Я хотел найти место, где некогда стояла часовня Эпискописа и был его виноградник. Но никто не мог даже приблизительно сказать, куда надо идти. Мамур, услышав вопрос, лишь пожал плечами, а Дениз со мной не разговаривала с того самого дня, когда я оставил ее одну у входа в дом. Женщина не прощает отказа, даже в собственное благо.

Она мне снилась. Это были совсем не те сны, в которых меня преследовала Лера. В тех всегда шел дождь, асфальт был усыпан желтыми, склизкими листьями. Низкое серое небо с продольными небрежными черными, мазками, сделанными грубой кистью. Да и все было таким же грубым, лица людей, всплывающих среди ночного миража, их громкие голоса. А главное, тяжесть, с которой приходилось передвигаться по тем улицам, будто бултыхаясь в питательном бульоне невнятно желтого цвета, чтобы ускользнуть от нее, хотя в действительности все было не так и не она была преследовательницей, гнался за ней я.

Всегда снится то, чего не было, ведь сны — это жизнь наоборот, злая Фата Моргана, делающая тебе укол прямо в сердце и выжидающая того момента, когда можно будет начать колдовство.

Я видел Дениз, она шла по берегу моря, ее сопровождали собаки, добровольные охранники, вызвавшиеся быть рядом. Иногда волна из тех, что посмелее, доставала до ее ног, целовала лодыжки, забиралась чуть выше, пытаясь лизнуть колени, но вновь опадала и, шурша по песку и гальке, убегала обратно в море, чтобы потом смениться другой, такой же наглой и смелой, соленой, бирюзового цвета с жемчужным отливом. Дениз была в юбке, она поднимала ее повыше, чтобы не замочить, и продолжала свой путь, не в неведомое, у сна была цель, она шла к замку, чтобы скрыться от меня за его толстыми стенами, рыцари ее защитят, пусть они и не смогли уберечь этот город.

Эти сны я складывал отдельно от остальных, пытаясь, уже проснувшись, вновь промотать пленку, пересмотреть, насладиться, но, увы, лишь белесое, зернистое изображение проплывало у меня перед глазами, она со мной не только не разговаривала, она больше не хотела, чтобы я на нее смотрел.

Так что место, где когда-то были виноградники и должны быть остатки часовни, я пошел искать по наитию, не будучи в состоянии объяснить, зачем это мне надо, но твердо зная, что иначе бессмысленным окажется мое пребывание на земле.

Долмушиком добрался до рынка, решив, что вдруг да смогу узнать дорогу у местных, если найду, конечно, кого-нибудь англоязычного, турецкий мой так и не продвинулся дальше, разве что чуть-чуть.

На веранде кафе мужчины играли в нарды и пили чай. Были они все того возраста, когда рай уже рядом, но это их не смущало, они говорили, смеялись, время от времени посматривая на меня, тупо уставившегося на эти счастливые, пожилые, такие задорные лица.

Они были дома, это отличало их от меня. Если бы я смог сейчас сесть рядом с ними и начать играть в нарды, то был бы, наверное, счастлив, но мне надо было идти дальше, пока не наступил пик жары. Развалины Эпископи скорее всего там, за большой дорогой, на темнеющих отсюда холмах, здесь слишком низко, прибрежная полоса. Наблюдательные пункты делали явно повыше, хотя я видел уже башню Мустафы-паши, стоящую на скалах и возведенную с той же целью, но она не интересует меня, равно как и прочие местные древности, путь мой лежит туда, за шоссе. Спускаюсь в ложбину, а потом начинается подъем, утомительный и выматывающий. Майка становится мокрой от пота, хорошо, что захватил с собой флягу воды. Солнце на полпути к зениту, закончились оливковые рощи, заброшенный мандариновый сад манит тенью сгрудившихся деревьев, начинается подлесок, и вот уже я у подножья того самого холма, который был выбран мною как цель.

Он порос туей и самшитом, идти трудно, тропинка давно не хожена, но я вдруг чувствую, как что-то ведет меня, будто я ухватился за ниточку клубочка, что распутывается, катясь передо мной.

Клубочек выкатывается на поляну, здесь давно никто не бывал. Я перевожу дух и вдруг понимаю, что это и есть то место.

Странным образом лес исчезает, даже без подзорной трубы видно все до самого моря. В белесой дымке заметен греческий остров Кос, ближние же острова рельефны, будто их кто-то вырезал из темного камня и положил на стеклянное море.

А с другой стороны, там, где холм резко сбегает вниз, тянет мускусным духом. Хотя, может, на самом деле все было не так и это лишь вновь Фата Моргана плетет свои сети, пытаясь меня обмануть. Но я ощущаю ту благость, что редко на меня снисходила в стране, откуда я прибыл незваным гостем сюда, к этому морю и этим холмам.

Мне хочется лечь на землю и считать облака.

Они прозрачны, сквозь них видна голубизна неба.

Солнце уже в зените, надо поискать тень.

На самом краю поляны стоит большая чинара, — толстый, бесстыже оголенный ствол и мощные ветви, покрытые листьями.

Я ложусь под нее и смотрю, как клубочек, оказавшийся рядом, вдруг тает в воздухе. Жужжание насекомых, сладким пахнущий воздух.

Наверное, если бы я был историком или археологом, то ухватился бы за него, пытаясь извлечь все те драгоценности, что он скрывает в себе, ведь воздух как память, это летопись состояний, незримая дорога, связывающая эпохи. Туя с самшитом наполняют его ароматными смолами, кажется, еще немного, и возникнет в солнечном мареве шатер, из которого выйдет тот, чьи слова позвали меня в дорогу.

Но я специалист по призракам, ловец химерических состояний, у бездомных нет дома, у призраков его тоже нет. Я смотрю на поляну, вон груда каких-то камней, к ней от чинары маршируют жуки, торжественным строем, как янычары султана, каждый на морде гордо несет свой рог, будто обнаженный ятаган, на стали которого бешено пляшет солнце.

Жуки-носороги, давно не доводилось их видеть, крупные, как на подбор, с темно-коричневой спинкой, если взять такого в руки, то почувствуешь тяжесть, будто изнутри в него влит свинец, или олово, или прочий металл.

Из камней навстречу процессии выскальзывает ящерица. Светло-серого цвета, с длинным, ломким хвостом. Не хватает лишь бабочек, и тогда я вернусь к ощущению рая, в котором некогда жил, чувствуя, что бессмертен, и это все будет вечно, и ни духи, ни призраки не помешают мне.

Я услышал смех.

Он раздавался откуда-то сверху, где ветви чинары образовывали развилку, в которой можно было устроиться и наслаждаться негой в тени от больших и зеленых листьев. Чинара, платан, древо судьбы, дух Мюсгеби.

Она и здесь подкараулила меня, но я не чувствовал ни обиды, ни ярости.

Может, для этого я и пришел сюда, чтобы попрощаться, сказать то, чего не успел при ее жизни. Сердце заколотилось, пульс был не меньше ста.

Смех продолжался, он был иным, чем тогда, когда меня раздражало в ней все, даже то, как она улыбалась. Казалось, это служит лишь одному, унизить, сделать мне побольнее.

— Я спущусь, сяду рядом?

Никогда она не спрашивала разрешения, всегда поступала лишь так, как ей хотелось самой.

— Ты стала дриадой?

— Может быть, стану, мне понравилось здесь, это дерево подходит для того, чтобы я с ним слилась, и ты всегда будешь знать, где меня найти!

Я подумал, что это ей подойдет, ведь дриады совсем не просты, их облик не однозначен. Прекрасное в нем сочетается с чем-то чуждым, пугающим, необъяснимым, порою отвратительным и ужасным. Юные девы с мраморной кожей, такой моя мать была давно, когда и сама считала, что будет жить вечно. Она была как природа, непредсказуема, невыносима, хаос всегда присутствовал в ее делах и поступках, но здесь, на этой поляне, в тени древней чинары, я вдруг понимаю, что хватит таить обиду, она прожила cвою жизнь так, как это хотела, и смерть ее стала и для меня концом той прекрасной эпохи, что уже никогда не вернется, и лишь сейчас я могу покаяться и попросить ее простить меня.

— Мама, — говорю я, — ведь все могло быть иначе, все должно было сложиться иначе!

Она опять смеется, дриады взбалмошны, их настроение скачет, то радость, то печаль до слез.

А еще они существа дикие, не поддающиеся приручению, любящие свободу, как любила ее моя мать.

Я пригубливаю из фляги, вода почему-то не нагрелась, будто я только что набрал ее из холодного родника.

— Сходи на мою могилу! — говорит она. — Ты ведь давно там не был.

Ее прах покоится там, где давно уже ее родители, дед с бабушкой, на старом кладбище, под сосной. Летом это место еще вполне сносно, насколько, конечно, может быть сносным кладбище. Солнце, пробивающееся сквозь кроны высоких корабельных сосен, умиротворяет пейзаж, и чувства бренности и печали смешиваются с какой-то тихой радостью от того, что все они жили когда-то, пусть это и было давно.

Зато осенью туда лучше не ходить. И зимой, и весной. Как начинаются в конце августа дожди, так и льют, нагоняя тоску и мрачность, и призраки снова начинают кружить вокруг, занося тебя мокрыми, опавшими листьями.

Зима и весна же — это время снега. Холодные ветры стихают в кладбищенских соснах, но готовы наброситься, как только ты выйдешь из плена воспоминаний и вновь обратишься к жизни.

— Поезжай сейчас, — говорит мать, — пока там еще сносно, я ведь, как и ты, тоже любила тепло…

Солнце давно перешло зенит, мне пора возвращаться.

Но что-то мешает, то ли я еще не все сказал, то ли чего-то не услышал.

— Ты хочешь избавиться от меня? — смеется мать. — Думаешь, я перестану быть призраком и оставлю тебя в покое? Навряд ли, наваждения не проходят, как ни беги, так и не убежишь, лучше просто скажи сам себе, что виноват…

Я пытаюсь вытолкнуть эти слова, но не могу. Во рту опять пересохло, язык приклеен к гортани. Вода во фляге тепла и противна на вкус, неужели все бесполезно и так и придется мне все кружить и кружить по следам этой призрачной женщины, давно уже ставшей прахом?

— Не расстраивайся, — говорит мать, — я тебя действительно не оставлю! Но все же сделай то, о чем я тебя попросила, может, тогда я буду приходить реже, а потом исчезну совсем. Мне ведь нравится быть дриадой, а если ты тут построишь свой дом, то мы опять будем вместе, ведь мы были вместе, ты помнишь?

Этого я не помню, точнее, помню плохо, но ей не скажу.

Призраки утомляют, от них хочется сбежать, вот только как это сделать?

Другим я уже не стану, можно сменить имя и фамилию, место жительства, номера телефонов и тому подобное, но толку от этого никакого, я уже понял это, забравшись сегодня на вершину холма.

Разве что действительно начать строить все заново.

Я подошел к груде камней, ни ящерки, ни жуков давно уже здесь не видно, зато бабочки порхают стайкой, держась в полете одна за другой.

Это явно развалины когда-то стоящего дома. Чем он был, часовней или жилым помещением, того мне не скажет никто, но я начинаю растаскивать камни, грубо обтесанные, потемневшие от времени, хотя когда-то они были светлее, не белыми, конечно, пусть светло-серыми, как мелькнувшая перед глазами ящерица, но и не того мрачного оттенка, как сейчас.

На одном из камней заметна неразборчивая надпись. Еще светло, я вглядываюсь в нее, пытаясь понять, какого алфавита эти буквы, арабского, греческого или латынь?

Если здесь строить дом, то этот камень должен будет положен первым над дверью, чтобы, перед тем как переступить порог, ты смотрел на него и пытался понять, что за слово было выбито древним каменщиком много веков назад.

Оберег, защита, заклинание или молитва?

Солнце уходит с поляны, но перед тем, как тень накрыла ее, последний, случайный луч вдруг стер наслоения поздних времен и надпись открылась мне, будто была сделана лишь вчера.

Два слова, выбитые очень давно, mis gibi.

И я понимаю, что это было действительно здесь, неведомым мне путем я оказался там, куда и стремился. Все одно к одному, предчувствие, интуиция, озарение, как это ни называй, но я там, откуда пошло это слово, мюсгеби, что заключает в себе волшебный, во многом утраченный смысл, в котором поиски то ли счастья, то ли покоя. Состояние, что лишь иногда дает тебе чувство всей полноты жизни, для чего мы и были созданы некогда Богом.

Состояние мюсгеби, в поисках которого я и прилетел в эти края еще в самом начале сезона, который неумолимо подходит к концу.

Я не знаю, что будет дальше, может, я действительно поселюсь на этой поляне и начну отстраивать жилище, разрушенное временем, хотя ведь с меня взяли слово и его надо держать.

Иначе они меня не отпустят, ни мать, ни все остальные. И опять нагрянут эти душные сны, от которых некуда деться. Только вот стоит представить себе сумрачный город, с этими улицами, где так редко бывает солнце, забитый машинами, с серыми домами, которые хочется перекрасить в любой цвет, кроме черного, так становится невмоготу, комок подступает к горлу, и жалость становится единственным чувством, что поселяется в сердце.

— Сострадание, — слышу я слова матери, — тебе этого всегда не хватало!

Мне хочется ответить ей тем же, но я решаю промолчать. При жизни мы и так наговорили друг другу море гадостей, пора уже успокоиться, и потом, кто знает, как я в свое время почувствую себя в ее призрачном мире, а ведь я все равно окажусь там.

Поляна уже в густой тени, пора возвращаться.

На прощание я глажу ствол чинары, он все еще теплый, кажется, я чувствую, как по нему течет зеленая кровь.

Смех матери провожает меня, подталкивая в спину, и я вдруг понимаю, что больше не окажусь здесь никогда. Это ее поляна, и нам не надо больше встречаться, а волшебство этого места я найду и в другом. Ведь если ты хотя бы раз ощутил на себе, что это такое, состояние мюсгеби, то невольно будешь пытаться вернуться в него. Это сильнее наркотиков и алкоголя, разве что любовь в чем-то подобна ему, но лишь в чем-то. Мюсгеби не просто захватывает тебя, оно не разрушает, хотя кого-то не разрушает и любовь.

Несколько дней спустя я уже был в Стамбуле и ждал пересадки на рейс до города, притулившегося между старых, разрушенных гор в самом центре империи.

И понятия не имел, смогу ли вернуться.