крайне возбужденном состоянии и просил ее «спасти» его от ОГПУ.

Юлий Лабас описывает этот момент куда как более красочно: «Раздался звонок. Мать подбежала к двери: „Кто там?“ — „Откройте! Это я — Яша Блюмкин. За мной гонятся!“ Его впустили с растерянностью и испугом. Кто гонится? Почему? Ведь Блюмкина все побаивались, зная, что он — важный чекист…»

Борис Левин сообщает: Блюмкин говорил Идельсон, что его преследуют, что «кольцо суживается». Что он сам — сторонник оппозиции, недавно вернулся из-за границы, там встречался с Троцким, а сейчас просит его спрятать.

Затем он попросил поменять на рубли 100 долларов и достать ему документ.

Идельсон согласилась и чуть позже вручила ему 200 рублей. При этом Блюмкин поинтересовался «почему так мало». Ей пришлось объяснять, где она меняла доллары. Документ ему она доставать отказалась.

Потом Блюмкин ушел, а когда вернулся, то Идельсон и ее подруги заметили, что он сильно изменился. Блюмкин обрил голову и сбрил усы. Он снова начал жаловаться, что его, как оппозиционера, могут расстрелять. Наивные женщины объясняли ему, что оппозиционеров сейчас не расстреливают, на что Блюмкин резонно возразил: «Вы не знаете, тех, которые работают в ОГПУ, расстреливают».

«Затем, — пишет Левин, — он часто звонил по телефону, вызывал Михаила Абрамовича и какую-то Лизу».

Это, наверное, была самая последняя попытка Блюмкина встретиться с Михаилом Абрамовичем Трилиссером и что-то ему объяснить.

Около девяти часов вечера Блюмкин начал умолять «съездить куда-то в чайную за Казанским вокзалом, где, по его словам, его прислуга должна передать ему чемодан». Поехали Назаревская и Розенгольц. Там действительно их ждала какая-то девушка с чемоданом.

Когда чемодан доставили Блюмкину, он сразу же открыл его и женщины ахнули от изумления. Он был буквально набит долларами. Потом они еще говорили о каком-то портфеле, в котором тоже были доллары. Блюмкин начал рассовывать доллары по карманам, часть из них оставив в портфеле. В портфеле находилась и крупная сумма советских денег.

Воспоминания Юлия Лабаса: «Блюмкин как пойманный зверь заметался по квартире: „Жить! Жить хочу! Хоть кошкой, но жить!“ Потом обратился к студенткам: „Девочки, не хотите посмотреть, что у меня в чемодане?“ Кто-то из студенток потянулся к чемоданчику, но мама наотрез запретила: „Мы, девчонки, дуры, начнут пытать, все выболтаем, а если ничего не знаем, то и спрос с нас невелик“. — „Рая, у тебя не осталось документов Фалька?“ — „Ты что, конечно, нет, да и непохож он на тебя на фотокарточке“. — „Жить! Жить! Хоть кошкой, но жить!“…»

Тут либо Лабас что-то присочинил, либо Блюмкина и правда так «накрыло», что бросало, как щепку в шторм, из стороны в сторону — ведь еще совсем недавно он требовал яду.

Но продолжим читать Лабаса: «Под утро после бессонной ночи Блюмкин позвонил некой Лизе… „Лиза, приходи на Мясницкую и принеси мою шинель с Арбата — на улице холодно (на Арбате была квартира Блюмкина. Вот наивность!). Надеюсь, придешь ОДНА?“ Собеседница, видно, запротестовала, мол, конечно же, приду одна. Вскоре Блюмкин ушел, предупредив: „Никому, кроме меня, не открывайте, скоро вернусь“».

Согласно донесению Бориса Левина в ОГПУ все это время Блюмкин то заряжал, то разряжал свой револьвер и говорил о самоубийстве. Женщины струхнули не на шутку — доллары, револьвер, разговоры о слежке и расстреле… В общем, они облегченно вздохнули, когда вечером 15-го Блюмкин ушел. Чемодан и портфель он оставил. Часа в два ночи к Идельсон явился какой-то человек по фамилии Варьян с запиской от Блюмкина. Он забрал чемодан и портфель, написав расписку, и удалился.

История с чемоданом и долларами — наверное, самая загадочная страница жизни Блюмкина в последние его дни на свободе. Что это были за деньги? Для чего они предназначались? Откуда Блюмкин взял такую сумму? Кем был этот загадочный Варьян, который забрал чемодан и портфель с долларами и рублями? Точных ответов на эти вопросы до сих пор нет. Во всяком случае, в тех документах, которые доступны для исследователей. Можно только версии строить, что мы и сделаем чуть позже. Увы, в биографии Блюмкина это приходится делать часто.

Юлий Лабас утверждает, что позже в квартиру его матери пришли люди из ОГПУ. «Вошли: „Где здесь вещи Блюмкина?“ Студентки молча показали. Кто-то промямлил: „Он — больной. С головой непорядки“. — „А мы и пришли лечить! Показать, что у него в чемодане?“ Студентки хором запротестовали. Тем не менее чекисты открыли чемодан и показали… пачку долларов. Назавтра всех студенток вызвали в ОГПУ к Мееру (в обиходе Михаил. — Е. М.) Абрамовичу Трилиссеру. Взяли подписку о невыезде. Между прочим, уходя „за шинелью“, Блюмкин оставил в фальковской мастерской свое шикарное кожаное пальто „чекистского“ покроя… Через много-много лет мама с тетей подарили его бывшему директору ГОСЕТа Арону Яковлевичу Пломперу, вернувшемуся из лагерной отсидки». То есть тому самому Пломперу, который должен был доставить тайные послания Троцкого его родственникам, но так и не доставил.

А еще через неделю Идельсон и ее подругам по секрету сообщили, что Блюмкин на допросе рассказал, будто ворвался к ним в квартиру, угрожая оружием, и ни с кем из них не общался. А значит, к ним никаких претензий не будет. Если так, то в некоем благородстве Блюмкину не откажешь. Ну а что? Ему тоже были свойственны «души прекрасные порывы».

 

«Я ведь знаю, что ты меня предала». Арест

Что касается времени телефонного звонка Блюмкина из квартиры Фалька Лизе Горской, то здесь Юлий Лабас не точен — он звонил ей не под утро, а накануне, поздно вечером.

Лиза указала в рапорте на имя Трилиссера, что Блюмкин звонил ей «вечером, часов в 11». Об этом звонке она сразу же доложила начальству. Блюмкин просил ее с ним встретиться, говорил, что ему тяжело погибать от своих же товарищей и что он решил на время исчезнуть, чтобы всё обдумать. Она согласилась.

Все же Блюмкина до последнего момента мучили сомнения. Судя по сохранившимся документам, он переживал не только из-за себя, но и за то дело, в которое вложил столько труда и нервов. Что будет с его резидентурой на Ближнем Востоке? Как сложатся после его побега судьбы ее сотрудников? Например, Ирины Великановой, которая под его личным влиянием решила попробовать себя на нелегальной работе? Не случайно несколько дней подряд Блюмкин писал большое письмо-исповедь на имя Трилиссера. Это 26-страничное послание на тетрадных листах в клеточку было приложено к его делу. Правда, как уже говорилось, сохранилось оно, начиная с девятой страницы.

В письме Блюмкин в оптимистических тонах обрисовал положение своей резидентуры на Ближнем Востоке. Если же Центр вдруг решит прикрыть «константинопольскую крышу», советовал сделать это с помощью Николая Шина, «героически преданного делу человека». Затем он перешел к финансовым делам, так как не успел представить Трилиссеру отчета о своих расходах. «Это обстоятельство, — писал Блюмкин, — может привести к чисто умозрительному заключению, почти неизбежному в обстановке подозрений, которые против меня вспыхнут, нет ли каких грехов по части денег… Если бы я был так чист и безупречен политически, как я был в деньгах (выделено Блюмкиным. — Е. М.), то совесть моя была бы спокойной».

Далее Блюмкин подробно описал, на что уходили деньги. Затем перешел к истории своей измены и связей с оппозицией. Фрагменты этой части письма не раз цитировались выше.

Он положил письмо в конверт, конверт — в пакет. Туда же — свой персидский паспорт, удостоверение сотрудника ОГПУ, другие документы. Все это он хотел оставить для чекистов, которые станут искать его после побега. Затем он отправился на встречу с Лизой.

Когда Блюмкин договаривался о встрече с Лизой Горской, он, похоже, был уже настолько растерян и подавлен, что забыл элементарные правила конспирации. Они встретились во дворе дома, где жил Фальк и в квартире которого находился чемодан с долларами. А может быть, Блюмкин действительно не мог представить, что Лиза его предаст?

Она начала снова его убеждать, чтобы он пошел к Трилиссеру. Это продолжалось минут двадцать. Блюмкин колебался, возражал. Говорил, что лучше всего для него сейчас — это скрыться на пару лет. «Уеду на юг, — возбужденно делился он с ней соображениями. — У меня созрел замечательный план». И решил немедленно ехать на вокзал. Лиза согласилась проводить его.

Блюмкин предложил ей вместе с ним зайти в квартиру Фалька «за вещами». Надо понимать, за чемоданом с деньгами, вряд ли его беспокоило в тот момент оставленное там кожаное пальто. «В квартиру я, по указанию т. Трилиссера, отказалась пойти», — сообщала в донесении Горская. К тому времени она уже знала, что за Блюмкиным вот-вот приедут чекисты. Тогда он, явно заподозрив неладное, решил ехать на вокзал без вещей. «Мы вышли на улицу, мне пришлось сесть с ним в машину, — докладывала Лиза, — (т. Трилиссер дал мне указание не делать этого, но наши товарищи опоздали, и я уже остановить его не могла). Приехали на какой-то вокзал, где я надеялась арестовать его с помощью агента ТО ОГПУ или милиционера».

«Какой-то вокзал» был Казанским. Блюмкин хотел сесть на поезд до Ростова, но поезд отправлялся только утром. Даже в этом ему перестало везти! «Кончено, — сказал он. — Раз я не уехал сейчас, то катастрофа неизбежна. От расстрела мне, видно, не уйти». И ведь как в воду глядел.

А чекисты запаздывали. Георгий Агабеков утверждал, что решение об аресте Блюмкина принималось так срочно, что не могли даже найти людей для операции. «Дело было ночью, часа в два, — писал он в воспоминаниях. — Искали кого-нибудь из начальников секторов для назначения на операцию, но никого не нашли, за исключением Вани Ключарева. Его и послали с несколькими комиссарами». Этот самый Ключарев был, по словам Агабекова, кассиром Иностранного отдела ОГПУ и находился с ним в приятельских отношениях. Он обычно сидел в своей крохотной комнате, уставленной несгораемыми кассами, и что-то заносил в ведомость «размером с хорошую московскую жилплощадь».

Пока чекисты ехали, Горская уговаривала Блюмкина отправиться к ней домой и там подождать до утра. Только ли стремление дисциплинированного оперативного сотрудника задержать Блюмкина, чтобы он не скрылся, руководило ею? Или вдруг желание еще несколько часов побыть с близким человеком, который ей доверился в самые тяжелые минуты своей жизни? Все-таки, думается, первое.

Блюмкин согласился поехать к ней домой. Они снова сели в машину. Он попросил все же заехать на Мясницкую за вещами. «На обратном пути с вокзала — на Мясницкую — наши товарищи встретили нас и задержали», — буднично описала Горская момент ареста Блюмкина.

В своем рапорте она опустила — безусловно, сознательно — кое-какие подробности. Они дошли до нас в устных рассказах об обстоятельствах ареста. Когда автомобиль с ними обогнала и заставила остановиться машина ОГПУ, Блюмкин якобы повернулся к ней и сказал: «Эх, Лиза, Лиза… Я ведь знаю, что ты меня предала. Ну, прощай!» По другой версии, его последние слова на свободе были совсем не такими литературными. «Лиза, ну ты и с…! — закричал Блюмкин, презрительно глядя на нее. — Ты же предала меня!»

Георгий Агабеков передал в своих воспоминаниях рассказ чекиста Ключарева, руководившего арестом: «Мы подъехали к квартире Блюмкина (наверное, все же к квартире Фалька на Мясницкой. — Е. М.) в час ночи. Я поднялся наверх один, но его не оказалось дома. Только я спустился вниз и вышел на улицу, смотрю, подъезжает такси, в котором сидели Блюмкин и Лиза Горская. Увидев нас, Блюмкин сразу догадался, в чем дело, ибо не успели мы подойти к его машине, как она уже повернула и умчалась. Мы вскочили в нашу машину и за ними. Такси неслось по пустынным улицам, как дьявол, но ты же знаешь наши машины. У Петровского парка мы их нагнали. Видя, что им не уйти, Блюмкин остановил машину, вышел и кричит нам: „Товарищи, не стреляйте, сдаюсь! Ваня, отвези меня к Трилиссеру…“ Потом Блюмкин повернулся к такси, где продолжала сидеть Горская, и сказал: „Ну, прощай, Лиза, я ведь знаю, что это ты меня предала“. Это все, что сказал он… Да, хороший был парень Яша, а пропал ни за что».

По другой версии, чекистам вообще не пришлось работать. Когда подъехала их машина, Блюмкин сразу все понял, сел в нее и скомандовал водителю: «В ОГПУ!» Почти всю дорогу он курил и молчал. Может быть, вспоминал посвященные ему стихи Шершеневича. Как ведь точно он сказал:

А мне бы только любви немножечко, Да десятка два папирос.

Когда уже подъезжали к Лубянке, Блюмкин произнес: «Как же я устал».

* * *

На следующее утро по зданию на Лубянке поползли невероятные слухи. «У меня от изумления отнялся язык, — вспоминал Агабеков. — Арестован Блюмкин, любимец самого Феликса Дзержинского. Убийца германского посла в Москве графа Мирбаха. Ведь еще два месяца тому назад, когда Блюмкин вернулся из своей нелегальной поездки по Ближнему Востоку, он был приглашен на обед самим Менжинским. А теперь он сидит в подвале ГПУ. Еще недавно его имя было помещено в новой советской Энциклопедии, — да что там, всего пару дней тому назад во время чистки партии Трилиссер его рекомендовал как преданного и лучшего чекиста. Его мнением о положении на Востоке интересовались Молотов, тогда бывший главой Коминтерна, и Мануильский… А теперь он в тюрьме. Казалось невероятным».

Но формально Блюмкин еще не был арестован. В это время он сидел не в подвале и не в тюрьме, а в комендатуре ОГПУ, на положении задержанного. Арестовали его только 31 октября. В его деле № 86441 хранится ордер № 744, «выданный сотруднику Оперативного отдела ОГПУ тов. Соловьеву на производство ареста т. Блюмкина Якова Григорьевича, находящегося в комендатуре ОГПУ». Ордер подписал заместитель председателя ОГПУ Ягода. В тот же день Блюмкина перевели во внутреннюю тюрьму ОГПУ. Там он первым делом заполнил анкету арестованного, сообщив о себе основные биографические данные.

Однако допросы Блюмкина начались гораздо раньше его формального ареста. Уже 19 октября его допрашивал Яков Агранов — тогда еще заместитель начальника Секретного отдела ОГПУ, ставший через неделю его руководителем. Агранов был известен тем, что при первой же встрече предлагал подследственному самому написать свои показания в свободной форме. Что-то вроде «исповеди на заданную тему». Это был его «фирменный метод». Часто он срабатывал гораздо эффективнее, чем допросы и угрозы. Человек начинал в письменных показаниях осмысливать свое прошлое, анализировать поступки и ошибки и тем самым давал чекистам богатейший материал, который можно было интерпретировать как угодно. А потом и предъявить подследственному собственноручно написанное следователем «признание».

С Блюмкиным Агранов поступил так же. Но Блюмкин сам охотно пошел навстречу. Он, вероятно, считал, что зафиксированный на бумаге его путь терзаний, колебаний и сомнений позволит руководителям ОГПУ лучше понять, что творилось в его душе. И, возможно, даже простить. Ведь при всех своих прегрешениях Блюмкин — а он в это горячо верил сам — всегда сражался за революцию, за коммунизм.

Агранов беседовал с Блюмкиным шесть дней. Его показания составили 35 страниц машинописного текста. Агранов передал их в камеру Блюмкина с запиской: «Прошу В<ас> проредактировать стенограмму и вернуть мне в конверте сегодня к вечеру. Я. Агранов». И Блюмкин усердно вычитывал стенограмму, делал правки, замечания. Он даже составил список поправок с указанием страниц и строк и попросил указаний, что ему делать с двумя последними страницами, которые показались ему не очень важными. Похоже, он еще на что-то действительно надеялся.

 

«Я прошу партию и ОГПУ оказать мне… доверие». Последние надежды

Блюмкин полностью капитулировал в первые же дни своего пребывания за решеткой. К тому времени, когда его арестовали формально, он уже был готов на всё. И порвать с оппозицией, и бороться с ней. Троцкий потом будет писать, что признание Блюмкиным своей вины сфальсифицировано Сталиным, но вряд ли это так. Он действительно был раздавлен и просил только об одном — поверить ему.

«Я прошу партию и ОГПУ оказать мне… доверие, — писал Блюмкин в заявлении, адресованном ЦК и ЦКК ВКП(б). — Единственная гарантия, которую я могу дать при этом, состоит в том, что я постараюсь это доверие оправдать на деле, в еще большей степени, чем это делал, идя от левых эсеров к большевизму… Я убежденно заявляю, что теперь принадлежу партии с головы до ног и что в той борьбе, которая ей предстоит, в дьявольски сложных и трудных условиях, в борьбе за генеральную линию, которую придется с кровью вырывать у капиталистических элементов города и деревни, за подготовку, организацию и развитие международной революции, за защиту СССР, партия может мною располагать без остатка как дисциплинированным членом партии. Я не только полностью, по всем пунктам, разрываю с оппозицией, но готов по первому приказанию партии в той форме, в какой она сочтет это нужным, по мере сил своих вести активную борьбу против этой оппозиции».

Он тесно сотрудничал со следствием и по профессиональным вопросам. Руководство ОГПУ теперь опасалось, что резидентура в Константинополе «заражена троцкизмом» и решило ликвидировать ее. Агранов попросил Блюмкина написать письмо Николаю Шину с указанием «ликвидировать контору» и выехать в Москву. Но так, чтобы он не догадался о том, что Блюмкин арестован.

Блюмкин энергично взялся за письмо. Написал он его 22 октября.

«Здравствуй, Колюшка!

Ты, вероятно, недоумеваешь (а заодно поругиваешь меня) по поводу того, что, рассчитывая пробыть в Москве одну-две недели, я задержался здесь на целых два месяца. Для меня самого это явилось неожиданностью. Но такова сложная природа нашей работы. В одном из западных пунктов, на котором, в частности, базировалась наша константинопольская лавочка, у нас произошло неожиданное осложнение, и понадобилось ждать выяснения этого столько времени… Первый вывод, к которому после долгих обсуждений… с моим высоким начальством мы, наконец, пришли, — это свернуть нашу лавочку в Константинополе, как базу нашей работы, и перенести ее в другой пункт.

Короче говоря, Колюшка, немедленно с получением сего приступай к ликвидации. Сделай это очень спокойно и выдержанно — никакой, решительно никакой опасности нет.

Распусти слух, увязанный, разумеется, со всем, что ты говорил ранее по поводу моего отсутствия или отъезда, что ввиду явной невыгодности предприятия именно в Константинополе, патрон, занятый другими операциями, распорядился ликвидировать контору…»

Далее Блюмкин предписывал Шину выезжать в Одессу нелегально, «чтобы не пачкать паспорт советской визой». Он уверял, что с большим трудом убедил свое начальство разрешить Шину приехать в СССР. Якобы сначала его хотели перебросить на другое место работы прямо из Константинополя, но он, Блюмкин, чуть ли не поругался с руководством и «выбил» разрешение на его приезд в Советский Союз. «Стоишь ты этого?» — с пафосом спрашивал он. «Если я смогу, то приеду в Одессу тебя встретить, хотя очень занят подготовкой нашей работы в другом пункте, — обещал Блюмкин. — Мне очень хочется, чтобы мы встретились именно в Одессе, городе нашего детства».

В постскриптуме Блюмкин просил Шина привезти ему пару замшевых перчаток, так как свои он потерял, писал, что мечтает сразиться с «маэстро Шином» в шахматы.

Это письмо — чистейший обман — написано так, что комар носа не подточит. Письмо отправили в Константинополь, где резидент ОГПУ Эйтингон (Наумов) передал его Шину. Соответствующее послание Блюмкин сочинил также Ирине Великановой. Он предписал ей срочно выехать в Москву якобы для замены паспорта.

Место Блюмкина в Константинополе занял Георгий Агабеков. Вообще-то он должен был ехать в Индию, но вскоре после ареста Блюмкина его вызвал к себе Трилиссер. В мемуарах Агабеков описал их разговор:

«Вот что, тов. Агабеков, — встретил меня Трилиссер, который на этот раз был в явно удрученном состоянии. — Вам придется отказаться от поездки в Индию. Вы, наверно, знаете уже, что случилось с Блюмкиным. Созданная им на Ближнем Востоке организация осталась теперь без руководства. Вам нужно немедленно выехать в Константинополь и принять нелегальную резидентуру. Посмотрите, кого из тамошних работников нужно снять и кого оставить…

О задачах ваших я много говорить не буду, — продолжал он, — вы их должны знать, руководя сектором. В данный момент нас очень интересуют палестинские события. Столкновения между евреями и арабами должны дать интересные для нас результаты, ибо английское правительство должно будет принять чью-либо сторону, благодаря чему будет иметься в наличии обиженная сторона, которую легко будет нам использовать против Англии. Палестина же важна как стратегический пункт, так как в случае столкновения с Англией дезорганизация морского движения через Красное море значительно поможет нам. Но в своей работе помните, что основная задача вашей работы должна заключаться в таком ее построении, чтобы аппарат мог действовать во время войны. Ну вот, я думаю, что это все. А с Индией подождем, пока не наладится работа в этих странах. Это со временем облегчит проникновение в Индию. Наконец, помните, что я возлагаю на вас большие надежды и будьте осторожны в работе.

В это время вошел в кабинет секретарь Трилиссера и доложил, что из внутренней тюрьмы передают о просьбе Блюмкина, желающего поговорить с ним.

— О чем мы еще можем говорить? Передайте, что мне сейчас некогда, — ответил Трилиссер.

— Да, кстати, вот записка Блюмкина о положении нашей агентуры. Ознакомьтесь и верните мне, — обратился опять ко мне Трилиссер. — Итак, постарайтесь на будущей неделе выехать, — протянул он мне руку, и я оставил кабинет».

Агабеков сообщает также в мемуарах, что переданная ему докладная записка Блюмкина начиналась с 27-й страницы и с таких слов: «Теперь, закончив с политической стороной дела, перехожу к работе ГПУ, которую я, несмотря на мои сомнения, выполнял честно и добросовестно. (Ах, если бы мое партийное лицо было так же чисто, как моя работа по линии ГПУ)». Дата, проставленная на записке, — 8 октября, то есть за неделю до ареста Блюмкина. «Меня, так же как и всех остальных товарищей, очень интересовало, что писал Блюмкин в первых 27 страницах, — пишет Агабеков. — Мы видели из остального текста, что там было признание, раскаяние, но в чем, в какой форме, мы так и не узнали, несмотря на то, что были пущены в ход все связи. Никто из нас в ГПУ не видел этих страниц. Они, вероятно, были сразу переданы в Политбюро Сталину, где в это время решалась судьба Блюмкина».

Парадокс в том, что в деле Блюмкина, как уже говорилось, осталась, судя по всему, именно первая часть его докладной — с 9-й по 26-ю страницу. В ней бывший «бесстрашный террорист» признавался и каялся. А вот где та часть, которая начиналась с 27-й страницы и которую читал Агабеков (если он ничего не перепутал), — неизвестно. Так же неизвестно, куда делись первые восемь страниц этой «исповеди».

* * *

Блюмкин так и не узнал, что Агабеков сменил его в Константинополе. Также не узнал он и того, что случилось с людьми из его резидентуры. В камере тюрьмы на Лубянке время для него уже остановилось. Но сам он, кажется, не осознавал этого до самых последних минут.

Он, конечно, понимал, что окончательное решение о его судьбе будут принимать не на Лубянке, а в ЦК, Политбюро или, возможно, и сам Сталин. От этих людей, руководителей партии и государства, будет зависеть, останется он жить или нет. Главное — чтобы они поняли все те причины, которые заставили его связаться с оппозицией, и то, что в ходе своих метаний и сомнений он окончательно переродился и теперь «полностью предан партии».

Он не ошибался. 21 октября Ягода и Агранов действительно направили Сталину отредактированную самим Блюмкиным (!) стенограмму его же показаний. Сталин внимательно прочитал их, судя по оставленным пометкам. На экземпляре стенограммы, хранящемся в Архиве Президента Российской Федерации, многие места подчеркнуты карандашом. Особое внимание Сталин обратил на блюмкинский пассаж, который уже упоминался выше:

«Вообще во мне совершенно параллельно уживались чисто деловая преданность к тому делу, которое мне было поручено, с моими личными колебаниями между троцкистской оппозицией и партией. Мне кажется, что психологически допустимо, и это является объективным залогом моей искренности, когда я это говорю».

Сталин отчеркнул его двумя чертами на полях и оставил рядом комментарий: «Ха-ха-ха!»

Двадцать четвертого октября Сталин распорядился переслать копии стенограммы показаний Блюмкина членам и кандидатам в члены Политбюро.

А 28 октября 1929 года Блюмкин составил заявление в ЦК и ЦКК ВКП(б). «Я хочу, чтобы партия и ОГПУ, когда они будут решать вопрос о моей партийной судьбе, чтобы они видели мой путь, — среди прочего писал он, — чтобы они видели, что я могу быть полезен, что я не должен быть потерян как работник для партии и Советской власти, и чтобы решали вопрос обо мне по совокупности… Даже и с этой моей ошибкой, я сейчас более надежен как революционер, чем многие и многие члены партии. Вся моя жизнь — тому доказательство».

Копии этого заявления он просил передать Ягоде, Трилиссеру и Агранову. Однако оригинал заявления остался в следственном деле Блюмкина. Возможно, что оно так и не попало в ЦК.

Допросы Блюмкина продолжались до ноября. 31 октября Агранов просил его дать дополнительные показания о встречах с Радеком и Смилгой. В тот же день Блюмкин написал Агранову записку: «Меня очень волнует, Яков Саулович, решение обо мне как члене партии». Как будто это было самое страшное, что его могло ожидать.

 

«„Живой“ — помер»

Первого ноября Блюмкину предъявили официальное обвинение в «оказании содействия антисоветской организации, организационных связях с руководителями ее, высланными за пределы СССР, в измене Советской власти и пролетарской революции».

Обвинение было тяжелым. Согласно Уголовному кодексу РСФСР в редакции 1926 года оно квалифицировалось по статье 58, пункт 4:

«Оказание каким бы то ни было способом помощи той части международной буржуазии, которая, не признавая равноправия коммунистической системы, приходящей на смену капиталистической системе, стремится к ее свержению, а равно находящимся под влиянием или непосредственно организованным этой буржуазией общественным группам и организациям в осуществлении враждебной против СССР деятельности, влечет за собой лишение свободы не ниже трех лет с конфискацией всего или части имущества, с повышением при особо отягчающих обстоятельствах вплоть до высшей меры социальной защиты — расстрела или объявления врагом трудящихся, с лишением гражданства союзной республики и, тем самым, гражданства СССР и изгнанием из пределов СССР навсегда, с конфискацией имущества».

И по статье 58, пункт 10:

«Пропаганда или агитация, содержащие призыв к свержению, подрыву, ослаблению советской власти или к совершению отдельных контрреволюционных преступлений… а равно распространение, изготовление или хранение литературы того же содержания влекут за собою лишение свободы не ниже шести месяцев…»

В тот же день Блюмкин написал показания «О поведении в кругу литературных друзей». А на следующий изложил на десяти страницах последнюю в жизни автобиографию. Зачем и для кого — непонятно. Может быть, это была его последняя надежда. Вдруг «там» прочитают ее и все-таки осознают, какого человека им приходится судить.

«Мои колебания всегда шли справа налево, всегда в пределах советского максимализма, — уверял он. — Они никогда не шли направо. На фоне моей жизни это показательно.

Имею 4 огнестрельных и два холодных ранения.

Имею три боевые награды. Состою почетным курсантом Тифлисской Окружной Пограничной школы ОГПУ и почетным красноармейцем 8-го полка Войск ОГПУ (в Тифлисе)».

Он вздохнул и отложил перо. Автобиография была закончена. Впрочем, нет. Он снова обмакнул перо в чернила и дописал внизу: «2 ноября 1929 года». Вот теперь всё.

Третьего ноября дело по обвинению Якова Блюмкина рассматривалось на судебном заседании коллегии ОГПУ. К обычному судебному процессу оно, конечно, не имело никакого отношения. Неизвестно даже, присутствовал ли на этом заседании сам обвиняемый. Во всяком случае, никаких следов этого в его деле нет. А есть только выписка из протокола заседания.

«Слушали: дело № 86441 по обвинению гр. Блюмкина Якова Григорьевича по 58/10 и 58/4 ст. УК. Дело рассматривалось в порядке постановления През. ЦИК СССР от 9/6 27 г.

Постановили: за повторную измену делу Пролетарской революции и Советской Власти и за измену революц. чекистской армии Блюмкина Якова Григорьевича РАССТРЕЛЯТЬ. Дело сдать в архив…»

Впрочем, при голосовании мнения членов коллегии ОГПУ разделились. За расстрел высказались Ягода, Агранов, Паукер, Молчанов и др. Против — Трилиссер, Артузов, Берзин. Многое, наверное, мог бы определить голос председателя ОГПУ Менжинского, но он на заседании отсутствовал. Официальная причина — был болен. Возможно, что и так.

Приговор коллегии ОГПУ не был окончательным. Его предстояло утвердить еще в Политбюро. 5 ноября Политбюро приняло соответствующее постановление. Оно так и называлось — «О Блюмкине». В нем — три пункта.

«а) Поставить на вид ОГПУ, что оно не сумело в свое время открыть и ликвидировать изменческую антисоветскую работу Блюмкина.

б) Блюмкина расстрелять.

в) Поручить ОГПУ установить точно характер поведения Горской».

С Горской, впрочем, всё обошлось благополучно. А Блюмкина расстреляли.

* * *

В февральско-мартовском номере «Бюллетеня оппозиции» Троцкого за 1930 год было напечатано письмо из СССР под заголовком «Как и за что Сталин расстрелял Блюмкина?». Автор — сторонник Троцкого — подписался анонимно: «Ваш Н.». Он рассказал, что по официальной версии «Блюмкин „покаялся“, явился в ГПУ и сдал привезенное письмо т. Троцкого. Мало того: он сам будто бы требовал, чтоб его расстреляли (буквально!). После этого Сталин решил „уважить“ его просьбу и приказал Менжинскому и Ягоде расстрелять Блюмкина».

Анонимный корреспондент «Бюллетеня…» отмечал, что «лживость» этой версии «бьет в глаза»: «Если б т. Блюмкин „покаялся“, то ГПУ, конечно, не торопилось бы удовлетворить „просьбу“ Блюмкина о расстреле его, а использовало бы его самого для совсем других целей: ведь случай был совсем исключительный. Нет никакого сомнения, что такая попытка была действительно сделана со стороны ГПУ и натолкнулась на сопротивление Блюмкина. Тогда Сталин приказал расстрелять его». А когда «по партии пошел тревожный шепот», была запущена версия о его «покаянии».

На первый взгляд автор письма рассуждает логично, хотя, как мы знаем из показаний самого Блюмкина, он действительно во многом покаялся. Однако Блюмкина и правда расстреляли подозрительно поспешно — прямо накануне октябрьских праздников. Еще тогда, в 1929 году, среди рядовых коммунистов ходили «разговоры вполголоса»: а за что же все-таки его расстреляли? Только за то, что он встретился с Троцким?.. Что-то здесь не так.

Слухи о том, что якобы на самом деле было причиной казни Блюмкина, стали появляться уже через несколько месяцев после нее. Некоторые вопросы остаются и сегодня.

Самый странный момент в эпизоде ареста Блюмкина — это его чемодан, набитый долларами и рублями. В доступных нам материалах дела не разъясняется, откуда он взялся и куда потом делся. О чемодане вообще говорится только в доносе Левина, а Блюмкин в своей «исповеди» о нем почему-то не упомянул. По идее, чекисты должны были составить протокол обыска Блюмкина и опись обнаруженных у него вещей и уж точно пересчитать найденные в чемодане деньги. Но в известных нам документах ничего этого нет.

Может быть, об этих таинственных деньгах «письменно» не упоминалось по обоюдной договоренности Блюмкина и Агранова?

Финансовая тема то и дело всплывала в разговорах Троцкого, Блюмкина и других оппозиционеров летом — осенью 1929 года. Троцкий, как помним, говорил, что ему нужно как минимум пять миллионов рублей для организации сети своих сторонников в СССР, а Блюмкин Пломперу предлагал устроить «экс» какого-нибудь банка или организовать растрату с помощью «советского служащего», близкого оппозиции. Судя по всему, все эти разговоры потом расценили как ничего не значащий, хотя и опасный «треп» Блюмкина.

А если все это было не так? Если Блюмкин сумел осуществить свою идею и кто-то из симпатизирующих оппозиции «советских служащих» действительно организовал растрату в пользу Троцкого?

Вполне вероятно, что «чемодан денег» Блюмкин мог получить на своей работе — в ОГПУ. Для чего? Хотя бы для дальнейшей работы своей резидентуры и ее «крыши» — коммерческой конторы в Константинополе. Но выдать деньги ему могли лишь с согласия руководства Лубянки. Получалась несколько двусмысленная ситуация: Блюмкин уже под подозрением, а с разрешения начальства (Менжинского, Ягоды и Трилиссера) ему выдают большую сумму денег.

Если бы эта история всплыла, то у товарища Сталина наверняка возник бы вопрос: а знали ли товарищи чекисты, что провокатор Блюмкин собирается бежать к Троцкому с деньгами, которые они же ему и выдали? А если не знали, то почему не предусмотрели? А может быть, как раз потому и выдали, чтобы наладить тайную связь с Троцким?

Оправдываться за деньги перед Сталиным пришлось бы всему руководству ОГПУ. И вполне возможно, что Агранов или Трилиссер могли уговорить Блюмкина не упоминать об этой истории в показаниях, а взамен обещали «похлопотать» за него. Блюмкин на это купился.

Правда, это все равно не спасло ни Трилиссера, ни Ягоду. Менжинскому повезло больше — он умер сам в мае 1934 года.

Существует и еще одна, более эксцентричная версия «истинных причин расстрела Блюмкина». Юлий Лабас, со ссылкой на мать, Раису Идельсон, пересказывает разговоры Блюмкина на квартире у Фалька накануне ареста:

«Войдя, Блюмкин сбивчиво рассказал о том, что привез какие-то троцкистские инструкции: обращение к оппозиции и что некий майор Штейн, подчиненный командарма Тухачевского, роясь в архивах царской охранки, наткнулся на очень странную бумагу. Некто из членов ЦК большевистской партии настрочил в полицию донос на другого члена ЦК, депутата Думы и в то же время провокатора Малиновского. Что-де тот фактически занимается антигосударственной деятельностью и плохо справляется со своими прямыми (провокаторскими?!) обязанностями. Автором доноса в охранку (подпись, если не ошибаюсь, „Фикус“), по всем признакам, был не кто иной, как сам Коба, он же Иосиф Виссарионович Джугашвили!

Блюмкин все сгоряча выболтал дружку — Карлу Радеку (поляки его звали Карл Крадек, по-польски „Карл-вор“) и собрался было по своим бумагам разведчика тотчас улететь на аэроплане обратно в Турцию, чтобы там передать фотокопию находки Льву Давидовичу Троцкому, пребывавшему тогда то ли в Стамбуле, то ли на Принцевых островах. „Если доверенные мне документы попадут к Троцкому, здесь власть перевернется!“ Радек, однако, немедленно заложил Блюмкина, и теперь все пропало…»

Версии о существовавших папках с компроматом на Сталина ходят уже давно. Американский журналист Роман Бракман, к примеру, считает, что эту папку Блюмкину передал один из сотрудников Дзержинского, нашедший ее в кабинете «железного Феликса» после его смерти. А к Дзержинскому она якобы попала после разбора царских архивов. В своей книге «Секретная папка Иосифа Сталина. Скрытая жизнь» (М., 2004) Бракман пытается обосновать гипотезу, будто репрессии в СССР были связаны с этой папкой — Сталин якобы стремился скрыть следы своего предательства, уничтожая документы и людей, которые могли знать о компромате на него, и Блюмкин был среди них.

Такая вот история. Серьезно анализировать ее не имеет смысла. На тему предполагаемого сотрудничества Сталина с охранкой написано немало работ, но большинство историков сходятся во мнении, что никаких серьезных подтверждений этой версии нет.

* * *

Говорят, что когда Блюмкину объявили о приговоре, он лишь спросил: «А о том, что меня сегодня расстреляют, будет завтра опубликовано в „Правде“ или в „Известиях“?»

Если бы попавшие на «тот свет» люди могли видеть, что происходит после них на Земле, Блюмкин наверняка был бы недоволен. О его расстреле советская печать не сказала ни слова. Зато 7 ноября 1929 года, в день двенадцатилетия Октябрьской революции, в «Правде» появилась статья товарища Сталина «Год великого перелома: к XII годовщине Октября». Сталин провозгласил окончательный отказ от политики нэпа и обозначил «новый курс» — ускоренной индустриализации в промышленности и коллективизации в сельском хозяйстве.

Впрочем, Надежда Мандельштам вспоминала, что они с Осипом узнали о расстреле Блюмкина в Армении — «на всех столбах и стенах расклеили эту весть… Вернулись в гостиницу потрясенные, убитые, больные… Этого… вынести не могли». Но это — единственное свидетельство того, что о казни Блюмкина сообщили публично — хотя бы в виде листовок. В Москве эту новость сообщили только сотрудникам ОГПУ.

Пятого ноября ОГПУ издало приказ, в котором говорилось, что в сложное для Советской республики время Блюмкин «позорно изменил пролетарской революции, ленинской партии и всей революционно-пролетарской чекистской армии, причем изменил повторно». В первый раз его измена заключалась в том, что он участвовал в убийстве Мирбаха «с целью втянуть Республику Советов в новую войну с германским империализмом».

В приказе говорилось, что ОГПУ «никогда еще не имело в рядах стальной чекистской когорты такого неслыханного предательства и измены, тем более подлой, что она носит повторный характер». Далее отмечалось, что Блюмкин приговорен к расстрелу и приговор приведен в исполнение.

Троцкий в своем «Бюллетене оппозиции» писал, что «только узкие партийные круги знают о расправе Сталина над Блюмкиным» и что «из этих кругов систематически распространяются слухи о том, будто Блюмкин покончил жизнь самоубийством. Таким образом, Сталин не смеет до сих пор признать открыто, что расстрелял „контрреволюционера“ Блюмкина…».

Троцкий преувеличивал — особых слухов о «самоубийстве» Блюмкина не было, а вот слухи о его расстреле по Москве распространились быстро:

«В Константинополе я получил извещение, что Блюмкин расстрелян… Весть пришла в таком виде: „‘Живой’ — помер“, а вслед за тем пришли и подробности», — писал Георгий Агабеков. Это произошло уже в декабре.

«Казус Блюмкина» привел к заметным перестановкам в руководстве ОГПУ. Люди, которые работали с «провокатором» или, тем более, поддерживали его, были переведены на другие места службы. Трилиссер стал заместителем наркома Рабоче-крестьянской инспекции, куратор Блюмкина Сергей Вележев, он же «Жан» — начальником Главного управления пограничной охраны и войск ОГПУ. Специальная комиссия долго работала в Иностранном отделе.

После того как Блюмкин написал письма сотрудникам своей резидентуры с указаниями поскорее выехать в Москву, и Николай Шин, и Ирина Великанова были нелегально переправлены в СССР. Ирина оказалась в Москве, когда Блюмкина уже не было в живых. 14 ноября 1929 года ее допросил следователь ОГПУ, и ей пришлось рассказывать о том, как она познакомилась с Блюмкиным и как с его помощью поступила на службу в Иностранный отдел.

После ареста Блюмкина под подозрением оказались также супруги Штивельман («Прыгун» и «Двойка»), которые находились на нелегальной работе в Бейруте. Они держали комиссионную контору на улице Арембо и осуществляли связь между палестинской агентурой и советской разведкой в Константинополе. На всякий случай их тоже отозвали в Москву. Этим занимался Агабеков, который признавался, что сделано это «ради осторожности».

Таким образом, арест Блюмкина привел к тому, что все усилия, затраченные на создание советской разведывательной сети на Ближнем Востоке, пропали зря. Резидентура «Живого» (Блюмкина) перестала существовать, следы Шина, Великановой и супругов Штивельман теряются.

Георгий Агабеков проработал резидентом в Константинополе недолго. В 1930 году он бежал во Францию и потом, говорят, всегда опасался, что его постигнет судьба Блюмкина. В конце концов это и произошло. По одной из версий, Агабекова «ликвидировали» где-то в районе франко-испанской границы, а его тело так и не обнаружили.

Расстрел Блюмкина произвел на рядовых чекистов и коммунистов тягостное впечатление. Это был, наверное, один из самых первых случаев, когда члена партии, разведчика, чекиста и, в общем-то, несмотря на его ошибки, заслуженного перед революцией человека расстреляли. Многим этот расстрел тогда показался предвестником наступающих суровых времен. Когда, как сказал перед казнью Дантон, «революция начнет пожирать своих детей».

Троцкий узнал о расстреле Блюмкина в начале 1930 года из сообщения выходящей в Париже русской эмигрантской газеты «Последние новости». Свои соображения об этом он высказал в «Бюллетене оппозиции»: «Такой факт мог иметь место только потому, что ГПУ стало чисто личным органом Сталина (выделено Троцким. — Е. М.) — <…> Помимо исключения из партии, лишения работы, обречения семьи на голод, заключения в тюрьму, высылок и ссылок Сталин пытается запугать оппозицию последним остающимся в его руках средством — расстрелом».

В 1936 году, анализируя первые показательные процессы в Москве, на которых к смертной казни были приговорены Зиновьев, Каменев и другие, Троцкий писал: «Не будем себе поэтому делать никаких иллюзий: самые острые блюда еще впереди!» И ведь угадал. Погибли и Петерс, и Лацис, и Трилиссер, и Ягода, и Агранов, и Бокий, и многие другие чекисты. Погибли и дожившие до этого времени товарищи Блюмкина по партии левых эсеров, и лидеры бывших оппозиций в партии — и те, кто покаялся, и те, кто нет.

Но одним из первых среди энтузиастов революции «беспощадная машина большого террора» сожрала Блюмкина. Его личная трагедия, как и трагедия других, погибших в ее недрах «пламенных революционеров» заключалась в том, что они сами искренне и сознательно создавали эту «машину» и ничего не имели против, когда она пожирала их «политических врагов», и, разумеется, никто из них не ожидал, что сам когда-нибудь окажется в ее жерновах…

Что же, «Welcome То The Machine!» — «Добро пожаловать в машину!» — как споет через сорок с лишним лет группа Pink Floyd.

* * *

На обложке личного дела № 46 сотрудника ОГПУ Блюмкина Я. Г. имеется надпись: «Провокатор. Расстрелян 3 ноября 1929 г. на основании постановления коллегии ОГПУ». И здесь загадка — вряд ли приговор могли привести в исполнение до его утверждения в Политбюро, а это, как помним, произошло 5 ноября. Или же его расстрел провели задним числом? Вполне возможно.

К примеру, весьма информированный знакомый «неустрашимого террориста» — коминтерновец Виктор Серж утверждал, что после вынесения приговора Блюмкин потребовал и сумел добиться двухнедельной отсрочки исполнения приговора — в это время он писал мемуары.

Похоже, Серж все-таки заблуждался. «Мемуары», то есть свои пространные показания и автобиографию, Блюмкин, как видно из его дела, написал до приговора. Возможно, конечно, что потом он написал еще что-то. Но что и где это находится сейчас?

О последних минутах Якова Блюмкина сохранились рассказы, правдивость которых уже не установить.

Вскоре после того, как Блюмкину объявили смертный приговор, в камеру вошли надзиратели и повели его в подвал. Перед тем как прозвучал залп, он успел прокричать: «Да здравствует революция!», по другим рассказам: «Стреляйте, ребята, в мировую революцию! Да здравствует Троцкий!» А затем хриплым голосом запел:

Вставай, проклятьем заклейменный Весь мир голодных и рабов!

Яков Агранов потом рассказывал Анатолию Мариенгофу, что «бесстрашный террорист» и умер «под пение, вернее, хрипение „Интернационала“».

Он даже первый куплет допеть не успел.

* * *

За прошедшие девяносто с лишним лет Денежный переулок в Москве сильно изменился. Сначала его переименовали в улицу Веснина, потом, уже в 1990-х, вернули прежнее название. У особняка бывшей германской миссии, ныне — посольства Италии, теперь стоят дорогие автомобили, в доме, где жили Блюмкин и Луначарский, — фитнес-клуб, тут же рестораны, кафе… Но вечером, когда Денежный затихает, кажется, будто тени обитателей этих мест и героев того времени по-прежнему бродят где-то поблизости.

Говорят, что писатель Валентин Катаев в 1920-е годы тоже встречался с Блюмкиным где-то в этих местах. И Блюмкин, питавший слабость к литературе, человек весьма тщеславный, якобы попросил Катаева когда-нибудь написать и о нем — если получится, конечно. У Катаева получилось.

В 1979 году, ровно через 50 лет после расстрела Блюмкина, в журнале «Новый мир» вышла катаевская повесть «Уже написан Вертер», в которой Яков Блюмкин был выведен в образе чекиста Наума Бесстрашного, утверждавшего с другими комиссарами в кожанках и с маузерами на боку царство всеобщей справедливости на чужой и своей крови.

Катаев назвал повесть словами из стихотворения Бориса Пастернака и завершил ее строками того же поэта:

Наверно, вы не дрогнете, Сметая человека. Что ж, мученики догмата, Вы тоже — жертвы века.

Возможно, это самый точный эпиграф ко всей короткой жизни Якова Григорьевича Блюмкина с его захватывающими и трагическими «приключениями», да и ко всей той эпохе.