Бриг «Три лилии»

Маттсон Улле

Книга первая

Бриг «Три Лилии»

 

 

Глава первая

Миккель Миккельсон и его дом

С моря дом казался кучей досок с косой трубой наверху.

То, о чем тут пойдет речь, случилось лет шестьдесят назад; тогда в этом доме жил Миккель Миккельсон.

Наружная дверь висела на одной петле, так что с ней следовало обращаться осторожно. Дальше шла прихожая.

Здесь было темно, как в погребе, пахло кожей и мокрым молескином, потому что в прихожей снимали и вешали одежду, когда лил дождь.

Кухня была светлее. Два окна смотрели на море, одно — во двор. Из кухни вели двери в остальные комнаты. Правда, все ключи давно потерялись, к тому же в комнатах громоздился разный хлам, до которого никому не было дела.

Сто лет назад, когда хорошо ловилась сельдь, дом был постоялым двором, в нем постоянно толпился народ, везде стояли стулья, столы и пахло вкусной едой. Тогда сюда приезжали верхом на гладких конях богатеи и скупщики, ели жареную телятину у очага и спали без просыпу три дня кряду на втором этаже.

Но богатеи исчезли, кладовка опустела, и на подоконниках остались лишь рыболовные крючки, пробки да дохлые мухи.

Вот в каком доме жил Миккель Миккельсон вместе со своей бабушкой Матильдой Тювесон и собакой Ббббе.

Ниже постоялого двора раскинулся залив с островами, а позади дома высилась гора Бранте Клев. За Бранте Клевом находилась деревня, потому что там была хорошая земля и ветер не доставал.

У постоялого двора всегда дуло так, что стекла дребезжали.

Неподалеку стоял лодочный сарай Симона Тукинга.

Здесь он и жил круглый год в такой тесной каморке, что должен был выходить на волю, когда хотел разогнуть спину. На двери Симон Евгений Тукинг вырезал ножом:

Голод — в брюхо, Холод — в дверь, Вот бы в Африку теперь!

Возвращаясь домой из школы, Миккель всегда шел мимо сарая. Летом он ложился на живот возле пристани и ловил крабов на кусок кирпича, а зимой тут одна за другой тянулись замечательные ледяные дорожки.

Симон Тукинг чаще всего сидел в дверях своего сарая и расчесывал бороду старой кардой. Зимой, в стужу, он подкладывал мешок, чтобы не примерзнуть к порогу. Кожа у него была грубая, как старая подошва, и сильно потрескавшаяся на руках.

Миккель приветствовал его по-военному, козырял, а Симон Тукинг в ответ поднимал левую ногу и шевелил пальцами, торчащими наружу из дырявого башмака. На поясе у Симона висел нож с ручкой из коровьего рога.

Миккель нес учебники на ремне через плечо. Переплет священной истории основательно поистрепался, потому что зимой Миккель скатывался на ней с Бранте Клева. Только сел… миг, и уже внизу.

На самом верху горы, под грудой камней, был похоронен викинг. Правда, знающие люди говорили, что это просто тур примета для капитанов, чтобы с кораблей сразу видели, где Бранте Клев.

Но большинство возражало:

— Истинная правда: там викинг лежит, и золото есть, да только такие могилы трогать опасно…

Вместо этого полагалось, когда идешь мимо, кинуть в груду еще камень и прочесть стишок:

Камень кладу на могилу твою. С миром покойся, павший в бою.

— Потому что древние мертвые викинги любят камни, — объяснил как-то Миккелю Симон Тукинг.

— Ну как, Миккель, подбросил ему булыжничек?! — кричал он, когда мальчик скатывался с Бранте Клева на священной истории. — Порадовал старика?

Если говорить по чести, то Миккель не всегда отвечал Симону. Столько грустных мыслей роилось у него в голове, когда он шел домой из деревни, — невысокий ростом, зато широкий в плечах, синеглазый, с волосами желтыми, как спелая рожь.

О чем он думал? О «Хромом Зайце», конечно.

У всех ребятишек в деревне было по пяти пальцев на каждой ноге. У Миккеля Томаса Миккельсона было на правой ноге только четыре пальца. Безымянный и мизинец срослись, и Миккель прихрамывал.

— Хромой Заяц! — кричали деревенские ребятишки, завидев его. — Что у тебя в башмаке, Хромой Заяц? Вынь, покажи!

Матильда Тювесон, которая приходилась ему настоящей бабушкой, хоть и носила другую фамилию, ничего им не отвечала на это. Ей было семьдесят три года, и она знала: кто день кричит — три дня сипит.

Она притягивала Миккеля к себе и говорила:

— Они тебе просто завидуют, вот и все, потому что отец твой был капитан и носил китель с медным якорем.

Насчет медного якоря бабушка, конечно, придумала.

Отец Миккеля был обыкновенным матросом на бриге под названием «Три лилии», да к тому же еще и порядочным бездельником. Но чего не скажешь, чтобы утешить человека, у которого на правой ноге четыре пальца и которого все дразнят Хромым Зайцем!

Бабушка вообще любила поговорить, когда они вечерами сидели одни дома; все больше сочиняла да выдумывала. Но Миккель слушал и верил.

«Вот какой отец у меня!» — думал он. С каждым днем ему все меньше хотелось идти через Бранте Клев в деревню, где его обзывали Хромым Зайцем. И Миккель говорил себе: «Вот вернется отец, он им покажет!»

Он не знал одного обстоятельства…

— А что, Симон, можно стать настоящим человеком, как отец мой, если у тебя вместо ноги заячья лапа? — спрашивал Миккель Симона Тукинга.

— А то как же! И не сомневайся, — говорил Симон.

— Думаешь, он бы не стал меня презирать за это? — продолжал Миккель.

— Брось вздор говорить, не такой человек Петрус Миккельсон, — отвечал Симон.

Правда, при этом он отворачивался и сплевывал на стену. Потому что бриг «Три лилии» пошел ко дну семь лет назад с людьми и грузом. Но ведь нельзя же так прямо взять и выложить это бедняге, у которого на правой ноге только четыре пальца.

— Садись-ка на приступку, я тебе про Африку расскажу, предлагал Симон.

И Миккель на время забывал об отце.

— А где находится Африка? — спрашивал он.

— Там, где встречаются Средиземное море и Атлантический океан, — отвечал Симон. — Там круглый год лето, не то что в нашей дыре… Ты хоть раз ел апельсины?

— Нет, — говорил Миккель.

— А в Африке они на деревьях растут, как у нас желуди, рассказывал Симон. — По пяти штук на одной ветке. Эй, да ты не слушаешь меня, клоп?

Миккель смотрел на свои дырявые башмаки, потом на башмаки Симона Тукинга, которые были еще дырявее.

— В Америке золото роют, — говорил он. — Это почище будет.

— Золото — пыль! — замечал Симон.

— Зато в лавке годится… — возражал Миккель и думал о своем голодном брюхе и о пустой бабушкиной кладовке.

Больше всего на свете он мечтал о белом коне.

— Главное, там не нужно мерзнуть, — продолжал Симон и дышал на свои посиневшие руки. — В Африке как? Сиди себе в одной рубахе и трескай апельсины. На что золото, коли солнце есть?.. Ну, беги домой, поешь, вон уж бабка в дверях стоит, кличет.

Сарай Симона стоял двумя углами на берегу, а двумя — на каменных подпорках, торчавших из воды. Окно на море было круглое, как иллюминатор на корабле.

Летом море светилось по ночам, скумбрия ходила у самой пристани и разевала рот, а Симон Тукинг сидел на приступке и строгал деревяшки.

Он кормился тем, что вырезал из дерева кораблики, которые продавал на островах, когда лед в заливе становился достаточно крепким, чтобы выдержать Симона и его мешок. Конечно, он и рыбу ловил. Но, как наступала зима, уходил на острова, а возвращался уже перед самым ледоломом.

Когда Миккель приходил домой после школы, бабушка стояла у плиты и готовила обед. Чаще всего она варила суп из трески, заправляла его лебедой и прочими травами, иногда морковкой, если была.

Поев такой похлебки семь дней кряду, Миккель по пути из школы останавливался на Бранте Клеве, щурил один глаз и, глядя на свою развалюху, говорил себе: «До чего же дом роскошный, не иначе — сегодня будут на обед блины с вареньем».

А из трубы валил клубами дым, в котором коптилась селедка. Тогда Миккель на всякий случай зажмуривал второй глаз и приделывал мысленно к дому две башни и шестнадцать окон, а крышу и стены красил в ярко-красный цвет.

Уж в таком-то доме обязательно должны подавать блины!

Но тут же приходилось снова открывать глаза, потому что дорога была скользкая и каменистая. И видел Миккель, что дом их, как был ветхой лачугой, так и остался. Ветер у моря суровый — он высушил и унес всю краску со стен.

Черепица на крыше осыпалась, дверь висела на одной петле.

Если он жаловался бабушке, она твердила одно:

— Хоть крыша над головой есть.

Тогда Миккель отвечал:

— А сегодня дождь прямо в кровать мне капал. Вот, смотри.

Бабушка поджимала губы:

— Придется сверху парус растянуть.

На это он не знал, что сказать. А когда придумывал, бабушки в комнате уже не было. Ее коричневая меховая шапка мелькала у дровяного сарайчика, где она держала четырех кур. Или же она сидела на приступке и чистила рыбу. Тогда Миккель видел только дымок ее трубочки и слышал, как бабушка ехидно напевает:

Эту рыбу зацепила я крючком, Эту — вынула из моря хомутом, А вот эта — в книге пела петухом, — Закипят они в душистом перце.

— Вот уплыву летом в Америку! — ворчал он, обращаясь к пустому стулу, на котором обычно сидела бабушка. — Так и знай, деревяшка четвероногая!

Эту рыбу я из хлева пригнала, А вот эту я у чайки отняла…

пела бабушка.

 

Глава вторая

Чайка прилетает… и улетает

Была ли у кого на свете более странная бабушка, чем у Миккеля Томаса Миккельсона, живущего на старом, заброшенном постоялом дворе? «А может, так и положено, коли у тебя нет отца…» — думал он.

Миккель мог полдня сидеть и смотреть в море, думая об отце, Петрусе Юханнесе Миккельсоне, который ушел на бриге под названием «Три лилии» и не вернулся домой.

Осталась только пожелтевшая фотография над буфетом. На ней был изображен гладко выбритый человек с веселыми, плутоватыми глазами и бородавкой на левой щеке.

Ночью, во сне, отец был богач и капитан, высоченный два метра — и косая сажень в плечах. Шестнадцать бригов с ослепительнобелыми парусами подчинялись ему, и матросы пикнуть не смели.

А иногда случалось, что щелкала ручка двери и сам Петрус Миккельсон грузно шагал через комнату к кровати.

Во сне, конечно.

«Здравствуй, Миккель Миккельсон!» — говорил он.

Миккель протирал глаза и вежливо здоровался. Почему-то у отца была окладистая борода, хотя человек на фотографии был бритый.

«Ты вернулся, отец?» — шептал Миккель.

Петрус Миккельсон подмигивал и улыбался.

«Терпение, сынок, терпение», — отвечал он.

«Когда же ты вернешься домой? Я так скучаю!» — шепцгал Миккель.

И тут происходило самое удивительное: отец принимался выдергивать волосы из бороды — по волоску на каждый день, что оставался до его возвращения. Борода становилась все меньше, меньше… Миккель обливался потом.

«Когда?!» — кричал он.

«Когда Бранте Клев расколется надвое», — отвечал отец, выдергивал последний волосок и исчезал.

Миккель просыпался.

— Погоди! — кричал он.

Но солнце уже светило в окно, а рядом с кроватью стояла заспанная бабушка в ночной рубахе.

— И что это ты так мечешься да стонешь? — причитала она. — Может, глисты у тебя? Вечером дам смородинный лист пожевать, это хорошо от дурных снов.

«Когда Бранте Клев расколется надвое», — повторял про себя Миккель, влезая в штаны. Если бы в горе была хоть малюсенькая трещинка, так ведь нет же!

В этом краю так было заведено, что мужчины на лето уходили в море, и с весны до осени все ребятишки оставались без отцов. Но зимой мужчины сидели дома, в деревне, жевали черный табак и толковали про порт под названием Кардиф: такого пива, как там, во всем свете не сыщешь. А кончилась зима, и они снова исчезали, словно перелетные птицы.

И только Миккелев отец не приезжал и не уезжал, потому что он, как исчез много лет назад, так и не появлялся.

Когда-то, давным-давно, Миккель, его мать, бабушка и собака Боббе жили, как все, в деревне, на «богатой» стороне Бранте Клева.

Но дом принадлежал Малькольму Синтору. Миккельсоны только снимали его. Синтор был первый богач в деревне и такой скупой, что каждую субботу вечером отрывал пуговицу от брюк, чтобы в воскресенье положить ее вместо монеты в церковную кружку. Люди Синтора семь дней в неделю ели картошку с селедкой.

Год спустя после отплытия брига «Три лилии» мать Миккеля заболела чахоткой и умерла. Миккель был слишком мал, чтобы горевать, он только ходил вокруг дома и все искал маму. А через две недели приехал Синтор верхом на своей Черной Розе и потребовал очередной взнос.

— Деньги на стол или вон из дома! — сказал он.

— Пожалуйста, обождите месяц, — попросила бабушка и вздохнула. — Хоть бы скорее вернулся Миккельсон!..

Синтор согласился ждать неделю — ни одного дня больше.

Но Петрус Миккельсон не появлялся, и через неделю бабушка, Миккель и пес Боббе переселились из деревни на старый, заброшенный постоялый двор, на «бедную» сторону Бранте Клева.

Худая крыша постоялого двора пропускала дождь, словно сито, и по утрам все башмаки плавали в лужах. А доски в полу так прогнили, что, того и гляди, провалишься в подпол, сломаешь шею и тебя съедят крысы.

Зато из окон было видно море. Не само море, конечно, а только залив, но все-таки. Прямо напротив дома, по ту сторону залива, высилась крутая скала Фальке Флуг. На ней вили себе гнезда соколы.

В ту осень, когда Миккелю исполнилось ровно девять лет, случилось так, что в окно к ним влетел птенец чайки.

Дзинь! Стекло разлетелось вдребезги, и осколки посыпались прямо на бабушку — она сидела возле плиты и чистила картошку.

— За ним сокол гонится! — крикнул, вбегая, Миккель; он стоял на дворе и все видел. — Здоровенный! Держи птенца, я сейчас!

Птенец упал вместе с осколками прямо в кадушку с начищенной картошкой. Сокол сел на дровяной сарай: там жили куры, а соколы чуют кур издалека. Куры кудахтали, бабушка охала, птенец лежал, как мертвый, раскинув крылья и закатив глаза.

Миккель забежал на кухню только для того, чтобы взять кочергу. В следующий миг он выскочил во двор и взобрался на бочку у стены сарая.

— Вот я тебя! — закричал он. — Сейчас получишь, куриный душегуб!

Но он был слишком мал ростом, а кочерга — слишком коротка. Сокол даже не двинулся с места. Маленькие холодные глаза пристально смотрели на Миккеля.

Тем временем птенец ожил и заметался по кухне. Бабушка и Боббе бегали за ним.

— Я никак с ним не слажу, Миккель! — крикнула бабушка.

Миг — и птенец, преследуемый по пятам Боббе, вырвался на двор. Он тяжело взмахнул крыльями и сел на землю.

В то же мгновение сокол взмыл в воздух и камнем упал на белый комок в траве.

Сокол и Боббе подоспели в одно время. Боббе прыгнул и перехватил сокола в воздухе.

— Держи его, Боббе! — кричал Миккель. — Не выпускай! Так его, Боббе!.. А я добавлю!

— Господи, помилуй их обоих!.. — запричитала бабушка, закрыла лицо передником и с размаху села на крыльцо, так что доски заскрипели.

Все смешалось: собачьи лапы, птичьи когти и перья.

Миккель ткнул кочергой:

— Кыш! Убирайся вон, бандит! Куроед! Собакоед!..

Боббе вцепился зубами в крыло хищника. Он не знал, что соколы всегда метят клювом в глаза. Боббе взвыл, разжал зубы, покрутился и упал.

— Берегись, Миккель! — закричала бабушка сквозь передник. — Глаза прикрой! Бедный пес…

Сокол сильно забил крыльями, оторвался от земли, бросился, как стрела, на Миккеля и сшиб его с ног.

Мгновение спустя он уже был высоко над сараем. Выше… выше… и наконец совсем исчез по направлению к Фальке Флугу.

Миккель сидел на земле и чесал ухо.

— Миккель, ты жив? — жалобно произнесла бабушка и опустила передник.

— Жив, — ответил он. — Вот только слышу плохо.

Боббе скулил, лежа на боку, из одного глаза сочилась кровь. Птенец не шевелился, словно мертвый.

— Ой, беда, беда!.. — причитала бабушка, поднимая белый комочек. — Ты бери собаку, я птенца понесу.

Обоих внесли в дом. И бабушка полезла в буфет за вонючей мазью в зеленой баночке, напевая себе под нос:

Мыши и мошки Собирают крошки, А сокол ищет Кровавой пищи.

Миккелю она велела принести золы и паутины.

— Кровь останавливать, — объяснила бабушка. — Если попадется паутина с росой, бери побольше.

Миккель выполнил поручение. И бабушка привычными руками принялась лечить Боббе. Она остановила кровь, а птенца положила в корзину с опилками возле плиты.

— Коли до завтра доживет, то и поправится, — сказала бабушка.

На следующий день птенец съел селедочную голову. На третий день он вылез из корзины и прошелся, шатаясь, по кухне. Одно крыло волочилось, но перелома не было.

— Как думаешь, бабушка, останется? — спросил Миккель шепотом.

Бабушка покачала головой. Боббе лежал у плиты и зализывал свои раны. Царапины заживали, но глаз пропал.

На четвертый день бабушка отворила дверь, и птенец вышел на крыльцо.

— Вот бы остался, — сказал Миккель.

У него только и было друзей на свете, что бабушка и Боббе. Но бабушка старая, а Боббе окривел… В деревне за Бранте Клевом и вовсе дружить не с кем, только дразнят.

— Поди удержи чайку в доме, — отозвалась бабушка. — Ей в море надо. Гляди, как рвется.

Птенец махал крыльями, но взлететь не мог. Тогда он вернулся на кухню набираться сил.

На шестой день бабушка жарила скумбрию. Миккель ел, останавливался передохнуть и снова ел и все время не спускал глаз с чайки.

— Мы тебя назовем Белогрудкой, — сказал он. — Нравится тебе жареная рыба? Нет? А то угощу.

Чайка смотрела на Миккеля круглыми глазами и даже съела у него из рук еще одну селедочную голову. Немного погодя она выбралась из корзины и зашагала, переваливаясь, на крыльцо. Здесь она подняла клюв кверху, хрипло закричала, подпрыгнула, расправила крылья и взмыла над домом.

Боббе тоже подпрыгнул, но шлепнулся на землю, как блин. Миккель Миккельсон сидел на ступеньке и даже не пробовал взлететь.

А птенец кружил над крышей — три раза возвращался, точно хотел сказать спасибо за кров и еду. Потом поднялся совсем высоко и улетел в море.

И снова Миккель остался один с кривым Боббе и бабушкой Тювесон. Петрус Миккельсон не появлялся. Море было пусто. Сельдь и та пропала — на север ушла, говорили сведущие люди. Теперь в доме только и оставалось запасов, что картошка да соль. В животе частенько пищало от голода.

В ту зиму Миккель лежал по ночам и слушал, как тявкают лисы на Бранте Клеве. Знать, есть на свете твари поголоднее его… А ближе к весне они с бабушкой увидели как-то утром много лисьих следов на снегу вокруг дома, и все четыре курицы в сарае оказались загрызенными.

Бабушка села на колоду и заплакала, точно маленькая.

— Будь я мужиком да будь у меня ружье, — всхлипывала она, — а то сижу, старая, и всего-то у меня оружия, что черенок от лопаты, да и тот с трещиной…

Она погрозила кулаком в сторону горы и плюнула. Потом сварила суп из курицы, которую лиса не успела сожрать.

Вечером Миккель Миккельсон лег спать сытый — в первый раз за три недели.

На дворе светила луна. Миккель сложил руки и стал читать молитву, как его учили.

Он благодарил За дом, за свет И за обед.

Тут Миккель икнул, потому что живот его не привык к такому количеству еды.

— И за куриный суп, конечно… — пробормотал он в полусне, — …Лису благодарю сердечно.

Так Миккель в первый раз в жизни сам сложил стихи и даже не заметил, как это получилось.

 

Глава третья

Что может натворить рысь

Трудно в хозяйстве без скотины. Правда, у них оставался Боббе, но от него не было ни шерсти, ни молока. Как бабушка говорила: от собачьего лая жиру не прибудет.

На чердаке стоял футляр от часов, а в нем хранились все бабушкины сбережения — около десяти крон. И не успел выветриться запах курятины на кухне, как копилка опустела.

Бабушка надела праздничные башмаки, повязала голову платком и зашагала через Бранте Клев.

Близилась весна, стояла та пора, когда мерлан мечется в водорослях и хватает крючок, как очумелый. Миккель сидел на крыльце и обгладывал куриную косточку. С утра прошло уже много времени, и курица совсем остыла. Вернее — то, что от нее осталось… В сарае было пусто.

— Бэ-э-э-э! — раздалось вдруг на Бранте Клеве.

Миккель выронил кость.

— Бэ-э-э-э! — донеслось опять сверху.

Понятно: не лось, не лиса — просто овца.

А вон и бабушка показалась. Она несла овечку на плечах, так что ноги свисали впереди — по две ноги с каждой стороны. Овечку недавно остригли, она зябла и жевала бабушкино ухо.

— Ну-ка, пойди наведи порядок в сарае! — крикнула бабушка еще издали. — Первую неделю придется ее взаперти держать, не то убежит в лес!

Уже вечерело. В сарае закипела работа. Из курятника выметали перья и щепки. Мусор вон, солому в дом. Подумать только — овечка! Но как же назвать бедняжку? Овца блеяла и дергала веревку, все на волю рвалась.

«Ульрика, — решил Миккель, — вот как мы ее назовем. А по фамилии — Прекрасношерстая».

В этот самый миг овечка вбежала в сарай, подгоняемая бабушкиным башмаком.

— Бэ-э-э-э!

На шее овцы висела веревка. Миккель схватил ее и запрыгал вместе с Ульрикой. Наконец ему удалось привязать ее за крюк в стене.

Так у них завелась скотина. Правда, у богача Синтора было сорок восемь овец, но зато ни одной Ульрики.

Вот только беда, что вокруг постоялого двора трава больно жидкая. Конечно, овечке много не надо, но с одного воздуха да воды не разжиреешь, и овца до того отощала, что все ребра выступили. Она глодала деревья, грызла жестянки и вообще все, до чего могла добраться, а жиру все не прибывало.

— Ничего не поделаешь, придется везти ее на Островок, сказала бабушка. — Завтра и повезем.

Островок находился посередине залива и принадлежал богатею Синтору, а жили на нем одни чайки да сороки.

— Только-только пообвыкла и с Боббе подружилась! — вздохнул Миккель.

— Придумай что-нибудь ты, — ответила бабушка.

Боббе начал знакомство с того, что попробовал съесть Ульрику. Теперь он лежал на полу и храпел, зарывшись мордой в ее теплую шерсть. Овечка тоже храпела. Мерзнуть ей не приходилось, но и досыта наедаться — тоже.

Другого выхода не было. Бабушка пошла к Симону Тукингу просить лодку. Он, правда, только что спустил ее на воду, но сказал, что протекать вроде не должна. Миккель сел на весла, а бабушка устроилась на корме, крепко держа Ульрику, которая кричала так, словно ее кололи шилом.

— Не хочется ей туда, — сказал Миккель.

— По-твоему, пусть околеет с голоду у нас на глазах? — отозвалась бабушка. — Оттолкнись посильнее правым веслом, так никогда не отчалим.

Миккель оттолкнулся. Боббе стоял на берегу и скулил, овечка вторила ему. Миккель стал грести.

— Ульрика, — приговаривал он с каждым взмахом весла, — ты не горюй, Ульрика. Я тебя каждый день навещать буду. И Боббе тоже. Ты разжиреешь, как богатей Синтор. А по воскресеньям буду тебе морковку привозить.

На полпути к острову в лодке появилась вода.

— Протекает! — завопила бабушка. — Греби, Миккель, греби, пока жизни не решились!

— Я и так гребу, — ответил Миккель. — Сидите тихо, не качайте лодку! Лучше вычерпывайте!

Но черпак лежал под скамейкой, а на скамейке сидела бабушка. К тому же бабушка боялась выпустить овечку.

Вода все прибывала. Ульрика попробовала ее — невкусно, соленая… Бабушка обещала, если доберется живая до берега, каждое воскресенье ходить в церковь, не глядя, что туда десять километров с лишком. Когда будет сухо, конечно, — ведь башмаки-то дырявые! Миккель греб так, что пальцы ныли.

— Неужели вы не знаете стиха, чтобы вода в лодке не прибывала?! — крикнул он.

Бабушка обняла овечку, которая собралась уже прыгать за борт, и етала бормотать все стихи, какие помнила, — и от грома, и от пожара. Потом прочла их шиворот-навыворот.

Так уж было заведено у здешних людей: как что случится читать стишок.

— Не могу припомнить подходящего, — пожаловалась бабушка. — А от засухи стих не сгодится?

Миккель не знал, но считал, что попытка не повредит.

Так и так — тонуть.

Тем временем Ульрика твердо решила, что лучше тонуть в море, чем в лодке. Бабушка Тювесон стояла на коленях в воде и держала ее за зддние ноги — передние уже болтались за бортом. И надумала бабушка испытать стишок от засухи; его часто читали в этих краях лет шестьдесят назад:

Дождик, дождик, Хлынь скорей И картошку Нам полей!

Казалось бы, какой толк от такого стиха, когда тонешь?

Но, так или иначе, овечка угомонилась и решила, что лучше погибать в лодке с друзьями вместе. А в следующий миг они уже подошли к острову.

— Кому суждено с голоду помереть — тот не утонет! вздохнула бабушка и взялась за веревку. — Кончай грести, Миккель, дальше я сама управлюсь.

Она вылезла за борт и пошла вброд к берегу, таща за собой лодку.

Островок насчитывал двести шагов в длину и половину того в ширину. Зато вереска тут было вдоволь, а овцы едят вереск, когда нет ничего лучшего. И трава росла в расщелинках. И родник журчал под скалой.

Все лето жила овечка Миккеля Миккельсона на острове и стала круглая, как богатей Синтор.

Пролив между берегом и островом был всего двадцать шагов в ширину; в засушливые годы его ничего не стоило перейти вброд либо по камням.

В ту весну сильный северо-восточный ветер принес засуху, и от пролива остался бурый проток глубиной полтора метра.

Шестого июня, в тот самый день, когда бабушке Тювесон исполнилось семьдесят четыре года, Миккель попросил у Симона Тукинга лодку и отправился на Островок. Он вез с собой морковку — любимую овечью еду. Стояла духота, собиралась гроза, и он издалека услышал блеяние овечки.

Она прыгала и скакала по каменным плитам так, будто за ней гнался волк. Странно… Раньше она не боялась грозы.

— Ульрика! — окликнул ее Миккель. — Что с тобой, Ульрика?

Овца все блеяла. Тогда Миккель показал ей морковку опять не помогло. Наконец, он причалил, привязал лодку и пошел на бугор. Ульрика затрусила следом.

Миккель любил смотреть вдаль сверху. Если покажется бриг «Три лилии», он первым увидит его! Позор тому, кто теряет надежду.

— Ну, ну, Ульрика, славная, вот тебе морковка, — успокаивал он овечку.

Но она мотнула головой, отскочила в сторону и опять заблеяла. Гроза не шла, только громыхала где-то вдалеке.

Миккель лег на вереск и стал смотреть в море. Хоть бы один парус!..

Он вздохнул и повернулся лицом к проливу. Овечка легла рядом с ним; слышно было, как колотится ее сердечко.

Вдруг Миккель заметил тень. «Кошка, — подумал он и удивился. — Чья? Кто станет держать здесь свою кошку?»

Он присмотрелся. Нет… эта будет побольше кошки…

Настоящий зверь стоял по ту сторону пролива и нюхая воздух… Вот он присел и прыгнул на первый камень. Холод пробежал по спине Миккеля до самых пяток.

Рысь! Ну конечно, рысь!

Слышно было, как царапают о камень когти. Овечка притихла и тоже смотрела.

«А еще в деревне говорят, будто рыси все перевелись», подумал Миккель и пожалел, что он не старше на десять лет и что у него нет ружья.

Тогда бы он…

Рысь выскочила на берег, принюхалась и фыркнула.

Она была больше дикой кошки, мех блестел, когти скребли землю. «Когда рысь злая, она и на человека кинется», — сказал однажды Симон Тукинг.

— Господи, сбрось ее в море, — шептал Миккель, — пришиби ее камнем, чем хочешь, только спаси Ульрику!

Камнем?..

Он лежал на животе, и рука его скользнула по твердым, холодным камням. Овечка не двигалась.

— Не шевелись, Ульрика, — шепнул Миккель. — Может, не заметит…

Но рысь уже заметила. И тут он понял, что напугало Ульрику: овцы издали чуют хищников. «У одной овцы чутья больше, чем в десяти человечьих носах», — говаривал Симон Тукинг.

Всего пятьдесят шагов отделяло их от рыси. Миккель прикинул глазом. Прямо перед ним скала обрывалась вниз на три метра. Здесь рысь не пройдет. Она будет красться в обход: рысь — хитрая тварь. И оба, Миккель Хромой Заяц и Ульрика Прекрасношерстая, окажутся в западне. Этому надо помешать. Но как?

Он осторожно обернулся. Камни, что поблизости, слишком малы — ими не пришибить рысь. Большие ему не под силу поднять. А если катить?

Миккеля бросало то в жар, то в холод. Катить… потом три метра… еще как полетит! Только нужно изловчиться, чтобы попасть прямо в рысь. Но сначала — подкатить камень к краю.

Он отполз назад и попробовал сдвинуть валун. Подался… Но поднять его невозможно, только катить.

А внизу громко скребли когти: рраз, рраз. Длинные острые рысьи когти… Голодное рысье брюхо… Горящие рысьи глаза… Овечка дрожала всем телом, но не двигалась с места.

— Тихо, тихо! — шепнул он. — Потерпи еще, Ульрика, еще чуть-чуть. Сейчас мы…

До чего же тяжелый валун! Неужели не справиться?..

Пошел… медленно-медленно… пошел!

Когти перестали скрести.

— Ага, стоишь, слушаешь, — шептал Миккель. — Знаю я тебя! А теперь к скале идешь. Иди, иди!

Еще несколько метров, и валун будет у края. Хоть бы успеть вовремя…

— Ну-ка, Ульрика, подвинься немного, самую малость.

Снова заскребли когти. Только бы не свернула в сторону, не то…

— Встань, Ульрика, — шептал Миккель, подталкивая овечку. — Ну, поднимись же.

Овечка не хотела подниматься.

— Не то она обойдет нас, понимаешь? А если увидит тебя сейчас, то забудется и прыгнет, попробует сразу достать. Вставай!

Ульрика встала на дрожащие ноги и заблеяла. Что-то зашуршало, потом шлепнулось. Ага, прыгнула! И не дотянулась…

«Ну, Миккель, поднатужься…»

Ему нельзя показываться рыси, не то она свернет и обойдет их с тыла, хитрая тварь. Вереск трещал под валуном.

Еще пять сантиметров…

Снова шум: рысь прыгнула второй раз — каких-нибудь полметра не достала. Шлепнулась обратно и на мгновение замерла.

Пора!

Камень полетел с обрыва. Снизу донесся вой и шипение.

Потом глухой рокот — валун катился дальше, в море.

И… тишина.

Миккель зажмурился и притиснул Ульрику к себе.

— Милая, славная Ульрика, — прошептал он, — погляди ты, я боюсь.

Ульрика храбро заблеяла. Миккель встал на колени и поглядел вниз. Рысь распласталась на камнях и не шевелилась.

Когда Миккель греб домой, рысь лежала на носу лодки, рядом с якорем. Глаза ее были закрыты, когти выпущены, кисточки на ушах торчали вверх.

А Ульрика Прекрасношерстая грызла морковку на пригорке.

 

Глава четвертая

Может лиса задрать овцу?

Но вот случилось так, что один из батраков Синтора, уже осенью, увидел овцу на Островке. А так как Островок принадлежал Синтору, который дрожал за свое добро, то бабушка Тювесон получила распоряжение: убрать с острова скотину!

Чайкам и сорокам разрешалось быть на острове, а бедняцким овечкам нет. Вот он какой был, богатей Синтор!

Пришлось Миккелю забирать Ульрику.

— Будешь жить с нами в каморке, — сказал он, подталкивая ее в лодку. — Да не прыгай так, потопишь нас обоих. Я не знаю стихов от наводнения в лодке.

Овечка улеглась смирно между скамейками, и они отправились домой, к бабушке и Боббе.

Миккель все лето запасал сено и вереск, чтобы Ульрике не голодать зимой. И все-таки он и овечка думали: «Продержать бы Синтора всю зиму на одном вереске — глядишь, смог бы проходить в двери прямо, а не боком, не пришлось бы брюхо подтягивать да дыхание затаивать».

Бабушка прибила рысью шкуру гвоздями над фотографией Петруса Миккельсона. А Миккель сел на скамеечку у плиты и не успел опомниться, как в голове у него слржился стишок. Он отыскал огрызок карандаша, нашел кулек из-под муки и записал на кульке:

Рысь по берегу неслась, А вверху овца паслась. Миккель камень приволок, Приготовился, залег. Рысь-воровка — прыг! Но как раз в тот миг Миккель камень вниз свалил И воровку задавил.

«Миккель Миккельсон собственноручно», — подписался он большими кривыми буквами.

Вообще-то ему было жаль рысь. Миккель любил животных; к тому же у нее были такие красивые кисточки на ушах и такая мягкая шерсть. Но тут он посмотрел на Ульрику и спросил себя: «Значит, пусть бы лучше сожрала Ульрику, так, что ли?» На всякий случай, он приписал внизу: «Сия рысь убита для самообороны. Што и подтверждает Миккель Миккельсон чесным словом».

Зима тянулась долго. Ульрика спала возле Боббе, Боббе возле Ульрики. Однажды через залив прошли по льду три лисы. Миккель сидел на подоконнике и видел их. Они покружили возле сарая, но там было пусто. Тогда лисы отправились дальше, в курятник Синтора, и загрызли одиннадцать породистых кур.

А вот рысей он больше не видел. И никто во всей округе не видел.

Настала весна, по Бранте Клеву побежала вниз талая вода. На постоялом дворе кричали под застрехой скворчата.

Пробилась травка, и Ульрика Прекрасношерстая запрыгала на воле — худая, как деревяшка, потому что весь последний месяц она ела один вереск да черствые горбушки.

Сперва они привязали ее к колу возле дома. Но Ульрика бегала вокруг кола, пока не намотается вся веревка, и падала от головокружения. Веревка была слишком короткая, а трава чересчур редкая.

— Ее надо в лес пустить, — решила бабушка. — Отвяжи овцу, Миккель. В лесу она хоть несколько травинок, да найдет. А вечером покличем домой.

И овечка побежала в лес. Боббе побежал было с ней, но наверху Бранте Клева повернул назад, лентяй этакий!

Правда, он немного поскулил вслед Ульрике. Миккель попытался сочинить стихи про этот случай, но не мог придумать рифму к словам «Ульрика» и «голодная». Так и бросил.

К тому же вечером овечка вернулась. Бабушка Тювесон взяла ломоть хлеба, вышла за дом и покликала:

— Рика-рика-рика!..

Боббе лаял. Миккель бил в жестянку. Ульрика выскочила из леса и пустилась вприпрыжку вниз по склону. Все трое решили, что она уже стала немного толще.

А вечером седьмого дня овечка не вернулась. Бабушка кликала и Боббе лаял, пока не осипли оба. Миккель всплакнул, потом швырнул жестянку прочь и побежал вместе с Боббе в лес.

Кто хоть раз бывал в Брантеклевском лесу, никогда его не забудет. Там есть сосны почти до луны. Там есть трясина, которая засасывает людей, и бездонное озеро. А лосей и оленей — как трески в море.

В ту пору во всем лесу был только один дом. В нем жил Эмиль-башмачник, первый мастер в округе шить туфли и делать овечьи ошейники. Дом Эмиля стоял возле озера, а в озере обитал водяной.

В те времена люди верили в леших, водяных и прочую нечисть. Когда сбивали масло, то на сметане чертили крест, чтобы масло не прогоркло. А если кого одолевали бородавки, то натирали их салом, а потом прятали сало под камень и читали заговор:

Бородавку забери, В сундуке ее запри, Затолкай ее в бутыль, Затопчи в золу и пыль.

И верили, что помогает.

Местному водяному было шестьсот лет. Так говорили сведущие люди и добавляли, что у него вместо волос водоросли, а нос длиннее весла.

Что правда, а что ложь? Миккель шел вокруг озера и звал Ульрику. В конце концов он вышел к дому. Эмиль сидел на крылечке и приделывал застежки к ошейнику. Рядом лежала новая веревка с крюком на конце. Возле крыльца торчали в земле ржавые ножницы для стрижки овец.

Боббе зарычал.

Эмиль был туг на ухо, и кто хотел с ним говорить, должен был писать на грифельной доске, прибитой к стене гвоздем.

Миккель написал: «Эмиль, не видел беглой овцы? Она не стриженая, моя, Миккеля Миккельсона».

Эмиль скосился на доску, потом покачал головой.

— А лис видал — на той неделе, — сказал он и замахнулся на Боббе ошейником. — Троих сразу! А когда лисы втроем ходят, с овцой сладят. А то, может, в озеро свалилась.

У Миккеля по спине пробежала дрожь — ведь озеро-то бездонное. Он хотел поймать Боббе, но тот отскочил в сторону, боялся, что привяжут. Боббе нырнул под крыльцо, заскулил, потом вдруг метнулся к хлеву под скалой. Дверь в хлев была прочно заперта. Тогда Боббе подскочил к Эмилю и сердито щелкнул клыками.

Эмиль заворчал, отбиваясь ошейником:

— Если вы не боитесь водяного и у вас есть канат в пять верст длиной, то привяжите кошку и поищите в озере!.. И вообще — кыш отсюда! Не выношу псиного духа! И овечьего тоже. Брысь, псиное отродье!

Боббе попытался схватить Эмиля за ногу, но башмачник запустил в него горстью земли, и пес с лаем побежал вдогонку за Миккелем.

— Не такой уж он сердитый, каким кажется, — объяснил Миккель Боббе, когда они остановились по ту сторону озера. Один живет, вот беда. Ему бы собаку завести. А может, овечку?.. Да, а зачем ему вдруг ошейник понадобился? А, Боббе? И ножницы?..

Озеро было черное, как уголь; последние лучи солнца осветили три клока белой шерсти на воде. Боббе залаял.

Под вечер Миккель Миккельсон и его пес вернулись домой. Бабушка стояла на дворе, но уже не кликала Ульрику.

— Видать, сгинула наша Ульрика, — сказала она.

— Видать, так, — сказал Миккель.

В ту ночь обитатели постоялого двора никак не могли уснуть, даже Боббе не спалось. Луна светила в окно на шаткий дощатый стол и на стену, где висел в рамке, под стеклом, портрет отца Миккеля.

— Господи, коли не хочешь прислать отца домой к рождеству, то верни хоть Ульрику на Ивана Купалу, - попросил Миккель.

В полночь кто-то поскребся в наружную дверь. Миккель сел. Снова — точно когтем или лапой. Он вспомнил, что говорил Эмиль о лисах, и похолодел, пальцы сжались в кулак.

Что, если лиса? Влепить бы ей заряд свинца. Проклятая тварь! Эх, почему он не мужчина — было бы ружье…

Миккель отыскал в углу старый черенок от лопаты. Сойдет… Чу, снова скребется…

Боббе уснул. Бабушка тоже. «Фью-ю-ю, фью-ю-ю», — доносилось с кушетки у плиты, словно ветер свистел в трубе.

— Ну, рыжая, тварь ненасытная, отомщу я тебе за Ульрику! — шептал Миккель.

Дверь была незаперта и открылась сразу, жутко скрипнув на ржавой петле. Над Бранте Клевом висела желтая луна.

Черенок задрожал в руках Миккеля: прямо к нему через двор ковыляло невиданное чудовище. Миккель прикусил губу, чтобы не закричать.

Задняя часть чудовища была овечья — с густой, пушистой шерстью. Передняя?.. Пожалуй, тоже овечья, но куда подевалась шерсть? Глаза отсвечивают красным в лунном свете, а голос знакомый. На шее чудища новехонький ошейник из бычьей кожи. Где-то он уже видел этот ошейник.

— Ульрика! — шепнул Миккель. — Ульричка…

В следующий миг он стоял на коленях на холодной каменной ступеньке, а в уши ему тыкалась овечья мордочка.

— Бедная, ну и вид у тебя! — ужаснулся Миккель. Ой-ей-ей!.. И новый ошейник. Выходит, ты у Эмиля была. Что я сказал: скучно ему одному, бедняге. Что ж, простим его, а, Ульрика? Уж я-то знаю, до чего плохо одному. Но как же он тебя обкарнал! Или ты не стала дожидаться, пока он окончит, а?..

Миккель посмотрел на веревку, привязанную к ошейнику, она была оборвана.

— Вообще-то ты теперь только пол-овцы, — продолжал он, стуча зубами от холода, и почесал овечке голую шею. — Да уж входи, все равно, не то замерзнешь. Только шагай тихо, не разбуди бабушку. А завтра получишь морковку. На следующей неделе острижем и сзади… Тихо, кому сказал.

Миккель закрыл за собой дверь. Ульрика легла возле плиты. Миккель задвинул щеколду и прыгнул на кровать.

Луна по-прежнему светила на Петруса Миккельсона на стене.

— Вот видишь, отец? — Миккель зевнул и подтянул одеяло повыше. — Ульрика вернулась. Теперь твоя очередь. Спокойной ночи. Да подумай о моих словах.

 

Глава пятая

Купим белого коня, отец!

На исходе июня, когда зацвел подмаренник, Миккель Миккельсон стал пастухом у Синтора. Овцы — беспокойная скотина, так и норовят перескочить ограду и убежать туда, где овес и клевер. Сорок восемь овец было у богатея Синтора.

В четыре часа утра овец выпускали из загонов. К этому часу Миккель Миккельсон уже должен был находиться на хуторе Синтора, не то сразу поднимался крик:

— Миккель! Хромой Заяц! Да что это, добрые люди, куда же он запропастился? Где Миккель Заяц? Где этот лентяй? Не иначе, плетки захотел!

А Миккель уже бежал через Бранте Клев. В кармане у него лежали два ломтя хлеба с салом. Так уж было условлено, что еда — своя. Кроме обеда: тогда Миккелю давали на кухне картошки с селедкой — что оставалось. Вечером в животе у него пищало так, словно он проглотил свисток.

Но за гривенник в день стоило потерпеть. К счастью, в лесу было много ягод, и с голоду он не умер, только оскомину набил. Гоняясь за овцами, Миккель загорел, стал сильный и ловкий.

Подумать только: сорок восемь овец!

Как-то раз сам богатей Синтор явился верхом на своей Черной Розе проверить стадо. Миккель поклонился так, что ушиб нос о колено. Синтор открыл правый глаз.

— Хорошо смотришь? В клевер не заходят? — спросил он.

— Как шагнут в ту сторону, сразу прутом гоню. — Миккель опять поклонился.

Богатей Синтор открыл левый глаз.

— Это тебя, что ль, Хромым Зайцем прозвали? — спросил он.

Миккель покраснел как рак и на всякий случай еще раз стукнул носом о колено.

— Сын этого мазурика Петруса Юханнеса Миккельсона, кажись? — продолжал богатей Синтор. — Внук старухи Тювесон, что на постоялом дворе живет? Сразу видать, яблоко от яблони недалеко падает. Ты схож с отцом. Он у меня коров пас, до того как дом и семью бросил.

— Ишь ты! — отозвался Миккель, и сердце у него забилось както чудно.

— На Миккельсонов положиться никак нельзя. Если увижу овец в клевере, всыплю так, что запомнишь, — сказал Синтор.

Миккель из красного стал белым.

— Неправда… неправда, что на отца нельзя положиться, — забормотал он. — Он… он еще вернется…

— Как же, как же! — ухмыльнулся богатей Синтор. — Вернется, когда солнце станет редиской, а луна луковицей.

Черная Роза повернулась к Миккелю хвостом, и Синтор пришпорил ее. Миккель онемел. Слезы щипали глаза.

И вдруг в руке у него очутился ком земли. Рраз! Прямо в спину богатею Синтору.

Хоть и толстый он был и тяжелый, а мигом соскочил с седла. И плетку не забыл.

Следующие пять минут никто не захотел бы быть на месте Миккеля Миккельсона. Плетка так и ходила по его спине, удары сыпались градом: «Вот тебе! Вот тебе!» Потом Синтор добавил рукой (плетка поломалась), изругал Миккеля и уволил, не сходя с места. И побрел Миккель домой, перекатывая в кармане последнюю получку пастушонка — гривенник…

Любая другая бабушка стала бы браниться и охать над таким мальчиком.

А бабушка Тювесон сказала только:

— Гляди-ко, как тебе досталось! Ну-ка, спусти штанишки, я мазью помажу. Ишь, как отделал! Сильно бил?

— Сильно, — ответил Миккель и стиснул зубы.

Он не стал передавать, что Синтор говорил про отца.

И про ком тоже не упомянул.

А сказал он вот что:

— Когда отец вернется, купим белого коня, поедем к Синтору и купим весь Бранте Клев, чтобы не кланяться.

Бабушка покачала седой головой и вздохнула:

— Скажи спасибо, если вообще вернется, внучек. Надо же выдумать: белого коня!.. Стой, не дергайся, еще помажу.

Миккель застегнул штаны и побрел на чердак. Там висел на крючке воскресный костюм Петруса Миккельсона — все, что осталось от отца.

Маленькие, засиженные мухами окошки обросли паутиной, и Миккель пробирался наугад. Не дойдя двух шагов до костюма, он почтительно остановился и легонько потер себя сзади.

— Он сильно бил, а я не ревел, — сказал Миккель костюму. — Ни единой слезинки. Когда вернешься, отец, мы им нос утрем! Обещаешь? Всем! И коня купим. Как думаешь, белый конь дороже черного?

 

Глава шестая

Кто жил на втором этаже

Я еще не сказал о том, что постоялый двор принадлежал приходу?

Но бабушка Тювесон была бедна, как мышь, и никто из деревни не хотел селиться в такой развалюхе, вот ей и позволили жить там.

В то время было много бедняков. Они ели селедку, картошку и репу, а запивали водичкой. Когда ничего не было, голодали. На постоялом дворе тоже знали голод и холод.

Когда случался хороший улов, бабушка несла продавать в деревню треску и другую рыбу. Домой приносила крупу и муку, кусок свинины на второе да косточку Боббе. И устраивали пир.

На беду у Боббе начали выпадать зубы. С каждым днем все труднее было представить себе, что десять лет назад он был молодым курчавым пуделем с белым пятнышком на груди. Единственный глаз все время слезился.

Хотя, если бросить в воду на глубину двух саженей камень, намазанный жиром, Боббе нырял и доставал его. Он любил жир.

Миккель даже стих сочинил об этом. Это было его второе сочинение; он записал его угольком на плите. Там и сейчас можно прочесть (камень лежит на полу):

Камень, вымазанный в сале, В воду с пристани бросали. Сколько раз мой старый пес Камень на берег принес!

А вообще на душе у Миккеля было тяжело. Взять хоть отца — Петруса Юханнеса Миккельсона. Думаете, он вернулся?

Пусть у него даже миллион медных пуговиц и три метра росту, какая от этого радость, коли он не едет домой?

Конечно, в деревне любой мальчишка с пятью пальцами на каждой ноге знал, что бриг «Три лилии» еще семь лет назад попал в шторм недалеко от Риги и пошел ко дну со всей командой. Об этом даже в газете писали.

Но поди скажи это упрямцу Миккелю Миккельсону! Куда интереснее заткнуть пальцами уши и кричать:

— Хромой Заяц! Хромой Заяц!..

Миккель молчал, стискивал зубы и думал свое. Пусть корабль утонул, все равно отец выплыл на берег.

Миккель сидел на откосе возле дома и смотрел в море.

С тех пор как ушла сельдь, никто не хотел селиться по эту сторону Бранте Клева. Постоялый двор, такой роскошный сто лет назад, теперь чуть что грозил развалиться, — например, если кто слишком сильно затопает по лестнице.

Кажется, настала самая пора рассказать о плотнике.

К этому времени плотнику Грилле было лет шестьдесят пять — семьдесят. Он был совсем лысый, если не считать седого клока на лбу, а ступал так тяжело, что уж ему-то никак не следовало ходить по таким прогнившим ступеням.

Брови у него были белее соли. И, наконец, у плотника было ружье; об этом ружье еще пойдет речь впереди.

Плотник Грилле жил в большой комнате наверху, единственной во всем постоялом дворе, которая не была загажена крысами и загромождена старой мебелью и другим хламом.

Когда плотник поднимался к себе, весь дом ходил ходуном, а окна жалобно звенели.

Посреди лестницы, где в углах густо висела паутина, он останавливался и кричал:

— Все наверх! Поднять паруса! Шевелитесь, бездельники! — Потом стучал кулаком в стену: — Посудина в порядке, только драить надо!

Бабушка, которая и с кухней-то еле управлялась, затыкала уши овечьей шерстью и молила бога спасти ее барабанные перепонки.

Куртка плотника Грилле была величиной с палатку.

Только сам хозяин ведал, что у него в карманах.

В пяти шагах за плотником ползла грязно-бурая черепаха с бечевкой на одной ноге. Она приехала из Вест-Индии; ей было семьсот лет. Так говорил Грилле. А звали ее Шарлоттой.

— Хиран, Шарлотта! — кричал он.

И черепаха медленно ползла к нему.

— Шляфе! — ревел плотник Грилле.

И черепаха засыпала. Плотник уверял, что говорит с ней на вест-индском языке. Этот род черепах только по-вестиндски и понимает, объяснял он. На каждый его шаг она делала шестнадцать.

Из-под зеленой куртки плотника Грилле торчал живот, круглый и тугой, как кочан капусты. Посреди живота висела крученая цепочка из буйволова волоса. Глаза у плотника были маленькие и красные.

Шесть лет исполнилось Миккелю, прежде чем он впервые отважился подняться по темной лестнице к плотнику Грилле.

Случилось это зимой, в тот раз, когда бабушка пошла ловить треску в лунке и запропастилась. С моря плыл ночной туман, где-то в тумане осталась бабушка.

— Милый боженька, — приговаривал с каждой ступенькой Миккель, — сделай так, чтобы она не утонула, а то у меня во всем мире только Боббе останется!..

На лестнице было темно, как в мешке, паутина щекотала мальчику нос. А вверху плотник распевал громовым голосом:

Выходим мы в ненастье, На небе — ни звезды. На острове Несчастья Набрали мы воды. Наш капитан — шотландец. А груз? Гнилье и хлам! Какой-то темной банде Везем в Мегапатам.

— Кто там?! — зарычал плотник.

— Я, — выдохнул Миккель в замочную скважину.

— Войди! — прорычал плотник.

Миккель открыл. Одной рукой он держал за шиворот Боббе, чтобы тот не напал на черепаху. На столе коптила керосиновая лампа, на полу валялись вперемешку тарелки и немытые кастрюли. У стены стоял обломок весла. А у стола сидел в сломанной качалке плотник Грилле, накрыв колени полами зеленой куртки и натянув на уши меховую шапку от холода. Во рту у него была трубка. Дым валил изо рта и носа, как из дырявой трубы. Качалка сама собой качалась взад-вперед. Миккелю даже страшно стало.

Он зажмурился и подумал: если я не умру сейчас сам, он убьет меня. Что лучше?

Плотник уставился на него:

— Что там, уж не пожар ли? Как это вдруг Миккель Миккельсон отважился влезть по лестнице и за бабью юбку не прячется?

— Ба…бабушка… — прошептал Миккель.

— Что, ее ветром в море унесло? — спросил Грилле.

— Она на льду… — прошептал Миккель.

Он взялся покрепче за загривок Боббе, потому что черепаха лежала в ящике с песком и шипела, как выдра. В комнате было темно от дыма. На стене висела подзорная труба длиной в целую руку, за ней — ружье с пороховницей и мешочек с дробью, еще дальше — лук с полным колчаном стрел.

— На льду, ну и что?! — проревел плотник. — Треска клюет в сумерках, а ветер старух не уносит. Садись!

Миккель сел. Боббе, рыча, забился ему под ноги. Дым в комнате стал еще гуще, и глаза плотника сверкали в нем, как два корабельных фонаря.

— Есть хочешь? — прогремел его голос.

— Да, — ответил Миккель.

— Так и думал, — сказал плотник Грилле.

В следующий миг из дыма появились две руки и нырнули в ящик буфета. Они достали два ломтя хлеба и положили между ними кусок сала.

— Ешь! — распорядился плотник.

Миккель стал есть. Боббе досталась шкурка от сала.

А плотник разогнал качалку и стал говорить о своих плаваниях. Не было такого моря на свете, где бы он не плавал.

Время от времени плотник Грилле кидал черепахе хлеба и приказывал:

— Шляфе!

Миккель смотрел на стрелы. Не иначе, из Африки, отравленные. Сколько дикарей из-за них голову сложило, должно быть! Он перевел взгляд на ружье и попробовал представить себе всех диких зверей, с которыми встречался в своих путешествиях плотник. Особенно носороги известны злобным нравом и жесткой шкурой.

Плотник снял со стены подзорную трубу и сказал, что бабка уже к дому подходит. Правда, на дворе царил кромешный мрак, но в эту трубу было видно в любую погоду, что на море, что на суше, и лучше всего — в туман.

— Нет, правда? — удивлялся Миккель.

— Попробуй сам! — прорычал плотник.

Миккель попробовал, но увидал только тьму.

— Да-а-а… Вот здорово, — сказал он.

— А теперь в прихожую вошла, — объявил плотник Грилле и взял трубу.

Миккель выпустил Боббе, и тот стремглав бросился на черепаху. Грилле схватил Боббе за шиворот и вышвырнул за дверь. Потом накрыл черепаху одеялом и проревел, что если у бабушки Тювесон окажется лишняя рыба, то он охотно поможет им съесть. Но чтобы рыбу сварили с перцем и петрушкой в брюхе. Так варят акул на Испанском море.

В следующий миг Миккель уже бежал вниз по лестнице, а вслед ему гремела песня:

Выходим мы в ненастье, На небе — ни звезды…

Ночью Миккелю Миккельсону снилось, что он охотится с отравленными стрелами на акул на Бранте Клеве.

Плотник Грилле сидел тут же, на туре, держа на коленях черепаху, и кричал: «А ну, задай им жару, Миккель! Утри нос окаянным!..» Вдруг Миккель увидел, что лук вовсе не лук, а старый ремень, на котором носят учебники через плечо. И акулы были не акулы, а противные ребятишки из деревни.

Одну девочку он сразу узнал. По бородавкам.

Вот что случилось в ту зиму, когда Миккелю исполнилось шесть лет. А на следующий год он пошел в школу.

 

Глава седьмая

У Миккеля Миккельсона появляется друг и десять риксдалеров

Школа стояла посреди деревни, и старые люди говорили, что она когда-то была красная. Кому же верить: старым людям или собственным глазам? Миккель верил своим глазам. А они говорили, что школа серая.

Кому охота засиживаться дольше времени в таком сундуке? Только не Миккелю Миккельсону!

А тут еще окна. Глаза так и тянет к ним. Весной — птицы, осенью — дождь, и круглый год — облака, большие, как корабли.

И еще бесконечные мысли об отце, Петрусе Миккельсоне.

А заячья лапа в правом башмаке? Это, пожалуй, всего хуже. Разве полезет в голову священная история, когда у тебя на правой ноге четыре пальца? Если бы еще об этом знали только Миккель и башмак. Но ведь все до единого знали.

— Спорю на десять леденцов, что у Миккеля Миккельсона в башмаке заячья лапа, — шептались вокруг.

Никто не принимал вызова. Щеки раздувались, глаза блестели. Все сидели и чуть не лопались от смеха, а когда выбегали на перемену, то сразу принимались кричать, да так, что было слышно на постоялом дворе:

— Хромой Заяц! Хромой Заяц! Хромой Заяц!..

Миккель уходил в школу, садился и думал: это они потому, что у них нет отца с якорьком на кителе. Завидуют, ясное дело. То ли еще будет, когда отец вернется и купит белого коня!

Он сердито грыз горбушку, принесенную из дома. Жесткая, как подошва, ни масла, ни сала…

Учителя звали Эсберг. Он приехал из Эсбьерга в Дании, но говорил по-шведски без запинки и играл на органе всеми десятью пальцами. Миккель умел играть только одним пальцем, да и то у него ничего не получалось.

Учитель жил в школе на втором этаже, и никто не мог понять, откуда у такого унылого, худого человека такая удивительно хорошенькая дочка. У нее было датское имя Доротея по матери, которая умерла, — но все называли ее просто Туа-Туа. Волосы Туа-Туа были цвета начищенной меди, глаза зеленые. На правой руке у Туа-Туа было семь бородавок, с которыми не могли сладить ни уксус, ни соль. Чаще всего она ходила, спрятав руку за спину и задрав нос кверху.

В воскресенье, когда учитель шел в церковь играть на органе, Туа-Туа вышагивала рядом с таким видом, будто вся деревня ее. Поглядеть — так настоящий ангел, если бы только она не кричала «Хромой Заяц!» громче всех.

В тот год ребятишки придумали сколотить из ящиков сани с парусом — буер. Сколотили и понесли через Бранте Клев на залив. Туа-Туа тоже пошла, но держалась особняком — ведь ее отец был учитель и родился в Дании.

Миккель сидел дома на кухне и смотрел в окно. Вот ребята отпустили буер, и он полетел вниз по склону. Ух ты, как молния! Миг, и уже на льду. А вон Туа-Туа идет — за спиной коньки болтаются, нос кверху смотрит.

Бабушка Тювесон покачала головой:

— Выдумают же! А только возле речки лед тонкий, остереглись бы…

Она вручила Миккелю нож и полешки, чтобы нащепал лучины. Миккель принялся за работу.

Дело было в марте, небо хмурилось, стоял лютый мороз.

Вот вся компания уселась на буер — эгей, понеслись! Миккель не выдержал — открыл дверь и вышел на двор. Ветер надул парус, буер мчался галсами в сторону Фальке Флуга.

А где же Туа-Туа?

Берег манил все сильнее. И вот уже Миккель стоит возле устья реки, приплясывая, чтобы не замерзли ноги. Нож в руке. Ух ты, еще быстрее пошли! Теперь — на север. Зазнайка Туа-Туа не признавала «простых» ребятишек и каталась сама по себе у реки, где лед был совсем тонкий — тоньше стекла в старом курятнике.

Откуда у Миккеля смелость взялась?

— Не катайся здесь, провалишься! — закричал он.

Но какое дело Туа-Туа до того, что кричат какие-то Хромые Зайцы. Буер мелькал вдали, точно голубая молния.

Тр-р-рах!..

— Что я сказал!.. — закричал Миккель и скатился вниз.

Туа-Туа исчезла, осталась только черная дыра во льду.

Миккель плюхнулся на живот, потому что лед был тонкий и дело решали секунды.

«Только бы ее не унесло течением! — молил он. — Тогда до лета не найдем!»

— Туа-Туа!..

Миккель воткнул нож в лед и ухватился одной рукой за черенок, а другую окунул в ледяную воду.

— Туа-Туа! — закричал он опять, точно вода могла ответить.

Миккель, тяжело дыша, водил и водил рукой в воде.

Вдруг пальцы поймали что-то мокрое, запутанное. Волосы!

И то хорошо. Нож держался крепко, но, когда он стал тянуть, лед угрожающе затрещал. Вода бурлила, как в котле.

Ох, трещит!.. Миккель стиснул зубы и продолжал тянуть.

Косы крепкие, выдержат. А вот и она!

Слава богу, жива, кажется! Теперь надо оттащить ее подальше от дыры, на всякий случай. Миккель увидел испуганные глаза на белом лице. Так… еще немного… Ну вот, теперь она в безопасности.

— Ну, как ты, Туа-Туа? — с трудом выговорил он и стал дышать на окоченевшие руки.

— Спасибо, Миккель Миккельсон, хорошо! — прошептала она.

В тот же миг примчался буер. Миккель вскочил на ноги и снова стал Хромым Зайцем. Всего пять секунд пришлось ему пробыть Миккелем Миккельсоном. Сердце так и колотилось.

— Ведите ее домой, да побыстрее, не то простынет! — сказал он, когда подскочили ребятишки. — Меня дела ждут.

Бабушка застала его у входа в сарай и подумала, что он тут и был все время. Миккель колол лучину, щепки летели во все стороны.

— Что там такое в заливе стряслось? — взволновалась бабушка Тювесон.

— А что? Я ничего не вижу, — ответил Миккель.

— Тогда ты слепой, как крот! — воскликнула бабушка и побежала вниз — только пятки замелькали.

Однако Туа-Туа уже увели, к тому же начинало смеркаться. Бабушка зашла к Симону Тукингу, но вернулась ни с чем. Лед проломился, кто-то упал. Дыра во льду осталась, однако в ней никого нет.

— Разве обязательно должен быть? — сказал Миккель Миккельсон.

На следующий день его вызвали к кафедре и вручили конверт, в котором лежало десять блестящих серебряных монет. «Положу их в пустую бутылку, — решил Миккель, — и спрячу в дупло в яблоне». Яблоня росла сразу за домом.

Учитель Эсберг сказал:

— Мы никогда не забудем твоего поступка, Миккель Миккельсон!.. Ура Миккелю!..

Туа-Туа лежала в кровати наверху и пила горячую воду с медом. Она слишком охрипла, чтобы кричать «ура».

— Ура! Ура! Ура!.. — прокричали двадцать три голоса.

«Должна услышать, коли не оглохла», — сказал себе Миккель. Он сжал в руке конверт с деньгами и подумал: «На лодку не хватит. Что же купить? Белого коня?»

— А ну, еще! — скомандовал учитель Эсберг.

— Ура! Ура! Ура!.. — кричали ребята.

Миккель стоял, чесал спину об угол кафедры и считал в уме: если каждый день вытаскивать по две таких девчонки, как Туа-Туа, то за полгода можно, пожалуй, и на лодку накопить. Но ведь во всей волости есть только одна Туа-Туа. Может, сберечь до возвращения отца?

После занятий учитель пригласил его к себе. Туа-Туа лежала в постели, а ей хотелось пожать руку Миккелю Миккельсону.

— Заходи, заходи, дружище, — сказал учитель Эсберг.

Миккель благодарил и кланялся во все стороны. Вот ведь как чисто и богато живут люди! Он подумал о бабушкиной трубке, прокуренной до черноты, и о бороде Симона Тукинга, в которой столько мух запуталось.

Да, разные люди живут по ту и по эту сторону Бранте Клева…

Туа-Туа сидела в кровати и улыбалась ему:

— Садись, Миккель.

Миккель сел. Ему дали печенье на тарелке — ешь сколько хочешь! — и стакан клюквенного морса.

— Спасибо, спасибо, — благодарил он. — Правда, я дома наелся здорово (две холодные картофелины и глоток кислого молока!). Но все равно спасибо.

Миккель пил морс и на все говорил «да». Туа-Туа улыбалась. А может, она вовсе забыла про заячью лапу?

Еще, чего доброго, вспомнит. Он спрятал ногу под стол.

«Вот уплыву весной в Америку, — подумал Миккель, глотая слезы с морсом. — Хромой Заяц…» Тут и печенье кончилось.

Учитель сказал:

— Миккель Миккельсон, мы тебя никогда не забудем… А как бабушка поживает?

— Спина все ноет, — ответил Миккель.

— Это от возраста, — объяснил учитель. — Ты передай ей привет от нас.

Пир кончился. Внизу, на дворе, стояли все ученики.

Миккель расправил плечи.

— Подумать только. Как же ты ее вытащил, Миккель? — удивлялись ребятишки.

— А так. Одной левой, — сообщил он.

— Одной левой? Не врешь?

— В пять секунд, — продолжал Миккель. — Что — долго, да?

Целых три дня никто не вспоминал Хромого Зайца. Миккелю приходилось рассказывать снова и снова: мол, так и так, а она белая, как простыня, а я ее за косу хвать, как потянул, и вытащил…

После завтрака к нему снова подходили ребятишки, но уже не так много. В конце концов им надоело слушать Миккеля, и они ушли за дом, где раскатали ледяные дорожки. А на четвертый день опять воскрес Миккель Хромой Заяц.

— Хромой Заяц! — неслось со всех концов школьного двора.

Вдруг, когда ребятишки раскричались особенно громко, наверху открылось окно и выглянула Туа-Туа:

— Миккель, пожалуйста, нащепи лучины и принеси сюда!

На дворе стало тихо.

— Сейчас, Туа-Туа, коли уж просишь, — откликнулся Миккель как ни в чем не бывало.

Но в груди у него стало тепло-тепло. Как всегда, когда у человека появляется друг.

 

Глава восьмая

Корабль сел на мель!

Когда на столе появлялся рыбный суп, мысли уводили Миккеля Миккельсона далеко-далеко… От супа пахло морем, водорослями, смоленой лодкой. А в тот день, возвращаясь домой из школы, он еще издали услышал запах рыбы.

Это было второго декабря 1891 года.

С утра собирался шторм. Вода тихо шуршала — начинался ледостав. Плотник сидел с подзорной трубой у своего окна и всматривался в даль. Не иначе, ждал, что покажется шхуна из Америки, и на ней пропавший Петрус Миккельсон. А то и еще лучше: бриг «Три лилии» в целости и сохранности. В самом деле — вдруг!..

У Миккеля защипало в глазах, и он чуть не споткнулся о Боббе, который лежал на пороге и грыз селедочную голову.

Правда, люди говорят: «Бедный Миккель Миккельсон, отец его помер, и мать тоже, остался один, сирота». Но разве «пропал» и «помер»- одно и то же?

Боббе жалобно тявкнул, а бабушка поставила на стол суп и сказала:

Кто лениво тащит ноги Тот споткнется на дороге!

Сама бабушка была сухонькая и быстроногая. Косматая голова напоминала куст можжевельника, во рту не осталось ни одного зуба. Руки были большие и красные от тяжелой работы и холодной воды.

На дворе стемнело, но кто хочет есть — ложку мимо рта не пронесет. Скоро кастрюля была пуста. Бабушка стала читать молитву, и в тот самый миг, когда она сказала «аминь», прозвучал выстрел. Боббе поднял морду кверху и заскулил.

Миккель притих, как мышонок.

— На море стреляют, — сказала бабушка.

Снова выстрел. Оба уставились в окно и увидели даже, как выскочил огонь из ружейного дула. А затем в сером сумраке вспыхнуло неровное желтое пламя.

— Сигнал жгут! — закричала бабушка. — Корабль на мель наскочил! Вот беда-то!

В заливе, на расстоянии пятисот шагов от берега, была коварная мель. Горе тому, кто попадал на нее в шторм.

Бабушка метнулась к двери, а навстречу ей из прихожей уже гремел голос плотника Грилле:

— Скажи мальчонке, чтобы помог мне с лодкой! Она на берегу. Каждая секунда дорога! И пусть захватит штормовой фонарь!

Тяжелые сапоги протопали по крыльцу и ушли во мрак и ветер.

— Миккель… Господи, да что же это?.. Ты слышал… — запричитала бабушка. — Ничего не поделаешь, надо идти. Но в лодку садиться не смей!

Миккель уже обулся.

— Слышь, Миккель? От пристани — назад!.. Надо же, такое несчастье!..

Миккель кивнул. Пальтишко, шапка — готово.

— Смотри берегись… — причитала бабушка. — Вот, держи фонарь. И не забудь, что я сказала!

Миккель распахнул дверь, мокрый снег хлестнул его по лицу. Он ухватил фонарь покрепче и побежал к пристани.

«Миккель Миккельсон, — отдавалось у него в груди с каждым шагом, — вдруг… вдруг это „Три лилии“?!»

Свет от фонаря метался по сугробам. А вон и плотник нагнулся над лодкой, пыхтит, толкает.

— Берись! — крикнул он. — Поставь фонарь и приподними нос!

Миккель поставил фонарь и взялся за нос лодки. Старые доски заскрипели, лодка упрямилась, не хотела в море, но плотник приналег еще сильнее и заорал:

— Все равно пойдешь, деревяшка немазаная!

Миккель поднатужился.

— Ну-у, пошла!

Шр-р-р-р… Киль прочертил борозду на песке и водорослях и вошел в ледяную воду. Плотник плюнул через плечо.

Хоть бы не протекла! Шутка ли — такое дело! Он мигом достал весла.

— Ставь фонарь на корму! — крикнул плотник. — Пусть горит, чтобы знали: тут люди гребут, а не привидения!

Миг — и Миккель вместе с фонарем в лодке. Плотник Грилле согнулся вдвое, налегая на весла. Он и не подумал, что ему нужен только фонарь, а не фонарь и Миккель вместе. А на лодку уже обрушилась первая волна.

— Ветер северный! — гаркнул плотник, заглушая рев шторма. — Если поднатужится, снимет их с мели!

Миккель съежился на корме, пытаясь различить корабль сквозь мрак. Волны захлестывали палубу, рассыпаясь белыми брызгами. Корабль накренился, но не опасно. Неужели «Три лилии»?..

Ба-ам-м! Снова выстрел. Плотник греб, пыхтел, стонал, но греб. Вода капала с зюйдвестки на бороду.

— Стреляют, сигнал дают! — простонал он. — Видать, плохи их дела. А может, поджилки задрожали. Неженкам и кошкам лучше на берегу сидеть!

До корабля оставалось рукой подать.

— Эгей! — проревел плотник.

С палубы отозвались, не так громко:

— Эгей!

Вдруг с левого борта на лодку обрушилась волна, огромная, как дом. Фонарь погас.

Плотник закричал во мраке:

— Черпай, Миккель! Черпалка под задней банкой! Черпай, не то на дне будем! Ну как весло сломается?!

Мокрый, дрожащий от холода Миккель отыскал на ощупь черпак. Он стоял на коленях, на ребристой решетке, в ледяной воде. Первый черпак он выплеснул против ветра, и вся вода попала ему в лицо.

— Прямо на шхуну идем! — услышал он голос плотника. Господи, пронеси!.. Черпай, парень, беда!

Миккель черпал. Вот она, мель, и на мели корабль — могучий, высокий. Ух, как его бросает!

Порывистый ветер кренил судно, совсем рядом с черными тучами качались снасти, голые, как зимний дуб. Лодку несло на корабль. Теперь держись!

Миккель черпал и твердил про себя: «Господи, пронеси, господи…» Плотник греб как одержимый. Ему удалось развернуть лодку против ветра, и они прошли мимо корабля — так близко, что можно было веслом достать.

В тот же миг наверху, у поручней на корме, показался человек.

— Двадцать долларов — только свезите на берег! — крикнул он. — Ближе подходите, ближе, я прыгну! Живее, я спешу!

Лодку плотника и Миккеля несло к носу, но встречная волна отбросила их к корме.

И опять сверху донесся крик:

— Тридцать долларов! Пятьдесят! Скорее подходите, прыгаю!

— Да ты рехнулся, никак! — завопил плотник, еле живой от усталости. — Стой где стоишь, не то… Он и в самом деле прыгать хочет, шальная голова!

Северный ветер напирал все сильнее, корабль заскрипел и медленно развернулся. Новый шквал…

— Сто долларов! — заорал человек на корме.

Он держал под мышкой что-то черное, вроде чемоданчика, на поручни повесил штормовой фонарь.

— К левому борту, крабы сухопутные! — скомандовал он и полез через поручни, не выпуская чемоданчика. — Двести долларов, если свезете на берег, не замочив штанов!

В этот миг ветер ударил в борт сильнее прежнего, и корабль со скрежетом снялся с мели. Человек наверху качнулся назад и сел на палубу, а чемоданчик полетел прямо в лодку, ударился о скамейку и упал под ноги Миккелю, где плескалась вода. Корпус корабля, мачты, фонарь — все исчезло во мраке.

— Он… он обронил что-то!.. — крикнул Миккель.

— Черпай! — ответил плотник и развернул лодку против волны. — Дай бог до берега добраться! А тут еще полная лодка воды. Черпай, говорю!..

Миккель лег животом на скамейку и стал лихорадочно вычерпывать воду по ветру. Все остальное было забыто: дело шло о жизни и смерти. Медленно-медленно приближался берег и свет в окне постоялого двора. Казалось, прошло много часов, как они отчалили от пристани. Миккель черпал, плотник греб, весла скрипели.

Еще немного… еще — и они ушли от ветра за мыс. Опасность осталась позади.

Волны несли лодку к берегу на своих гребнях. Вот и сгорбленная фигурка бабушки Тювесон на пристани. В руке у бабушки качался фонарь.

А Миккель все черпал. Чуть живой от холода и усталости, он черпал и черпал, словно заведенный, никак не мог остановиться, хотя опасность миновала. Ладонь горела от черпака.

Что-то жесткое попалось ему в руки. Он даже не сообразил, что именно: пробковый поплавок, чемоданчик, или всего-навсего фонарь? Черный предмет полетел за борт вместе с водой…

— Да он с ума сошел, этот сорванец! — бушевала бабушка на пристани. — Сказано было остаться, так нет — полез в лодку! Ну, ничего, уж я завтра не поленюсь, схожу в лес за розгой!..

— Парень молодцом!.. Не кричи, лучше держи конец! — прорычал плотник и бросил ей чалку.

У Миккеля все плыло перед глазами, ноги подкашивались. Плотник Грилле подхватил его и вынес на берег. Миккель ощутил прикосновение бабушкиной руки, увидел ее морщинистое лицо, освещенное фонарем. Они шли рядом к постоялому двору. Бабушка бранилась, но голос ее доносился будто издалека.

— Вот и полагайся после этого на мальчишек! Предупреждала я тебя или нет?.. Велела на берегу остаться?.. Шевели ногами, так никогда до дому не дойдем! Мокрый, как пес!..

Боббе встретил их в дверях радостным лаем. Бабушка начала раздевать Миккеля еще в прихожей. И причитала:

— Белый что мертвец, зубы дробь выбивают… Эх, парень, парень! Ничего, мы тебе молока согреем… Прочь, Боббе, не мешай… Садись вот тут, Миккель, я укутаю тебе ноги одеялом.

Миккель сел возле плиты. Бабушка дала ему горячего молока с медом. Он выпил и стал оживать.

— Ну, рассказывай же! И на кого ты только похож!.. вздыхала бабушка.

Миккель рассказал немного, потом передохнул, потом вспомнил человека, который просил свезти его на берег за сто долларов.

— Сто долларов, господи! — удивилась бабушка. — Это же громадные деньги. Ты точно слышал — он «доллары» сказал?

— Не сойти мне с места, — заверил Миккель. — Сначала сказал «тридцать», но нас отнесло, тогда он стал прибавлять помалу. «Двести, — говорит, — если свезете, не замочив штанов». Но тут как налетит ветер…

— Неужто сняло корабль с мели?.. — прошептала бабушка.

Миккель кивнул и… поспешно отвернулся, пряча глаза: он припомнил черный предмет, который выронил человек на корабле и который упал прямо в лодку.

Кажется, некий Миккель Миккельсон выбросил чемоданчик в море, когда черпал как одержимый.

Он попытался встать, но широкая бабушкина ладонь посадила его обратно:

— Сиди, сиди! Вот и плотник вернулся.

В кухню ворвался холодный воздух: плотник Грилле распахнул ногой дверь и появился на пороге — промокший до костей, с сосульками в бороде. Он сбросил сапоги и попросил пить. Да погорячее! Потому — промерз, как собака!

Сколько он ни плевался и ни говорил, что это кошачье питье, пришлось плотнику, как и Миккелю, довольствоваться горячим молоком. Он выпил молоко большими глотками, выжал мокрую бороду и сказал:

— Коли пробоин нет, обойдется. Счастливого им плавания!

— Уж не бриг ли то был? — спросила бабушка.

— Шхуна, — ответил плотник. — Корпус длинный, крепкий. И надо ведь: нашелся сумасшедший, хотел с палубы вниз прыгать! Десять метров! В шторм!

Миккель вертелся на стуле, как на сковородке.

— А в лодке ничего не осталось? — выпалил он наконец.

— Как же — вода, — ответил плотник. — Я вылил. Да еще фонарь разбитый.

— Больше ничего? — настаивал Миккель.

— Ни крошки, — сказал плотник Грилле.

Согревшись, он пошел наверх, к себе. Миккель слышал, как плотник говорит с черепахой, сбрасывая мокрую одежду. Потом стало тихо.

Бабушка вышла за дровами. Боббе лежал в своем углу и щелкал блох во сне. Миккель сбросил с ног одеяло и прокрался к окошку. Черно. Даже яблонь не видно, а ведь они у самого окна стоят. Ни корабля, ничего…

Хотя нет… В сарайчике Симона Тукинга светился огонек. Что было дальше, Миккель, хоть убей, не помнит.

 

Глава девятая

Корабельный журнал

Накануне сочельника Симон Тукинг запер свой сарай и пошел через залив на острова. Он нес на спине мешок с корабликами, а в руке держал острую палку, чтобы проверять лед: хоть и крепкий, да кто его знает.

Миккель и Туа-Туа стояли возле тура на Бранте Клеве и смотрели, как Симон становится все меньше и меньше.

Туа-Туа была одна дома, когда Миккель подошел к калитке и посвистел. Учитель Эсберг разучивал псалмы на органе, сказал, что вернется поздно; до церкви было десять километров шутка ли, да еще тащить под мышкой шесть толстых книг.

Туа-Туа взяла из дому хлеба с салом; два ломтя припасла для Миккеля. Но в мороз на воле плохо есть, обветрить губы можно, — так Симон Тукинг говорил. Лучше потерпеть… Миккель бросил на могилу викинга камень и снова стал глядеть на лед.

Три недели прошло, как ветер снял корабль с мели, а о шхуне и о человеке с американскими долларами ни слуху, ни духу. Может, шхуна была заколдованная? У Миккеля пробежали мурашки по спине. Он глянул на Туа-Туа.

— Говори: ты умеешь держать язык за зубами? — спросил Миккель.

Туа-Туа почесала бородавки — они выросли больше прежнего — и удивленно кивнула.

— Три недели назад на мель наскочил корабль… — начал он.

— Вон там? — ахнула Туа-Туа. — А я и не…

— Об этом только мы знаем, — перебил ее Миккель. — Мы с плотником Грилле пошли на выручку, но ветер снял шхуну с мели раньше нас. Никому не скажешь?

— Ни одной душе!

— Смотри! — сказал Миккель. — Вдруг это и в самом деле заколдованный корабль? Лучше не болтать зря…

Туа-Туа даже побледнела: кто знает, что за народ плавает на заколдованных кораблях?

— А что… оттуда никто не попал на берег?..

— Я ведь сказал «вдруг», — перебил Миккель. — Может, заколдованный, а может, нет. Здорово он застрял! А потом ветер ка-ак двинет!.. А теперь слушай самое главное.

— Что? Говори, Миккель!

Они сели на камни, и Миккель рассказал о человеке, который просил доставить его на берег и уронил свой багаж в лодку.

— А что он уронил, не знаю, — сказал Миккель. — Исчезла та вещь.

Странное дело: у него вдруг пропала охота рассказывать дальше.

— Двести долларов давал? — переспросила Туа-Туа.

Миккель кивнул и проглотил слюну. В животе у него бурчало.

— Если бы мы свезли его на берег, были бы богатыми теперь, — ответил Миккель и подумал о бутербродах, которые нехорошо есть на морозе. — Вот бы пробраться в сарай Симона Тукинга? А, Туа-Туа? Оттуда здорово мель видно. У него печка есть, тепло.

— Ты с ума сошел! — воскликнула Туа-Туа. — И мне к пяти надо дома быть. Кто в чужие дома входит — тех полиция забирает.

— Дом и сарай — большая разница. Пошли, Туа-Туа! Где у тебя бутерброды?

— Здесь! — крикнула Туа-Туа ему вдогонку и хлопнула по карману пальто. — Но, Миккель, я бы все равно…

Однако Миккель был уже далеко внизу и ничего не слышал.

— Захвати хворосту на растопку, вдруг печка погасла! Я пойду вперед и…

Ветер унес остальные слова.

Когда Туа-Туа спустилась следом, он уже приставил доску к стене сарая и влез на нее.

— На всякий случай, — объяснил он. — Заглянуть в окно, проверить, есть ли кто дома… Пусто. Печка топится. Но замок крепкий, он раньше на церкви висел. Пройдем через пол.

— Через пол? — удивилась Туа-Туа. — Разве можно?

— Там две доски оторваны, — сказал Миккель. — И вообще, гвозди не держатся, потому что балки все прогнили.

Он взял Туа-Туа за руку. Они сбежали на лед и шмыгнули под сарай.

— Здесь, — показал Миккель. — Симон не стал бы ругаться. Сам же говорил, что нельзя есть на воле в мороз. Подай камень.

Туа-Туа принесла камень. Миккель отбил доски.

— А теперь неси два полешка, чтобы было на что стать.

Туа-Туа принесла полешки. Миккель полез в щель, затем подал руку ей. Темно… В печке тлеют красные угольки.

— Где-то на столе свеча должна быть, — сказал Миккель. — У меня спички есть. Осторожно, здесь на полу моток бечевки лежит, не запутайся.

Чиркнула спичка, и в ее неверном свете они рассмотрели каморку Симона Тукинга. У одной стены, в противоположном от печки углу, была койка, покрытая вместо одеяла старыми мешками. Посередине стоял стол, а на нем свеча в бутылке, жестяная кружка и тарелка хамсы.

Миккель зажег свечу; они увидели три кораблика на полке над кроватью.

— Если он сейчас вдруг вернется, я умру, — сообщила Туа-Туа.

— Он вернется весной, — ответил Миккель, — не раньше.

Они уселись на койку и поделили бутерброды.

В одной стене было окно в сторону постоялого двора, в другой — круглый иллюминатор с видом на море, но через них проникало мало света. Миккель проглотив последний кусок, подошел к иллюминатору, поплевал на руки и протер стекло.

— Гляди, как здорово видно, — позвал он Туа-Туа. — Вон там мель. Правда, над ней сейчас лед. Они легко отделались.

Туа-Туа ступала осторожно, потому что пол скрипел под ногами.

— А вдруг кто-нибудь увидит свет и подумает, что здесь воры! — сказала она.

— Что ты! — фыркнул Миккель. — Никто же не знает, что Симон ушел. Подумают — это он, и все.

Он поддел ногой веревку, торчавшую из стены.

— А это что?

— Откуда мне знать, — ответила Туа-Туа. — Но я бы…

— Погоди, — перебил ее Миккель. — К ней что-то привязано.

Он присел на корточки и вытащил из-за досок какой-то чурбан. От волнения у Туа-Туа засветились веснушки.

— Дай поглядеть, Миккель… Знаешь, на книгу похоже.

— С такими корками? — Миккель постучал пальцем. — Ты что?.. Они же деревянные, вон какие толстые! Да Симон и читать-то не умеет.

— А вот посмотрим! — настаивала Туа-Туа. — Клади на стол… Видишь, листы!

— И правда, — удивился Миккель. — Ну-ка, подвинься.

В слабом свете свечи загадочный предмет больше всего напоминал ящичек. Деревянные корки были когда-то синими, но успели посереть от возраста и воды.

— Должно быть, в море лежала, — сказала Туа-Туа. — Листы совсем слиплись.

Миккель кивнул. Он открыл первую страницу, придвинул свечу поближе и…

Туа-Туа видела только, как вздрогнули его плечи. Миккель молчал.

— Что там, Миккель? — шепнула она. — Что написано?

Не дожидаясь ответа, Туа-Туа наклонилась и прочла сама по складам размытую надпись: СУДОВОЙ ЖУРНАЛ БРИГА «ТРИ ЛИЛИИ» ЗА 1884 ГОД.

— Миккель!.. — воскликнула она; у нее перехватило дыхание.

— Это… это он! — глухо сказал Миккель, не оборачиваясь. — Бриг, на котором отец плавал. Туа-Туа, я ничего не понимаю…

— Читай дальше, — прошептала Туа-Туа.

Миккель перевернул страницу.

— «Воскресенье, двадцать третье октября, — прочел он. Вышли с грузом леса в Эмден. Ветер норд-ост, свежий бриз, дождь…» Он остановился — ком в горле не давал читать.

— Туа-Туа, — пробормотал Миккель. — Точно… он… «Три лилии». Или мне снится? Может, я сплю?

— Зато я не сплю, — ответила Туа-Туа. — Листай до конца.

Миккель торопливо переворачивал страницы; последние листы слиплись особенно сильно.

— Вот, — остановила его Туа-Туа. — Здесь обрывается.

Дрожащий палец Миккеля пополз вдоль строчки, голос срывался:

— «Траверз маяка Дарнерарт…» Это что значит? Увидели маяк, да?

Туа-Туа нетерпеливо кивнула.

— А к берегу, видать, подойти не смогли, — продолжал он. — Вот гляди: «Штормовой ветер. Сильная волна. Взяли два рифа на гафеле…»

Ком заполнил все горло.

— «Шторм не прекращается…» — читал Миккель. — Маяк Дарнерарт? Это где же, Туа-Туа?

Туа-Туа покачала головой: она не знала.

— В Германии, наверное, — решил Миккель. — Они же шли в Эмден, а это в Германии. Гляди-ка: «Шторм усиливается…» И здоровенная клякса. И все. Все, Туа-Туа!..

Туа-Туа опустила глаза, не зная, что ответить. Вот перед ними книга с огромными деревянными корками, а в ней вся история брига «Три лилии». До кляксы…

— Ты… Вот увидишь, Миккель, — начала она, — они спаслись.

Миккель сидел на койке, спрятав лицо в ладони.

— Нет, Туа-Туа, — сказал он.

Туа-Туа подумала и вдруг встрепенулась.

— А как же, как же сюда попала книга?! — торжествующе воскликнула она. — Скажешь, из самой Германии приплыла?

— Правда! — подхватил Миккель. — Книга! Эх, жаль, Симона нет… Из Германии? Хотя, корки у нее ужас какие толстые и деревянные. Как думаешь, Туа-Туа?

— Я думаю — они спаслись, — сказала Туа-Туа.

— В Германии? Значит, по-твоему, он вернется?

Туа-Туа кивнула.

— Конечно, Миккель. А теперь мне домой пора. После рождества придем еще. Клади книгу на место. Ой, до чего здесь холодно!

Она села на пол и свесила ноги в щель. Внизу поблескивал серый лед.

— Вот увидишь, Миккель, он вернется! — решительно сказала Туа-Туа.

Миккель сунул книгу на место и задул свечу.

— Ага, весной вернется, — утешил он сам себя. — И я так думаю. Но мы об этом никому не скажем. Слышишь, Туа-Туа!

— Никому! — обещала Туа-Туа. — Как думаешь — заметил нас кто-нибудь?

— Никто! — заверил Миккель.

На Бранте Клеве, ниже каменного тура, они расстались. Миккель пошел к постоялому двору. Туа-Туа — в деревню.

Вдруг Миккель обернулся:

— Ты не забыла, что обещала, Туа-Туа? Никому ни слова.

— Лопни мои глаза!.. — ответила Туа-Туа.

Так началось рождество.

 

Глава десятая

Плотник бросает первую свечу

Рождество бывает только раз в году. В комнате ставят елку, если есть, и объедаются горячей свининой. Достают изпод гнета зельц, подают на стол вяленую треску. Проснешься спозаранок и думаешь: сегодня сочельник, лучший день во всем году.

Если только вы не живете в заброшенном постоялом дворе в Льюнге, в 1891 году. Потому что тогда ничего этого нет.

Бабушка Тювесон украсила комнату честь честью, все как положено. Рассыпала по полу ветки можжевельника, смела с подоконника дохлых мух. Пахло рождеством и — немного — свининой. Впрочем, запах свинины доносился сверху, от плотника. Бабушка варила треску.

Свежая, белая, нежная треска — разве плохо? Кто там мечтает о свининке, да так, что слюнки текут, а?

Миккель Миккельсон сидел у стола и листал газету восьмимесячной давности. В ней было написано, что в Америке строят корабли длиной в пять километров. Враки, конечно, как и все остальное. Боббе лежал на полу и храпел, уткнув нос в густую шерстку Ульрики. То один, то другой из них дергал головой и щелкал зубами, ловя блох.

А сверху пахло так вкусно, что прямо хоть ложись и помирай. Защемить, что ли, нос прищепкой? Подумать только, корабль длиной в пять километров!

Вдруг вся лестница застонала и заскрипела, сообщая, что сверху спускается плотник Грилле. Миккель считал, сколько ступенек ему осталось. Пять, четыре, три, две. Вот он остановился у двери. А теперь стучится.

— Войдите, — сказала бабушка, затягиваясь трубочкой.

Дверь открылась, показался плотник. Меховая шапка скрыла весь лоб, и он был похож на лешего.

— Вот поздравить пришел с праздником, — пробасил плотник Грилле и чихнул от рыбного духа. — Или я ошибаюсь, или у вас в самом деле треска?

— А чем плохо? — осведомилась бабушка.

— В будний день сойдет, — согласился плотник. — Но на рождество в рот бы не взял!.. Убирай кастрюлю с плиты, бабуся! Стол уже накрыт!

Бабушка уронила трубочку, пепел высыпался на половик.

— Может, поработаете ногами, подниметесь по лестнице? — пробурчал плотник, повернулся и исчез во мраке.

Бабушка Тювесон сняла суп с огня и пошла следом; Миккель — за ней. Войдя в обитель плотника, она остановилась и всплеснула руками.

— Сомлею… сейчас сомлею! — ахнула бабушка.

— На здоровье! — буркнул плотник. — Только поешьте сначала. Старухам вредно млеть на пустой желудок! Входите, дует!

Кастрюли и прочий хлам были свалены в углу, так что можно было пройти к столу, не боясь поломать ноги. А на столе стояла свинина. Вокруг нее на тарелках и в мисках лежал зельц, крупяная колбаса, масло, сыр, маринованная сельдь. В большом бачке — свежий ржаной хлеб из булочной, рядом, в трех бутылках, три свечи. Плотник уже раскачал качалку и раскурил носогрейку.

— Присаживайтесь, бабуся, — пригласил он. — Стоя одни турки едят.

Бабушка поблагодарила и села. Миккель ковырял в носу.

— Заходь, Миккель Миккельсон! — рявкнул плотник. — Не в отца пошел, того плута не надо было упрашивать. Закрой дверь да садись!

Все заняли свои места. Плотник в качалке, бабушка рядом с ним. Миккель сидел напротив и спрашивал себя, как поступают плуты, когда им предлагают свинину.

Где ты, Петрус Миккельсон?

У Миккеля появился ком в горле, и он никак не мог проглотить его. Полчаса стояла полная тишина. Свеча коптила, свинина дразнила вкусным запахом, над колбасой вился пар. Уж этот плотник — на все руки мастер! Седые усы блестели жиром. Он нарезал свинину толстыми кусками и глотал, не разжевывая. Он пил пиво. Он пел:

Когда плавал o, эх, Во испанских водах…

А наевшись, откинулся назад и икнул так, что чуть свечи не потухли.

— Вот теперь можете идти треску есть, — сказал он. — Коли место осталось.

Бабушка покачивалась на табуретке, раскрасневшаяся, потная. В комнате стояла жара, как в бане, а еда была жирная.

— Это после такого-то угощения, штурман! — польстила она. — Да я свининой вот так наелась…

На дворе шел снег. Огромные снежинки лепились к стеклам, плотник загрустил. Он вытащил из-под кровати старую гитару и снова запел, но на этот раз что-то очень печальное. Голос гудел то сильнее, то слабее, как орган, когда воздух идет неровно.

Вдруг он опустил гитару, насупил брови и прислушался:

— Что это, Миккель Миккельсон? Или мне послышалось, или?..

Все трое напрягли слух.

— Боббе лает, — сказал Миккель.

Плотник поднял гитару. Опять раздался лай — резкий, отрывистый, злой.

— Кто-то пришел, — сказал плотник Грилле. — Поди-ка, Миккель Миккельсон, погляди. Или боишься?.. То-то! Вот свеча.

Миккель фыркнул. Кто пугается на сытый желудок?

Тем более, в светлой комнате. Он захватил свечу посветить и кусок мяса для Боббе и пошел вниз. Боббе стоял в прихожей — нюхал дверь и скулил.

Мы ждем тебя, вечер чудесный, Мы ждем тебя, вечер святой!

гудел плотник, заглушая бабушкин голос.

Миккель открыл дрожащими пальцами задвижку. В тот же миг ветер распахнул дверь и швырнул в них облако снега. Свеча погасла. Боббе попятился, жалобно тявкая.

— Кто там? — чуть слышно произнес Миккель, ловя задвижку.

Боббе взвизгнул.

— Что… лису почуял? — успокоил Миккель себя и собаку. — Учуял запах и залаял. Да? Ну конечно! Вон она!

Сквозь гул ветра донеслось с Бранте Клева хриплое лисье тявканье.

— Ну, что там, внучек? — послышался с лестницы скрипучий голос бабушки.

— Лиса, — ответил Миккель. — На Бранте Клеве.

А ведь он не хуже бабушки знал, что Боббе никогда не лает на лис, пока на двор не придут.

Миккель запер дверь и побрел ощупью наверх. Удивительно, до чего тепло от двух свечей на столе…

— Миккельсона лисой не испугаешь, — сказал плотник и спрятал гитару под кровать. — Съешь еще ломоть хлеба, сразу на вершок подрастешь.

Но Миккель уже наелся.

— А коли так, бросим свечу, — распорядился плотник Грилле. — По обычаю: первую рождественскую свечу в окно, пока не догорела, тогда в следующем году будешь в полном здравии и с рыбой. Открывай, Миккель Миккельсон.

Бабушка вынула трубочку изо рта и сонно глядела на Боббе, который лежал под столом, зажав хвост между ногами. Недаром говорят: собака подчас лучше человека видит. Миккель отворил окно.

Свети, свеча, лети во тьму, Да будет сельдь в моему дому…

сказал плотник Грилле.

И полетела свеча мимо старой голой яблони к дровяному сараю. Миккель расплющил нос о стекло и закричал:

— Там кто-то есть, во дворе!.. Нет, вон там!

Он вытянул дрожащую руку, показывая. Свеча зашипела и погасла.

— Ушел, как только свечу бросили! — продолжал он. Вон, у яблони!

Плотник прищурился, всматриваясь в темноту. Потом снял со стены ружье, положил на подоконник и поплевал на дуло: на счастье.

— Если то живой человек был да честный, ничего с ним не приключится, коли пальну разок в воздух, — сказал он. — Ну, а коли еще кто, то будет знать, что у нас хватит пороху. Посторонись-ка, Миккельсон!

Ба-ам-м!

Бабушка уронила трубочку во второй раз за два часа. Черепаха проснулась от выстрела и выползла из-под кровати.

— В рождественскую ночь все твари мирно сидят, одни собаки да черепахи угомониться не могут. Шляфе, шляфе!

Миккель поймал Боббе за загривок.

— Если был кто, должны следы остаться, — сказал плотник Грилле, перезаряжая ружье. — Только погоди смотреть до завтра. Да заприте получше, не ровен час, какой-нибудь мазурик наведается. Спокойной ночи. С праздником вас!

На кухне было темно и холодно. Миккель нащепал лучины и растопил. Стало светлее, и керосин дорогой жечь не надо… Он молча разделся и забрался на кровать.

Бабушка пододвинула свою скамеечку к плите, чтобы почитать евангелие. Она была совсем седая, скрюченная, как можжевеловый куст на ветру. А какие худые пальцы!

Но голос звучал ласково. Отсвет пламени играл на морщивистых щеках: бабушка улыбалась.

Миккель лежал и слушал, прищурив глаза. Свет от плиты падал на противоположную стену. Там, в рамке под стеклом, сидел Петрус Юханнес Миккельсон. Он глядел на Миккеля. И получалось, что они вроде как вместе, все трое.

В ту ночь Миккелю снился бриг «Три лилии» и шторм возле маяка Дарнерарт. Плут Петрус Юханнес Миккельсон сидел на поручнях левого борта; волны захлестывали его ноги. Он был бритый, как на фотографии, и зеленый луч маяка освещал бородавку на левой щеке.

 

Глава одиннадцатая

Куда делся капитан Миккельсон?

Всю ночь и весь следующий день шел снег. Потом прояснилось, и ударил мороз. Колодец на откосе, выше постоялого двора, замерз. Бабушка заткнула щели в окнах овечьей шерстью, но все равно дуло. Ульрика Прекрасношерстая ночевала на кухне. Бабушка ходила дома в сапогах, набитых тряпками. Все зябли.

Миккель уже который раз ощущал странную тревогу.

Он думал о словах плотника. Что такое плут, если разобраться? Весельчак, лоботряс или просто пустая голова?

Кстати, что говорил в тот раз на лугу богатей Синтор?.. Надо же, мороз какой!..

Ночью ему опять приснилось, что Петрус Миккельсон подходит к его постели. На этот раз у отца на груди висел плакат с надписью: КОМУ НУЖЕН УПЛЫВШИЙ ПЛУТ?

Миккель задрожал от волнения.

«Когда ты вернешься?.. Когда, отец?» — прошептал он.

«Когда Бранте Клев надвое расколется, — мигнул ему отец. — Я ведь говорил! Или ты передумал? Не хочешь, чтобы я возвращался?»

«Хочу!» — закричал Миккель и проснулся.

В комнате было холодно, как в погребе. Во сне он сбросил одеяло; ноги даже посинели от стужи.

И поговорить не с кем.

На чердаке постоялого двора валялось всевозможное старье.

Рано утром Миккель прокрался туда, чтобы посидеть, поразмыслить наедине, и нашел в углу кипу бумаги. Она была желтая, с пятнами, но вполне пригодная. Миккель проколол в кипе дырки и продернул веревку. Получилась книга. Если не с кем говорить, то и книга сойдет. На первой странице он написал наискось:

Миккель Миккельсон. Происшествия

На следующий день умерла Плотникова черепаха. Этому событию Миккель посвятил первую запись. Никто не знал, как она спустилась по лестнице и выбралась на волю.

Следы вели на гору, а мороз стоял двадцать градусов.

— Мир ее памяти, — сказал плотник. — Семьсот лет прожила, не так уж мало.

Учитель Эсберг в тот день пошел в церковь разучивать новогодние песнопения, и Туа-Туа была одна дома, когда пришел Миккель и швырнул снежок в окно.

— Открой, Туа-Туа, поговорить надо!

Туа-Туа спустилась в одних чулках и приоткрыла дверь:

— Папы дома нет, Миккель. Ой, как дует! Тебе чего?

— Выходи, узнаешь, — сказал Миккель.

Воздух загустел морозной мглой, в домах среди бела дня зажгли свечи. Туа-Туа натянула башмаки, надела пальтишко и вышла. Миккель рассказал, что произошло в сочельник.

— Вдруг это был кто-нибудь с заколдованного корабля, прошептала Туа-Туа. — Ни за что больше не пойду на берег, ноги моей там не будет.

Миккель удержал ее и объяснил, что в лодочном сарае им ничего не грозит, надо только написать на двери «С». «С» означает «сера», а привидения боятся серы, как комары трубочного дыма, — так говорил Симон Тукинг.

— И вообще мне надо посмотреть книгу еще раз, — продолжал Миккель. — Вот уже три ночи не сплю, все о ней думаю. Ты как думаешь, Туа-Туа, вернется отец?

Туа-Туа нерешительно кивнула.

— Ведь ты лучше меня написанное разбираешь, — уговаривал Миккель.

Туа-Туа продолжала отказываться.

— Я тебе перочинный нож отдам, — посулил Миккель. Пошли. И два больших крючка. Ну, хоть ненадолго.

В конце концов Туа-Туа уступила. Они шмыгнули в лес напротив школы и вышли прямо к замерзшему колодцу. Плотник сидел на ведре и приделывал железный наконечник к палке. Глаза у него были красные-красные.

— Коли найдете Шарлотту, ребятишки, — сказал он, — похороните ее честь-честью. Спойте куплетик, она любила песни, и передайте привет от плотника Грилле.

Он стукнул палкой о крышку колодца, так что гул пошел.

— Конечно, она уже немолодая была. Семьсот лет — почтенный возраст для женщины.

— Он тужит, только виду не показывает, — сказала Туа-Туа, едва они зашли за угол.

— Всю ночь не спал, — подтвердил Миккель.

Они не пошли вдоль берега, а свернули к горе, чтобы никто не догадался, что в сарай идут.

— Если зажжем свет, с постоялого двора увидят, — предупредила Туа-Туа.

— А мы мешок повесим, — сказал Миккель.

Они пролезли через пол, как в прошлый раз. Миккель положил доски на место и достал книгу. Руки его дрожали.

— Ух, и тяжеленная! — Он постучал по толстым коркам. Слышишь, Туа-Туа?

Он постучал еще.

— Что? — спросила Туа-Туа.

— Отдается как! Дай-ка нож со стола, поглядим.

Миккель получил нож и воткнул лезвие в корку. Послышался треск.

— Постой! — воскликнула Туа-Туа. — Тут зарубка есть. Видишь?

Она положила большой палец на чуть заметный вырез и нажала.

— Вот посмотришь, там потайное отделение. — Она натужилась. — Никак… не открою…

Миккель сунул в вырез острие ножа и надавил. Крышка, величиной с блюдце, подалась в сторону, и открылось большое углубление.

— Пусто, — сказал Миккель. — Так и знал. Наверное, капитан здесь свой табак держал.

— Наверное, — согласилась Туа-Туа.

— А может, чернильницу или еще что. — Миккель перелистал книгу, пока не дошел до страницы с кляксой.

Туа-Туа, сидя на корточках рядом с ним, глядела на полку Симона Тукинга. Готовые кораблики Симон, понятно, унес в мешке. Но несколько незаконченных или неудавшихся остались. У всех, как положено на шхуне, ближе к корме стояла высокая грот-мачта; на борту светился «фонарь» — осколочек красного стекла.

— «Двенадцатое ноября», — прочитал Миккель. — Это когда шторм начался. Вот так и написано: «Шторм усиливается». Волны как дом! Убрать паруса! Но руль сломался, их понесло прямо на маяк Дарнерарт… на скалы…

— Это все там написано? — спросила Туа-Туа.

Миккель покачал головой. Лицо у него было задумчивоезадумчивое.

— Я во сне видел, Туа-Туа, потому знаю. В ночь перед рождеством, от часа до пяти, сны всегда вещие. Корабль разбило вдребезги, а люди спаслись. Не веришь, Туа-Туа?

— Отец твой, конечно, спасся, — согласилась Туа-Туа. Капитаны плавают, как рыбы. А ведь твой отец был капитан, верно же?

Миккель подтвердил, что это верно.

— Вот видишь… — сказала Туа-Туа. — Растопил бы печку. А то холодно.

— Так ведь дым пойдет, — возразил Миккель. — Плотник еще подумает, что здесь воры, и выстрелит из ружья.

Он поплевал на пальцы и разделил слипшиеся страницы.

— А накануне шторма они были в порту, готовились к плаванию. Прочитать об этом, Туа-Туа?

Туа-Туа кивнула.

— «Вторник, десятого ноября, — начал Миккель. — Прозерили бегучий такелаж, окатили палубу, наняли матроса Флейта».

Он послюнявил палец и перевернул лист.

— Следующий день. Вот послушай, Туа-Туа. «Спустили шлюпку, чтобы законопатить щели. Забрали питьевую воду. У матроса Петруса Юханнеса…» В каморке вдруг стало тихо-тихо.

Никогда Миккель Миккельсон не забудет этого мгновения. Жесткий ком в горле, жгучие слезы на глазах…

И нетерпеливый голос Туа-Туа над ухом:

— Ну, что там, Миккель? Почему дальше не читаешь?

Он поглядел на свой указательный палец, потом на буквы. Буквы говорили: «У матроса Петруса Юханнеса Миккельсона удержать половину жалованья за безобразие и шум на шканцах».

Это тебе не сон, черным по белому написано! И ведь что написано: «матроса».

Вот тебе и капитан, которого ты видел во сне, Миккель Миккельсон! С которым ты собирался проехать по деревне на белом коне и всем утереть нос, даже Синтору. Что ты скажешь теперь, Миккель Миккельсон?

Безобразие и шум… «Ясное дело, чего еще от плута ждать?» — подумал он и стиснул зубы. Но… об этом никто не узнает! Он никому не скажет! Даже Туа-Туа.

А вот опять ее голос, как жук настойчивый.

— Ну что там, Миккель? Почему ты не читаешь? Покажи…

— Тут вырвано, — произнес он возможно тверже.

Книга об отце, Петрусе Миккельсоне, захлопнулась. Навсегда. Больше он ее не откроет.

— Я провожу тебя немного, — сказал он. — Пошли.

Туа-Туа быстро просунула ноги в щель — в каморке было холодно и тесно. Миккель положил книгу на место и вылез следом за Туа-Туа.

— Если встретим плотника, скажем, ходили на лед лисьи следы искать, — предупредил Миккель. — Лиса всю ночь тявкала.

Он говорил одно, а думал совсем о другом. «Отец… отец… нет, никто не узнает, никто…»

Они шмыгнули через дорогу и зашагали вверх по горе.

Смеркалось, медленно падал снег. На полпути к вершине они вошли в ольховую рощицу. Несколько сухих листьев трепетали на ветру.

Вдруг Туа-Туа остановилась и схватила Миккеля за рукав. На сугробе лежало что-то черное.

— Миккель, погляди! — прошептала она.

— Камень, — нетерпеливо отозвался Миккель. — Пошли.

— Нет же, это она.

— Кто — она? — удивился Миккель.

— Черепаха! Плотникова черепаха!..

— Стой здесь, я проверю, — сказал Миккель.

Он прошел по снегу и перевернул черепаху на спину. На панцире внизу намерз лед, ноги топырились во все стороны.

— Она проголодалась и пошла листья искать! — крикнул он ТуаТуа. — Мертвая! Что будем делать?

— Бедняжка… Похороним, конечно! Мы ведь обещали плотнику. И споем куплет.

Миккель взял черепаху и вернулся на дорогу.

— У Симона под домом лопата лежит, — сказал он. — Да разве лопатой сейчас что сделаешь? Вон как земля промерзла!

Туа-Туа предложила положить Шарлотту под камень, но Миккель кивнул головой в сторону тура и объяснил, что под камнями только мертвых викингов хоронят.

— Мы вот что сделаем, — продолжал он: — похороним ее в часовне. В старину всех знатных людей, графов и прочих в церквах хоронили. Значит, и для черепахи годится. И там земля не такая твердая.

Часовенка стояла на южной стороне горы. Она была старинная, построенная еще в ту пору, когда в заливе было много сельди, и разоренная огнем в тот самый год, когда сельдь пропала. Теперь от нее оставались лишь каменные стены да звонница, а балки до того прогнили, что даже крысы боялись там селиться.

Не успела Туа-Туа опомниться, как Миккель уже сбегал к сараю Симона за лопатой.

— Бери черепаху, пойдем, — распорядился он.

— А вдруг кто увидит, Миккель?

— Нигде не написано, что черепах нельзя хоронить в церкви, — возразил Миккель. — Вот только какой куплет петь?..

В зимнем сумраке перед ними выросли почерневшие голые стены. Рядом — звонница с прохудившейся крышей и с черной дырой вместо двери.

Крысы перегрызли веревку, на которой висел колокол; он упал и разбился на четыре части.

— А если снаружи похороним? — осторожно предложила Туа-Туа. — Я спою, а ты ямку выроешь перед входом.

— В скале? На лопату, попробуй сама.

— Уж очень страшно, — сказала Туа-Туа.

— Среди бела дня-то? — успокоил ее Миккель. — Войдем на пять шагов, поняла? Посчитаем: раз, два, три, четыре, пять и я стану копать в том месте, а ты будешь петь.

Они вошли: Миккель впереди, Туа-Туа за ним с черепахой в руках. Крыши не было, остались только черные, обуглившиеся балки. С ближней балки свисало на бронзовой цепочке что-то белое — кораблик. Так уж было заведено в этом краю: во всех церквах вешали под крышей кораблик.

Снасти сгорели, остался один корпус.

Туа-Туа посчитала: раз, два, три, четыре, пять. Миккель снял с плеча лопату. Земля оказалась тверже, чем он думал. Туа-Туа прижимала к себе черепаху и вздрагивала от каждого звука.

— Скорее, мне холодно! Почему ты не копаешь?

— Твердо очень! — пробурчал Миккель. — Спела бы лучше.

Туа-Туа откашлялась:

В уютной колыбели Спи крепко, мой малыш. Когда дитя…

— Что это, Миккель?

— Камень задел.

— А мне почудилось, кто-то смеется, — сказала Туа-Туа и положила черепаху. — Ты не знаешь стих от нечистой силы в церквах?

— Нет, — ответил Миккель, продолжая копать.

— Там в углу стоит кто-то! — вдруг закричала Туа-Туа.

— Тебе чудится, — сказал Миккель, но на всякий случай остановился. — Где?

— Вон! — Дрожащая рука Туа-Туа повисла в воздухе. Нет, вон!

Миккель взялся покрепче за лопату.

— Стой на месте, — велел он. — Я пойду проверю.

Туа-Туа зажмурилась. Слышно было, как хрустит снег под ногами Миккеля.

— Тут только пустые мешки! — крикнул он из угла. — И клетчатое пальто на гвозде висит. Вот тебе и почудилось. Ишь ты, медные пуговицы, кожаный пояс!

Миккель продолжал осмотр.

— Ящик… два огарка, — перечислял он. — Не иначе, бродяга какой-нибудь здесь приютился. Ладно, пой, да скорее кончим.

Снова захрустел снег, Туа-Туа открыла глаза.

— Бродяга? — повторила она недоверчиво.

— А кто же еще? Шел мимо, переночевал и оставил свое барахло.

Но он не убедил Туа-Туа.

— Чтобы бродяга оставил пальто с медными пуговицами и кожаным поясом? Да он каждую минуту вернуться может! Я ухожу, Миккель!

Туа-Туа шагнула было к двери, однако тут же вернулась. В полумраке лицо ее казалось совсем белым. Мерзлая земля никак не поддавалась лопате. Все-таки Миккелю удалось вырыть ямку. Они положили черепаху, и Миккель сказал:

— Аминь, да будет так, — совсем как священник.

Быстро темнело, и они решили, что больше петь необязательно.

— А по-моему, это церковный вор, — вдруг заявила Туа-Туа.

— В сгоревшей часовне? — сказал Миккель. — Ерунда! Сейчас зароем ее. Потом пойдем к плотнику, расскажем, где похоронили.

— Все равно, мне кажется, что вор, — твердила Туа-Туа.

Ее глаза остановились на балке и позеленевшей цепочке, на которой висел кораблик.

— Кораблик! — воскликнула она. — Вот до чего он добирается!

— Кому он нужен — старый да гнилой? — бурчал Миккель, прихлопывая землю. — Один корпус остался. Снасть вся сгорела, когда пожар был.

— Гляди, он светится, Миккель!

— Это фонарь, — объяснил Миккель и показал лопатой. Такой же, какие Симон на своих корабликах делает. Видишь красное стеклышко, и все. Ну, пошли.

Туа-Туа больше не спорила. Вверху, словно красный глаз, блестел фонарь; кораблик поскрипывал, качаясь на ветру.

Выйдя, они увидели залив: сплошной белый лед, до самых островов. Миккель шагал с лопатой на плече и молчал. Нет больше капитана Петруса Юханнеса Миккельсона…

 

Глава двенадцатая

Почему у Симона Тукинга горит свет

Дело было вечером. Миккель сидел на кухне и ковырял вилкой в тарелке.

— Ты уж не заболел ли? — удивилась бабушка. — Может, тебе селедка с картошкой не годится?

Миккель молча чертил ногтем по столу.

— Или все думаешь о том мазурике, что слонялся здесь на рождество? — продолжала бабушка. — Ужли бродяг не видел раньше?

Миккель мотнул головой: видел, кто же бродяг боится!

— То-то, — сказала бабушка. — Чего бледный такой? Живот болит?

— А какой он был? — спросил Миккель.

— Кто?

— Отец мой.

Бабушка Тювесон разинула рот. Словно хотела что-то сказать, да не могла выговорить.

— Вон он сидит, — промолвила бабушка наконец и показала на фотографию над буфетом.

— Нет, а какой он сам?

— Или я тебе не рассказывала? Честный человек был, и ведь надо же такой беде случиться. Ешь, расти да будь ему под стать.

— А «Три лилии»?

— Добрый корабль был, не хуже других, — ответила бабушка. — Вот он и нанялся матросом, потому что бедняк был и не хотел дома штаны просиживать.

— Я думал, он капитаном был, — сказал Миккель.

— Не был — так мог стать! — отрезала бабушка. — Кабы не шторм возле Германии.

— У маяка Дарнерарт? — спросил Миккель.

Бабушка уронила чашку, губы ее задрожали.

— Откуда… откуда ты знаешь, Миккель?

— Говорил кто-то.

Бабушка Тювесон подвинула стул и села. У нее был такой вид, словно ей сто лет.

— Уж лучше скажу все как есть, внучек… — пробормотала она. — Непутевый он был, вот что. Веселый и добрый, но без царя в голове.

— Так я и думал, — сказал Миккель.

— А еще он в железку играл.

— Это что? — спросил Миккель.

— Карточная игра такая. Да простит его бог. Уж так пристрастился, и никогда-то ему не везло. «Вот увидите, скажет, бывало, — уеду в Америку, нарою золота. Потом вернусь и дом построю». А только не попал он ни в Америку, ни домой… Ты чего глядишь так на меня?

— Я на фотографию…

Мудрено ли, что картошка с селедкой в горло не лезут.

Миккель побрел к кушетке, лег и закрылся с головой. Подошел, как всегда, Боббе, потыкался носом, хотел облизать его, но Миккелева голова оказалась почему-то возле ног, а простыня намокла.

В чем дело, Миккель Миккельсон?

В окно косо падал свет луны. Вдруг Миккель сел. Теперь некого больше ждать, все. Лед в заливе крепкий. Можно уйти на острова. Что, если прямо сегодня же ночью? Там всегда можно на корабль наняться. Вот только бабушка…

Ведь плакать будет, это уж точно. Он представил себе ее, как она сидит в сарае на скамеечке, зажав платок в руке и подперев голову. Ничего не поделаешь! Он свесил вторую ногу.

Постой, а как же… Туа-Туа? Миккель спрятал ногу под одеяло. Не одна бабушка — двое будут плакать в сарае. Может он это допустить? Нет! Лучше подождать один день и переговорить с Туа-Туа. Миккель укрылся потеплее и сам не заметил, как уснул.

На следующий день он пошел на гору срезать гибких прутьев. Бабушка прорубила лунки во льду на заливе; ей нужны были прутья для удочек. Она взяла с собой хлеба и сушеной рыбы в корзиночке, сказала, что вернется вечером.

Только Миккель собрался бросить, как обычно, камень в тур, вдруг позади него послышался голос:

Бородавка-борода, Сгинь навеки, навсегда!

Он обернулся и увидел Туа-Туа. Она сидела на корточках в снегу, подняв кверху правую руку.

— А-а, вот ты где? — сказал Миккель.

— Ш-ш-ш, — зашипела Туа-Туа. — Молчи, испортишь все.

Она открыла один глаз, покосилась на руку и вздохнула:

— Как были, так и остались. Придется новое средство попробовать.

Туа-Туа встала и отряхнулась от снега.

— Вот только как достать лисью шерсть.

— Лисью шерсть? — удивился Миккель.

— Ну да, на мазь, — объяснила Туа-Туа. — Меня звонарь научил, старик Салмон. Садись, расскажу. Отец утром в город поехал, на целую неделю, и старик Салмон приходил вчера коляску чинить. Я показала ему бородавки, а он и говорит: «Намажь ты их бараньим салом, — говорит, — а сверху положи крест-накрест две лисьи волосинки, только от живой лисы, иначе не подействует. Пусть лежат так до новолуния, потом бородавки сами отвалятся». А ты веришь, Миккель?

— От живой лисы?.. Где же их взять?

Он вытащил нож из ножен и стал срезать прутья, а сам в это время думал, как сказать Туа-Туа о побеге. Заплачет?..

— Сегодня ночью как раз новолуние будет, — продолжала Туа-Туа. — Сало у меня есть. На то время, что папа в городе, к нам приехала тетя Гедда Соделйн из Эсбьерга. Она такая близорукая, что комод от верблюда не отличит. Я набила подушками кофту и положила на кровать. Теперь остается самое трудное — лисий волос.

Миккель сел на камень и положил прутья на колени.

Отсюда было видно, как бабушка ходит в потемках по льду и проверяет свои удочки. А вон постоялый двор и четыре яблони. Та, что поближе к сараю, — с дуплом; в нем лежит чисто вымытая бутылка из-под керосина с десятью риксдалерами…

До чего же трудно решиться на побег!

А рядом стоит Туа-Туа со своими семью бородавками, которые ничто не берет.

— Может, у плотника есть лисий волос? — сказал Миккель. — Сколько он лис перестрелял!

— Правда? — обрадовалась Туа-Туа.

— Бери свое сало, пойдем спросим.

Туа-Туа взяла бумажку с бараньим салом и пошла за Миккелем к постоялому двору горел свет. Боббе лежал в чужой.

Миккель успокоил его:

— Свои, свои, Боббе. Я тебе на пасху кость дам такую.

Боббе подвинулся тявкнув. Миккель и Туа-Туа шмыгнули вверх по лестнице.

— Ты его штурманом назови, он тогда добрый будет, — посоветовал Миккель.

Он постучал. Плотник Грилле пробасил:

— Войдите!

Миккель открыл, поклонился и подтолкнул вперед Туа-Туа.

— У нее бородавки, — объяснил он. — Она знает хорошее средство, но ей нужно два лисьих волоса.

Плотник Грилле сидел, как обычно, в качалке, зажав в зубах носогрейку.

— Только от живой лисы, — добавил Миккель, Плотник повертел большими пальцами.

— Жаль, — произнес он, глядя в потолок, — как раз сейчас от живой нету. Ну-ка, сядьте, я посмотрю в кладовке, не осталось ли меду.

Туа-Туа и Миккель сели на кровать. Плотник Грилле достал мед и серый хлеб.

— А медвежьи есть, — сказал он. — Но вам непременно лисьи надо?.. Макайте да ешьте, детишки.

Они стали есть.

— Может, медвежьи тоже подойдут? — предположил Миккель.

— Если крест-накрест положить, — сказала Туа-Туа.

Плотник достал два жестких длинных волоса, удивительно похожих на конские. Туа-Туа намазала бородавки салом и положила сверху «медвежьи» волосы. Потом они принялись ждать.

— Луна выйдет около восьми, — сообщил плотник. — Сидите пока здесь. А ты чего в окно уставился, Миккель Миккельсон? Аль луна уже взошла?

— Нет, но у Симона Тукинга свет, — ответил Миккель и протер окно рукавом.

— Я видел, — сказал плотник. — Значит, Симон уже вернулся. Должно, мешок прохудился… Ну как, сошли бородавки?

— Мазь должна всю ночь лежать, — объяснила Туа-Туа и пошла к двери. — Мне домой пора. Спасибо, до свидания… Ты идешь, Миккель?

Миккель прижал нос к стеклу и думал о Симоне Тукинге. Симон вернулся… Может быть, он знает? О кораблекрушении у маяка Дарнерарт, о том, как сюда попала книга?

Ну конечно, Симон должен знать! Все, даже самое неприятное… Миккелю стало жарко. Но правда всего важнее.

— Мы еще в одно место собирались, — сказал он плотнику. — Спасибо за мед, за хлеб. Похоже, ростепель будет.

— Тогда бородавки сразу отвалятся, — предсказал плотник. — А не отвалятся, приходите завтра. Я стишок хороший знаю, он начинается…

Дверь захлопнулась, и голос плотника превратился в неразборчивое бормотание.

Шел снег. На заливе, приближаясь к берегу, мелькал бабушкин фонарь.

— Я зайду к Симону, Туа-Туа, — объявил Миккель. — Ты можешь не ходить, коли не хочешь.

Туа-Туа ничего не сказала. Она шла, подняв руку, словно в лубке. Они молча спустились по старой дороге к лодочному сараю. Замок был снят, дверь приоткрыта. Миккель потянул ее к себе.

В углу, спиной к ним, сидел на корточках Симон Тукинг.

Он совал дрова в печь.

Миккель откашлялся:

— Здравствуй, Симон. Понимаешь, мы…

И вдруг стало тихо. Туа-Туа испуганно вскрикнула и прикрыла рот рукой. Человек встал и обернулся. Это был не Симон Тукинг.

 

Глава тринадцатая

Пат О'Брайен дует в зовутку

Сначала они увидели бороду, пышную и косматую, как у Симона Тукинга. Потом глаза. Они были серые, словно кремень, и щурились от дыма.

Незнакомец подошел к столу и сел. Шея его была обмотана красным клетчатым платком, живот перетянут широким кожаным поясом, на котором висели сбоку три серебряные монеты. Высокие сапоги из желтой кожи покоробились, на них насохла глина. Брюки порвались. В зубах он держал толстую сигару.

— Ивнинг, дакс, - сказал незнакомец.

Миккель почувствовал, как рука Туа-Туа ищет его руку.

На столе лежала широкополая шляпа и узел с одеждой.

На печи стояла сковорода с четырьмя скворчащими отбивными.

— Дверь закройте! — скомандовал незнакомец.

Это был человечий язык. Миккель закрыл. Туа-Туа тоже вошла — любопытство оказалось сильнее, чем страх.

— Как бы не пригорели. — Незнакомец встал и повернулся к сковороде.

Он поплевал на пальцы, чтобы не обжечь, и встряхнул сковороду так, что котлеты перевернулись сами.

— Вы из деревни? — спросил он, не оборачиваясь.

— Да-а, — чуть слышно произнесла Туа-Туа.

— Многие промывают?

Они не знали, что отвечать. Веснушки Туа-Туа блестели, как светлячки. Миккель чесал нос. Незнакомец поставил сковороду на стол.

— Потому-то я и отсиживаюсь здесь, от глаз подальше, — продолжал он. — Не то сразу пронюхали бы и пошли промывать, все до одного.

— Промывать? — повторила Туа-Туа.

— Ну да, золото промывать. — Незнакомец мигнул. — Но ведь вы никому не скажете? А то я еще не застолбил.

— Не застолбил? — переспросил Миккель.

— Вот именно. Прежде чем рыть начнешь и все такое, нужно бумагу получить, что ты, мол, застолбил это место. Не то потом хлопот не оберешься!.. — Он вытащил нож и стал нарезать мясо кубиками. — Хуже всего, что нельзя начинать промывку до весны, пока на речке лед не сойдет.

— На… на речке? — пробормотал Миккель. — Разве там есть золото?

— А вы не знали? — Незнакомец наколол кубик на острие ножа и положил в рот. — В Америке все речки уже обыскали. Ни щепотки золота не осталось. И вдруг до меня слух дошел: мол, в речке Синтора, в волости Льюнга, сразу за перепадом, где река петляет, золота уйма, только не ленись.

— Подумать только! — удивилась Туа-Туа.

— Вот именно, — продолжал незнакомец и наколол еще кусок свинины. — Ну, я, понятно, собрал вещички и сюда. Главное, застолбить первым… Сит даун, дакс.

— Что? — сказал Миккель.

— Садитесь!

Они сели на кровать Симона. Туа-Туа поближе к двери.

— Но коли хоть одна душа пронюхает — все пропало! — Он смотрел на Миккеля и Туа-Туа сквозь облачко синего дыма. — А вы могли бы мне помочь.

— Промывать золото? — спросил Миккель.

Незнакомец задумчиво кивнул.

— Это дело надо втроем делать, — объяснил он. — Я здесь чужой, меня как увидят, сразу догадаются: «Гляди-ко, золотоискатель! Зачем бы это он сюда заявился?» И не успеешь оглянуться, как к реке столько народу сбежится, что негде будет плюнуть. Нет, настоящий золотнишник не так делает — у него разведчики есть, которые все для него выведывают, где золото и все такое. А сам он сидит, покуривает сигару и планы строит. Прибегают разведчики: «Нашли, есть золото!» Старатель отвечает: «Великолепно, бойз. На рассвете поскачем туда».

Чужеземец отшвырнул прочь окурок и сказал:

— Последняя была… А где же Бил?.. — Он поднялся и стал смотреть в разные стороны. — Бил!

— Какой Бил? — не выдержал Миккель.

— А, вот ты где? — произнес с облегчением незнакомец. — У каждого золотнишника есть помощник, по имени Бил. Завтра пойдешь через залив и купишь ящик сигар. — Он бросил Миккелю мятую бумажку. — И свинины кусок. Или вы передумали?

— Пойду, как только рассветет, — поспешно отозвался Миккель.

— Ну, и кофе пачку, если деньги останутся.

— А меня как звать? — спросила Туа-Туа.

— Постой-ка… — Незнакомец задумался. — Вот как: Бетси.

Туа-Туа как будто осталась довольна новым именем.

А он продолжал:

— А река наша, так что никому ни слова. Я пока буду находиться здесь, в лодочном сарае Симона Тукинга.

— Неужто Симона и в Америке знают? — Миккель даже рот разинул.

Незнакомец оторопел, словно проговорился. Но тут же опомнился и объяснил, что в Америке все знают всех.

Миккель сразу подумал об отце, Юханнесе Миккельсоне. Симона нет — так, может, американец знает? Вот только как спросить?..

Чужеземец достал гвозди, камень и стал прибивать мешок над северным окошком.

— Восемь лет назад на постоялом дворе одни крысы жили. А на рождество я зашел туда, думал переночевать, ан нет уже поселился кто-то.

— Так это по тебе плотник стрелял?! — воскликнул Миккель.

— Выходит, по мне… — пробормотал незнакомец. — Замерз, понимаешь. А что это за плотник?

Миккель рассказал, кто такой Грилле и где он живет.

Чужеземец спросил:

— А внизу кто живет?

— Я, — ответил Миккель.

Незнакомец ласково улыбнулся, покачивая в руке камень:

— Как же тебя звать?

— Миккель Томас Миккельсон.

Камень грохнул о пол и закатился под стол. Незнакомец произнес страшное проклятие и запрыгал на одной ноге, держась за другую обеими руками. Потом полез за камнем.

Из-под стола он вылез бледный как мел.

— Прямо по мозоли! — Он сморщился и повертел ступней. Беда с этими мозолями, а не миновать их, коли роешь золото в тесных сапогах.

Чужеземец пошел наружу — проверить, не пробивается ли свет.

Туа-Туа испуганно прижалась к Миккелю.

— Я боюсь, Миккель. Откуда он может знать, что восемь лет назад на постоялом дворе одни крысы жили? Пока не вселились вы и Грилле? Тут что-то не то, Миккель.

— Тш-ш-ш-ш, он обратно идет, — шепнул Миккель.

Чужеземец вошел в каморку.

— А хоть бы и было видно, — произнес он. — Все равно я тут только ночевать буду. Мало ли что.

Он сел на скамейку перед печкой:

— Бил!

— Я здесь, — откликнулся Миккель.

— Добро, — сказал незнакомец. — Мне нужно кое-что знать, чтобы все сообразить как следует. Кто из деревни приходит зимой сюда, на берег?

— А никто, — ответил Миккель. — На Клеве всегда лед, страх как скользко. Одна Туа-Туа… то есть, я хотел сказать, Бетси. Ну и плотник, конечно, и мы с бабушкой, и…

Чужеземец прервал его:

— Ясно, Бил.

Он вытащил красный карандаш и нацарапал что-то на клочке бумаги.

— А лодки у кого есть?

— Только у плотника и Симона, — ответил Миккель.

— Добро! — Он написал еще несколько слов. — Это все очень важно для поисков золота. А скажи, недели так три-четыре назад, перед тем как льду стать, кто-нибудь выходил в залив на лодке?

У Миккеля сердце замерло. Он посчитал по пальцам.

Три-четыре недели назад — это же получается как раз, когда корабль на мель наскочил. Он проглотил слюну. Глаза незнакомца щурились на него сквозь дым.

— Подумай как следует. — Чужеземец взял кусок мяса, Недели три-четыре. Это я так, к примеру. Поздно вечером.

— Может… может, Симон Тукинг? — глухо пробормотал Миккель.

— А больше никто не мог быть? — Чужеземец положил мясо в рот.

— Еще… еще помнится мне… — начал Миккель.

— …что плотник тоже выходил, да? Так, что ли?

Миккель кивнул. Чужеземец тоже кивнул, полез в карман и вытащил старую, видавшую виды табакерку.

— Вообще-то мне совсем и необязательно тебя спрашивать, — сказал он и подмигнул. — Стоит только спросить зовутку.

Он постучал по табакерке и поднес ее к уху:

— Спит…

Веснушки Туа-Туа опять засветились. Она невольно подвинулась ближе.

— Зо…зовутка? — прошептала она. — Это что такое?

Чужеземец подмигнул двумя глазами и сказал, что это многие хотели бы знать. Но до сих пор он ее никому не показывал.

— Хотя… ведь ты, Бетси, теперь тоже вроде как золотоискатель. Что верно, то верно. И ты, Бил. Олл райт, смотрите.

Туа-Туа стояла уже возле стола. Миккель тоже. Незнакомец повернул зовутку так, что она оказалась на свету.

— Не знай я, что это зовутка, подумал бы — просто табакерка, — сказал Миккель.

— Выглядит как табакерка, это точно, — объяснил незнакомец. — Нарочно так сделано. А на самом деле зовутка. Если постучать, а потом дунуть вот сюда… — Он показал в одном конце отверстие величиной с горошину, — то зовутка все скажет, что тебе нужно.

Глаза Туа-Туа под рыжей челкой горели любопытством.

Миккель смотрел недоверчиво.

— А сейчас она что говорит? — осведомился он.

Чужеземец набрал полные легкие воздуха и дунул в дырочку.

— Совсем воздуху нет, слышите? — сказал он.

Он дунул еще. На этот раз зовутка вроде проснулась.

Она задвигалась на ладони чужеземца — сама!

— Скрипит что-то, — прошептала Туа-Туа.

— Если вы помолчите три секунды, я услышу, что она геворит!.. — буркнул чужеземец. Он прижал зовутку к уху и вслушался. — Не может быть? — воскликнул он. — Нет, правда?

— Что, что? — Туа-Туа сгорала от нетерпения.

Незнакомец покачал головой.

— Нет, это просто невероятно, — произнес он.

— Вот как? — недоверчиво заметил Миккель.

— Послушайте, — перебил его чужеземец, — зовутка говорит, что в тот самый вечер, про который я спросил, плотник выходил на лодке. И ты был с ним!

— Я? — Миккель покраснел как рак.

— Ты, — подтвердил незнакомец. — Зовутка никогда не врет. Она говорит, что у тебя был фонарь и ты сидел на корме.

Глаза Туа-Туа округлились, словно шарики.

— А ведь… правда, — прошептала она. — Все-все точно. Ты ведь сам мне рассказывал, Миккель.

— Видите, от зовутки ничего не укроешь. Помните об этом, когда начнем золото искать. Только правду!

Он откинулся назад и закрыл глаза:

— Ну вот хоть скажи, к примеру, Бил: зачем вы с плотником вышли в тот вечер в море?

Миккель глядел на стол, весь изрезанный ножом Симона Тукинга.

— Там… там корабль был, — заговорил он через силу. На мель наскочил. Они сигнал жгли, помощи просили.

— Точно, это самое и зовутка сказала. — Незнакомец ухмыльнулся. — Еще она сказала, что там один человек был, стоял на корме и орал, чтобы его на берег свезли, да поскорее.

Миккель снова покраснел.

— Я… я нечаянно, — шептал он. — Честное слово, не нарочно!

— Что? — Чужеземец наклонился над столом, и глаза его сверкнули под косматым чубом. — К делу! Что ты сделал нечаянно?

— За борт выбросил… — бормотал Миккель. — То, что он в лодку уронил. Пропало…

Незнакомец съежился. Голова его бессильно легла на сжатые кулаки.

— Значит, за борт бросил? — произнес он наконец. Э-эх, Миккель Миккельсон!..

Он даже забыл про «Била». Долго чужеземец сидел, будто в забытьи. Туа-Туа опять стало страшно, она взяла Миккеля за руку.

Вдруг незнакомец встал, да так быстро, что табуретка упала.

— Но ведь она же не тонет! — воскликнул он. — Конечло, не тонет!

— Кто не тонет? — спросил Миккель.

Незнакомец сел опять и объяснил, что это он просто так, вспомнил одну вещь, о которой ему зовутка еще раньше говорила. А теперь, продолжал он, самое главное — поскорее начать рыть золото.

Прежде всего, сказал он, надо как следует осмотреть весь берег. Мол, можно найти морское золото, а оно куда дороже речного. Что найдут — все нести ему, пусть даже то будет старая клеенчатая сумка с чем-то вроде чурбана внутри. Поняли? Клеенчатая сумка с чем-то вроде чурбана внутри. Это очень важно!

— Меня зовите Пат О'Брайен, или, просто, Пат, — заключил чужеземец. — Теперь мы во всем заодно.

И он пожал руку: сначала Туа-Туа, потом Миккелю.

Миккелеву руку он держал особенно долго, причем закусил нижнюю губу и что-то делал со своим лицом.

Потом сказал:

— Не забудь сигары и свинину. И кофе! Я буду здесь завтра вечером, в это же время.

— Придем, — заверил Миккель. — И весь берег обыщем. Подо льдом и то посмотрим.

— Добро, Бил, — сказал Пат. — Я полагаюсь на тебя.

Лицо у него было при этом очень взволнованное.

 

Глава четырнадцатая

К берегу на книге

Гедда Соделин, тетка Туа-Туа, была худая, как кочерга.

Она укладывала волосы в узел на затылке; ее маленькие глаза постоянно щурились. Вечером она в постели выпивала чашку бузинного чаю, потом спала без просыпу до девяти утра.

На следующий день после удивительной встречи в лодочном сарае Туа-Туа уже в пять часов сказала ей «спокойной ночи» и пошла в свою комнату. В семь часов тетушка Гедда выпила бузинный чай.

В восемь на дворе воцарялся кромешный мрак, только снег светился. А Пат ждал их в сарае не раньше восьми…

Туа-Туа и Миккель шли крадучись по дороге через Бранте Клев. Рука Туа-Туа была намазана бараньим салом, но медвежьи волоски отлетели. Кто способен в такой момент думать о бородавках?

Миккель весь день рыскал по берегу, искал морское золото, но нашел только ржавый бидон без ручки и полвесла.

— Ты как думаешь: это важно или нет? — спросил он Туа-Туа.

— Кто его знает! — ответила Туа-Туа. — Клеенчатая сумка с чурбаном внутри — это что же такое, а, Миккель?

— Если бы я не знал, что это невозможно, — сказал Миккель, — подумал бы на судовой журнал. Как по-твоему, похож он на чурбан?

Они бросили каждый по камню на могилу викинга, не стишок читать не стали — некогда. В сарае было темно. Неужели Пат не пришел?

— Может, он вовсе и не станет сидеть здесь до самой весны? — сказала Туа-Туа.

Миккель промолчал. Он думал о своем побеге. «Если Пат уйдет, — думал он, — то и я с ним». И вдруг ему пришло в голову такое, что он даже похолодел от волнения. «Зовутка! Она все знает — она должна знать, где отец! Надо спросить Пата».

До сарая оставалось всего шагов двадцать.

— Плотно завесил, — сказала Туа-Туа. — Ни одной щелочки не видно.

Миккель нагнулся и вытащил из тайника бидон, полвесла и покупки, за которыми ходил через залив.

— Иди за мной, — распорядился он.

Дверь была отперта. Он толкнул ее веслом.

— Темно, — сообщил Миккель. — Пат не пришел. Подержи весло и бидон, я зажгу свечу.

Туа-Туа прошептала ему в самое ухо:

— Я боюсь, Миккель, тут как-то странно пахнет…

— Как во всех лодочных сараях.

Туа-Туа зажала в охапке бидон и весло, а Миккель пошел на ощупь к столу, где они накануне видели свечу.

Туа-Туа слышала в темноте голос Миккеля:

— Нашел, сейчас, только спичку достану…

И в тот же миг заговорил кто-то еще. Чей-то чужой голос донесся с кровати Симона Тукинга — рокочущий, как если говорить в жестяную банку.

— Послушай моего совета, Пат О'Брайен, — рокотал голос. — Не слишком-то полагайся на этого Била. Он скрывает от тебя…

— Не…неправда! — отозвался Миккель в темноте.

— Истинная правда! — рокотал голос на кровати. — Он такой же мазурик, как и его отец!

— Отец не мазурик! — закричал Миккель.

Вдруг стало светло. Посреди каморки стоял Миккель с горящей спичкой в дрожащей руке. А на кровати Симона Тукинга лежал Пат О'Брайен. Он спал как убитый. Борода покрывала его грудь, точно звериная шкура. Живот то поднимался, то опускался, а на животе лежала зовутка. Миккель зажег свечу.

— Пат, — шепнул он и легонько толкнул Пата в плечо.

Туа-Туа смотрела, затаив дыхание. Пат повернулся и застонал. Потом подавил зевок и открыл глаза:

— А… что?.. Кого я вижу! Вы уже здесь? А я маленько задремал. Все принесли?

— Все, — ответил Миккель. — Но…

— Что — но, что там еще? — Пат спустил ноги на пол.

— Голос, — сказала Туа-Туа; она стояла с открытым ртом и никак не могла его закрыть. — Тут… тут кто-то говорил, когда мы вошли.

Пат нахмурился.

— Говорил кто-то? — прошептал он. — Не может быть.

Он тревожно оглянулся, потом увидел соскользнувшую на пол зовутку и улыбнулся.

— Ну конечно, это зовутка, — сказал Пат. — Должно быть, я вдул в нее слишком много воздуха. В таких случаях она не может тихо лежать — все болтает и болтает. Что же она говорила?

— Ничего особенного, — заверил Миккель. — Вот покупки. Я привез их через залив на санках.

Он с трудом поднял сверток и положил на стол.

— А здесь то, что я на берегу нашел.

Пат развернул сверток.

— Неплохо, — заметил он.

Потом посмотрел на бидон и обломок весла.

— Не худо. А клеенчатая сумка с чурбаном не попалась?

Миккель отрицательно покачал головой:

— Везде лед. Толстый. Не пробить.

Пат прикурил сигару от свечи и выпустил облако дыма.

— Не иначе, морское золото на исходе, — заключил он. Будем искать сухопутное. И то неплохо. Смотрите в оба… Что это у тебя на руке, Бетси?

— Мазь от бородавок, — объяснила Туа-Туа. — Только медвежьи волоски сдуло.

Пат попросил ее показать руку и осторожно стер сало носовым платком. Потом почмокал языком и покачал головой:

— Ух ты, злые какие! Ничего, сейчас мы ими займемся. Ну-ка, Бил, посмотри у меня в кармане пальто, в левом. Там коробка с лекарствами.

Миккель посмотрел туда, куда показывал палец Пата… и ахнул. Пальто — клетчатое пальто с кожаным поясом и блестящими медными пуговицами!

— Это же то самое, которое мы в часовне видели, Туа-Туа! — воскликнул он. — Так это ты там был, Пат?

— Всяко может быть, — безразлично произнес Пат. — Выбирать не приходилось. Для золотоискателя самое главное, чтобы никто не совал носа в его дела… Нашел коробку?

Миккель долго рылся, но отыскал наконец нужную коробку.

— Дай-ка ее сюда, посмотрим, — сказал Пат.

Он открыл коробку. В одном углу стояло два пузырька с ярлычками, на которых были нарисованы череп и кости.

— Это от краснухи и одышки, — пробурчал Пат. — Неужели я потерял самое главное?

Он поискал еще и достал что-то вроде длинной толстой спички. Пат обмакнул ее в кружку на столе и сказал:

— Ляписутапис. Давай сюда бородавки.

Туа-Туа нерешительно протянула руку. И Пат стал тереть бородавки палочкой. Потом вытащил из кармана зеленый лоскут, величиной с собачье ухо.

— Американский пластырь, — объяснил Пат и залепил им бородавки. — Вообще-то он для огнестрельных ран, но и от бородавок тоже помогает. Ляписутапис. Через пять месяцев можешь снять.

— Не… не раньше? — пролепетала Туа-Туа.

— Раньше не стоит, — ответил Пат. — Теперь, Бетси, когда я заляписовал твои бородавки, выкладывай начистоту: что говорила зовутка, когда вы вошли, а я спал?

— Она сказала, что я что-то скрываю, но это вранье! крикнул Миккель и покраснел.

Пат раскурил погасшую было сигару и горестно поглядел на свои ногти.

— Что ж, если ты от меня что-то скрываешь, Миккель, твое дело.

— Я ничего не скрываю! — вскричал Миккель. — Я правду говорю! Мало что наболтает какая-то старая табакерка!

— Не забывай, что это зовутка, — поправил его Пат.

— А что она знает?

— Все! — сказал Пат.

— И про отца — жив ли он, тоже? — спросил Миккель.

В сарае сделалось тихо-тихо. Пат вытянул голову, словно ему вдруг стало невмоготу дышать.

— Что ж, — сказал он наконец, — давай спросим.

Миккель сжал кулаки, в глазах защипало от слез. Час пробил: мазурик не мазурик, отец остается отцом. А у кого нет отца — тому на душе так тяжко, так тяжко…

— Давайте, — согласился Миккель.

Пат уже дунул в зовутку и поднес ее к уху. Глаза его сузились, губы были плотно сжаты.

— Что она говорит? — шепнула Туа-Туа.

— Что вопрос нелегкий, — ответил Пат. — Но она попробует. Тшш-ш, опять что-то говорит.

Лицо Пата покраснело, затем побелело, опять покраснело. Он облегченно вздохнул и отложил зовутку в сторону.

— Говорит, что жив, — сообщил он.

— А… а домой вернется? — Миккель запинался от волнения.

Пат кивнул:

— Только не знает точно, когда. Говорит, это от тебя зависит.

Миккель хотел что-то сказать, но Пат прикрыл ему рот рукой.

— Тш-ш-ш, опять заговорила, — шепнул он и осторожно поднес зовутку к уху. Он слушал так внимательно, что даже рот приоткрылся. — Не может быть… — шептал Пат. — Нет, правда? За отставшей доской в северной стене?

Глаза Туа-Туа и Миккеля встретились: «Судовой журнал!»

Миккель снова хотел сказать, но Пат замахал на него рукой. Он все еще слушал.

— Да, да, сейчас же проверю, — произнес он. Потом отложил зовутку и вздохнул. — Разве так у нас что получится с золотом? Вы же от меня все скрываете! Зовутка говорит: «За отставшей доской в северной стене лежит книга». Что за книга, Бетси?

— А какие на кораблях бывают, — объяснила Туа-Туа. — Ее вешают на стену на веревке и пишут туда про шторм, про то, как питьевую воду забирают, и все такое.

Пат кивнул и сообщил, что слыхал про такие книги. Он сам в море плавал. Один раз ходил на шхуне «Трубач», другой раз — на пароходе, который вез лес в Австралию. А еще, давным-давно, плавал на старом бриге под названием «Три лилии».

Он закурил новую сигару.

— Что с тобой, Бил? — Он выпустил дым на Миккеля. Ишь, как побелел! Али захворал?

— «Три лилии»?! — повторил Миккель шепотом.

— Но это еще до того, как я стал золотнишником… продолжал Пат. — Ты уверен, что не захворал, Бил? — Пат даже встревожился.

— Отец… мой отец был на этом корабле! — через силу вымолвил Миккель.

Пат страшно удивился:

— На «Трех лилиях»? Неужели? Хотя это могло быть еще до того случая… А как он выглядел?

Миккель описал фотографию на стене.

— Мне было всего три годика, когда он ушел в плавание. Это было за год до того, как мама померла.

Пат мрачно жевал сигару. Лукавинка исчезла из его глаз.

— Так что я его почти не знал, — закончил Миккель.

— Понятно, — кивнул Пат, потом произнес задумчиво: Петрус Юханнес Миккельсон… Светлые волосы, бритый, голубые глаза, на левой щеке бородавка. Он… конечно, он.

Туа-Туа стиснула руки коленками и боялась дышать.

— Был с нами такой у Дарнерарта, — продолжал Пат и прикурил опять от свечи. — Шалопай, каких мало.

— Знаю, — сказал Миккель.

— А коли разобраться, то вовсе не плохой человек, — заметил Пат. — И везло же ему всегда. Взять хоть тот раз, у Дарнерарта, когда корабль пошел ко дну. Ураган, волны как дом! Трах — задняя мачта пополам, а потом волна как налетела справа и весь груз с палубы смыла! «Все в шлюпку!» — кричит капитан. Только спустили шлюпку, а ее волной о борт — и вдребезги. Я тогда матросом был, младшим на корабле. Стою, растерялся, ну и меня тоже в море смыло. Во-от такая волна, больше дома! Конец, подумал я, все, и в тот самый миг увидел Миккельсона. «Эгей!» — кричу и чуть не захлебнулся. В такую волну лучше не кричать.

— Отца… тоже смыло? — спросил Миккель, запинаясь.

— Ну да, одна голова торчала. Потому что та волна всех до единого унесла. Я уж тонуть стал, но тут он ухватил меня за шиворот. После я ничего не помню. Очнулся уже на берегу, где смотритель маяка Дарнерарт отпаивал меня чем-то горячим.

— А Петрус Юханнес Миккельсон как же? — спросила Туа-Туа.

— Он рядом сидел, смотрел шлюпку. «Намокла, — говорит, — немного внутри».

— Но ведь шлюпку разбило? — удивился Миккель.

— Большую — да, — подтвердил Пат. — А наша цела осталась.

Миккель ничего не понимал. Туа-Туа и того меньше.

Пат откинулся и выпустил огромное облако дыма.

— Понимаете, дакс, — заговорил он. — Когда корабль тонет, капитан о чем первым делом подумает? О судовом журнале! Так и в тот раз. Капитан, как увидел, что бригу конец приходит, так и скомандовал: «Петрус Юханнес Миккельсон! — кричит. — Живо в мою каюту за судовым журналом!» Петрус Юханнес, понятно, ответил «Есть!» и бегом вниз, с опасностью для жизни, потому что корабль все больше на левый борт кренился. В общем, сумел он в каюту пробраться и вернулся с судовым журналом. Он его сунул в клеенчатую сумку, чтобы не намок. Тут-то и налетела та волна и швырнула его в море. Но он не выпустил журнал, и хорошо сделал. Потому что корки были деревянные и толстые, как доска. На этой книге мы и выплыли с Миккельсоном вместе. Ну вот, лежу я, значит, на берегу и дышу, как загнанный конь. И только я открыл левый глаз, слышу Миккельсон говорит сам с собой: «Береги эту книгу, Миккельсон, она счастье приносит». Потом он встал, встряхнулся и пошел на маяк Дарнерарт выпить кружечку пива. С тех пор я его больше не видал.

 

Глава пятнадцатая

Что говорил Петрус Миккельсон во сне

Долго стояла тишина. В каморке стало темно от дыма.

Миккель прокашлялся.

— Но… но он жив сейчас? — осторожно произнес он.

Пат кивнул.

— Ну да, книга его выручила. Он ее с собой взял. Через год, когда я ходил в Австралию, один негр рассказал мне, что Петрус Юханнес Миккельсон нашел в Клондайке золотой самородок с кулак. А все из-за той деревянной книги, уверял негр. Он с ней никогда не расставался, потому что деревянные книги приносят счастье. Негр говорил, что он ее клал под голову, когда спал. Этот негр все знал про Миккельсона, потому что был у него поваром в Клондайке и спал рядом с ним на нарах. Знал даже, что он говорил во сне по ночам.

Миккель боялся пошевельнуться: вдруг он проснется и окажется, что все это сон.

— И… о чем же он говорил во сне? — прошептал Миккель.

Пат закурил новую сигару и сообщил, что Миккельсон говорил разное, но больше всего сокрушался о том, что бросил своих. Целые ночи напролет ворочался, покоя себе не находил. И все твердил: «Бездельник ты был и мазурик, Миккельсон. Ничего, вернешься домой, все иначе пойдет».

— Почему же он домой не поехал? — спросила Туа-Туа.

Пат закрыл глаза — казалось, он перенесся куда-то далекодалеко. Потом протер глаза рукавом и пробурчал, что всегда-то они у него слезятся от сигарного дыма.

— Почему ж он домой не поехал? — повторил Миккель.

— Почему не поехал, говоришь? — Пат вздохнул, — Понимаешь, тот негр говорил, что Миккельсон хотел сначала побольше золота намыть, чтобы было на что дом построить на Бранте Клеве, когда вернется. За тем и дело стало. Негр уверял, что Миккельсон уже совсем было ехать собрался, когда получил весть, что жена чахоткой заболела и умерла. От горя он чуть ума не решился. Больше негр ничего сказать не мог, потому что нанялся на пароход. Там я и встретился с ним. Правда, негр рассказывал еще, что в последнюю ночь Миккельсон хуже прежнего во сне говорил. Лежит головой на деревянной книге и все какое-то имя бормочет.

— Какое имя? — спросила Туа-Туа.

— Да он не совсем разобрал, негр-то. Что-то вроде «никель», не то «никель».

— А… а может, Миккель? — чуть слышно произнес Миккель.

— Как же я не догадался раньше! — воскликнул Пат. — Ну конечно, Миккель! С тех пор негр ничего о нем не слышал. Но только, если я верно знаю зовутку, то скоро Петрус Юханнес Миккельсон будет здесь.

Пат потряс зовутку и поднес к уху.

— Нет, — сказал он вскоре, — видно, устала — ничего больше не говорит.

Он убрал зовутку в карман и пристально посмотрел на Миккеля.

— Бил, — заговорил он, — пока я не запамятовал — какую это ты книгу спрятал в стене?

Мгновение спустя Миккель уже стоял на коленях у оторванной доски. Еще мгновение — и он достал судовой журнал брига «Три лилии». Пат точно онемел, до того он был удивлен. Но удивление прошло очень быстро.

— Гляди-ка, он самый! — ахнул Пат. — В точности такой, каким я его видел, когда мы выплыли на берег у Дарнерарта… Дай-ка его сюда, Бил!

Миккель положил книгу на колени Пата. Тот стал листать ее. С каждой страницей он восклицал: «Надо же!.. Во-во, точно!.. Не может быть!..» Потом перевернул книгу и посмотрел на заднюю корку с зарубкой и потайным отделением. Он ловко отодвинул крышку, будто делал это тысячу раз.

— Пусто! — сказал Пат.

Он положил книгу и скосился на Миккеля. Потом на Туа-Туа. Опять на Миккеля. Потом вздохнул, достал зовутку и потряс ее. Постучал по книге.

— Да… вот она — та самая, которую Петрус Юханнес Миккельсон клал ночью под голову в Клондайке. Это она ему счастье принесла. Но как она попала сюда?!

— Спросите зовутку, — предложила Туа-Туа.

— Я уже дул в нее, — ответил Пат. — Не помогает. Как устанет, от нее ничего не добьешься. А ведь я хотел спросить ее еще кое о чем… — Он снова постучал по крышке. — Что бы это такое мог здесь прятать Петрус Юханнес Миккельсон?

— Правда, что? — подхватил Миккель.

— А где вы нашли книгу? — спросил Пат.

— Там, за доской, несколько дней назад, — объяснил Миккель. — Увидели веревку. Я потянул за нее и вытащил.

Пат задумчиво кивнул. Потом он подвинул к себе Миккеля и Туа-Туа и зашептал им на ухо:

— Вы никому не говорите. Но только, думается мне, что здесь лежало клондайкское золото этого Миккельсона. И вот пропало!

— Когда мы нашли книгу, там уже ничего не было, — дружно заверили Миккель и Туа-Туа.

Пат откусил кончик сигары, вздохнул и сказал, что верит им. А жаль — особенно Петруса Юханнеса. Выходит, не видать ему собственного дома. Скорее всего, придется опять на корабль наниматься, начинать все сначала. Правда, в Клондайке золото на исходе. Такой самородок раз в сто лет можно найти.

Пат прикурил от свечи, поперхнулся дымом и закашлялся.

— Ты что это? — с трудом выговорил он. — Что с тобой, Бил?

— Если он уедет, то и я с ним! — закричал Миккель сквозь слезы. — На край света, и никакого золота не надо!

Пат никак не мог справиться с сигарой. Весь дым почему-то шел прямо ему в глаза. Он непрерывно тер их.

— Ну что ты, Миккель! — тихо заговорил он. — Будем держаться вместе, дружно, глядишь, и отыщем пропажу. Ну, не плачь. Слышишь, Миккель? Завтра же начнем искать.

 

Глава шестнадцатая

Плотник находит письмо и возвращается домой на четвереньках

Однажды, спустя год после того, как он поселился на постоялом дворе, плотник пошел на залив ловить треску в проруби. Был февраль, скользко, и недалеко от берега он упал. Упал ничком и ударился так сильно, что потерял сознание, успел только ощутить резкую боль где-то между бровями и подбородком. Когда плотник пришел в себя, нос примерз ко льду.

Он позвал на помощь. Но кто услышит человека, который лежит на животе и кричит в лед? Лишь через несколько часов пришел Симон Тукинг с ломом и ведром горячей воды. Водой он оттаял лед вокруг носа, а ломом вырубил кружок.

— Держись, Грилле! — подбодрял он плотника.

Каждый раз, как Симон замахивался ломом, плотник молился про себя богу.

Наконец Симон освободил его, обмотал ему лицо мешком и проводил до дому. Про то, как выглядел нос, лучше не говорить.

На следующий день плотник Грилле купил в деревне градусник и повесил его на окне снаружи.

Если температура была ниже нуля и на дороге становилось скользко, никакие силы не могли выманить плотника Грилле за дверь. Он надевал свои шерстяные носки, а шею обматывал тюленьей шкурой. Или еще лучше: напяливал на уши пыжиковую шапку и ставил ноги в кадку с горячей водой.

В ясные дни плотник сидел с подзорной трубой у окна, чтобы не помереть от скуки. Зима в том краю долгая, все дни один на другой похожи.

В тот день, когда Миккель с краюхой в кармане бродил по берегу и искал морское золото, плотник сидел, как обычно, у окна и смотрел в подзорную трубу.

«Что это с мальчонкой? — думал он. — Уж не помешался ли, бедняга?»

Потом повернул трубу на лодочный сарай. Почему нет дыма над крышей? Он ведь сам видел вечером свет в северном окошке. Тут что-то не так… Чего доброго, Симон Тукинг, если он дома, совсем замерзнет. Почему он не топит? Почему не выходит из каморки, не прыгает, чтобы согреться?

Плотник Грилле ничего не знал о бородатом Пате О'Брайене. Он знал одно: кто боится за свой нос, в гололедицу сидит дома.

Он снова посмотрел на Миккеля. Мальчишка вырубал изо льда старое весло. Ничего не понятно.

И почему Симон Тукинг не показывается?

Плотник ломал себе голову весь этот день и следующий тоже. К вечеру второго дня он уже не мог больше усидеть на месте. Он натянул сапоги, сделал зарубки на каблуках, чтобы не так скользить, и вышел. Захватил и палку с острым наконечником.

Миккель Миккельсон сидел на кухне и макал в соль картошку. Это был весь его обед; рыба последнее время ловилась плохо.

Через час он и Туа-Туа должны были встретиться у Пата.

Они так условились.

Но плотник ничего об этом не знал. Он медленно брел вперед и все время опирался на острую палку. Потому что плотник Грилле предпочитал умереть в своей постели, чем замерзнуть в сугробе.

В сарае было темно. Непонятно! Накануне вечером из северного окошка просачивался свет…

Ой, упал! Хорошо — на спину, а не на нос опять. Плотник с громкими воплями покатился под откос, потом затормозил, но палка катилась дальше, и он услышал, как она звякнула о лед внизу. Плотник зажмурился и сказал сам себе: «Грилле, пустая голова, и дернуло тебя выйти!»

Тяжело дыша, плотник поднялся, но руки оторвать от опоры не решился. «Лиса и собака никогда не скользят, — сказал он себе. — Так лучше и я пойду на четвереньках».

Вот, наконец, и сарай. Плотник Грилле обливался потом, хотя было десять градусов мороза. Дверь… Он облегченно вздохнул, с трудом поднялся и оперся о стену. Пальцы посинели от холода.

Замок, хоть и висел на месте, был не заперт. Плотник открыл дверь и заглянул внутрь.

Темно. Но пахнет табаком, а Симон Тукинг не курит.

Плотник Грилле чиркнул спичкой и зажег свечу на столе.

Пусто… Он поглядел под кроватью. И там никого. Потрогал печь — холодная. Что за наваждение? Ведь был же свет в окне вчера! Хоть он и старый, но не слепой. У плотника задрожали губы: может, привидение завелось в сарае? Но уже в следующее мгновение он наклонился над столом и принюхался. На столе лежали шкурки от сала и колбасы.

Разве привидения едят колбасу? Не может того быть.

У плотника сразу стало легче на душе. А рядом со шкурками он увидел исписанную бумагу, прижатую старой табакеркой.

Плотник вынул из кармана очки, протер их о штанину и стал читать:

Дакс! Сим привет Вам, дакс, от Вашего друга Пата О'Брайена. Большое спасибо за свинину, продукты и все прочее. Вы ждете увидеть меня здесь. Но я ушел. Но не думайте, что я уже не вернусь совсем.

Кто его знает. А только сами видите — морское золото истощилось. А речное можно промывать только после пасхи, так в старательском уставе записано.

К тому времени, дакс, мне нужно все застолбить. Вот я и подумал: мой старый приятель Петрус Миккелъсон нуждается в помощи… Вы сами знаете, в каком деле. А Пат О'Брайен не такой человек, чтобы оставить в беде друга. Никогда! Но поиски надо продолжать все время, хоть какого старателя спросите.

Ищите без устали! Каждый след — путеводная нить, говорят опытные люди. Первый след ведет на острова, к некоему мистеру Симону Тукингу, ю нау, дакс!

Надо спешить, пока еще лед не сошел. А Вы тем временем тоже будьте начеку — вдруг еще старатели появятся. Уж тогда покажите, на что Вы годитесь, не подкачайте, как до дела дойдет. Вернусь, когда настанет час. Привет Вам от Вашего друга

Пата О'Брайена.

П. С. Зовутка со вчерашнего дня не действует. Не иначе, я слишком сильно подул в нее. С ней так случается: вдруг запнется и молчит несколько месяцев.

Заберите ее и грейте, пока я не вернусь. Пусть она напоминает Вам о Вашем

Пате О'Брайене.

Плотник даже вспотел читая. Очки затуманились. Руки дрожали. Пат О'Брайен? Зовутка? Морское золото?.. Гул стоял в его бедной голове, как в улье.

Он попытался разобраться: Симон Тукинг не курит табак, Симон Тукинг не умеет писать, и, наконец, Симон Тукинг на островах…

Двумя дрожащими пальцами плотник Грилле схватил письмо и сунул нечистое послание в карман куртки. «Сглаз долой — из сердца вон», — подумал он; тем более, карман был глубокий. «А вообще, — продолжал он размышлять, в гололедицу лучше дома сидеть. Доброе правило!»

— Чур меня, чур! Нечисть, прочь, враз отскочь! — пробормотал плотник Грилле, плюнул три раза и задул свечу.

Табакерку он отшвырнул, точно ядовитого паука. К тому же в ней была дыра.

Минутой позже он запер, как мог, дверь. Далеко впереди мелькали огоньки в окнах постоялого двора. Плотник Грилле потерся спиной об угол сарая, вздохнул и двинулся в путь. Палка лежала на льду. Он полз на четвереньках.

 

Глава семнадцатая

Заблудившийся медведь

В семь часов Туа-Туа и Миккель должны были встретиться с Патом в лодочном сарае. Учитель Эсберг еще не вернулся. Тетушка Гедда Соделин выпила свой бузинный чай раньше обычного. У нее начиналась простуда.

— А в таких случаях лучше сразу меры принимать, — объяснила она Туа-Туа. — Ложись-ка и ты, да не забудь лампу задуть — керосин денег стоит.

— Хорошо, — сказала Туа-Туа.

Полчаса спустя Миккель посвистел у калитки. Туа-Туа вынырнула из мрака, держа в руке незажженный штормовой фонарь.

— На случай, если на Бранте Клеве будет скользко, объяснила она шепотом. — Пата видел?

— Только вчера, — ответил Миккель. — Сегодня днем заглядывал, — там было пусто.

Когда они добрались до Бранте Клева, над островами взошла луна, чуть обгрызенная с правого края. Она давала достаточно света.

— Без фонаря обойдемся, — объявил Миккель. — Еще увидит кто с постоялого двора, заподозрит неладное. Лучше поставь его в тур.

— А в сарае света нет, Миккель, — шепнула Туа-Туа.

— Просто Пат остерегается. Он набил кожу на косяк, все щели вдоль двери закрыл.

Они прокрались, держась за руки, к сараю.

Немного не доходя, Миккель остановился и задержал Туа-Туа:

— Мелькнуло что-то. Значит, Пат там. Тш-ш-ш. Идет.

Луна спряталась за облако, но они отчетливо слышали, как скрипнула дверь.

— Окликнем? — шепотом спросила Туа-Туа.

— Не стоит — вдруг бабушка на дворе, услышит. Тш-ш-ш…

Снова скрипнула дверь, потом загремел замок. В следующий миг луна вышла из-за облака, и они увидели, как что-то черное, неуклюжее со стоном почесалось о стену сарая и медленно побрело к постоялому двору на четырех ногах.

Туа-Туа задрожала и прижалась к Миккелю:

— Ой, Миккель, медведь! Шатун!.. Поворачивается! Что делать?

— Стой тихо! — прошипел Миккель. — Совсем тихо, тогда он нас, может, за дерево примет. У медведей хорошее чутье, но видят они плохо. Тш-ш-ш — сюда смотрит.

Зверь остановился, громко сопя. Туа-Туа зажмурилась.

— Если подойдет, ляжем и притворимся мертвыми, — шепнул Миккель. — Медведи не едят мертвечину. Ух, какой здоровенный! Спинища-то!.. Дальше пошел…

Зверь, тяжело дыша, скрылся в темноте. Туа-Туа выпустила руку Миккеля и выдохнула.

— Если это шатун, то он выломает дверь и съест бабушку, — сказал Миккель. — Хотя она может шкаф придвинуть. А у плотника ружье есть.

Туа-Туа снова схватила Миккеля за руку:

— Миккель! Ой, что я подумала! Ведь он из сарая вышел! Он съел Пата.

Миккель похолодел от ужаса.

— Чего там… У Пата нож есть, — неуверенно произнес он, но сам тут же подумал: «А можно шатуна одним ножом одолеть?» Миккель сжал кулаки.

А еще в деревне говорят, будто во всем приходе вот уже двести лет медведей не видно. Вон он, да какой здоровенный!

— Туа-Туа, — сказал Миккель осипшим голосом, — надо войти и проверить. Ты покамест здесь постой.

— Ни за что на свете! — произнесла Туа-Туа. — Ты иди, а я за тобой.

Дрожащими пальцами Миккель снял замок и распахнул дверь.

Тишина…

— Зажги свечу, Миккель, — жалобно пролепетала Туа-Туа.

Миккель чиркнул спичкой и поднес ее к огарку на столе.

— Ну, что я сказала, — произнесла Туа-Туа со слезами в голосе. — Нету Пата. Медведь съел его! Что мы теперь будем делать?

— А может, Пата не было дома? — предположил Миккель.

Но в глубине души он не хуже, чем Туа-Туа, знал: если Пат сказал «в семь», то он не мог подвести.

Вдруг Миккель заметил под столом что-то блестящее, нагнулся и поднял. Зовутка… Видно, Пат выронил ее, когда на него напал зверь. Миккель подул в дырочку, но оттуда только табачный дух пошел. Да, тут надо способ знать…

Туа-Туа подошла посмотреть:

— Что у тебя там?

— Зовутка, — ответил Миккель. — Все, что от него осталось.

— Бедный Пат! — всхлипнула Туа-Туа. — Гляди-ка, вмятины.

Миккель кивнул. Отчаяние охватило его, что-то жгло под ложечкой. Во всем мире один Пат мог рассказать ему про отца. Теперь, когда Пат пропал, у него было такое чувство, словно и отец пропал навсегда. Капитан ли, матрос ли, отец есть отец.

Он стиснул зубы.

— Мы ему покажем! — прошептал он. — Слышь, Туа-Туа? Этот медведь узнает… У плотника ружье есть. Пошли! Задуй свечу, Туа-Туа. Меня душит гнев!

— Но… но ведь сейчас темно, Миккель. Постой! — испуганно взмолилась Туа-Туа.

— Возьмем фонарь! — отрезал Миккель. — Пошли.

— А потом я слышала, что на шатунов нужна серебряная пуля, — робко заметила Туа-Туа. — Останься, Миккель.

— Серебро ли, свинец ли, все равно ему не жить! — решительно заявил Миккель Миккельсон.

 

Глава восемнадцатая

Что лежало на дне кармана

Плотник Грилле не спал. Он стучал зубами. Кончики пальцев у него покраснели, нос посинел. Он только что лег в кровать, к ногам положил четыре бутылки с горячей водой. На голову он надел меховую шапку, шею обмотал тюленьей шкурой. И все-таки мерз.

Попробуйте пройдите полкилометра на четвереньках в десятиградусный мороз!

Плотник пытался уснуть. Но стук собственных зубов каждый раз будил его. Стоило ему сомкнуть веки, как перед глазами плыли удивительные слова: «зовутка», «Пат О'Брайен», «старательский устав». На животе плотника лежал пузырь с горячей водой — хорошее средство от озноба и бессонницы. Но на этот раз ничто не помогало.

Кто-то постучался в дверь.

Плотник застонал:

— Я сплю! Уходите! Слышите: сплю.

Глухой голос произнес за дверью:

— Это Миккель Миккельсон. Мне надо ружье и пулю. Лучше всего серебряную, но свинцовая тоже сойдет.

Плотник закрыл глаза и спросил сам себя: «Что это сон?» Потом приподнялся на локте и крикнул:

— Не болтай вздора, Миккель Миккельсон! Я болен, иди себе!

— Сначала я должен убить медведя! — сказал голос Миккеля Миккельсона.

Плотник сел так стремительно, что пузырь скатился на пол и лопнул.

— Что… что ты говоришь?

— Мы только что видели медведя возле сарая Симона Тукинга, — послышался голос Туа-Туа. — Он съел человека. Миккель говорит, что застрелит его. Не велите ему, дядя штурман!

Плотник схватил с тумбочки графин и опустошил его в два глотка. На лбу у него выступил пот. Медведь?! Сердце плотника бешено колотилось. Ружье с серебряной пулей?!

Надо понюхать табаку, прояснить мозги… Но где же табакерка?

— Миккель Миккельсон, — заговорил он слабым голосом, шел бы ты спать. Во всем приходе нет ни одного медведя, вот те крест. А ружье сломано. Я заболел. Попроси бабушку заварить мне ромашки. Я помираю, Миккель Миккельсон. Погоди табакерку!

Миккель Миккельсон и Туа-Туа стояли перед плотниковой дверью. Туа-Туа держала в руке горящую свечу, потому что на лестнице было темно. Свечу она захватила с собой из лодочного сарая.

— Мне нужно ружье! — твердил Миккель в замочную скважину. — И пулю. Лучше всего — серебряную.

— Да сломано же ружье, Миккель! — простонал плотник Грилле. — Достань лучше табакерку, будь добр, она лежит в куртке, в правом кармане. И сунь ее под дверь. Господи, до чего же я болен.

Туа-Туа подняла свечу выше и увидела на крючке зеленую куртку, мокрую от снега. Она сунула руку в карман и достала пустую бутылку.

— Сперва ружье! — прозвучал голос Миккеля из замочной скважины.

Плотник сидел в постели, подтянув колени к подбородку, и стучал зубами. Из лопнувшего пузыря растекалась по полу вода. За дверью Туа-Туа продолжала рыться в кармане. Рыболовные крючки… Грузила… Старые ключи… Табачная жвачка… Пробковый поплавок… А вот и табакерка в самом низу. Туа-Туа вытащила большой сложенный лист бумаги.

Плотник стоял на коленях в кровати. Мощное чиханье сотрясало его тело.

— Не дури, Миккель! — стонал он. — Табакерку давай, слышишь… не то… не то… я те…те… тебя палкой.

— Чихает, — сказал Миккель, глядя в замочную скважину. — Простудился, должно. Лег опять.

Он ощутил на шее горячее дыхание Туа-Туа.

— Ну что, нашла? Опять встает.

— Миккель, гляди! — зашептала Туа-Туа. — Скорей…

Она держала в руке исписанный лист бумаги и светила, чтобы Миккель мог прочитать.

Он выпрямился и поглядел на бумагу:

— Ну-ка, повыше свечу, Туа-Туа…

— «Дакс! — прочитал он. — Сим привет Вам, дакс, от Вашего друга, Пата О'Брайена…»

Миккель мгновенно забыл о медведе и замочной скважине.

— Он жив, Туа-Туа! Пат жив! — вскричал он, хватая письмо. — Шлет нам привет!.. Но как оно попало в плотников карман?

— Читай дальше, — торопила его Туа-Туа. — Потом узнаешь!

Миккель прочитал до конца. Глаза его блестели, рот приоткрылся.

— Ну что… что там написано? — Туа-Туа притопнула ногой от нетерпения.

— Что он уезжает, — бормотал Миккель. — Но еще вернется… Свети лучше, ничего не вижу… А зовутку чтобы мы сохранили. Слышишь, Туа-Туа? В знак того, что он вернется.

— Она у тебя? — прошептала Туа-Туа.

— В кармане. Понятно, Туа-Туа вернется? И отец тоже!.. Нашла табакерку? Сунь ее под дверь, пусть успокоится.

Дрожащими пальцами Миккель свернул письмо в комочек и затолкал себе в башмак.

— Пат жив, Туа-Туа! И отец жив, вот увидишь!.. Подала табакерку?.. Наплевать на медведя! Ур-ра-а-а!

Тем временем плотник встал с постели, путаясь в ночной рубахе. Расширившимися глазами он смотрел, как из-под двери появляется табакерка. Сердце у него колотилось, из носу текло.

— А… а медведь-то большой, Миккель? — жалобно спросил он.

Но ему никто не ответил. Миккель и Туа-Туа были уже в прихожей. Громко хлопнула наружная дверь.

Над лодочным сараем висела луна, блестящая, как золотая денежка.

На следующий день они осмотрели медвежьи следы.

— Ух ты, какой здоровенный! — сказала Туа-Туа.

— У него на задних лапах сапоги были, — установил Миккель. — Mа каблуках крест вырезан. Да, такого, должно быть, и серебряная пуля не взяла бы.

 

Глава девятнадцатая

Богатей Синтор летит с лестницы

Я еще не рассказал, как выглядел богатей Синтор.

Сразу от колен начинался будто куль с мукой, перевязанный вверху черной веревкой. Откуда черная веревка?

А усы! Казалось, и усы, и брови, и волосы налеплены прямо на живот. Мудрено ли, что богатею Синтору приходилось протискиваться в двери боком.

Над усами торчал нос, маленький и загнутый кверху, словно крючок на вешалке. Ноги, подпиравшие мешок, были коротенькие и кривые от верховой езды, обуты в коричневые яловые сапоги.

А теперь — о горе.

Бранте Клев принадлежал Синтору. Но какой толк от горы? На земле можно сеять, на лугу скот пасти. А на камне? Синтор просто из себя выходил. Каждый месяц он поднимался на Бранте Клев, садился на тур и думал: «Что бы такое сделать?»

И вот однажды его осенило. Тур! Он ведь сызмальства слышал, что здесь похоронен викинг и с ним двенадцать сундуков золота, награбленного в Британии.

Правда, сведущие люди говорили, что это вовсе не могила, а каменный тур — примета, чтобы капитаны видели с залива, где Бранте Клев. Но Синтор верил в клад.

И богатей Малькольм Николаус Синтор сделал вдруг нечто совершенно небывалое: сбросил пальто и стал таскать камни. Да, да, тот самый Синтор, который палец о палец ударить ленился! Но тур был старый, весь зарос вереском. И, поработав с час, Синтор понял, что так не одна неделя понадобится, чтобы весь камень разобрать. «Болван! — сказал он себе. Что может быть проще: прислать сюда двоих работников, пусть взорвут, и все».

Синтор надел жилет, пальто, сел и принялся считать на пальцах. Ух ты, да он совсем богачом будет! Сколько еще овец сможет он купить! Пятьдесят? А может, и все сто?

У Синтора даже дух захватило. Или двести?

Но тут он вспомнил, что и тем сорока восьми овцам, которые у него уже есть, тесно в овчарне. Всю ночь напролет блеют, никому покоя не дают. Ясно: надо строить новую овчарню.

В этот миг Синтор открыл пошире левый глаз и увидел внизу постоялый двор, унылый, покосившийся, словно старый корабль на мели.

А надо вам сказать, что в тех местах существовал обычай: овчарни полагалось строить из старого леса. Люди считали, что это приносит счастье. Хорошо еще вырыть ямку под порогом и пустить в нее живую змею. Но самое главное, чтобы лес был старый. Богатей Синтор верил во все приметы. И вот он порешил: куплю-ка я эту развалину и снесу — овцам ведь все равно.

Спустя неделю сделка была заключена. Постоялый двор, принадлежавший до сих пор приходу, перешел к Синтору. За гроши, конечно. Стал бы он на овчарню большие деньги тратить!

А еще через три дня Синтор явился верхом на коне к постоялому двору и приказал:

— Освободить дом до первого мая, сносить буду!

Черную Розу он привязал к яблоне с дуплом, в котором хранилось сокровище Миккеля. Ни Синтор, ни его лошадь не подозревали, что в дупле лежит бутылка с десятью риксдалерами.

Сперва он зашел к бабушке Тювесон.

— Но где же мы будем жить, добрый господин? — заплакала бабушка.

— Какое мне дело! — ответил богатей Синтор.

— Куда мы денемся — я, мальчонка, собака, овечка? Неужто под открытым небом жить?

— А зачем? — сказал Синтор и чихнул: бабушка варила рыбный суп. — Коли уж некуда, пойдете в богадельню.

Богадельня помещалась на краю деревни в жалкой лачуге, наполненной крысами, тараканами и нищими стариками, которым некуда было податься.

Бабушка плакала. Богатей Синтор задержал дыхание и протиснулся боком в дверь. Он замахнулся палкой на глухо ворчащего Боббе и пошел вверх по лестнице, к плотнику. Грилле все еще был простужен и зол, после того как прогулялся на четвереньках от лодочного сарая до постоялого двора. Он сидел в облаке пара, обмотав шею тюленьей шкурой и погрузив ноги в ведро с горячей водой.

Богатей Синтор вошел без стука: станет он церемониться с бедняками!

— Освободить дом до… — начал он и запнулся: тюленья шкура заткнула ему рот.

— Вон! — взревел Грилле. — А есть дело ко мне, то вот дверь!.. Стучаться с той стороны!

— Ка-какая наглость! — бормотал Синтор, освобождаясь от шкуры.

Плотник протянул было руку к ружью, которое лежало на столе в ожидании чистки. Но ведь оно было не заряжено.

Тогда он встал, шагнул из ведра прямо к двери и спустил Синтора с лестницы.

— Вы… вы… еще пожалеете об этом! — вопил Синтор, поднимаясь с пола.

Его пальто лопнуло на спине. Куда делся правый сапог? Шапка свалилась. Боббе схватил ее и уволок в сарай.

Богатей Синтор допрыгал на одной ноге до лошади и уехал без шапки.

Миккель сидел на чердаке и смотрел в окошко, как Черная Роза трусит вверх по горе. На коленях у него лежал дневник. На последней странице было написано: «Первого мая… Хоть бы ты вернулся, отец! Пока дом не снесли».

Нет, уж очень коротко получилось. Миккель подумал, поплевал на карандаш и приписал: «По мне, так можешь шуметь на шканцах сколько угодно, вот тебе мое слово!

Миккель Миккельсон».

 

Глава двадцатая

Когда Бранте Клев раскололся надвое

Миккель и Туа-Туа сидели за столом на кухне постоялого двора. Зима кончилась. Солнце взломало лед, чайки камнем падали на воду и взлетали с трепещущей рыбой в клюве. Верба покрылась почками. По Бранте Клеву бежали веселые ручейки.

Куда пропал Пат?

Бабушка ушла с утра к Синтору стричь овец, сказала, что будет вечером. Плотник полночи ловил рыбу и теперь крепко спал. Ульрика Прекрасношерстая паслась в лесу.

Боббе лежал в луче солнца на полу и сладко храпел.

Миккель прихлопнул муху и сказал:

— Через два дня придут дом сносить.

На столе между ними лежала зовутка.

— Дуй не дуй, никакого толку, — заметила Туа-Туа. — Все равно не ответит.

— А ты знаешь почему?

Туа-Туа отрицательно покачала головой.

— Потому что все это неправда, — мрачно произнес Миккель.

Туа-Туа обескураженно посмотрела на зеленый пластырь. Вот уже четыре месяца, как Пат налепил его. Через месяц пора… Нет, не может быть, чтобы Пат… Неужели ляписутапис тоже обман?

— Откуда же он узнал про судовой журнал за стеной?! воскликнула она.

— Нашел, когда мы ушли в первый раз, — ответил Миккель.

— А голос, который мы слышали вечером, когда… — сказала ТуаТуа.

Миккель только рукой махнул:

— Знаешь, Туа-Туа, что я думаю? Что это сам Пат свой голос изменил, или животом говорил, или еще как-нибудь.

Туа-Туа еле сдерживала слезы. Как же так? Выходит, Пат…

— Прошлый год весной цирк приезжал, так у них был один — умел говорить животом, — продолжал Миккель.

— Может, Пат научился у него, — сказала Туа-Туа.

Миккель угрюмо кивнул и начертил на столе букву «П».

— Одно не пойму: откуда Пат знал о корабле, который на мели стоял, и о том человеке, что на берег хотел?

Туа-Туа тоже не могла этого понять. И Миккель вытащил из башмака письмо Пата. Они уже раз сто его читали, с тех пор как нашли в кармане Плотниковой куртки.

Миккель стал читать вслух, Туа-Туа внимательно слушала.

— «А Вы тем временем тоже будьте начеку, — вдруг еще старатели появятся…» Старатели — это те, что золото ищут, — объяснил Миккель. — Ты никого не примечала, Туа-Туа?

Нет, она вроде никого не видела. Миккель снова обратился к письму.

— «Каждый след — путеводная нить, говорят опытные люди. Первый след ведет на острова, к некоему мистеру Симону Тукингу, ю нау, дакс! Надо спешить, пока еще лед не сошел…» Но теперь-то лед уже сошел, — заметил Миккель, — а о Симоне Тукинге ни слуху ни духу, и о Пате тоже. «Вернусь, когда настанет час». Как по-твоему, Туа-Туа, о каком это он часе пишет?

— Когда найдет Симона Тукинга, — предположила Туа-Туа.

— Все-таки он хороший человек: сколько из-за отца моего хлопочет!.. — заключил Миккель. — Тш-ш, что это?

Боббе поднял голову и навострил уши. Все трое прислушались.

— Будто кувалдой ударили, — сказала Туа-Туа.

— Нет, ломом по камню, — возразил Миккель.

— Опять! — воскликнула Туа-Туа.

— Ладно, пусть их. Лучше слушай дальше, — сказал Миккель. — «А только сами видите — морское золото истощилось. А речное можно промывать только после пасхи, так в старательском уставе записано. К тому времени, дакс, мне нужно все застолбить»…

— Думаешь, Пат сейчас столбит?

— Конечно, а ты думала!.. — ответил Миккель.

— Опять, — сказала Туа-Туа.

На этот раз Миккель разобрал.

— Кувалдой по буру бьют, — объявил он. — По звону слышно. И совсем близко, шагов триста.

— Наверное, что-нибудь взрывать хотят, да? — робко произнесла Туа-Туа.

Миккель хмуро кивнул.

— Я как раз сижу и думаю: почему в письме нет ни слова о горном золоте? Неужели Пат забыл застолбить гору? О морском золоте есть, о речном тоже, только о горном ни слова.

— Посмотри получше, — предложила Туа-Туа.

Миккель пробежал все письмо сначала.

— А может, застолбил и просто забыл написать? Но тогда гора тоже Патова. — Он наклонился над столом. — Помнишь, Туа-Туа, что он писал: «А Вы тем временем тоже будьте начеку — вдруг еще старатели появятся».

Туа-Туа кивнула.

— «Уж тогда покажите…»-продолжала она наизусть.

— «…на что Вы годитесь», — закончил Миккель. — Вот именно! «…не подкачайте, как…»

Страшный гул сотряс дом. Стекла задребезжали, крышки сами соскочили с кастрюль. Солнце исчезло в синем облаке, в кухне стало темно.

— Взрывают, — сказал Миккель глухо. — Зарядище-то!

Снова выглянуло солнце. Он почувствовал себя храбрее.

— Погоди здесь, Туа-Туа, я выйду посмотрю. Главное захватить их на месте…

Только он шагнул к двери, как дом подпрыгнул от нового взрыва. Миккель сел на пол. Боббе тявкнул и спрятался у него под ногами. Миккель закусил губу и посмотрел на потолок: там, наверху, плотник.

— Он полночи рыбу ловил. Теперь весь день проспит. А может, проснулся и ходит уже? Ты ничего не слышишь, Туа-Туа?

— Нет, — пролепетала Туа-Туа.

— Ну да, он ведь, когда спать ложится, уши шерстью затыкает, — сказал Миккель. — Возьмем ружье, он и не заметит.

Туа-Туа побледнела:

— А на что нам ружье, Миккель?

— Участок-то наш! Наш и Пата… Подержи Боббе, я схожу за ружьем.

Туа-Туа всполошилась:

— Останься, Миккель! Я не пойду туда! Они нас взорвут!

— Не будем зевать — не взорвут, — возразил Миккель. Слышишь, все тихо. Значит, кладут новые заряды и тянут шнур.

Не успела Туа-Туа ответить, как он уже был на лестнице. Его встретили мрак и табачный запах. Дверь Грилле была заперта. Миккель попробовал заглянуть в замочную скважину, но плотник заткнул ее изнутри.

— Плотник!.. — позвал Миккель.

Молчание. Он вытащил перочинный нож, просунул лезвие в щель и поднял щеколду. И вот уже Миккель в комнате; башмаки он снял, чтобы не шуметь. Плотник Грилле лежал на кровати; его живот то поднимался, то опускался в лад с громким храпом. Из-под одеяла торчали измазанные глиной сапоги. Сразу было видно, что плотник вернулся домой поздно.

На всякий случай Миккель наклонился и крикнул ему в ухо:

— На Бранте Клеве взрывают!

Плотник приоткрыл левый глаз и тут же снова уснул.

На пороге появилась Туа-Туа, бледная, дрожащая.

— Сказано тебе: держи Боббе! — зашипел Миккель. — Хочешь все испортить?

— Вот увидишь, не успеем. Небось уже шнур тянут, — хныкала Туа-Туа. — Лучше давай обождем…

— Пока они не взорвут всю гору? — перебил ее Миккель. А что скажет Пат? Как ты думаешь, Туа-Туа Эсберг?

Ружье висело высоко — Миккелю пришлось влезть на комод.

— Вдруг оно заряжено? — Туа-Туа всхлипнула.

— Ясно, заряжено… — прошептал Миккель. — Думаешь, старатели пугачами отбиваются? На, держи — да осторожно, не выстрели!

Туа-Туа приняла ружье бережно, как грудного младенца.

— Теперь давай его сюда и иди вперед! — скомандовал Миккель спрыгнув. — Ну, Туа-Туа, сейчас будет дело!

Лестница громко скрипела под ногами. Но что такое скрип ступенек для человека, которого даже взрыв не может разбудить? А через несколько минут они уже были на пути к вершине Бранте Клева. Боббе бежал позади на почтительном расстоянии: старые собаки любят осторожность.

Внизу серебрился на солнце залив. Было двадцать девятое апреля, но весна в том году выдалась поздняя. Кругом цвела мать-имачеха. Талые воды журчали в расщелинах, мочили чулки и ботинки. Среди сухого вереска голубели анютины глазки.

Миккель остановился и взял Туа-Туа за руку:

— Так и знал — что тур взрывают! Хотя Пат все застолбил. Хорошо, что мы взяли ружье.

— Миккель, мне страшно… — прошептала Туа-Туа.

— Держись за мной, — успокоил ее Миккель. — Негодяи! На чужом участке! Забыли даже, что с мертвыми викингами шутить опасно. Гляди, Туа-Туа, вон они.

На фоне неба отчетливо выделялись три фигуры. Двое выворачивали ломами камни, третий стоял рядом, заложив руки за спину, и распоряжался.

— Батраки Синтора, — сказал Миккель. — Видишь вон того, что стоит? Это Мандюс Утот. Видишь у него на шее шнур? До золота добираются, лопни мои глаза! А право у них есть на это? Гляди, Туа-Туа, шнур тянут.

Туа-Туа побледнела как смерть.

— Сейчас взрыв будет?

— Еще нет, — успокоил ее Миккель. — Одно дело порох, другое — динамит. Да и все равно, сначала надо запал положить и запалить шнур… Где Боббе?.. Не бойся, Туа-Туа, у меня ружье. Вперед, сейчас мы их проучим.

Боббе шел сразу за Миккелем, Туа-Туа — последней.

— Пригнись, чтобы не видели, — сказал Миккель. — Мошенников, которые орудуют на чужих участках, надо брать врасплох. Левее держись: там кусты.

Миккель запыхался. Ух, до чего ружье тяжелое! Как ни возьми, все неловко.

Они крались в обход к туру. Солнце припекало. Батраки Синтора ворочали камни и не смотрели в их сторону.

Тем более, что шпуры были уже готовы и заряжены, а Синтор не любил, когда мешкали. Он сам наведался с утра на гору и приказал: «Взрывайте всю волынку, да поживее!» Ему не терпелось добраться до клада.

В то время динамит был редкостью, чаще всего обходились простым порохом. Протягивали длинный шнур, отбегали на километр и затыкали уши. Ба-ам-м!

У Мандюса Утота были широкие зубы — такими хорошо перекусывать шнур. Оба его помощника уже побежали прятаться. Солнце жгло, над мысом кричали чайки. Мандюс Утот стиснул зубами шнур.

— Ишь ты, крепкий какой! — бурчал он.

Миккель и Туа-Туа крались по вереску. Вокруг них жужжали мухи. Миккель совсем упарился, ружье было будто свинцовое. Последним полз Боббе.

— Что ты надумал? — прошептала Туа-Туа.

— Скажу, пусть покажут бумагу, что они застолбили участок.

— А если у них нет такой бумаги? — спросила Туа-Туа.

Миккель сплюнул. Тогда… тогда дело будет посложнее.

Он приподнял ружье затекшими руками:

— Придется стрелять.

— Ой, что ты! — всполошилась Туа-Туа. — Вдруг попадешь в кого-нибудь… Тш-ш-ш, вот они!

Прямо перед ними выросла долговязая фигура Мандюса Утота. Он стоял к ним спиной. Мандюс нагнулся: шнур был готов, осталось только поплевать три раза, «чтобы трахнуло как следует», и подпалить.

— Руки вверх! — сказал Миккель.

Мандюс Утот обронил спички и обернулся, разинув рот. Прямо в живот ему смотрело черное дуло. А за дулом стоял Миккель Миккельсон, известный также под кличкой «Хромой Заяц».

Мандюс Утот и остальных тоже знал — не только девчонку, но и шавку. Он поплевал на большой палец — обжегся о спичку — и снова поглядел на ружье.

— Нет, вы поглядите только! — запел он. — Какие знатные гости пожаловали! Миккель Хромой, да с ружьем! Чай, не заряженное?

— Сейчас проверю, — сказал Миккель и потянул спуск.

— Стой! Дружище Миккель, господь с тобой! — закричал Мандюс Утот и поднял руки кверху. — Не надо! Как бабушка, здорова? Положь-ка ружьишко вон на тот камень, а я тебе пятак дам.

— Сначала бумаги покажи, — сказал Миккель.

— Какие бумаги, Миккель, дружочек?

— Насчет участка, что застолбили, — ответил Миккель. А коли нет бумаг, Мандюс Утот, придется тебя застрелить, так в старательском уставе записано…

Мандюс медленно открыл рот, но у него вдруг пропал голос.

— …потому что участок — Патов, — закончил Миккель.

— Гора — Синторова, — возразил Мандюс Утот.

— А он застолбил ее? — спросил Миккель.

Этого Мандюс не знал.

— Как по-твоему, Туа-Туа? — Миккель повернулся к ней. Застрелим и Синтора тоже?

Но Туа-Туа зажмурилась и заткнула уши пальцами — от нее совета ждать было нечего. Мандюс Утот осмелел.

— Вот так-то, гора Синторова! — повторил он. — А с Синтором шутки плохи. Он, как разозлится, натирает вожжи мокрой солью, и, уж кто отведает этих вожжей, тот полгода не сядет! Так что положи лучше ружьишко на камень, Миккель. Получишь два пятака, за то что ты молодец и сирота. К тому же бумага, о которой ты толкуешь, есть, только я ее дома забыл, на столе.

Видно, Туа-Туа открыла глаза, потому что Миккель почувствовал вдруг, как она ткнула его пальцем в спину.

— Миккель, к пристани чья-то лодка подходит, — сообщила она. — Уж не Пат ли?

— Где? — Миккель опустил ружье.

А Мандюс только того и ждал. В тот же миг он нагнулся, чиркнул спичкой о штаны и подпалил шнур.

— Расходись! — заорал он. — Живо! Сейчас трахнет!

Боббе прямо в нос попал пороховой дым; он тявкнул и побежал в кусты. За ним, скользя и спотыкаясь, кинулась ТуаТуа.

На бегу она кричала:

— Скорей! Чего ждешь? Взрывает, не видишь?!

Мандюс размахивал красным флагом.

— Берегись! — орал он на весь Бранте Клев.

И где-то вдали отозвались его помощники:

— Береги-и-ись!

Миккель вскинул ружье на плечо и бросился за остальными. Шлеп, шлеп по ручьям, только брызги летели! Он плюхнулся на живот и скатился в расщелину, где притаились Боббе и Туа-Туа. Лицо Миккеля горело.

— Теперь пусть взрывают! — ворчал он. — Заметила, кто в лодке сидел? Пат! Вот увидишь, он! Услыхал взрывы и подумал: «Никак, на моем участке распоряжаются». Будет теперь Синтору!.. Слышишь, Туа-Туа, что я говорю?

Туа-Туа шепнула в ответ:

— Да, да, Миккель, слышу. Ложись! Ой, сейчас взрыв будет!

— И последний, помяни мое слово! Как думаешь, он уже причалил?.. Чу, что это, Туа-Туа?

— Бе-ре-ги-ись! — рокотал голос Мандюса в другом конце Бранте Клева.

Туа-Туа всхлипывала, зарывшись в вереск. Шнур шипел. Миккель привстал на коленях.

— Что же это такое?.. — недоумевал он.

Если бы Туа-Туа в это мгновение подняла голову, она увидела бы, что лицо Миккеля побелело как бумага. Губы его задрожали, горло сжалось, и он еле вымолвил:

— Уль… Ульрика.

Что привлекло сюда овечку, никому не ведомо, но только вдруг из леса появилась Ульрика Прекрасношерстая.

Она шла и блеяла, держа в зубах зеленую веточку. Может, соскучилась по Боббе? Миккель схватил Боббе за шиворот, потому что пес тоже заметил овечку, и закричал:

— Уходи, Ульрика! Здесь взрывают!..

Боббе радостно тявкнул и стал вырываться. Ульрика вежливо заблеяла, но Миккеля не послушалась: она любила подразнить его. К тому же над камнями вился непонятный дымок. Вдруг там что-нибудь вкусное? И она пошла туда.

А вдалеке отдавался голос Мандюса Утота:

— Бере-ги-и-ись!

Шнур шипел все ближе к шпуру. Оставалось всего три метра. Или два?

Миккель передал Боббе Туа-Туа:

— Прижмись к земле, коли не хочешь, чтобы голову оторвало. Да подержи Боббе, пока я…

Туа-Туа обняла вырывающегося Боббе. Миккель положил ружье на кочку и нацелился в воздух.

— Миккель, ты что… что задумал? — в ужасе пролепетала ТуаТуа.

— Спугнуть ее — вот что! — сердито ответил он. — Видишь — не слушается… Лежи, тебе сказано!

Ульрика вскочила на тур; отсюда открывался чудесный вид на море. Вот это игра: она смело ходит по камням, а ее друзья лежат и кричат. Ульрика весело заблеяла. Не боюсь я никого, хоть медведя сюда подавай! Она понюхала горящий шнур и чихнула. Нет, зеленые ветки лучше пахнут.

Миккель прижал щеку к прикладу.

— Заткни уши, сейчас бабахнет! — сказал он Туа-Туа. Стреляю!

Он зажмурился и нажал спусковой крючок. Какой тугой! Он нажал сильнее. Боббе взвизгнул и спрятал нос в вереск. Туа-Туа затаила дыхание.

Бам-м-м!

Ульрика подскочила вверх, как мячик, и приземлилась с испуганным криком, растопырив ноги. И надо же так: правое заднее копытце попало в трещину и застряло. Ульрика оказалась словно в капкане.

Старые ружья отдают так, что только держись. Миккелю показалось, что весь Бранте Клев обрушился на него.

Пороховой дым щипал глаза и ноздри.

— Миккель! Ой, Миккель!.. — жалобно причитала Туа-Туа. — Она застряла.

Облако дыма над вереском развеялось, и Миккель увидел Ульрику. Она громко блеяла, подпрыгивая на трех ногах. С тура сыпались камни. Шнур горел…

Миккель отбросил ружье и всхлипнул:

— Если Ульрика пропадет, утоплюсь! Где Боббе?

До камней было шагов семьдесят. Еще двадцать, нет, десять секунд, и…

Туа-Туа подтолкнула Боббе вперед. Миккель притянул его к себе.

— Боббе, — зашептал он, — славный, хороший Боббе, отгони ее, не то останутся от нее рожки да ножки! Лай на нее, шуми, пока ногу не выдернет! Слышишь, Боббе? Не то останемся мы без Ульрики. Понял?

Боббе тявкнул, лизнул ему руку и выскочил из кустов.

Подъем был крутой, а Боббе — старый. Хвост торчал вверх, словно палка, а лай звучал так, будто кто тряс сухой горох в жестяной банке.

— Быстрее! — кричал Миккель. — Еще быстрее, Боббе!

Боббе напряг последние силы. Ульрика дергала ногу и блеяла. Сорок шагов оставалось Боббе. Тридцать…. Да полно, можно ли одним лаем освободить овцу?

Туа-Туа громко ревела, зарывшись в вереск.

— Боюсь смотреть… Не добежал еще?

— Сейчас, — успокоил ее Миккель. — Гляди, она уже сообразила. С толком ногу дергает… Туа-Туа! — вскричал он вдруг, поднимаясь. — Она почти освободилась!

Она…

Блеяние Ульрики и лай Боббе заглушили его голос.

Ульрика заметила Боббе. Она замотала головой, как это всегда делают овечки, увидев добрых друзей, и стала тянуть изо всех сил. Овечья нога тонкая; еще немного, еще…

И она очутилась на свободе. А Боббе честно трусил по камням.

— Есть, Туа-Туа! Освободилась! — вопил Миккель. — Хромает, да ничего. Побежала к морю!.. Боббе! Назад, Боббе!

Но Боббе не слышал его. Старые собаки плохо видят, а слышат и того хуже. У Боббе оставалось всего три зуба, но его лучшего друга звали Ульрика Прекрасношерстая.

Только одна мысль была в его собачьей голове: Ульрика на туре, еще немного — и я буду с ней. Розовый язык болтался, в груди сипело. Лаять он уже не мог.

— Боббе! Боббе! Боббе!.. — отчаянно кричали ему вслед два голоса.

Какое там! Боббе был почти у цели. Ему так хотелось поскорее затеять игру с Ульрикой, подергать ее в шутку за пушистый хвостик, а потом зарыться мордой в теплую шубку.

Ба-бах-х-х!..

Если плотниково ружье бахнуло громко, то взрыв ахнул в семь раз громче. На Миккеля и Туа-Туа посыпались земля и осколки. Здоровенный камень, величиной с черепицу, шлепнулся совсем рядом. Мелкие камешки визжали в воздухе, словно картечь.

Миккель лежал и думал: «Нет у меня больше Боббе, нет…»

Медленно развеялся дым.

Издали донесся голос Мандюса Утота:

— Выходи-и-и!

Миккель повернулся с боку на бок. Падая во время взрыва, он ушибся и расшатал зуб. Но разве тут до зуба?

В груди все сжалось, слезы жгли глаза. А позади него ТуаТуа читала громко и торжественно, точно учитель Эсберг стоял рядом и отбивал такт указкой о кафедру:

— …да придет царствие твое, да будет воля твоя, во веки…

— Все, конец! — сказал Миккель и слизнул со щеки что-то соленое. — Слышишь, Туа-Туа? Все! Можешь смотреть…

Туа-Туа запнулась на «аминь» и открыла глаза:

— Я уже мертвая, да, Миккель?

— Ты на Бранте Клеве, — ответил Миккель. — Жива. А вот его нету. Эх, Туа-Туа…

— Кого?.. — сказала Туа-Туа, и губы ее превратились в узенькие полоски.

В первый раз в жизни она видела плачущим Миккеля Миккельсона. Он плакал, закрыв лицо руками.

— Боббе! — шепотом ответил Миккель. — Он в самый взрыв попал, от него ничего не осталось! А Ульрика спаслась…

Он покачал языком расшатавшийся зуб и поглядел в сторону лодочного сарая: там Ульрика, прихрамывая, щипала травку.

— Смотри, тот, с лодкой, причаливает, — сказал он вдруг.

Веснушки на носу Туа-Туа засверкали.

Она поднялась на колени:

— Вот увидишь, Миккель, это Пат!

— А мне теперь все равно, — сказал Миккель.

Наверху, на туре, появился Мандюс Утот с флагом в руках. Он приставил ко рту ладонь и закричал:

— Что, мальцы, коленки задрожали? Подходите, коли охота не прошла, я покажу вам бумаги!

Миккель вытер слезы и крикнул в ответ:

— Мое дело было спросить! А теперь пеняйте на себя! Погляди-ка на залив, Мандюс Утот! Вот он — Пат! Не хотел бы я быть на Синторовом месте сегодня вечером!

Но Мандюс Утот не слышал. Он повернулся и смотрел, подбоченившись, на то, что осталось от тура. Огромная расщелина пропахала камни.

— Лопни мои глаза! — сказал Мандюс. — Бранте Клев надвое раскололся!

 

Глава двадцать первая

Это не Пат!

Только тот, у кого была собака, знает — что значит потерять ее.

У Боббе было всего три зуба, но кусать он не разучился. А много ли найдется собак, которые могли бы достать намазанный жиром камень с глубины двух саженей?

И вот теперь от него не осталось даже шерстинки.

Сколько они ни искали — никаких следов.

— В жизни никогда больше ни на одну собаку не взгляну, — сказал Миккель. — Вообще ни на кого. И на Пата тоже.

Миккель сидел на остатках тура. Туа-Туа — рядом. Синторовы батраки ушли домой, есть картошку с селедкой и хвастать, как «шавка взлетела на воздух». Гнетущая тишина царила на Бранте Клеве.

Лодка уже причалила, и приезжий поднимался от пристани к дому.

— Это не он, — сказала Туа-Туа.

— Не он?

— Не Пат, — ответила Туа-Туа. — Так что мне не придется передавать ему твои слова. Видишь — у него нет бороды. И он моложе Пата.

Миккель думал о Боббе.

— Будь у меня свое ружье, — говорил он, — я бы с ним на лис ходил. В цирке тогда показывали медведя: с воротником и мог считать до шестидесяти пяти, если бить его палкой сзади. Подумаешь — фокус! Хотя, ты же не видела, как Боббе за жирным камнем нырял…

Миккель пнул ногой кочку с мать-и-мачехой. Туа-Туа молча смотрела, как приезжий идет к постоялому двору.

— Вот это был фокус, — продолжал Миккель. — Две сажени! Тот медведь с воротником ерунда против Боббе. И вообще все на свете ложь и обман. Слыхала, Туа-Туа, что Мандюс Утот сказал: Бранте Клев, мол, надвое раскололся. Это от горстки пороха-то. Раскололся, как же! И все они такие. Я, когда маленький был, мечтал: на пасху уеду в Америку. А корабль где? А деньги — хотя бы пятак? Или когда мне кричали «Хромой Заяц»… «Погодите, — думал я, — вот вернется отец, мы проедем по деревне верхом на белом коне, а вы все кланяться будете». Опять же ложь… Или когда ночью снилось, что он подходит к кровати и шепчет мне на ухо: «Когда Бранте Клев расколется надвое, тогда я домой вернусь, Миккель». Ложь да обман, от начала до конца! То ли дело — Боббе! Намажешь камень салом и бросишь на глубину двух саженей, миг — и он уже достал его. Без всякого обмана. Только три зуба осталось у него, а теперь умер. И с Патом один обман. Что, вернулся он, скажи? Лед сошел, Симона Тукинга нет. Все перевернулось. Ну и пусть разбивают Бранте Клев хоть на шестьдесят семь кусков! И постоялый двор заодно с ним. Я плакать не буду… К тому же Боббе все равно был старый, как филин… Хочешь знать, так я уже сколько раз думал попросить у плотника ружье и застрелить его…

На этом месте Миккель выдохся. Туа-Туа молчала: лучше не мешать человеку, который горюет о своей собаке.

В голубом весеннем лесу стрекотали наперебой сороки и дятлы. Миккель Миккельсон плакал.

— Лучше нам уйти, пока они не пришли снова взрывать, осторожно заговорила Туа-Туа.

Она прикрыла ладонью глаза от солнца.

— К постоялому двору подошел, — сказала она. — Может, он из тех, что продают стекла для ламп, иголки и все такое?

— Ну и пусть стучит, — ответил Миккель. — Дома никого нет. Один плотник. А его, хоть из пушек стреляй, не добудишься.

Снизу к ним прибежала Ульрика. Миккель взял ее за загривок и повел к постоялому двору.

— До свиданья, Миккель! — крикнула Туа-Туа.

— До свиданья, Туа-Туа!..

Над трубой висел дымок. Конечно, бродяги — нахальный народ, особенно если голодные. Но неужели они станут заходить в пустой дом и растапливать печку? Занавеска в окне плотника Грилле задернута — значит, это не он топит… Чем ближе Миккель подходил к дому, тем сильнее жалел, что с ним нет Боббе.

— С твоим голосом разве бродягу напугаешь, — сказал он Ульрике. — Хорошо еще, что ты такая тощая. Не то, как попала бы в лапы такому, и в кастрюлю!

Ружье!.. Забыл на камнях. Вот те на — ни ружья, ни собаки. Только хромая овца. Овца, которая блеет так, что за версту слышно: «Вот мы где!» Хотя, какой смысл подкрадываться?

Дверь была распахнута. «А ведь я закрывал, когда уходил», — подумал Миккель. Никто не вышел навстречу. Бабушка ушла в деревню, плотник спал.

— Стой здесь, я один пойду, — сказал Миккель тихонько овечке.

Сквозь засиженные мухами окна кухни косо падали солнечные лучи, и в них плясали пылинки. Миккель Миккельсон шагнул через порог и пожалел, что оставил Ульрику на дворе.

Перед зеркалом у комода стоял спиной к нему человек.

Узкие белые брюки, коричневые смазные сапоги, клетчатый жилет, и надо всем этим — широкая шея и светлые жесткие волосы. В зеркале отражалось гладко выбритое суровое лицо. Незнакомец держал в руке бритву.

— Сит даун, — сказал он.

— Что? — удивился Миккель.

— Садись, Бил.

Миккель сел.

— Сейчас кончу, Бил. — Незнакомец усмехнулся собственному отражению. — До чего бритва тупая, даже порезался. У тебя паутины не найдется, Бил?

Паутины в доме было вдоволь. Миккель набрал полную горсть и подал незнакомцу. Тот взял ее, не оборачиваясь.

И от укола ежа, И от пореза ножа, И от укуса лисицы Лучше всего паутиной лечиться,

— пропел он.

— Вот видишь, сразу кровь остановилась. Дай-ка воды ковш, я умоюсь.

Миккель подал ему ковш. Незнакомец стал смывать мыло; он попрежнему стоял спиной к Миккелю.

— Никак, взрывают сегодня? — спросил он.

— Ага, там, на туре, — подтвердил Миккель. — Не жалеют пороху. Зато и бабахает.

— Пусть их. Дурни! Надеются под знаком для моряков золото найти. Этак всю гору расколют.

— А что… разве с моря она расколотая? — пробормотал Миккель.

— Словно заячья губа, — ответил незнакомец.

Миккель вспомнил свои сны и весь похолодел. Снаружи послышалось блеяние Ульрики.

Безбородый облизнулся и сказал:

— Славное дело — баранина. Только долго варить надо, чтобы шерстяной вкус выварился. «Подбородок не беда, вот пониже — это да», — как сказал цирюльник, когда сел на бритву.

С этими словами гость повернулся. Лицо его порозовело от бритья. Миг — он достал из кармана сигару и зажал ее в зубах.

— Огня, Бил! Чего рот разинул? Сигары никогда не видел? Огня! Сигару вредно так сосать.

В печке оставались еще угольки. Миккель раздул лучину, незнакомец нагнулся и прикурил. На левой щеке у него висел клок паутины, чтобы кровь не шла.

Миккель ахнул:

— Пат!

— Пат? — Лицо гостя выражало крайнее недоумение. — Пат? — Он посмотрел на потолок, потом надел пиджак. — Не иначе, ты обознался, Бил. Знавал я одного Пата, но тот был коком на лесовозе, в Сидней ходил.

— Не шути, Пат! — умоляюще сказал Миккель. — Ты отлично помнишь, как жил в сарае Симона Тукинга и только ждал весны, чтобы вместе промывать.

— Промывать? — Незнакомец удивленно поднял брови.

— Ну да, золото!.. — Миккель всхлипнул. — В Синторовой реке, ты же сам говорил. А потом ушел, чтобы застолбить участок. Сам в письме написал. Еще ты хотел помочь отцу найти то, что он прятал в судовом журнале «Трех лилий». Неужели и это забыл, Пат?

— Память у меня стала никуда, это верно, — ответил незнакомец и без помощи рук, одним языком, передвинул сигару из одного уголка рта в другой. — «Три лилии», говоришь?

Он закрыл глаза.

— Да, да, «Три лилии»! — Миккель даже рассердился. — И ты все равно Пат, хотя сбрил бороду, надел новые брюки и волосы постриг! Скажешь, и эту штуку не помнишь, да?

Миккель достал из кармана зовутку.

— Табакерка, — сказал гость. — Нет, я не нюхаю табак.

Миккель чуть не задыхался от досады. Он выхватил из кармана письмо и поднес к глазам незнакомца:

— А это что? Тоже не знаешь?

Гость взял сигару в одну руку, письмо в другую, потом достал увеличительное стекло:

— Близорукий я, понимаешь, Бил.

Он щелкнул языком и стал читать, местами вслух:

— «Вот я и подумал: мой старый приятель Петрус Миккельсон нуждается в помощи… сами знаете, в каком деле»… — Он замолчал, посмотрел в потолок и пробормотал: — Это в каком же таком деле?

Миккель сжал кулаки.

— Ты знаешь в каком, ты и есть Пат! — крикнул он. Только прикидываешься, затем и бороду сбрил. Ты не хуже меня помнишь, что говорил тогда в сарае, когда мы судовой журнал достали. Не отводи глаза в потолок и не заговаривай мне зубы, Пат О'Брайен! Я своими ушами слышал, как ты сказал: «Думается мне, что в этой корке лежало все клондайкское золото Петруса Юханнеса Миккельсона». Вот что ты сказал! И еще: «Будем дружно, вместе держаться, обязательно отыщем золото». Вот! А на другой день мы пришли, а тебя не было. Но что написано пером, того не вырубишь топором! Не знаю только, как письмо в плотниковом кармане очутилось. Все равно — это ты писал! И зовутка — твоя, хоть она умеет говорить не больше, чем мой башмак! Все то обман был! Вот, на ее, забери!..

Миккель швырнул зовутку на пол и закрыл лицо руками. Наступила мертвая тишина. Лишь Ульрика блеяла на дворе, не могла понять, куда запропастился Боббе.

Чья-то рука погладила волосы Миккеля.

— Бил, — сказал гость, — перестань. Я скажу все, как было. Слышь? Не плачь, все скажу.

Миккель поднял голову. Глаза покраснели, но зубы были крепко стиснуты.

— Я не плачу. И не думаю.

— Ну и хорошо, — отозвался незнакомец. — Но на всякий случай держись крепче за стол, а то пол твердый, падать больно.

А у самого лицо строгое, глаза сузились, губы сжаты вот и пойми его, шутит или нет.

— Понимаешь, Бил, Пат умер, — сказал он.

Тихо, до чего тихо вдруг стало на кухне. Миккель обмер. Сначала Боббе, теперь Пат… И все в один день!

— Умер? — прошептал он.

— Мертв как камень. Даже еще мертвее. Ты сейчас поймешь почему.

— Провалился под лед? — чуть слышно спросил Миккель.

— Хуже, — отвечал незнакомец. — Следы на льду были, они кончались у протока. Так мне на островах сказали. Но следы Симона Тукинга. И палка его лежала рядом. На ней буквы вырезаны: «С. Т.».

Миккель ущипнул себя за ногу. Больно! Значит, не снится. Боббе, Пат, Симон Тукинг… Кто следующий?

— А кто же Пата убил?

Человек, который не был Патом, выплюнул погасший окурок и прикусил губу. Глаза его моргали, но не от дыма.

— Никто, — сказал он. — Потому что Пат О'Брайен никогда не существовал. Чего ты стоишь с разинутым ртом, Миккель? Сядь! Ты же дрожишь весь, как лист.

Но Миккель не хотел садиться. И вообще ему надо бы выйти. Вон овечка блеет, и…

Человек, который не был Патом, поймал Миккеля за руку. Он стал еще строже прежнего и хотя выглядел усталым, но пальцы у него были сильные.

— Никуда ты не пойдешь, Миккель Миккельсон. Садись!

— Не буду сидеть! — вскричал Миккель. — Пустите!

— Я понимаю, — продолжал гость. — Ты подумал так: этот Пат отыщет тебе отца — замечательного отца, которого ты себе придумал, когда лежал и мечтал вон на той кровати! Дурачок! Послушай, что я тебе скажу: твой отец был плут и мазурик! И не отворачивайся, Миккель Миккельсон, не прикидывайся, будто не слышишь. Бездельник он был, никудышный человек! Вот и скажи теперь: был бы ты ему рад, такому?

Миккель вырывался, но незнакомец держал его крепко:

— Отвечай! Да не криви душой, Миккель Миккельсон! Если бы отец заявился сюда нищий, как крыса, как бы ты его встретил, а? Кинулся бы ему на шею? В лохмотьях, словно старьевщик, и без гроша в кармане… Чем бы ты после хвастался в школе, а? «Вот мой отец!» Сказал бы ты так, Миккель Миккельсон? «Бывший матрос с затонувшего брига „Три лилии!“» А? Сказал бы? «Только что домой вернулся, принес мешок тряпья и двенадцать медных грошей!» Нет, дорогой Миккель, ты бы плюнул в его сторону, вот что бы ты сделал!

Миккель нахмурился, сердце его бешено колотилось.

— А не плюнул бы, так, во всяком случае, молчал бы и стыдился такого отца, — продолжал гость. — Вот почему даже лучше, что Пат умер.

— Нет… нет… — забормотал Миккель.

— А как бы ты поступил? — робко спросил незнакомец.

Миккель посмотрел на человека, который не был Патом, потом на фотографию отца на стене, под засиженным мухами стеклом, и на глазах его появились слезы. Он думал о белом коне, который никогда не будет шагать через Бранте Клев, о противных ребятишках в деревне, которых никто не проучит…

— Я… я бы угостил его кофе, — тихо произнес Миккель, — и накормил бы, если бы он пришел голодный. А после…

— После?.. — подхватил человек.

— После я показал бы ему, что лежит у меня в дуплистой яблоне возле сарая.

— Что же у тебя там лежит, Миккель? — Голос незнакомца звучал чуть слышно.

— Вообще-то об этом только ему можно знать, — сказал Миккель. — Вот. Но так и быть: у меня там десять серебряных риксдалеров. Учитель Эсберг дал, когда я два года назад вытащил из проруби Туа-Туа. Я сверху чернильные орешки положил, чтобы серебро не почернело. Говорят, помогает.

— Что же ты сделаешь с риксдалерами?

— Отцу отдам. Если они ему нужны… и если я ему нужен. У меня заячья лапа в правом башмаке, да он, верно, забыл. А придется рассказать… Кто его знает, может, он тоже плюнет и закричит: «Хромой Заяц», как в деревне кричат.

Гость закурил новую сигару, и дым попал ему в глаза.

— А я на его месте остался бы, — неуверенно произнес он. — Десять риксдалеров — не так уж худо! Да к тому же ведь ты говорил, что Петтер Миккельсон тоже не с пустыми руками домой направлялся. Правда, что у него было, попало в карман Симона Тукинга. Может, и Симон, вроде тебя, в дупло спрятал.

Незнакомец стоял, опираясь рукой о печку; дым все сильнее ел ему глаза.

— Вот так-то, — сказал он и вытер лицо рукавом.

Комок паутины на левой щеке отлепился и упал на пол.

Миккель сидел, зажав ладони между коленями, и молча глядел на незнакомца.

— А впрочем, что сказал бы Петрус Юханнес Миккельсон, об этом только он один знает… — заключил гость. Внезапно он громко скомандовал: — А ну, ставь кофе, Миккель Миккельсон! Не реви, как баба!.. Еда тоже есть — вот она, в сумке!..

Миккель только моргнул в ответ. Впервые в жизни он видел, чтобы взрослый мужчина плакал.

Погода в тот день выдалась какая-то нескладная. Тучи то находили, то исчезали опять. Солнце то выглядывало, то снова пряталось. Как раз в этот миг яркий луч упал из окна прямо на фотографию отца на стене. За грязью и следами от мух показалось широкое бритое лицо с плутоватыми глазами. Хоть и старая была фотография, но на левой щеке Петруса Юханнеса Миккельсона отчетливо виднелась бородавка.

Такая точно, как у человека, который стоял возле печки.

— Вы вернулись домой навсегда, отец?! — прошептал Миккель.

— Навсегда, сынок, — ответил человек у печки.

 

Глава двадцать вторая

Кто такой Юаким?

Что скажет бабушка Тювесон?

Ведь она ничего не знает: ни что Бранте Клев раскололся, ни что вернулся Петрус Миккельсон.

Бабушка с самого утра стояла в овчарне у богатея Синтора и стригла овец. Овцы жалобно блеяли. Кому приятно остаться без шерсти в такую холодную весну? Бабушка стригла, присыпала царапины золой и принималась за следующую овцу.

В обед она зашла на кухню богатея Синтора и получила одну сельдь и одну картошину. Бедняки в ту пору ели не густо. А пить хочется — вон она, вода, в ведре.

Уже вечерело, когда бабушка показалась на Бранте Клеве — сгорбленная, усталая. Боббе не выскочил ей навстречу, как обычно. «Должно, у печки лежит, — подумала она, — блох гоняет».

Из трубы поднимался дым. «Ага, — сказала себе бабушка, — Миккель поставил картошку. Это хорошо. У меня в кладовке лежит кусочек солонины, вот и устроим пир».

Если бы не беда с жильем, то живи да радуйся… Но ведь через два дня придут сносить. И плачь не плачь — легче не будет.

Скрипнула дверная ручка. Скоро ее не будет — и самой двери тоже…

Бабушка вошла на кухню и… остолбенела.

Стол был накрыт: зельц, колбаса, сыр, свежий хлеб, блестящий кусок солонины на бумаге… чего-чего только нет! Даже масло! А дух какой! Кофе — настоящий, не бедняцкий, не из жареного зерна.

«Так, понятно: я умерла, — решила бабушка. — И в рай попала, слава богу. Но кто без меня за мальчонкой присмотрит?» Вдруг она увидела Миккеля. Он сидел перед ней цел-целехонек и уписывал солонину. «Так, значит, и он помер, бедняжечка, и тоже в рай попал. Или я жива? Так как же?..»

У бабушки подкосились ноги, она села.

Кто-то вовремя подставил ей стул. Тот же «кто-то» сказал:

— Вам, мама, небось сахарку побольше положить, как бывало?

Бабушка подумала: «Это голос моего сына, покойного Петруса Юханнеса, который потонул у Дарнерарта. Значит, мы все померли. А кофеек-то в раю настоящий, по запаху слышно!»

Но вот туман перед глазами рассеялся, все стало на место, только в голове что-то жужжало. Бабушка сидела за столом и пила кофе с блюдечка.

Верить своим глазам или нет? Бабушка Тювесон верила. Прямо напротив нее сидел с сигарой во рту Петрус Юханнес Миккельсон. Восемь лет пропадал, шутка ли! Бабушка всплакнула, кофе остыл.

— Подумать только, вернулся отец твой, Миккель! — сказала она.

Миккель сидел возле печки. Он был рад без памяти и все-таки не совсем рад.

— Ты не видел, как он на две сажени за камнем нырял, говорил он отцу. — Другой такой собаки на всем свете не было. Знаешь, что Мандюс Утот потом рассказывал?

Нет, отец не знал.

— Мол, когда порох взорвался, Боббе улетел верхом на камне. Летит, правит хвостом и кричит: «С дороги! Беззубая шавка в Испанию едет!» Ну почему все взрослые так врут?

— Все? — Отец посмотрел в потолок.

— И ты, — сказал Миккель.

— Чего уж… — Миккельсон-старший прокашлялся. — Иной раз приходится ради доброго дела.

— Когда про негра рассказывал? — спросил Миккель.

— Хотя бы, — ответил отец.

— Или когда сочинил про говорящую зовутку? — продолжал Миккель.

— И тогда тоже. Зато про судовой журнал чистую правду сказал, каждое слово истина. Не будь его, не выплыл бы я к Дарнерарту и не сидел бы здесь. Я, как выкарабкался на берег, сразу подумал: эта книга счастье приносит, Петрус Миккельсон. С того дня не расставался с ней. И в Клондайке, на приисках. Мечтал вернуться домой барином, а не оборванцем.

— Да, кстати, — сказала бабушка, — что за штуку прятал ты в корках?

— А разве я не рассказал? — удивился Миккельсон-старший.

— Золотой самородок? — спросил Миккель.

— Самородок не самородок, а точнее — ларчик из красного стекла, — ответил отец.

— Стеклянный ларчик? — сказала бабушка.

— С завинчивающейся крышкой, в Чикаго куплен. Чай, сами понимаете: самородки на деревьях не растут, хоть бы и в Клондайке. Три недели бьешься, как каторжный, а золота добудешь — только ноготь на левом мизинце прикрыть.

Хорошо, если за семь лет намоешь столько, что есть с чем зайти в банк и обменять на бумажки. Бумажки, на которые можно построить дом на Бранте Клеве. Так что я их берег, уж так берег!.. В Америке воров да жуликов много, а в старом судовом журнале кто искать станет. Вот я и спрятал там красный ларчик с деньгами. И отправился на родину.

А уж так душа домой рвалась, так рвалась — аж до боли!

И надо же: перед самым родным домом корабль на мель наскочил! Тут хоть кто голову потеряет, караул закричит… Миккельсонстарший достал из печки огня и прикурил. — А тут еще книга в море упала. Но Петрус Юханнес Миккельсон не стал падать духом. Смекнул: один раз выплыла — и в другой раз выплыть может. Но вот вопрос: куда? Значит, искать надо. А для этого лучше, чтобы не узнали на первых порах. Вот я и отпустил бороду и волосы. Петрус Юханнес Миккельсон превратился в Пата О'Брайена. Накануне сочельника явился сюда и начал разведку. Да-а-а… А теперь вот здесь сижу — опять стал Петрусом Миккельсоном.

Солнце скрылось, в кухне сгустился сумрак.

— Добро пожаловать домой, Петрус Миккельсон, — сказала бабушка. — А только нет у меня добрых вестей для тебя… Послезавтра придет Синтор. Дом снесут, а лес пойдет на овчарню.

Миккельсон-старший уронил сигару на пол:

— Что-о-о?

— Так что придется вещи на двор выносить, — заключила бабушка.

Петрус Миккельсон наклонился, спрятал лицо в ладонях и пробормотал:

— Два дня, живоглот проклятый!.. На овчарню…

Но вот он поднял сигару, прищурился на потолок и оживился.

— Так, плотник Грилле дома, — сказал он. — Дома, и проснулся, слыхать. А поднимусь-ка я к нему. Ум хорошо, два лучше. Восемь лет не видались. Не мешает и потолковать немного.

— О чем же это, Петрус Юханнес? Уж не озорство ли какое затеваешь? — встревожилась бабушка, заметив хитроватый огонек в глазах Миккельсона-старшего.

А он достал из кармана зовутку, мигнул Миккелю и дунул в дырочку:

— О Юакиме потолкуем, вот о чем.

 

Глава двадцать третья

«Плавает в воздухе, а не в воде»

Грустное занятие — сидеть и глядеть на пустую собачью корзину. Особенно, коли знаешь, что в ней уже никогда не будет лежать собака.

Постой: а ружье-то? Миккель даже обрадовался, что надо скорей бежать на гору. Пальщики уже ушли домой, но ружье лежало там, где он его бросил.

Вечернее солнце окрасило море в багровый цвет. Миккель поднял ружье и пошел вниз, к лодочному сараю. Дверь была не заперта, но он все равно пролез через дыру в полу.

Окна были по-прежнему завешены мешками; на полке над кроватью отсвечивали красные «фонари» незаконченных корабликов.

Миккель сел на кровать и задумался. Симон Тукинг лежит на дне залива. Некого спросить: «Куда дел отцовский ларчик с американскими деньгами? Они нам нужны — дом сносят! Через два дня затрещат стены постоялого двора…» Миккель сунул ружье под кровать, положил на колени судовой журнал и стал его листать. Как это отец оставил книгу здесь?.Восемь лет клал под голову!

— «Судовой журнал брига „Три лилии“, содержит 95 листов», — прочел он на первой странице.

Миккель посчитал по пальцам: только двадцать четыре листа заполнено. А осталось? Шестьдесят восемь. Не получается: трех листов не хватает. Он пролистал еще раз.

Последние три листа были вырваны.

«Видно, Симон взял на растопку», — решил Миккель и сунул книгу на место.

В тот же миг его осенило. Ну конечно: Симон спрятал ларчик здесь, в сарае! Как они раньше не догадались?

Миккель стал на четвереньки и выгреб из-под кровати весь хлам. Помимо ракушек всевозможной величины, ржавых крючков и поломанных пуговиц, он нашел старую гармошку, псалтырь без корок и ходики.

Неудача… Что ж, будем искать дальше! Миккель раскрыл перочинный нож и трижды прополз по всему полу: мало что может найтись в щелях между досками! Но и тут ничего не нашел, только пыли наглотался.

На очереди был стол. Тарелка… погнутая вилка… шкурки от колбасы… все. Он развернул лежащий на полу парус.

Пусто.

Оставался только буфет. Здесь Миккель обнаружил кружку соли и очки без дужек.

Он вздохнул. Лопнула последняя надежда. Чего зря стараться? Видно, ларчик тоже на дне морском.

Погоди, а полка? Миккель поставил на кровать табуретку и взобрался на нее. Красные фонарики на корабликах блестели один другого ярче. Но, кроме корабликов, на полке лежала лишь ржавая крышка со старыми пуговицами.

Вдруг табуретка качнулась. Миккель вцепился в полку, чтобы не полететь вниз, стена затрещала. В следующий миг он лежал на полу вместе с корабликами и обломками полки.

Миккель сел и выплюнул брючную пуговицу. Один кораблик переломился пополам, задний парус весь испачкался. Испачкался?..

Он схватил кораблик. Парус был не матерчатый, а бумажный. Из той же бумаги, какую он только что видел в судовом журнале.

Но больше всего Миккеля поразило другое. Кто говорил, что Симон Тукинг не умеет писать? Через весь грот наискось было написано углем:

Эта шхуна крива, красный фонарик на ней, Но она останется здесь до скончания дней.

Кто, кроме Симона Тукинга, мог это сочинить? Миккель взял второй кораблик, повернулся к свету и прочитал:

Эта шхуна уродлива, как сатана, Красный фонарик на ней, но останется дома она.

О третьем кораблике было написано, что он

…Скрючен, как старый сапог, С красным фонариком, но не попал в мешок…

Бедняга Симон. Никто не знал, что он умеет стихи складывать. Все звали его Симон-Блоха. Теперь он умер. Три неудавшихся кораблика — вот и все, что от него осталось.

Миккель хотел было сунуть их под кровать, когда увидел еще мачту — мачту без кораблика. Она была длинная, длиннее остальных, гладко отполированная, с парусом из белого полотна, на котором стояла надпись настоящими чернилами. Миккель разгладил парус и прочел:

Эта шхуна светит подобно звезде, Плавает в воздухе, а не в воде.

Это как же понимать: плавает в воздухе, а не в воде?

И почему одна мачта с парусом?

Миккель еще раз перерыл весь сарай, однако не нашел ни ларчика, ни корабля, для которого была сделана последняя мачта. А ведь корабль должен быть немалый — мачта-то вон какая длинная!

Полчаса Миккель просидел на полу, размышляя. Солнце спряталось за островами, в сарае стало темно. В маленькое окошко, обращенное к морю, он видел, как гребни гор стали красными, потом синими, потом черными.

Миккель отправил остатки флота Симона Тукинга под кровать. Откуда-то потянуло холодом, скрипнула дверь. Миккель вытащил ружье из-под кровати. «Плавает в воздухе, а не в воде, — твердил он про себя. — Где же сам корабль?»

Он поднял голову и прислушался. Как странно скрипит дверь… Да это, похоже, и не скрип вовсе, а…

Одним прыжком он очутился у двери и распахнул ее. Миккель вдохнул прохладный воздух и… обомлел.

Боббе!

Собаки не могут говорить, но случается, что и люди тоже не могут вымолвить ни слова.

Они молча смотрели друг на друга — мальчик и пес. Боббе стоял на трех лапах, а четвертой болтал в воздухе, словно хотел сказать: «Видишь, Миккель Миккельсон, только одна сломалась, но ты мне все-таки подсоби, если можешь…»

Миккель упал на колени и крепко обнял Боббе. Какое ему дело до всех денег в мире!

 

Глава двадцать четвертая

Петрус Миккельсон засыпает порох, а Миккель запаливает

После, когда Миккель рассказывал про этот день, он никогда не говорил: «Это было в тот день, когда Мандюс Утот взорвал Бранте Клев». Он не говорил: «В тот день, когда вернулся отец». А говорил он так: «В тот день, когда я принес домой Боббе». И уже потом добавлял: «Когда мы положили ему лапу в лубки и достали с чердака мешок с шерстью. Сами понимаете — тому, кто сломал ногу, нужна мягкая постель».

В общем, Боббе нашелся.

Спустившись от плотника, Петрус Миккельсон почему-то стал усиленно моргать. На мешке лежал Боббе, вымазанный с головы до ног целебной мазью, и смотрел на него влажными глазами. Они восемь лет не виделись.

— Боббе!.. — сказал Миккельсон-старший.

Потом лег на пол и прижал горячий собачий нос к своей щеке.

— Подумать только, восемь лет!.. — шептал он. — Боббе, старина. Но теперь я уж никуда не уеду, клянусь!

Боббе чихнул от едкого дыма.

— Хочешь, брошу сигару?

О Юакиме отец не сказал ни слова.

На следующий день богатей Синтор взорвал остаток тура на Бранте Клеве, но не нашел и крупинки золота. А так как порох еще оставался и шнур тоже, то Синтор заорал:

— Бурите дальше! Всю гору взорвем!

Мандюс Утот бил кувалдой о бур так, что осколки летели. Богатей Синтор ходил кругом и пинал ногами кочки.

Ух и бахнуло! Земля и камни до деревни долетели. А что было на постоялом дворе!

Здоровенный камень, с кулак, влетел в окно и исчез во мраке. Хорошо еще, что в чулан попал. Дверь чулана была заперта, и никто не знал, где ключ. Да и кто станет среди хлама искать какой-то камень?

Так нашелся же такой человек — Петрус Миккельсон.

Он стоял в это время во дворе, дрова колол. Никто и глазом моргнуть не успел, как он просунул руку в дыру, отцепил крючок, открыл раму и влез внутрь.

Назад он вылез с камнем. Камень был черно-серый, блестящий на изломе. Петрус Миккельсон поплевал на него, потер рукавом, поглядел на свет, потом кликнул Миккеля.

— Видишь, что это такое? — спросил он.

— Камень, что же еще? — ответил Миккель.

— А ты думал — золото? — спросил отец.

— Не-е-ет, — ответил Миккель.

Петрус Миккельсон завернул камень в носовой платок и послал Миккеля отнести его на чердак.

— Я так и думал… — пробурчал он. — Положи его в сундук пока. Я сейчас приду.

Миккель взял камень и побежал вверх по лестнице.

Я еще не рассказывал вам про этот чердак?

Висячий замок на чердачной двери весь проржавел; чтобы открыть, надо было вынуть кольцо из притолоки.

Войдешь, и дверь затворяется со скрипом бама — вверху была приделана пружина.

Прежде чем идти дальше, остановись и посчитай до ста, пока глаза привыкнут к темноте. Во мраке шуршало и пищало: это крысы разбегались по норам. На счете «пятьдесят» уже можно было различить старый бабушкин американский сундук с большими бронзовыми бляхами снаружи и картинками на крышке внутри. На счете «семьдесят пять» появлялся сломанный ткацкий станок, сани и бабушкина «копилка» — высокие часы без гирь и механизма. На полу валялись доски и всевозможное тряпье. Окошко в потолке заросло грязью и паутиной и почти не пропускало света. «Сто!» Теперь видно воскресный костюм Петруса Миккельсона. Он висел на гвозде: пиджак, жилет, брюки, а под ним стояли выходные башмаки, точно ждали хозяина. В темноте можно было вообразить, что у стены стоит сам Петрус Миккельсон.

Сюда-то и пришел с камнем Миккель. Немного погодя поднялся и отец — в носках и без брюк. Раз, два — и он уже в воскресном костюме. Так, башмаки… Все впору!

— Вот так, — сказал он. — Положил камень в сундук?

— На самое дно, — ответил Миккель.

— Вдруг пригодится, — объяснил Миккельсон-старший. — А теперь и взрывать можно.

— Взрывать? — Миккель разинул рот.

— Тш-ш-ш! — Отец поднес палец к губам. — Спички есть?

Спичек у Миккеля не было, но он мог за ними сбегать.

— Очень хорошо. Понимаешь, когда свадьба или еще какой праздник, часто устраивают салют. Чтобы весело было. Господин Синтор, наверное, расстроится, если мы не устроим небольшой салют завтра, когда он придет сносить дом. Садись и слушай.

Миккель сел на американский сундук. Глаза Миккельсона-старшего лукаво поблескивали в полумраке.

— Завтра, — проговорил отец, — как только господин Синтор зайдет на двор, ты вот что сделаешь: прямым ходом дуешь сюда. Но только — молчок!

— Есть, молчок, — ответил Миккель.

— Даже бабушке не говори, не то шуметь начнет. И захватишь спички.

Отец вынул из кармана нечто вроде бумажного фунтика. Посередине фунтик был перевязан толстой ниткой, с одного конца висел запальный шнур.

— Ничего опасного, — объяснил он. — Стрельнет немного, и дым пойдет. Нельзя же, чтобы господин Синтор расстроился. Понятно?

Миккель посмотрел на шнур, потом подумал о спичках.

— Это что же, я поджечь должен? — спросил он.

— Как только услышишь, что чихают, — ответил Миккельсон-старший. — Не раньше. Мы поставим под окошечком сундук, чтобы ты дотянулся. Окошечко приоткроем, на всякий случай. А вот этот пакетик с порохом, который доставит Синтору столько радости, сунем под черепицу. Как услышишь чих, подпаливай шнур. Понятно?

Миккель все понял, не мог только понять, какая радость Синтору от того, что на крыше бабахнет. Уж лучше бы отец придумал, как сделать, чтобы их не вышвырнули на улицу.

Бабушка сидела на кухне и плакала. В руках она держала платок, все лицо исчертили морщинки. Их было много — не меньше, чем на столе царапин от ножа.

— Чай, пора вещи выносить понемногу! — всхлипывала она. — Господи помилуй, и куда мы теперь подадимся?..

— Спешить некуда, — сказал Миккельсон-старший. — Я только что ходил толковать с Юакимом. Он говорит, все уладится.

— Да кто же он такой, Юаким этот? — спросила бабушка сквозь слезы.

Петрус Миккельсон достал зовутку и задумчиво дунул в дырочку.

— Вот именно, — сказал он.

Следующий день выдался ясный. Редкие пушистые облачка плыли высоко над морем. У самого берега качался на воде выводок малышей — потомство гордой гаги. Отец сидел на крыльце в выходном костюме.

— Что же вещи, Петрус Юханнес? — причитала бабушка в окошке. — Ведь придут вот-вот.

— Спешить некуда, — ответил он.

Плотник спал, хотя был уже одиннадцатый час. Вещи оставались в доме. Когда солнце оказалось над Бранте Клевом, пришла Туа-Туа.

Она вежливо поздоровалась с Миккелевым отцом и сообщила:

— Они кончили взрывать. Кроме камня, ничего не нашли.

— Так всегда бывает, когда взрывают чужие участки, сказал Миккельсон-старший. — А только и от камня может польза быть… Ага, пластырь на месте… Вижу, вижу. Через четырнадцать дней, считая сегодняшний, можешь снять его.

Туа-Туа тихо ахнула.

Петрус Миккельсон поглядел на свои часы.

— Скоро придут, — сказал он. — Если ты хорошая девочка, возьмем тебя в лодку.

— Какую лодку? — спросила Туа-Туа.

— Которая на остров пойдет. — Миккелев отец понизил голос. — Понимаешь, дом будет взорван. Но только никому ни слова. А все Юаким виноват.

Туа-Туа разинула рот.

— Взо-взо-взо?.. — бормотала она.

Петрус Миккельсон прижал палец к губам.

— Слово — серебро, молчание — золото, так записано в старательском уставе. Разуйся и иди на цыпочках на чердак, там найдешь Миккеля. Если услышишь крик здесь, на дворе, хватай бабушкин кувшин — он в кладовке стоит — и беги со всех ног к пристани. Не с пустыми же руками бежать!

Веснушки Туа-Туа стали алыми, как клюква в сметане, но она понимала: спрашивать бесполезно. Может, Миккель знает? Она поздоровалась с бабушкой и юркнула вверх по лестнице, держа башмаки в руке.

И вот появился богатей Синтор.

Солнце припекало — у-уф, жарко! Синтор ехал верхом на своей Черной Розе. За ним трусили одиннадцать батраков с ломами и топорами. Они несли длинную лестницу.

Бабушка пригорюнилась в углу возле печки. «Хоть бы мне ослепнуть и оглохнуть», — подумала она.

Вот уже копыта Черной Розы стучат во дворе.

Петрус Миккельсон нагнулся и тихонько постучал по водосточной трубе. В тот же миг сверху донесся шум: Грилле встал с кровати.

— Кого я вижу — господин Синтор! — сказал Петрус Миккельсон и даже сигару изо рта вынул. — В такую рань! И то больно уж погодка хороша! Уж не на рыбалку ли?

Богатей Синтор побагровел, глаза его превратились в щелочки.

— Это что такое! — завопил он. — Где вещи?

— В доме, — ответил Миккельсон-старший. — Когда ветер западный, нехорошо дом сносить — дурная примета. Я и подумал — отложим до завтра.

— Кто тебе этакий вздор в голову вбил?! — прорычал богатей Синтор.

— Юаким, — сказал Миккельсон-старший.

Но богатей Синтор был не из тех, кто тратит время на пустые разговоры. Он соскочил с коня и крикнул батракам:

— Начнем с крыши! Черепица старая — прямо бросайте вниз! Потом окна. Да поосторожнее: стекла пригодятся для курятника!

Петрус Миккельсон опять постучал по трубе. Мгновение спустя на двор выскочил плотник Грилле. Он успел надеть лишь один башмак; брюки натянул прямо на ночную рубаху. Зато голос у него был зычный и сердитый, так что только держись!

Батраки приставили лестницу к стене, один уже карабкался вверх. Плотник нахмурился.

— Что тут творится?! — заорал он.

— Дом сносят, вот что! — заорал в ответ богатей Синтор. — За тобой еще должок остался, но это после. А пока посторонись, сейчас черепица полетит!

Плотник сначала побагровел, потом побледнел, как бумага.

Он сделал глубокий вдох и выпалил:

— Сноси на здоровье, Малькольм Синтор. А только не вини меня, если кто ломом в заряд попадет. Мое дело было предупредить.

— Какой там заряд?! — вскричал богатей Синтор.

Но плотник уже повернулся к нему спиной. Он оттолкнул Миккельсона-старшего, распахнул дверь настежь и завопил:

— Женщины и дети, первыми в лодку! Живей, коли жизнь дорога!..

После чего схватил Петруса Миккельсона за шиворот, поднял рывком на ноги и скомандовал:

— Чего расселся, Миккельсон! Грузи их в лодку и на Островок, пока дом на воздух не взлетел! Прощай, на тот случай, если больше не увидимся!

Богатей Синтор уронил лом на землю. Из дома выкатилась кубарем Туа-Туа Эсберг, крепко прижимая к себе кувшин бабушки Тювесон. Рыжие волосы развевались, точно пламя.

— Весла под кустом! — крикнул плотник вдогонку Петрусу Миккельсону.

А вот и сама бабушка мчится с Боббе на руках. Юбка хлопала по ее худым ногам, пес завывал, словно голодный волк.

Богатей Синтор стал красный, как свекла, и сердито прикусил ус.

— Что все это значит?! — заорал он.

— Все это Юаким виноват! — крикнул плотник от сарая.

Он уже выпустил на волю овечку и теперь стоял с таким видом, что лучше голову даст себе оторвать, чем сделает хоть один шаг к дому.

— Какой такой Юаким?!

Плотник отошел в сторонку и плюнул три раза, будто увидел черную кошку.

— Оно как получилось: Юаким шел на гору Броккель взрывать. Да и забыл у нас ящик с зарядами.

— Какими такими зарядами?! — взревел богатей Синтор.

— Динамитными, — ответил плотник. — Целый ящик на крыльце оставил. Тут-то бабка Тювесон и вспомнила про муравьев.

Поглядеть на богатея Синтора, так можно было подумать, что он желал бы послать всех бабок Тювесон туда, где перец растет. И всех плотников — тоже!

— Какие еще муравьи?!

Плотник Грилле сморщился, точно ему захотелось чихнуть. Потом покосился на крышу — окошечко приоткрыто.

— Да которые в доме у нас, — сказал он. — И шуршат, и скрипят в бревнах, ну, просто покоя не дают, даже в воскресенье. Вот бабка Тювесон и говорит: она-де слыхала, будто муравьи динамитного духу не выносят. Что ж, проверим, говорю, и давай в стенах дыры вертеть. А точнее сказать, шестьдесят два заряда рассовал. Тому уже три года.

Вчера целый день дыры искал. Да разве найдешь, я ведь их тогда глиной замазал.

Синтор стал белее мела.

— Эт-то… в…все бре…брехня, конечно! — пробормотал он.

— А я что сказал? — подхватил плотник. — Думаешь, муравьи ушли? Хоть бы один! А динамита в стенах столько, что как захочешь чи-чи-чи-хнуть, — плотник отвернулся и зажмурился, — то хоть за сарай прячься.

У богатея Синтора вздулись жилы на лбу.

— Бреши кому-нибудь другому!.. — заорал он. — Эй, наверху, начинай!

— Ка-а… ка-а… ка-ак хотите, — сказал плотник и чихнул.

Первая черепица полетела с крыши в крыжовник тр-р-р-ах! — и разбилась вдребезги.

Никто не заметил руки Миккеля Миккельсона. Лишь на мгновение мелькнула она в окошке. Что-то зашипело совсем тихо, как муха жужжит в паутине, и рука тут же скрылась опять.

— Давай, давай, чего ждешь! — скомандовал Синтор батраку.

Батрак протянул руку за следующей черепицей.

Ба-ах-х-х! Над домом поднялся клуб дыма. Батрак разжал пальцы, проехал по крыше и шлепнулся в крыжовник.

Остальных батраков точно ветром сдуло.

Богатей Синтор качнулся и схватил за хвост Черную Розу, чтобы устоять. Но лошади — беспокойные животные, к тому же пальба действует им на нервы.

Миг — и Черная Роза потащила богатея Синтора вверх по Бранте Клеву.

А плотник стоял на месте и почему-то держался руками за живот.

— Один есть, — сказал он батраку в крыжовнике. — Теперь только шестьдесят один остался. Коли Синтор не поленится, все найдет!

Миккель Миккельсон лежал на чердачном полу, сплющив нос об оконце под застрехой. Он видел, как мчится, поднимая пыль, Черная Роза. Видел, как батраки мчатся следом. Видел, как встает с земли богатей Синтор — там, где выпустил конский хвост. Видел, как Синтор захромал вверх по горе.

Целый час прождал Миккель возле оконца, но никто из них не вернулся. Тогда он достал из кармана нож и вырезал на стене:

«1 мая 1892 года. Порох взорван. Миккель Миккельсон».

Потом пошел вниз и поставил на плиту кофейник.

 

Глава двадцать пятая

Птичье яйцо

Май был в разгаре. Подснежники отцвели; ночи пахли водорослями и ландышами. Бранте Клев окутался пухом одуванчиков.

Миккель стоял, подвернув штанины, в воде возле Симонова сарая и собирал в банку мидии. Мерлан лучше всего клюет на мидии, а Миккель уговорился с отцом отправиться на рыбалку. Вечером, когда солнце спускается к горам на западе, самый хороший клев.

Туа-Туа сидела на пристани и рассматривала свой зеленый пластырь. Ему было уже пять месяцев, и он стал черным. Миккель рассказывал про Юакима.

— Конечно, сочинили все! Никакие пальщики к нам не приходили три года назад. И никто не забывал шестьдесят два динамитных патрона. Я сегодня, пока все спали, нарочно встал пораньше и всю стену ножом истыкал. Хоть бы ползаряда нашел!

Миккель сунул руку в воду по самое плечо и достал целую гроздь синих раковин.

— Хотя, знаешь, Туа-Туа. Выдумка выдумке рознь.

Если бы отец и плотник не сочинили про Юакима и если бы я не взорвал порох в окошке, сейчас от постоялого двора осталась бы одна труба. Вот.

Туа-Туа почесала руку и сказала, что считает такую ложь позволительной.

— Как думаешь, он придет опять? — спросила она.

— Кто? — Миккель вышел на берег.

— Да Синтор. И батраки его.

Миккелю очень хотелось сказать «нет», но он ответил «может быть». Кто знает…

— А тут еще отец помешался, — вздохнул он, выжимая мокрые штанины.

— По…помешался? — Туа-Туа оторопела.

— Ага, — сказал Миккель. — Вчера полдня просидел на чердаке, все камень разглядывал, который в бабушкином сундуке лежит. И так повернет, и этак. Потом вдруг прибежал вниз и кричит: «Может быть!» Походил взад-вперед по кухне, остановился да как закричит: «А может быть, нет!» И опять вверх по лестнице на чердак.

— Какой ужас! — сказала Туа-Туа. — Простой камень?

— Ну да, — кивнул Миккель. — С Бранте Клева. В окно влетел, когда Синтор взрывал.

— И сейчас на чердаке сидит? — спросила Туа-Туа.

— Если бы! — Миккель стал натягивать башмаки. — Сегодня рано утром завернул камень в тряпицу и был таков. Отошел от дома, обернулся и кричит: «Что скажешь, Миккель, коли я вернусь верхом на белом цирковом коне?»

— Помешался, — согласилась Туа-Туа. — А может, он ларчик нашел, а?

Миккель покачал головой:

— Что пропало, того не сыщешь. Я всюду искал — и здесь, и в сарае тоже. Нет как нет.

Миккель поглядел на сарай, наморщил лоб и начертил на песке каблуком парус.

— Слышь, Туа-Туа, — заговорил он. — Видала ты когда-нибудь корабль, чтобы светился ночью?

— Конечно, если на нем фонари, — ответила Туа-Туа. — По фонарю с каждого борта.

— Так то всякий видел. А вот такой, чтобы плавал в воздухе, а не в воде.

Туа-Туа подумала.

— А где ты про это слышал? — спросила она.

— Обещай — никому ни слова, тогда скажу. Вот гляди.

Миккель опустился на колени и нарисовал на песке четыре паруса рядом. Одновременно он рассказывал, что увидел в сарае Симона Тукинга.

— Четыре паруса — и только три кораблика? — задумчиво сказала Туа-Туа. — Четвертый, конечно, от того корабля, который плывет в воздухе, а не в воде.

— Ясно, — подтвердил Миккель.

— И светит, подобно звезде, — добавила Туа-Туа.

— Фонари на всех Симоновых кораблях есть, — сказал Миккель, — но только одного цвета: красные.

— Эти корабли не плавают в воздухе. Ты думаешь — может, тут что-то с ларчиком связано?

Миккель потряс головой.

— Нет, просто так вспомнилось, — ответил он мрачно. — О чем только не приходится думать теперь. Сама видишь: тут тебе и дом, и отец, и все…

— Светит, подобно звезде, плавает в воздухе, не в воде? — пробормотала Туа-Туа.

— Можно, конечно, спросить плотника, — предложил Миккель. — Все равно мне с ним насчет лодки говорить. Пойдешь?

Плотник стоял у колодца за домом, в воскресном костюме, и стригся. В одной руке он держал осколок зеркала, в другой — овечьи ножницы Симона Тукинга.

— Опрятность прежде всего, — сказал Грилле и осторожно просунул ножницы за левое ухо, не отрывая глаз от зеркала. Как сзади?

— Хорошо, — ответил Миккель. — Можно взять лодку вечером?

Плотник Грилле просунул ножницы за правое ухо и сказал, что можно. А с боков тоже хорошо?

Туа-Туа ответила, что со всех сторон хорошо, насколько она видит. Плотник состроил сам себе гримасу в зеркале и заключил:

— Что ж, все честь по чести — побрит, пострижен, ногти тоже. Как и положено в такой день. Ведь вам известно, что за день сегодня, крольчата?.. Нет?! Экие нехристи!

Плотник достал из кармана истрепанный календарь и кинул Миккелю.

— Двенадцатое мая! — крикнул он зычным голосом. — Читай, Миккель Миккельсон!

Миккель прочитал:

— Двенадцать, ч, Шарлотта. Восх. 3.7.

— И тебе это ничего не говорит? — обиженно пробурчал плотник Грилле.

— Сегодня четверг, солнце взошло в семь минут четвертого, — сказал Миккель. — И…

— То-то, что «и»! Какое имя там стоит? Шарлотта. Ну… или ты не знаешь никого с таким именем?

— Как же, а черепаха! — сказала Туа-Туа.

— Вот именно! А теперь скажи, Миккель Миккельсон, могут у черепахи быть именины — пусть даже ей семьсот лет и она лежит в могиле? Видите вот это, крольчата? — Плотник вытащил что-то из кармана. — Точно, пустая банка! А в другой руке у меня что?.. Одуванчики! А почему? Потому что она их любила листья, конечно. Ну-ка, Миккель Миккельсон, достань воды да налей в банку! Потом пойдете со мной в часовню и покажете, где она лежит. Там мы поставим цветы. И споете куплетик, потому что она любила музыку. Действуй!

Плотник сунул ножницы за голенище сапога. Миккель налил воды в банку, а Туа-Туа в это время сидела и ковыряла свой пластырь.

И вот все трое пошли к часовне. Грилле шагал, как великан. В его вместительных карманах гремели пустые бутылки, крючки, свинцовые грузила и оторванные пуговицы.

— Знаете, почему мы пришли к вам? — выпалила Туа-Туа, семеня в пяти шагах позади плотника. — Потому что задумались об одном деле.

— Задумываться полезно, — сказал Грилле.

— Мы думали об одном корабле, — объяснил Миккель.

— Тоже не худо, — ответил плотник.

— Который светит, подобно звезде, то есть фонари светят… — Миккель совсем запыхался. — И плывет в воздухе, вот что непонятно.

— А не в воде, — вставила Туа-Туа. — Милый штурман, не идите так быстро, я не поспеваю.

Плотник остановился и подождал их.

— Плывет по воздуху, а не по воде… — пробормотал он. — Лопни мои глаза, если я такой видел. Для чего же тогда вода, если не плыть по ней? Белиберда!.. А вот и часовня. Запевайте, коли знаете хорошую.

Впереди показались черные стены.

Туа-Туа запела:

Песню пою, баю-баю! Слушает сын маму свою. Баю-баю, маму свою. Лежат птенцы в гнезде на ели, Лежит малютка в колыбели. Что ему до папы римского И царя иерусалимского!

— Годится, — сказал плотник и вошел в часовню. — Найдутся, конечно, такие, что скажут: подумаешь, какая-то дохлая черепаха, стоит из-за нее себе голову морочить. А вот и стоит! Собаки лают, старухи ворчат, а она спала да помалкивала. Показывайте, где она лежит, я поставлю банку.

— Вот, — показала Туа-Туа.

Но у Миккеля была своя примета — он показал немного дальше. Наконец, они выбрали место как раз посередине, и плотник поставил банку. Туа-Туа спела еще.

Потом плотник Грилле сказал:

— Совсем я одинок без тебя остался, Шарлотта. Но семьсот лет не шутка! Зато здесь потолок высокий.

Все трое посмотрели вверх. Крыши не было, высоко над почерневшими стенами плыли в небе майские облачка, словно овцы на лугу. Небо чем не потолок? Ночью прошел дождь, и черная макушка Бранте Клева блестела, будто стеклянная.

После Миккель попытался описать все в своем дневнике событий: как они стояли и щурились на небо, как притопывали ногами и думали о бедной замерзшей Шарлотте, о Пате и о Симоне Тукинге, и о том, что случилось после.

Семь листов бумаги попали в мусорный ящик, ничего не получалось. Наконец он написал через весь восьмой лист: яйцо!

Грилле чуть не раздавил его каблуком, но Туа-Туа вовремя схватила плотника за рукав.

— Ой, осторожно, яйцо! — закричала она.

— Смотри, не иначе, из гнезда выкатилось, — сказал Миккель, поднимая его.

— Дай-ка взглянуть… — попросил плотник. — Так и думал, птенец уже вылупился. А где же гнездо?

Три лица снова обратились вверх.

И вдруг Туа-Туа вскричала:

— Корабль! Корабль!.. Гнездо в корабле! Нашли, Миккель! Нашли!

— Чего ты скачешь? — удивился Миккель. — Что нашли?

Плотник Грилле сунул за щеку кусок жевательного табаку и озадаченно поглядел на Туа-Туа, которая прыгала на одной ноге и визжала от радости.

— Ну, свила себе птица гнездо в кораблике, — пробурчал он. — Так чего тут визжать-то? Птенцы давно улетели. Да перестань ты скакать.

Туа-Туа остановилась. Она запыхалась, ее волосы разлохматились, веснушки сверкали. Глаза перебегали с Миккеля на плотника и обратно — с плотника на Миккеля.

— Кажется, всего пять минут назад кто-то тут спрашивал, — она перевела дух: — «Что такое — светит, подобно звезде, плавает в воздухе, а не в воде?» Как же вы ничего не понимаете?!

Миккель снова поглядел вверх. Рот его медленно открылся.

— Туа-Туа… — прошептал он. — Ты… ты думаешь, это и есть корабль Симона? Для которого он четвертую мачту сделал?

И тут Туа-Туа повела себя совсем странно. Она подбоченилась и стала таинственно подмигивать.

— Не только мачту, Миккель Миккельсон, не только! пропела она. — А ну-ка, подумай как следует, Миккель Миккельсон! Что еще Симон на всех своих кораблях делал? Думай же, думай, Миккель Миккельсон! Еще даже важнее, чем мачта и парус.

Плотник выплюнул табак, так и не пожевав его.

— Ничего не понимаю! — сказал он. — А ты, Миккель Миккельсон?

Миккель кивнул, но голос у него почему-то пропал.

— Фонарь, Туа-Туа, — проговорил он чуть слышно.

— Ага, из красного стекла! — прошептала Туа-Туа в ответ.

 

Глава двадцать шестая

Балка гнилая, Миккель!

В половине восьмого Петрус Миккельсон все еще не вернулся домой. Никаких белых коней не было видно.

Плотник лег спать: пешие переходы и усиленные размышления утомляют моряков. Бабушка Тювесон сидела на крыльце и чистила рыбу на ужин. Миккель и Туа-Туа пыхтели за домом, силясь оторвать от стены приставную лестницу, и были только рады, что бабушка занята.

— И хорошо, — сказала Туа-Туа, — не будет голову себе ломать. Как думаешь, плотник догадался?

— Не, — ответил Миккель. — Отец, кроме нас, никому не говорил про ларчик. Плотник подумал, что это тоже загадка… Поднимай вот здесь. Ух, и тяжелая!..

Туа-Туа совсем запыхалась.

— Ни за что не дотащим.

— А хуже всего, бабушка разворчится, когда увидит, пыхтел Миккель. — Да и все равно она не выдержит. Лучше влезу по стене, а дальше — по балке.

— А после?

— После — увидим, — ответил Миккель. — Пойду веревку возьму. Ты пока поговори с бабушкой. Встретимся у часовни. Через четверть часа, ясно?

Туа-Туа пошла говорить с бабушкой, а Миккель раздобыл веревку. Она была длинная, восемь метров, обернута пять раз вокруг заморского сундука. Он спустился на кухню, шмыгнул мимо Боббе, который сладко храпел на полу, и вылез в окно, чтобы избежать расспросов.

Туа-Туа уже сидела под кораблем и смотрела вверх:

— Высоко, Миккель.

— Ничего, лишь бы балка выдержала, — ответил он, поправляя веревку на плече. — По стене влезть ничего не стоит, вон какие щели между камнями… Ну-ка, пособи. Начало — самое трудное.

Туа-Туа пособила. Миккель мигом вскарабкался на стену и пополз вдоль балки к цепочке, на которой висел кораблик. Фонарь казался в лучах вечернего солнца красным как кровь.

— Боженька, сделай так, чтобы это был ларчик! — шептала Туа-Туа. — Стеклянный ларчик, а в ларчике деньги. Сделай, чтобы Миккель не убился… Ой! Ты не сорвись, Миккель!..

— И то чуть не сорвался, — пропыхтел сверху Миккель. Балка гнилая, жуть как трещит.

— Может, лучше попросим плотника, а, Миккель?

Миккель потряс головой. Он добрался до цепочки, лег на живот и заглянул в кораблик.

— Гнездо есть, — сообщил он. — А птенцов нету.

— Улетели, ясно, — сказала Туа-Туа. — Ну, а?..

— Как будто он, — ответил Миккель. — Во всяком случае, красный, и величина подходит, вот только…

Он сел верхом, обмотал веревку вокруг балки и завязал узел покрепче.

— Может, лучше срубить длинный шест и попробовать снизу сшибить? — переживала Туа-Туа.

— Чтобы он разбился? — сказал Миккель. — Ну, я пошел! Плюнь через левое плечо.

Он медленно заскользил вниз по веревке. Балка трещала. Солнце спряталось в облако, стало смеркаться.

— Вдруг… вдруг она переломится, Миккель?

Миккель не ответил. Он уже поравнялся с корабликом.

Балка трещала: «скрип, скрип…» Теперь нужно отпустить одну руку, чтобы извлечь ларчик.

Если только это и в самом деле ларчик.

Миккель простонал:

— Е-есть… Туа-Туа. Кажется…

— Он или не он?

— По-похоже, Туа-Туа! Очень уж крепко сидит…

Балка щелкнула. Туа-Туа ойкнула, зажмурилась и закрыла рот рукой.

— Прочь! — закричал Миккель. — Чтобы тебя не пришибло, если полечу!

Две секунды… три, четыре… Туа-Туа вздохнула. Миккель полез вверх по веревке. Корабль остался без фонаря.

Еще полметра… Миккель перекинул ногу через обугленную балку. Раздался громкий треск, корабль закачался, как в шторм.

— Сиди тихо, Миккель! — в ужасе завопила Туа-Туа. — Не шевелись!

Миккель замер неподвижно верхом на балке. Прошло несколько минут.

— Уйди, Туа-Туа! — вымолвил он наконец. — Попробую еще раз, он у меня в кармане.

Миккель стал подтягиваться к стене медленно-медленно. Когда осталось всего два метра, балка лопнула. Она переломилась возле самой цепочки. Один конец с грохотом рухнул на пол рядом с ТуаТуа. Второй — с Миккелем и кораблем — повис, наклонившись, в воздухе.

Туа-Туа смотрела, как Миккель, цепляясь пальцами и коленями, сантиметр за сантиметром ползет по обломку.

Ближе… ближе…

Миг — и он уже сидит на стене. Ух! Можно передохнуть. Руки Миккеля дрожали, но он победно улыбался и гнал надоедливых комаров.

— Как фонарь?! — взволнованно крикнула Туа-Туа. — Не потерял?

Миккель поднял в руке что-то красное. Солнечный луч пронизал облако и заиграл на блестящей поверхности.

— Это не фонарь! — закричал он в ответ. — Это ларчик, весь деньгами набит!

 

Глава двадцать седьмая

Что можно найти в дуплистой яблоне

Миккель сидел на крылечке постоялого двора и ждал.

До чего тихо на дворе. Над заливом сгустились сумерки, и бабушка затопила печку: май у моря прохладный.

Дверь открыта; слышно, как Боббе ворочается во сне и щелкает зубами, гоняя блох. Ульрика убежала в лес. Плотник спит. Чем-то занята сейчас Туа-Туа? Должно быть, сидит дома на кухне и рассказывает учителю Хартвигу Эсбергу про красный корабельный фонарь, который был вовсе не фонарь, а…

Хотя нет: ведь они оба поклялись держать язык за зубами! Даже землю ели. А уж коли Туа-Туа поклялась…

Миккель поглядел на лодочный сарай и подумал о Симоне Тукинге, которому так никогда и не видать Африки.

Что ни говори, он делал замечательные кораблики, и все — с красными фонарями. Даже на обгоревший кораблик в часовне фонарь приспособил, хоть и не сам его делал.

И какой фонарь! Миккеля бросало то в жар, то в холод.

Он радовался и в то же время грустил. Больно подумать, что Симон никогда больше не будет сидеть на пороге сарая, строгать чурочки, расчесывать бороду и толковать об Африке.

Кто знает, что случилось бы с красным ларчиком, не выплыви судовой журнал на берег, где его нашел Симон…

Миккель поднял голову. Что это? Как будто конь ржет на Бранте Клеве? Сердце Миккеля отчаянно заколотилось. Нет, просто листья шуршат. А может, лиса пробежала?

Чу, снова шум!.. Ну конечно, копыта о камень стучат!

Из сумрака вынырнуло что-то белое. Миккель тер глаза. Что это — сон? Да нет же — белая лошадь!

Верхом на широкой спине сидел Петрус Миккельсон.

Он ловко управлял лошадью, держа повод двумя пальцами. Сигара поблескивала в полумраке, словно светлячок.

— А ты все ждешь, сынок? — сказал он, соскакивая на землю. — Придется ее на ночь в сарае поставить, после устроим получше. Белая как снег! Ну что, утрем им нос теперь, а?

Миккель кивнул, хотя едва ли расслышал как следует, что говорил отец. С самого утра он держал в кармане кусок сахару — так, на всякий случай, — а теперь не мог даже пошевельнуть рукой, чтобы достать его… Как легко ступает! И такая же белая, как Черная Роза — черная!

— Она… она наша, отец? — еле вымолвил он.

— Твоя и моя. Что, рад? Ну, дай ей сахар, потом расскажу… Ну-ну-ну, моя хорошая…

Лошадь получила сахар. И Петрус Миккельсон повел ее в дровяной сарай. Низко, конечно, но на первый случай сойдет.

— На Лауренсовой пустоши цирк ставят, — сказал отец. Небось слыхал уже. Утром я проходил мимо. Двадцать лошадей, не будь я Миккельсон! Черные, белые, буланые, серые в яблоках… Но только одна хромая.

Они вошли в сарай. Глаза отца в потемках казались влажными. У Миккеля рос в горле жесткий ком.

— Я и подумал, — продолжал Петрус Миккельсон: — восемь лет Миккель мечтал проехать по деревне на белой лошади не хуже, чем Синтор на черной. Так отчего ему не проехать? Все равно она хромая, для трюков не годится. Как ты думаешь, что делают с цирковой лошадью, когда она начинает хромать?

Миккель прикусил губу до боли и ничего не слышал.

— Ее ведут за большой шатер и пристреливают, — сказал отец. — Я в последний миг пришел. «Сорок крон, — говорю циркачу. — Деньги на следующей неделе». «Идет» — отвечает. Да ты что, Миккель? Никак, ревешь?

Отец нагнулся к нему.

Миккель глотал, глотал, потом вдруг выпалил:

— Они смеяться будут!

— Кто?

— В деревне… — Миккель всхлипнул и пошевелил четырьмя пальцами в правом башмаке.

Он ощутил на плече руку отца — теплую, сильную.

— Так ты, значит, мечтал, что они забудут про Хромого Зайца, была бы только лошадь хорошая, да? Нет, сынок, они не забудут, хотя бы ты проехал на двадцати конях высшей марки. Не забудут, пока ты сам будешь помнить, так и знай! А ты лучше вот о чем думай, как поедешь на ней: «Белая Чайка жива, и выручил ее я. Пусть кричат что хотят!» Ну как, что для тебя важнее?

— Бе…Белая Чайка? — прошептал Миккель.

— Ага, я ее так назвал, — кивнул Петрус Миккельсон. Сказать по правде, так я еще на той неделе ходил к циркачам прицениваться. Сорок крон запросили. Десятку сразу, остальное через месяц. И знаешь, Миккель, откуда я взял десятку?

Миккель невольно прислонился к теплому лошадиному крупу, до того у него вдруг задрожали ноги.

— Нет… Правда? Ты… ты взял…

— …из бутылки в дупле. Оттуда, Миккель, оттуда и взял. Так что можешь теперь сказать себе: мои десять риксдалеров спасли ее от пули. А захочешь утешить, что хромая, так шепни на ухо: «Через неделю они уже не так будут смеяться, Белая Чайка, а еще через месяц вовсе перестанут, потому что увидят, что мы на этот смех ноль внимания». А коли услышишь, что у ней забурчит в животе, то шепни на ухо: «Отец мой захватил для тебя мешок овса, на дворе сбросил, погоди чуток, я принесу…»

Не успел Петрус Миккельсон договорить, как Миккель уже выскочил из сарая. Сердце его колотилось: «Моя лошадь, моя лошадь, моя лошадь!» Над Бранте Клевом сняла одинокая звездочка, прибой ласково гладил пристань Симона Тукинга. Но Миккель Миккельсон ничего не видел и не слышал.

К тому времени, как он вернулся, Петрус Миккельсон успел уже сходить за фонарем и повесить торбу на лошадиную шею. Миккель насыпал в торбу овса, потом принес ведро воды, и они заперли дверь на ночь.

Но они не пошли спать сразу. Дойдя до крыльца, отец достал черный камень и задумчиво ощупал его.

— Садись-ка, Миккель, — сказал он. — Потолкуем малость.

Миккель сел.

— Купить в рассрочку лошадь — нам еще по силам, — продолжал отец. — Вот гору — это посложнее. А жаль…

Миккель посмотрел на Бранте Клев — черную громадину в весеннем сумраке, потом на камень в руке у отца.

— Гору? — повторил он.

Петрус Миккельсон привлек его к себе.

— Только между нами, Миккель, — произнес он тихо. Больше никому, ни звука.

— Никому, — обещал Миккель.

Отец повернул камень в руке.

— Я его сведущему человеку показывал, — сказал он. — И знаешь, что это?

Миккель помотал головой.

— Черный гранит! Я эти дни походил по Бранте Клеву. Там такого гранита столько, что мы могли бы запросто разбогатеть…

У Миккеля закружилась голова.

— Но… но… — пробормотал он.

— Вот то-то, что «но», — отозвался Петрус Миккельсон. Гору в рассрочку не купишь, во всяком случае если хозяина зовут Синтор.

Он закурил новую сигару, чтобы отогнать комаров.

— К тому же в яблоне теперь пусто.

Миккель Миккельсон вздохнул полной грудью; ком в горле исчез.

— Нет! — сказал он.

— Что? — спросил Петрус Миккельсон.

— Я говорю: нет!

Глаза его напряженно смотрели в одну точку. Спичка в руке отца погасла, не дойдя до сигары.

— То есть как так? Уж не хочешь ли ты сказать, что опять наполнил бутылку? Не мели вздора, Миккель!

— Погляди, — ответил Миккель.

Петрус Миккельсон встал. Говоря правду, у него даже ноги ослабели, неведомо отчего. Он медленно пошел к яблоне.

Посреди ствола, в двух аршинах от земли, было старое дупло, в котором когда-то жил дятел.

Миккельсон-старший сунул туда руку и уже почти дотянулся до дна, но его остановил голос Миккеля:

— На одном условии, отец.

Миккельсон-старший вынул руку обратно:

— На каком, Миккель?

Миккель фыркнул, как собака фыркает, когда ей попадет в нос дым из печки.

— Чтобы ты бросил сигары курить. Больно уж запах противный! И Боббе не нравится.

Сигара Петруса Миккельсона описала в воздухе полукруг, шлепнулась в траву и зашипела.

— Последняя, Миккель!

— Тогда ты можешь посмотреть.

Отцова рука нырнула в дупло.

— Сынок… — пробормотал Миккельсон-старший. — Чтоб мне лопнуть! Нашел? Ларчик! Держите, сейчас упаду!..

— И деньги внутри, — сказал Миккель. — Одиннадцать штук.

С этими словами он исчез во мраке.

Отец крикнул вслед:

— Миккель, куда же ты?

— Мне нужно сказать кое-что Белой Чайке, — донесся голос Миккеля.

 

Глава двадцать восьмая

Миккель Миккельсон едет по деревне верхом на белой лошади

Над Бранте Клевом светит солнце. Там, где угольночерная гора сглажена волнами и ветром, она блестит, как зеркало. Когда-то, десять тысяч лет назад, сюда доходило море, а волны любой камень обточат.

Посреди Брантеклевского леса находится озеро. Старики говорят, что оно бездонное, а на глубине двенадцати саженей обитает водяной. Правда, Матильда Тювесон, бабка с постоялого двора, ворчит, что это все выдумки — младенцев пугать.

Возле озера живет Эмиль-башмачник.

Весенний день… Эмиль сидит на крыльце. На коленях у него лежат рваные женские башмаки, рот полон деревянных гвоздиков. Солнце светит. Озеро блестит, словно лаковое.

Чу! Что за шорох в лесу? Эмиль вздрагивает и чихает так, что все гвоздики разлетаются. Он ведь глухой, а глухие лучше других чуют, когда земля дрожит от топота.

Уж не лось ли топает? То-то будет чем разговеться бедняку-башмачнику!

Миг — и Эмиль уже сбегал в каморку за ружьем. Вот он ползет, как змея, среди смородинных кустов, чтобы лось не увидел. Выбирает подходящий камень и кладет на него ружье.

А топот все ближе. «Должно, здоровенный — и жирный!..» — думает Эмиль-башмачник. И вдруг… «Царица небесная!» Эмиль щиплет себя сзади, чтобы проверить, что ему не снится. Палец на курке дрожит. Кто слыхал про белых лосей в Брантеклевском лесу?!

Но тут же он видит, что это не лось, а лошадь, и на ней сидят люди. Впереди — пропавший без вести матрос второй статьи Петрус Юханнес Миккельсон. За его спиной — сын Миккель, он же Хромой Заяц.

Они скачут вниз к деревне, так что искры летят из-под копыт.

Сегодня тринадцатое мая 1892 года.

Пятница, тринадцатое число?..

Спросите любого из здешних ребятишек. Они скажут вам, что тринадцать — опасное число, а если еще и пятница, то вдвое опаснее.

Все лестницы в деревне посыпаны золой, все занавески опущены. Никто не режет ножом и не берет в руки топор. Все колодцы заколочены — мало ли какая беда может случиться в такой день… Даже собаки молчат, не лают.

Двенадцать часов. Пока ничего не произошло. Кое-кто отваживается выглянуть в окошко. Лавочник выковыривает тесто из замочной скважины и отпирает лавку.

На дворе перед домом Синтора стоит Мандюс Утот и чистит цыплячью клетку. Цыплятам нужно жилье, а пальщики не верят в приметы.

Но что это? Он поднял голову, прислушивается… Конский топот? В такой день? Мандюс туговат на ухо после всех взрывов, однако конский топот хоть кто отличит в доме Синтора. Пойти к калитке, поглядеть? Во всей деревне есть только одна верховая лошадь — Черная Роза, и один всадник — богатей Синтор.

Лавочник уже стоит в носках на крыльце и слушает: что-то не похоже на Черную Розу. Вроде быстрее скачет, но как-то неровно, ась?

В каждом окне сплющенные носы. А вон и лошадь — белая как снег. Кто же это сидит на ней?!

Беда с пальщиками: от грохота и дыма зрение слабеет. И Мандюс бежит в дом справиться у других: верно ли он разглядел?.. Верно?! Вот так-так!

— Петрус Миккельсон верхом едет! — кричат в каморке у батраков. — И мальчонка евонный, Миккель, позади сидит!

Богатей Синтор в этот день занят в своей конторе — расходы проверяет. Худо будет тому, кто ему помешает! Времена плохие. Онто уж совсем было собрался купить еще овец. Какое там: хоть бы тех, что есть, сохранить. А тут еще эту рухлядь, этот постоялый двор, на свою голову купил. Ну что с ним делать?..

— Ух ты, видал, как через изгородь сиганула! — доносится снизу, от батраков.

Богатей Синтор с рычанием швыряет прочь карандаш и раздвигает занавески. Сейчас он им покажет!

Петрус Юханнес Миккельсон привязывает к флагштоку белую лошадь. Сын Миккель сидит в седле. Со всех сторон их окружили ребятишки. Они смотрят, таращат глаза, спрашивают и поражаются. Миккель отвечает всем.

— Еще как! — говорит он. — Хоть два метра изгородь одним махом перескочит… Стой тихо, Белая Чайка!.. А рысь у нее! Хромая, говоришь? Так это же самое главное! Сколько всего лошадей в деревне? Шестнадцать, если Черную Розу считать. А хромых? Да к тому же белых?.. Тихо, тихо, Белая Чайка! Клянусь своей заячьей лапой, я ее ни на какую Черную Розу не променяю, хоть бы господин Синтор одиннадцать риксдалеров приплатил.

Ребятишки разевают рты и просят позволения потрогать лошадь. Хоть чуточку, только хвост…

— Осторожно! — предупреждает Миккель. — И по одному. Как-никак, она цирковая, да к тому же белая и… хромая!

Миккельсон-старший пошел в дом Синтора.

— Зачем это он, Миккель? — удивляются ребятишки.

Миккель чешет Белой Чайке за ухом.

— Дела, вот зачем. Пить хочешь, Белая Чайка?

Но лошадь, похоже, не хочет пить, и Миккель остается сидеть в седле. Вот и лавочник подошел посмотреть, и кузнец, и еще куча народу. А кто это там бежит по деревенской улице? Ну конечно, Туа-Туа Эсберг, кто же еще?!

— Ну как он, Миккель?! — кричит она издали.

— Кто? — спрашивает Миккель.

— Отец!

— В полном порядке! — кричит в ответ Миккель.

Только тут Туа-Туа замечает лошадь.

— Ой, Миккель! — восхищенно вздыхает она. — Какая красивая!..

— Приходи вечером покататься, — говорит Миккель. — Она умеет задом наперед скакать — цирковая! А вот нырять за камнем на две сажени не может.

Тем временем Петрус Миккельсон вошел в контору и лихо козыряет Синтору.

— Я насчет постоялого двора, — говорит он.

— Да? Вот как! — бурчит богатей Синтор, а сам думает: «Хоть бы он провалился, этот постоялый двор!»

— Надо же где-то жить, — продолжает Миккельсон-старший. — Конечно, цена ему грош в базарный день, но до поры сойдет.

Пять минут спустя он уже купил постоялый двор за пятьдесят риксдалеров.

— Вообще-то к дому участок полагается… — Он чешет в затылке. — Да вот беда — один камень кругом… А кому охота платить за камень да вереск?

Богатей Синтор согласен. Еще пять минут — и Петрус Миккельсон купил Бранте Клев тоже. И неплохо заплатил, потому что он не жулик какой-нибудь, разве что плут.

Триста риксдалеров! Богатей Синтор не верит своим глазам.

Заодно он уступил Островок и участок берега — семьсот шагов. Опомнившись, Синтор достает сигару, но Миккельсон-старший вежливо отказывается.

— Мне нельзя, — объясняет он. — Из-за собаки… До свиданья, спасибо за сделку.

— Со… собаки? — не понимает Синтор.

— И мальчонки, — добавляет Петрус Миккельсон, беря шляпу с вешалки.

— Лошадь хромает? — кричит богатей Синтор вслед ему.

— Ага, еще как! — отвечает Миккельсон-старший уже со двора. — Это вам не какая-нибудь клячонка. Меньше чем за восемьсот риксдалеров не уступлю!

И он садится на лошадь впереди Миккеля. Глядите-ка, там еще место осталось сзади — как раз для Туа-Туа Эсберг. Ребятишки бросаются врассыпную — сейчас поскачут, ух ты!

— Что это у тебя на руке, подружка? — кричит Миккелев отец, пуская лошадь вперед.

— Пластырь! — отвечает Туа-Туа, изо всех сил цепляясь за Миккеля: цирковые лошади любят всякие трюки — так и пляшут на ходу.

— Сдирай его! — командует Петрус Миккельсон.

Верно. Сегодня же тринадцатое мая! Она совсем забыла.

День распластыривания — он еще две недели назад говорил.

Мгновение спустя грязный пластырь повисает на колючем кусте.

А лошадь уже далеко. И Туа-Туа с ней вместе. Ее трясет и трясет. Все слова и мысли застряли в горле. Миккель чувствует ее дыхание над ухом:

— Ис…исчезли, Мик…кель!..

И он докладывает отцу:

— Исчезли, говорит. Бородавки!

— Еще бы! От ляписа-то, — отзывается отец, держа повод двумя пальцами. — Скажи ей, чтобы держалась. И не такие с коня падали.

Они уже виехали из деревни и свернули на Бранте Клев.

— Все семь! — шепчет Туа-Туа.

— А ну, веселей скачи, Белая Чайка! — кричит Петрус Миккельсон и хлопает лошадь по шее. — Небось по своей земле бежишь! Чувствуешь? Застолбили гору Петру с Миккельсон и сын!

— Ни одной не осталось!.. — шепчет Туа-Туа.

Эмиль-башмачник, одинокий житель Брантеклевского леса, опять сидит на крыльце. Правда, в кустах лежит ружье.

А вон опять белая лошадь мчится как ветер! Эмиль выпускает молоток и заслоняет рукой глаза от солнца.

«Есть у них совесть? Сразу трое верхом на бедняге», думает Эмиль. Он не знает, что это цирковая лошадь, что она, если надо, может задом наперед скакать.

Позади сидит Туа-Туа Эсберг и поет, высоко подняв правую руку.

Озеро блестит на солнце, как стекло. Водяной не показывается.

 

Глава двадцать девятая

Петрус Миккельсон обзаводится новой подушкой, а Миккель Миккельсон засыпает над священной историей

Удивительное дело, до чего рано в этом году наступила осень!

Вереск отцвел уже в июле. В сентябре улетели ласточки, в октябре выпал первый снег.

Но разве страшен снег тому, у кого доброе жилье. Красный ларчик многое переменил.

На постоялом дворе перекрыли крышу, вставили новые стекла. Стены укрепили бревнами из своего леса. Комнату очистили от рухляди и покрасили; из подвала выгнали крыс.

И только чердак остался по-старому. Во всех углах паутина. Стоят на месте сломанные часы. Рядом — заморский сундук, в котором лежал черный камень.

Если поплевать на палец и потереть окошко, то можно увидеть дровяной сарай. Как был, так и остался, зато дальше видно конюшню и мастерскую — за три месяца поставили.

Но ведь на чердаке еще одно окошко есть. То самое, в которое Миккель Миккельсон видел, как богатый Синтор хромал вверх по горе — без шляпы и без одного сапога, когда плотник Грилле спустил его с лестницы. Это окошко смотрит на Бранте Клев.

Как же выглядит нынче гора?

Прежде всего бросается в глаза доска — огромная доска, прибитая к двум соснам. Буквы в рост человека сообщают, что здесь находится

КАМЕНОЛОМНЯ «ПЕТРУС МИККЕЛЬСОН И СЫН»

Эту доску прибили первым делом.

— И вовсе никто не кичится, — говорил Миккельсон-старший. — Просто, чтобы капитаны видели, куда за камнем подходить, и чтобы люди знали, где есть гранит на продажу.

Четыре молотобойца и один пальщик работали лето и осень на Бранте Клеве. А жили они на постоялом дворе, все пятеро, — там было вдоволь места.

Когда они уходили обедать или ложились вздремнуть, Боббе сторожил кувалды и бур. Но шнура он боялся, как чумы.

Двадцать шестого сентября 1892 года к каменоломне Миккельсонов подошел первый корабль. Пристань Симона Тукинга сохранилась, но с другой стороны залива построили еще одну для шхун и больших кораблей. Там тоже висела доска, правда поменьше.

И вот пришел корабль. Белый, как когда-то бриг «Три лилии». Правда, этот назывался «Белый свет», но если стоять против солнца и прищуриться, то можно вообразить, что это «Три лилии».

А зачем щуриться — корабль-то добрый! И чем плохое название — «Белый свет»? После приходило много кораблей, один за другим, но первый был все-таки особенный.

Миккель и Туа-Туа сидели на пристани и видели, как он зашел против ветра, убрал паруса и заскользил, словно лебедь, по темной воде. У Миккеля стояла под рукой банка с салом — для Боббе.

— Эх, вернулся бы Симон Тукинг, посмотрел бы вместе с нами! — сказал Миккель.

— Чего уж, утонул ведь, — ответила Туа-Туа.

Миккель взял камень и бросил в воду.

— Видишь, Туа-Туа, — сказал он, — камень на дне морском, пропал. А намазали бы салом, так Боббе его достал бы.

— Так то сало, — ответила Туа-Туа.

— Ну и что. Отец тоже пропадал, а теперь вот дома, каменоломней заправляет. Может, и Симон вернется однажды, как отец вернулся. Если только Африка не понравилась ему лучше. От моряков, камней и бородавок всего можно ждать… Ну, я пойду, Туа-Туа.

— Бородавки? — Туа-Туа поглядела на свою белую руку. Ты думаешь?..

— Всяко может случиться, Туа-Туа, — сказал Миккель. Пока. Я пошел.

И он зашагал к постоялому двору, зажав под мышкой банку. Боббе шел за ним по пятам. На полпути Миккель поднял камень, намазал салом и швырнул в море. Боббе бросился за камнем как стрела.

Вечером, когда бабушка позвала ужинать, Миккель за пропастился. Священная история лежала раскрытая на столе, но стул был пуст. Бабушка вышла на крыльцо и покликала. Миккельсон-старший успокоил ее, сказал, что мужчинам иногда нужно побыть наедине.

— Вы подогрейте кашу, мама, — попросил он, надевая шапку, — а я посмотрю. Кажется, я знаю, где он.

В ясном небе сверкали звезды. Над Бранте Клевом висела луна, блестящая, как слиток серебра.

Петрус Миккельсон прошел через двор к конюшне. Дверь была приоткрыта, внутри висел на гвозде фонарь.

Он еще издали услышал Миккелев голос:

— Главное, отец вернулся. Верно, Ульрика? Тебе как, удобно? И заячья лапа пропала. То есть она осталась, но ее все равно что нет — понимаешь ты это? Я забыл про нее, и в деревне все забыли.

Ульрика сонно заблеяла.

— Что, блохи спать не дают? Ах ты, бедняжка! Чешется? Вот и Симон любил бороду чесать. А только знаешь что? По-моему, Симон уплыл в Африку. Но ты не говори никому. Кроме нас с тобой, об этом никто не знает. Следы кончались у проруби… Ну и что? Если можно выплыть на деревянной книге, то на мешке с корабликами и подавно. Вот увидишь: его какой-нибудь бриг подобрал. Тш-ш-ш… Никак, кто-то стоит у дверей?..

Петрус Миккельсон прижался к стене.

— Должно, ветер, — продолжал Миккель. — Ну, спи, Ульрика, мне еще в стойло заглянуть…

Миккельсон-старший услышал нетерпеливый топот и ржание.

— Ну-ну-ну, Белая Чайка, — заговорил опять Миккель, не горячись, иду уже. Тут Боббе со мной. Что, завидуешь, да? Не можешь с двух саженей камень достать? Бабушка кашу варит, я спешу. А что я тебе скажу по секрету… Дай-ка ухо, да никому ни слова. Вот: я опять начал в дупле копить. Бутылка на месте, в ней уже восемнадцать пятаков. И знаешь для чего? Тебе на седло! Что, опешила? Настоящее цирковое седло, с кистями и бронзовыми пряжками!

Боббе заскулил, но Миккель утешил его:

— А ты не завидуй. Половину — тебе. На новый ошейник. Доволен? Тш-ш-ш… Нет, это ветер дует с Бранте Клева. К заморозкам. Хорошо, когда зимой теплый дом есть. Ну, спокойной ночи, мне пора. Хорошо собакам, не надо священную историю учить…

Миккель распахнул дверь. Петрус Миккельсон затаил дыхание.

Мгновение спустя Миккель уже шагал через двор к дому. Боббе бежал за ним по пятам.

Отец подождал, пока они войдут, вынул из бумажника две десятки, поплевал на ладонь и скрутил из них шарики.

Он знал, где яблоня, знал, где дупло. И вот уже шарики в бутылке.

Потом Петрус Миккельсон закурил свою последнюю сигару здесь никто не видел его и не морщился — и пошел вниз к лодочному сараю.

Когда он вернулся и открыл кухонную дверь, у него под мышкой было зажато что-то вроде деревянного чурбана.

— Ветер восточный, — сказал он. — Ночью подморозит. Я накрыл Белую Чайку попоной.

Миккель сидел, уткнувшись в священную историю.

Он скосился на отца, который возился с чем-то возле кушетки. Вот полетела на пол подушка; ее место занял чурбан.

— Что смотрите? — буркнул Петрус Миккельсон. — Люблю спать на твердом. Пух — для женщин, мужчины на жестком спят. В Клондайке годилось, так и в Льюнге сойдет.

Бабушка, как ни странно, промолчала. Зато, войдя в свою каморку, она высказала стенке то, чего не сказала Петрусу Юханнесу:

— Миккельсоны неисправимы. Спасибо, хоть в железку больше не играет.

Потом она разделась и легла. С кухни доносился сонный голос Миккеля, бормотавшего что-то про вторую заповедь. Стрелки на часах в углу медленно ползли по циферблату. Когда маленькая дошла до десяти, в кухне наступила тишина. Уснул…

Бабушка живо сунула ноги в туфли и отворила дверь.

От окна протянулись серебристые лучи. Посреди кухни стоял Петрус Юханнес, держа на руках спящего Миккеля.

Миккельсон-старший был в ночной рубахе, а к затылку привязал бабушкину меховую шапку. Жестко спать на судовых журналах с деревянными корками, пока не привыкнешь.

Бабушка Тювесон вздохнула и сказала:

— Не забудь укрыть его получше, Петрус Юханнес. И надо же — у такого дурня такой хороший парень родился!..

— Правда, чудно? — подхватил Миккельсон-старший.

…Бородавки Туа-Туа больше не вернулись. Сама она считала, что это благодаря стишку, которому научил ее звонарь, старик Салмон:

Бородавка дорогая, Уходи, я нынче злая, Если ты опять придешь, Попадешь под острый нож.

Семь ночей подряд она спала с хлебным ножом под подушкой, чтобы показать, что не шутит.

Что до богатея Синтора, то он чуть не лопнул от злости, что продешевил. Но сделку не воротишь. На следующий год он купил старый корабль, который списали на слом, и построил из досок загон.

Обрадовались ли овцы? Не знаю.

Зато я знаю, что на каменоломне кипела работа. Ночью Петрус Миккельсон спал на судовом журнале «Трех лилий» — может, потому и счастье шло.

Сломанную балку в часовне так никто и не починил.

А корабль плотник Грилле снял и поставил на плоский камень внизу. Двадцать пять лет назад он еще стоял там.

В память о мертвой черепахе.

1955 год

Конец первой книги