Странный недуг
Никому не нужные люди получаются из детей, которых не хотел никто.
Юная мать, не успевшая принять никакого решения за первые три месяца беременности, иногда и в последующие полгода также не вполне понимает, что произошло. Некоторые даже надеются, что «само рассосется».
Но вот ее ребенок уже орет, а потом все время требует, сначала – есть, потом – неотступного внимания, иначе «упадет, убьется, помрет».
Его «пустили на свет», теперь от него надо спасаться, от выпущенного.
Спасение – бабка.
Эту мокрую, горластую вещь надо сбыть бабке, и мир – твой. Наслушаться при этом можно всякого, это – да. Но ведь и не подарок ей оставляешь. А тот еще подарочек. А зато взамен – свобода! Сво – бо – да, и дальше все в порядке. Ребенок обихожен – раз, накормлен – два. Многое узнал о матери, кто она такая есть и почему. У бабки – как за каменной стеной.
А вещь-то все недовольна, все канючит, все мамку кличет, бабке весь живот ногами избрыкала, в дверь порывается, «убечь» хочет. Зачем? За чем? Да за видением-привидением. Видел ребенок нечто, мама называется, он помнит.
* * *
Воздушное платье, сладкий запах, белые руки. Они гладили по головке, и тогда сразу хотелось спать. Но руки те исчезали, а подхватывали другие: шершавые, больно подпиравшие голый зад и ножки, так, что становилось неуютно до стыда, рот сам собой сползал набок, и мокрые щеки царапал край бабкиного фартука, заскорузлого и слегка вонючего. Отпихнуться от него двумя руками значило получить по заднице. После этого хорошо оралось, всласть.
…Девочка привыкнуть не могла к тому, что мать существует отдельно от нее. Она обожала смотреть, как мать красится, сидя вечерами перед небольшим подковообразным зеркалом. В пепельнице дымилась папироса, дым обволакивал сначала прекрасное веселое лицо матери, а потом исчезала вся она. Всегда исчезала, даже когда всей своей маленькой тяжестью Девочка висла на ней, пыталась забраться на колени и мяла нарядное материнское, с чудесными цветами по самому подолу, платье.
В три года Девочка все понимала, но не умела говорить, зато умела молчать или кусаться. Умела молча умолять. «И в кого же ты у меня такая?» – сокрушалась мать. И Девочка улыбалась живыми умными глазенками, потому что была рада услышать, что она «у нее». Не где-то, не у бабки, не в яслях, а у нее, у мамочки.
Везде, где не было мамы, было плохо. Там стригли наголо, и это называлось «ясли-лето-дача». Там чужие толстые тетки в белых грязных халатах могли поставить в угол за шкаф, потому что Девочка кусала всех, кто трогал ее руками. Там давали играть розовым противным пупсом, голым и холодным на ощупь, и не давали любимого драного медведя без ноги. Там хором сюсюкали стишки. И доставали до горла ложкой с комковатой и остывшей манной кашей, пока не вырвет.
Вторым именем Девочки было «Немка». И она к нему привыкла. Все думали, что Девочка будет немая. Но однажды пришел в гости прямо с работы любимый девочкин дядя, брат матери, водитель троллейбуса, и остался стоять в дверях, не раздеваясь. Потом громко сказал бабке: «Ну, мать, чуть-чуть сейчас человека не задавил!» Девочка посмотрела внимательно на его белое лицо и четко повторила «Чуть-чуть!». Потом начала говорить все, и чисто, никогда не картавила.
Одним из самых отчетливых ощущений было празднование первого дня рождения годовалого ребенка. Девочка родилась в ночь на второе января, и сопровождавший ее с тех пор праздник Нового Года с самого раннего детства был связан с запахом елки, огоньками разноцветных лампочек в звенящих розетках из серебряной и золотой фольги и блеском стеклянных игрушек умопомрачительной красоты. Надели на Девочку новое, долго потом самое любимое, первое платьице, байковое, темно-зеленое в белый горох, очень мягкое на ощупь. Сверху нацепили беленький фартучек с лохматыми крыльями за спиной. Мама приподняла свою Девочку и поставила к елке близко-близко. В руке у мамы горела одна настоящая свечка в кусочке бабкиного пирога. Мама присела и сказала «Дуй на огонек! Тебе уже годик, у тебя день рождения!»
Девочка немедленно зажала двумя пальчиками пламя маленькой свечки. Это была первая, ею осознанная, боль.
Утром было очень темно, и только белели подушки в кружевах. Мама одела Девочку, тихо и не зажигая света, чтобы бабушку не разбудить, и они ушли в снег и ветер. Пришли куда-то, в длинную комнату с плачущими детьми. Мама исчезла. Весь день потом было серо и хотелось спать. А вечером опять была мамина рука, до дома.
Дома бабушкин диван вплотную, по всей ширине узкой комнаты, подходил к круглому столу. Этот стол назывался «Развернуться негде».
Включали лампу, и шелковые вермишельки тесьмы оранжевого абажура отбрасывали длинные тени на потолок. За столом сидела бабка, ужинала, от нее неприятно пахло котлетами. Но под столом было хорошо. Девочка там пела. Красиво и громко. Что-то веселое, свое. Там, под бахромой тяжелой и длинной плюшевой скатерти, пахло пылью. Было видно, как мелькают то и дело быстрые мамины ноги, сначала в тапочках и босиком, потом в чулках и без тапочек. А потом в черных блестящих туфлях на тонких высоких каблучках. Тут Девочка все понимала и заводила совсем не ту песню, с одними и теми же скучными словами и на одной щемящей и протяжной ноте: «Мама, не уходи-и-и!!!»
Но мать словно не слышала и быстро упархивала каждый вечер, как птичка.
Бабка с трудом наклонялась под стол и откидывала край скатерти со словами: «Враз замолчи!», и, немного погодя, уже в сторону двери: «Вертихвостка!». Это слово неизменно вызывало в Девочке обиду, почему-то за себя. И она нарочно думала потом, засыпая, что Вертихвостка – это именно она, Девочка. Такая серая птичка, меньше воробья. Сидит себе за оконным стеклом на гремучем карнизе и смотрит в комнату. Но тут птичка расцвечивалась, крутила маленькой красивой головкой в круто завитых кудрявых черных локонах и быстро-быстро подергивала хвостиком с тремя пушистыми розовыми перьями. И были у птички на ножках крошечные блестящие туфельки на острых каблучках. И Девочка ждала, когда же она – птичка полетит в небо, в какой-то момент радостно взмахивала крылышками, взлетала и засыпала совсем.
Еще Девочка очень любила болеть. Мама читала ей тогда целыми вечерами и никуда не уходила. И был мамой сваренный горячий и сладкий клюквенный кисель. Мамин голос не должен был исчезнуть в такие вечера, и на душу Девочки сходила уверенность в завтрашнем дне. А завтра будет еще и послезавтра.
* * *
Однажды Девочка с бабушкой возвратились в конце лета в Москву из деревни (как-то связанной со словом «пензия»), от бабушкиной сестры. В деревне Девочке очень понравилось, там было так тепло и зелено и пахло бабочками. Еще там были несмолкаемые куры, лошади и корова с теленком. В саду жила рыжая собака Мушка, похожая на лису. И два серых сибирских кота, которых Мушка воспитала как родных и все время брала их за шкирку и то вылизывала, то куда-то перетаскивала из своей будки. Внизу под домиком, где кончался сад, была речка с острыми камнями в холодной воде и шатким мостиком много длиннее, чем ширина самой речки. В том месте под мостиком, где воды уже не было, росли сплошным ковром удивительной красоты голубые мелкие цветы с желтой крошечной серединкой, они пахли медом и Чистыми Прудами в Москве, где оставалась мама в странной гулкой тишине серых высоких каменных домов.
Темным вечером поезд приехал на Курский вокзал, бабушка взяла в одну руку тяжелый чемодан, в другую – мешок с деревенскими «гостинцами», и велела Девочке не отставать и идти «след в след». Девочке досталось нести свой сачок для бабочек из красной крахмальной марли. На перроне Девочка не выдержала и «поймала» бабушку сачком, надев его прямо бабке на голову. Бабуля ничем не смогла помешать «пойматься», обе руки ее были заняты вещами. Она притормозила, чуть не рухнув на больные колени, и Девочке стало стыдно и очень жалко бабушку.
Потом они долго звонили в свою огромную коммунальную квартиру, и ровно по три раза застывала тишина за дверью во всю длину коридора, по которому так здорово можно было кататься на трехколесном велосипеде, подаренном дядькой.
Вот в этот-то вечер Девочку настигла и больше никогда уже не покидала странная болезнь: внезапные приступы задыхания души, смешанного с ужасом в желудке.
Входную дверь им открыла мама, и Девочка сразу же бросилась на нее и повисла молча, тяжелая, ботинки в глине и мокрый нос, и висла до самого конца коридора. И больше ничего уже не надо было, только бы не отпускать маму, обнимать ее, такую родную и красивую, в незнакомом шелковом халате, перехваченном по тонкой талии поясом с кисточками. А потом, на пороге их с мамой и бабушкой комнаты, возникла вдруг эта болезнь.
На недосягаемой маминой кровати, до подбородка спрятанный под маминой простыней, лежал и зверски улыбался всеми своими зубами человек с черной лохматой головой величиной с телевизор.
Может, Девочка и умерла бы тогда на месте от первого приступа своего неизвестного недуга, но бабка ей в этом помешала, потому что уронила чемодан. Он рухнул, развалившись поперек комнаты, одним своим железным углом попав бабке на больную мозоль на ноге. Потому что бабушка говорила «вокно», «вострый», то и кричать она стала «Вой, вой!!!» Вот Девочка и завыла. А квадратная голова сказала вдруг: «Я – Боря.» И даже не поздоровалась.
После этого Девочка помнила только, что купала ее в ванне не мама, а бабка, а Девочка представляла себе, что это мама заворачивает ее в большое пушистое полотенце и несет спать к бабушке в постель, за книжным шкафом, у стенки, где был охотник в лесу у мельницы, он стрелял уток, а еще другой плыл к нему на лодке мимо избушки с крестом на острой крыше и мимо каменного полукруглого мостика, по которому лошадь везла телегу с мешками в темный лес; это все называлось «Германия», и Девочка засыпала.
Но в тот вечер бабка, искупав девочку, сказала: «Вот тапки твои, иди сама ложись, большая уже, 5 лет. А горшок твой мать теперь в уборную выставила» – «Бабушка, я с тобой пойду!» – «Ну, сиди, жди, пока в ванной пол подотру, потом чайку с тобой попьем на кухне.»
А после, в темноте шуршаний, когда бабушка уснула и засопела, вдруг возник шепот матери за шкафом, и взорвалась глухая боль нового приступа страха в желудке, и задохнулась душа. Девочка застонала. «Господи Иисусе Христе» – заворочалась бабка.
Надо было просто встать и пойти убить Борю, но мать вдруг тихо и нежно засмеялась в их с Борей темноте.
Девочка вспомнила щенка в деревне, у соседского ровесника Васьки, как толстый Васька пинал его ногой, чтоб щенок не шел за ним из дома, а тот полз, и скулил, и визжал, а полз за Васькой, никак не мог остановиться. Тогда Девочка подошла и ударила Ваську со всего маху по лысой голове, потому что, когда щенок бегал раньше по улице, то был веселым.
Васька в два счета спихнул Девочку в лужу.
Пока она встала и снова дернулась драться, Васька убежал. Зато щенок остался, помахивая коротким хвостиком, рядом с испачканной до ушей Девочкой.
Неизвестный недуг мог затихать только при мысли о тех, кто тебя любит просто так, за то, что ты уже есть.
Кладовка
«Господи, какая удача! Посмотрели с полдюжины квартир в новых домах-монстрах возле Кремля, от Арбата до Маросейки, тут есть чудо какие красивые – новейшего австрийского стиля “Модерн”» – с вычурными подъездами в форме глубокого завитка морской раковины, с окнами – лотосами, с чугунными коваными решетками оград в виде готических острых роз с листами. Все хорошо, но: ту квартиру, которая устроила бы всех нас, мы с Вилли нашли в районе Чистопрудного бульвара.
Знаешь, дорогая Ютта, я все хотела спросить у тебя, – ты говорила в своем последнем письме, что Ляйпциг тоже строит новое на манер Парижа и Вены, – какую бы ты предпочла квартиру, если бы вышла сейчас замуж? Наверное, квартирку-бонбоньерку с видом на кирху. Впрочем, ты еще слишком молода для того, чтобы самостоятельно выбирать, твой будущий муж, а мой любимый младший братец, сам решит все эти проблемы или даже начнет строить свой дом. Все же, когда он вернется из своей Канады (представляю, как там, в Монреале, испортится его парижский французский), Эжен наверняка получит какую-нибудь архитектурную премию за оформление старорусских рядов на Нижегородской ярмарке. Наших московских накануне нового века тоже охватил порыв ломки старого, обветшавшего. Хотим «воздухов» просвещенной Европы, я так просто хочу в дом горячей постоянно воды из крана ванной, и без этих дров, истопников на кухне и визга телег и ржания лошадей во дворе.
Так вот о находке: квартира во втором этаже в новом высоченном шестиэтажном доме, отделанном серым гранитом по фасаду. Внутри дома – электрический лифт с лифтером в униформе, на манер гостиницы «Франкфуртер Хоф», где ты встречала нас нынешней весной.
Ступени лестниц – серый мрамор, такие плоские и «легкие» на подъем, что мне в моем настоящем положении весьма удобно. На всю высоту фасада выходят сплошные, почти без перекрытий, огромные лестничные окна. На стенах меж полувоздушных лестничных пролетов – большие зеркала, причем, без рам, но все же как бы обрамленные по полям цветными зеркальными кусочками, наподобие желтых кувшинок на зеленоватых листьях. Везде ковры, воздух, свет…
Дом тот в тихом переулке, что застроен купцами братьями Гусятниковыми, а знаменит проулок этот голубым особняком, выстроенным недавно другом нашего Эжена модным уже архитектором Дриттенпрайс для – вообрази – нового русского нувориша, бывшего крестьянина! Соседями будут Беренсы; поговаривают, что сами Высоцкие, чаезаводчики, которые сейчас должны вернуться из Китая, подрядили племянника Кляйнов прямо-таки на дворец! Интересно, в шанхайском ли стиле?
Ну да Бог с ними, я хотела описать тебе саму нашу квартиру. Мы не стали снимать ее на год, а заарендовали сразу на двадцать лет, так решил мой Вилли, он отлично понимает в таких делах, ведь успешно практикующий домашний доктор должен жить поблизости от солидных клиентов. Так вот, квартира: 8 основных помещений расположены так, что выходят на площадку грушевидной формы, то есть сначала идет весьма просторная передняя – шестиугольная, скорее, право, овальная, как утолщение груши, которая затем переходит в длинный коридор (будто верх этого воображаемого плода).
Шестигранник той потрясающей прихожей имеет на каждой грани по одной двери: парадная входная – в центре, слева от нее – дверь приемного кабинета, далее следует дверь гостиной; прямо напротив входа – дверь в узкий коридор жилых покоев, а справа – от столовой и, наконец, от просторной кухни. Двери в парадно-гостевые покои и в кухню – двустворчатые, а поверху имеют прозрачные стекла. Кабинет и кухня оборудованы внутри небольшими тамбурами, чьи стенки поверху на треть сделаны из толстого стекла в частых переплетах, и, как ширмы, не доходят до потолков. Создается ощущение дачной веранды и необычайной легкости пространства.
Между кухней и столовой в стене устроена потайная вытянутая арка для подачи горячего, с узкой дверью на кухню. В кухне же под широким подоконником размещен просторный ледник. Газовые кухонные плиты и газовый нагрев воды в ванной комнате. Отдельный вход для прислуги.
Представь себе, что я увидела там и ощутила, когда впервые мы с мужем побывали в этой квартире утром, в двенадцатом часу: это был восторг, и ты сейчас поймешь, почему.
Подъехали в коляске, к дому 14 в Чудовом переулке, что неподалеку от дворца князя Юсупова у Красных ворот. Там няня моя гуляет иногда с малышкой (знаешь, Ютта, Эжен мне рассказал, ограда юсуповского сада знаменита на всю Москву, ее не то привезли, не то вылили по образцу церковной в ярославском поместье старого князя). Швейцар открыл тяжелую парадную дверь; сопровождающий ждал нас внизу и провел на второй этаж. В левой стороне он своим ключом открыл огромную входную дверь в квартиру под шестым нумером (а надо заметить, что потолки в ней необычайно высокие – около пяти метров, и латунная табличка с цифрой расположилась почти под сводом).
Вступаю в прихожую первая, Вилли спрашивает, еще в дверях, где зажигается электричество, бой показывает на выключатель, на медный колокольчик тоже электрического звонка и на трубки телефонного аппарата на резной полочке, подвешенной слева на стене. Вдруг я говорю им, чтобы не включали сейчас электричество.
Я просто замираю, как зачарованная, в легкой дымке голубого света. Он льется в просторную прихожую сверху из застекленной части всех закрытых дверей. Я – как бы внутри волшебного фонаря с прозрачными верхними стеклышками. На гранях чисто вымытого новенького хрусталя над дверьми сияет солнечная радуга. И она отражается мелкими брызгами в подвесках шарообразной хрустальной же люстры в центре прихожей.
Дорогая Ютта, когда все же был включен свет и открыты все двери, также и внутренние между комнатами, анфиладой, ощущение чуда не то чтобы вовсе исчезло, но перешло как-то сразу в воспоминание. То есть квартира эта стала совершенно моя, понимаешь, и уютная, и красивая, и – я знаю теперь – волшебная.»
* * *
Кусок старого, а вернее, старинного письма на плотной, красивой, почти не пожелтевшей от времени бумаге, Девочка нашла в кладовке своей «родовой» коммуналки, в пыльной, квадратной, как чемодан, плетеной корзине со множеством застежек. Нутро этой допотопной корзины было обшито клетчатой зеленой шерстяной тканью и скрывало до поры до времени, пока ремни застежек не полопались, кучу писем на непонятном Девочке языке. Вернее, на трех чужих языках. Лишь этот обрывок русского письма можно было с напряжением понять, и хоть почерк был крупный и каллиграфически-четкий, твердые знаки мешали, они почему-то норовили читаться как мягкие.
Девочка читать умела с пяти лет, в кладовку она приходила спасаться от тесноты комнаты, в которой жила ее большая семья. Кладовка, бывшая когда – то «гардеробной», представляла собой квадратное, без окон, небольшое помещение в виде высокого колодца. Недавно приходил в квартиру плотник и сделал широкие, внахлест по периметру, на пяти уровнях, полки из неструганых белых досок, чуть пахнувших хвоей.
Самодельные эти полки соседи сразу забили всякой рухлядью. Откуда-то появились ржавые тазы и корыта, чугунные утюги, дырявые баки и тюки с тряпьем. Полки, хоть и прочно висели на глубоко вбитых в стены костылях, просто прогибались под тяжестью этого хлама.
На потолке висела голая груша тусклой лампочки. На полу, привалясь верхним концом к полкам, громоздилась здоровенная, вся в засохшей масляной краске, шаткая стремянка. В небольшом свободном от барахла квадрате в центре комнатки стоял, изображая стол, высокий табурет. Он накрыт был старой льняной салфеткой, украшенной рваным «ришелье». Под этим табуретом ютился сбоку очень низенький детский стульчик. За этим как бы столом, сидя, скукожившись, на маленьком как бы стуле, Девочка читала. Запоем; иногда по ночам, закрывшись от квартирного населения намотанной на гвоздик в стенке и на дверную ручку бечевочкой. Эту бечевочку порой обрывали соседи, чтобы закинуть на полки кладовки с глаз долой набитые всякой дрянью мешки.
Бесцеремонно сгоняя Девочку с места, вставали в тапках прямо на «скатерть» высокого табурета, потом перешагивали на ступеньку деревянной лестницы и закидывали старье на «свои» полки. Спуск давался гораздо труднее. Редкие ступеньки были частью подломаны, частью отсутствовали вовсе. Надо было хорошо изучить все тонкости и подвохи этой стремянки, чтобы не грохнуться. Мало кому удавалось избежать падения, хоть и низкого, и трудно было Девочке удержаться тогда от звонкого хохота.
Иногда в кладовку к Девочке приходили подруги-ровесницы со двора. Их было трое, ровно по количеству «нормальных» ступенек стремянки, на которых Девочка рассаживала своих гостей. Сама она садилась тогда на свой стульчик, спиной к двери, а лицом к подружкам на лестнице. Общались очень весело и громко, потому что Ирка, как самая маленькая и легкая, сидевшая обычно на верхней ступеньке, часто взбрыкивала и ботинками задевала Светку со средней ступеньки. Та, в свою очередь, дергала руками и била Ирку по коленкам, а Ольга внизу резко запрокидывала к ним голову, чтобы посмотреть, что там происходит сверху, и стукалась головой об дно корыта на стене. Происходил звук «Бом-м-м!» – «Ну прям как Царь-Колокол», – комментировала просвещенная хозяйка, – и все четверо кисли от смеха. Громче всех заливалась веселая Девочка, даже подпрыгивала на своем маленьком стульчике и повизгивала от смеха.
Но однажды вдруг рожицы всех троих, сидящих на лестнице, разом вытянулись, и смеяться девицы резко перестали. Хозяйка же продолжала громко, с воплями, хохотать одна, ничего не подозревая. Потом как-то боком-боком развернулась к двери и тоже, но медленнее, чем подружки, замолчала. И сильно покраснела. Дверь кладовки была настежь распахнута. На пороге стояла старуха-соседка, самая древняя среди жильцов, Елена Ивановна, бывшая владелица всей квартиры. Она давным-давно в полном одиночестве жила в своей собственной библиотеке – единственной в квартире самой большой (не считая кухни) неразгороженной комнате. Там изначально было только одно, к тому же, балконное, окно. Елена Ивановна, в толстых роговых очках, огромными серыми глазами строго, но молча, смотрела на шестилетних дурочек. Потом, так же молча, она закрыла дверь и ушла.
Никогда еще Девочке не было так стыдно. Ирка, Светка и Олька попрыгали с лестницы, как воробьи, и разбежались по домам, не говоря ни слова.
* * *
Некоторые соседи случайно или нарочно гасили свет в кладовке, выходя вечером из уборной или из ванной, так как все три выключателя «мест общего пользования» были рядом. Девочке становилось не то, чтобы страшно, но не по себе в наступавшем вдруг полном мраке. Тогда она сама обрывала бечевку и выходила в темный коридор, на ощупь добираясь до двери своей комнаты.
Квартира Девочки представляла собой огромную московскую коммуналку из 15 (бывших 8) комнат столичного «доходного» дома конца 19-го века, в 25 минутах ходьбы от Кремля, на Чистых Прудах.
Почтовый адрес девочки звучал гордо: Москва-Центр, улица Кирова, переулок Стопани, дом 14, кв. 6.
На входной двери в квартиру со стороны лестничной клетки прибиты были 4 железных почтовых ящика, 1 общий звонок и латунная табличка с фамилиями жильцов и количеством звонков каждому, итого 14 звонков.
В коридоре на стене слева от входной двери висел общий телефон. Крупная надпись с адресом и номером «Б-8-34-07» приколота была иголками и булавками к обоям над телефонным аппаратом. Надпись эту сделали вырезанными из газет и наклеенными на лист бумаги клеем «канцелярским казеиновым» печатными буквами.
Высота потолков – метров пять. Когда наряжали с бабушкой елку, ставили не старую стремянку, нет, Боже упаси! Снимали с обеденного круглого стола скатерть, стелили газету, на нее ставили кухонный прочный стол, на него – высокий «коммунальный» табурет, а уж на табурет – Девочкин хоть и маленький, но крепкий стульчик из кладовки. Тогда рукой можно было дотянуться до елочной макушки и надеть на нее из рубинового стекла в золотой оправе почти кремлевскую звезду.
В многоугольной просторной прихожей было много дверей, если считать и входную. Не было только двери в узкий длинный коридор. С правой стороны единственная «стеклянная» по верху огромная дверь вела в кухню, рядом и слева такие же двери, но забитые вместо стекол фанерой, не вели никуда, перехваченные крест-накрест досками. В их нижней части были прорублены неширокие входы.
На кухне ютились 14 столов, и хоть она и была площадью в 36 кв. метров, и имела «тройное» огромное окно во двор, но широкий подоконник тоже использовался как стол. У стены справа стояли две газовых плиты по 4 конфорки. Перед плитами, в правом дальнем углу, возле самой двери на «черный ход», была раковина с единственным краном для холодной воды. Под раковиной стоял трехведерный мусорный бачок с крышкой. На крышке этой любил спать «всехний» старый кот Васька. Еще он любил попить водички прямо из-под кухонного крана, как и Девочка.
Ближний угол справа от входа в кухню занимала небольшая комнатка со стеклянными поверху стенами в белых деревянных перекрестиях – как на дачных верандах. Это была прежняя кладовая для продуктов, свет в нее попадал только через окно кухни, но там жила теперь семья из 3-х человек.
По бокам длинного коридора было когда-то по 2 двери с каждой стороны – слева в бывшую спальню хозяев, за ней – в бывшую детскую; справа вдали – в бывшую комнату для нянь и горничных, и ближе к кухне – в бывшую библиотеку.
Все эти прежние двери были давно заколочены, и, как и коридорные стены, закрашены вагонной темно-зеленой краской. Рядом прорублено по 2 новых входа – на каждое окно выгородили по узкой комнате.
Велосипедные рамы и раскладушки, стиральные доски, лыжи и санки, – все обернутое в пыльные тряпки или в брезент имущество висело на вбитых жильцами прямо в стену здоровенных гвоздях и устрашало своими очертаниями, грозно раздувая коридорные бока.
В торце длинного коридора еще 4 двери: слева – в ванную комнату, далее – в туалет, затем – в бывшую гардеробную (ныне «кладовку» со стеллажами для рухляди и корыт), и в правом углу – новая дверь в половину бывшей комнаты для прислуги.
На 1 ванную и 1 туалет приходилось в квартире 22 человека: 17 соседей плюс 5 человек – семья девочки: она сама, ее бабушка, мать, отчим и младший брат.
Полы в ванной комнате, в туалете и в кухне были когда-то выложены черно-белым кафелем в виде ромбов и кубов, создававших ощущение объема. Теперь плитки во многих местах были выбиты, выщерблены и заложены простыми досками. Сама ванна в квартире была ужасна – огромная, черная внутри, отколупанная по бокам и особенно по дну. На стенах, кроме газовой колонки с толстым желтым краном, доходящим и до огромного разбитого фаянсового умывальника, было прибито здоровыми гвоздями прямо через голубоватый «мраморный» кафель множество деревянных пустых полок для отсутствующего мыла и полотенец. Все держали свои банные принадлежности по комнатам.
Но под ванной было одно, известное, наверное, только Девочке, чудо: ванна стояла на четырех огромных бронзовых львиных лапах.
Когда делали капитальный ремонт, старую ванну заменили на маленькую, в которую больше не влезало корыто для белья. Львиные «ноги» спилили газовой сваркой и унесли в неизвестность.
Фарфоровая ручка сливного бачка в туалете (т. е. в «уборной») висела на бронзовой же отполированной цепочке и представляла собой изящный дамский кулачок с едва прорисованными перстнями и английской надписью на браслете вокруг запястья:
«Ве саreful!»
Как сохранилась ручка эта до первого ремонта квартиры до середины шестидесятых годов, остается «тайной, покрытой мраком». Исчезла она, когда бачок сменили на новый, низкий, с пластмассовым черным отвинчивающимся шариком. Шарик этот пропал сразу же после первого ремонта нового унитаза. Поговаривали, что дремучий сантехник дядя Коля-Подоля (он же когда-то инженер Подольский) случайно унес его в кармане своей форменной телогрейки и потом потерял. Неизвестно. Такие шарики в новых отдельных квартирах в хрущобах стоили по три рубля. Пол-литра водки можно было купить на такие деньги.
В кухне на левой стене, сразу за дверью, висела Доска объявлений с «Графиком дежурств по уборке квартиры», со счетами на оплату телефона и коммунальных (буквально) услуг. Левая створка кухонной двери, собственно, просто отсутствовала, а правая, без стекол, навеки задвинута была странным каким-то столиком, на единственной очень толстой ноге по центру, бабушка сказала, бывшим «ломбардным», с остатками зеленого сукна, а ныне изображающим кухонный.
Ломберный этот столик вовсе не был заложен в ломбард. Его отнесли в антикварный мебельный комиссионный магазин на Фрунзенской набережной понятливые новые соседи-бакинцы незадолго до Олимпиады. Получили немало. В ящичке для карт завалялся серебряный николаевский рубль и листик чьего-то письма на старой плотной веленевой бумаге:
«Милая Ютта, ты просила меня присылать тебе письма по-русски. Вот, я исполняю твою просьбу. Мы ждем тебя на Рождество у нас в Москве, в нашей новой квартире.
Обнимаю тебя, моя дорогая! До встречи!
Helen Brandt, Moskau, im August 1900».
Александреич
– «Ся-дЕ-ить, ти-ли-фон! Але-але!» – ангельским звоночком заливался полуторагодовалый Сляпка под дверью соседа по коммуналке.
Вообще-то ребенка звали Славка. Но лифтерша тетя Катя, плохо говорившая по-русски, как-то раз, завидев Славика, сидящего в своей красивой, белой, плетеной по бокам и тяжелой коляске, которую с трудом вытаскивала из лифта его мама (а не отец, как обычно), потрогала мальчика за ручку и громко спросила:
– «Сляпка! Где твоя папка?»
Ребенок заулыбался и заоглядывался, повторяя: «Папа, папа! Где папа?»
Но папы не было видно, а мама покраснела и быстро увезла коляску от любопытствующей тетки, которая как будто бы и знать не знала – слыхом не слыхала о том, что Славкины родители недавно разошлись.
Со временем папка все-таки «вернулась» обратно в семью, а Славочку все стали называть «Сляпка».
– «Славик, не кричи так. Все равно тебя никто не поймет, я сама позову!» – Девочка, – а она была взрослее своего брата Славки на целых шесть лет – степенно, три раза постучала в ручку двери старого профессора Александра Андреевича и четко и громко позвала:
– «АлександрЕич! Вас к телефону!»
– «Благодарю Вас, дети, иду-иду!» – отозвался приятный низкий голос.
Тяжкая, обитая толстым, стеганым, как одеяло, дерматином, но очень мягкая на ощупь и вся в тусклых желтых звездочках-шляпках гвоздей, дверь соседской комнаты отворилась, и в коридор вышел старик, высокий и полный.
(«Статный наш красавец, хозя-а-ин!», – как говорила бабушка Девочки.
А еще она утверждала, что дверь эта «хозяйская» обита была «не дерьмантином, а настоящей телячьей кожей, а гвоздочки на ей – как есть чистое золото!»).
Старик неспешно прошел к общему для всего сонма соседей телефону, который назывался «настенным» и прибит был, то есть, «висел», прислонившись к ободранной стене слева от входа в квартиру, в самом начале многоугольной просторной прихожей.
Профессора уже минут десять «ждала» тяжелая телефонная трубка (сделанная и впрямь как бы из двух курительных трубок – одна головка сверху, другая снизу, – и слепленных между собой прямыми чубуками).
Трубка «ждала» – значит, была вложена, или вставлена, в середину черного аппарата, шарообразной своей «слуховой» верхушкой зацепившись и повиснув между рогатыми рычагами, а толстой крепкой ручкой с «говорильной» нижней головкой обхватив и прикрывая пружинящее колесико набора, с десятью белыми буквами на нем, от А до К, с дырочками для пальца над каждой цифрой, продавленной не очень точно под свернутым слегка вбок колесом.
Профессор одет был в мягкие вельветовые темные домашние брюки и недлинный бархатистый полухалат глубокого синего цвета, с поясом из переплетенных шелковых косиц с кистями.
Над воротником-шалькой лежал безукоризненной чистоты апаш светлой фланелевой рубахи. На шее под воротом повязан был мягкий шелковый темно-синий же платок, глухо именовавшийся «галстух».
На ногах старика были пуховые серые толстые носки ручной вязки и турецкие шлепанцы черного сафьяна, с маленькими кисточками на загнутых вверх мысках.
За кисточками этими охотно бегали, пытаясь дотронуться, и маленький Славик, и старый коммунальный кот Васька, который уже давно ни за чем другим не бегал.
В молодости Васька попробовал было однажды повиснуть и на проводе от «ждущей» телефонной трубки.
Когда тяжеленная трубка все-таки упала, раскачавшись, и стукнула кота по круглой башке и по спинке, Вася все сразу понял и больше к телефону «не подходил».
А вот маленький Славик обожал «подходить к телефону».
Он просто «родился в рубашке», потому что, как только научился ходить, не раз пытался подергать «за веревочку», которая звонко звенела на всю квартиру.
И полукилограммовая трубка, конечно же, падала вниз, но, слава Богу, всегда мимо ребенка, и лишь раскачивалась, стукаясь об стенку, но не доставая до пола, да при этом, от боли, наверное, верещала изнутри довольно громко «Але-але!», и всегда – разными голосами.
Славик был в восторге и рвался послушать, кто там? – а его сестре бабушка строго-настрого велела смотреть за ним, когда телефон начинал «названивать».
В обязанности старшей сестры входило также и задание «держать и не пущать» обоих мелких хулиганов при попытках напасть на тапочки Профессора.
Брата Девочка легко и ловко перехватывала поперек живота и убирала прямо из-под ног почти уже готового упасть на пол в коридоре старика.
Но вот с котом Васькой было намного сложнее.
Шельмец отлично знал, что его сейчас схватят «за шкирку», поэтому ловко кусал протянувшиеся к его загривку ручонки.
При этом передними лапками старался успеть наиграться красными профессорскими кисточками.
А задними цеплялся за пушистые носки обреченного соседа и как бы «ехал» то на одной, то на другой его ноге.
Иногда Васька серьезно застревал когтями в толстых носках и не мог убежать, поэтому начинал вдруг громко «мявкать» (у Бабушки все коты «мявкали», потому что собаки «гавкали»).
Тогда Александреич вставал как вкопанный и тоже начинал издавать непонятные призывы: «Хильфэ, хИльфэ!»
Тут к нему на помощь шла тяжелая артиллерия в лице соседки тети Насти.
Кота брали «за шкибон», причем, сразу резко и обеими руками, потом шустренько тащили на кухню, открывали, толкая задом, кухонную дверь на «черный ход» и беспардонно вышвыривали вон, при этом с большой скоростью и накрепко захлопнув за ним возможность вернуться.
(Но забывали злые люди о том, что существовали в квартире еще и кухонное окно с форточкой, к которому трудно, но возможно было пробраться по уличному карнизу, и парадная дверь, до того огромная, что ее долго пытались открыть ключом. Вполне можно было, не особо торопясь, продефилировать, гордо задрав хвост, прямо на кухню и залечь на свое теплое местечко на крышке любимого мусорного бачка под водопроводной «раковиной»)
Было неясно, почему предложение Бабушки «Срезать пумпончики с тапок к чертовой матери!» старик постоянно игнорировал.
Не очень понятно было также и то, что за слова выкрикивал Профессор.
Девочка потом интересовалась у Бабушки, а что это он сказал?
Бабушка обязательно тогда прикладывала себе ко рту указательный палец с растрескавшимся крупным ногтем и говорила шепотом: «Они же немцы!»
Звучало здОрово, но все равно непонятно…
– «А что, тетя Настя – тоже немка?» – продолжала допытываться Девочка.
– «Какая она, к Богу, немка!» – и Бабушка, почему-то, фыркала в кулак.
– «Но, Ба, она же поняла, что он хотел убрать кота!» – «Так это и ты даже понимаешь!» – улыбалась бабулька. «Просто люди есть разные, русские и не русские, и говорят они на разных языках. Вон наша лифтерша тетя Катя – татарка, она и говорит по-русски через пень-колоду, прости Господи» – и бабка опять хмыкнула. «А с мужем своим, дворником нашим, они ведь по-татарски тарабарят, ты ведь их тоже никогда не поймешь!»
Девочка задумалась. Потом опять спросила: «Ба, а почему мне не интересно, что говорит тетя Катя, а зато интересно, что сказал Александреич?»
– «Ну, уж это ты сама у себя спросить должна, отстань, а?» – и бабуля пошла на кухню.
В длинном коридоре ей навстречу, внимательно глядя под ноги, освобожденный от кота Александреич двигался по направлению к ждущему аппарату.
Левую руку профессор держал в кармане халата, трубку телефона взял правой рукой, на которую предварительно надел вынутую из другого кармана специальную мягкую матерчатую варежку.
Затем он достал маленький пузырек с чудесным запахом, всегда одним и тем же, неизменным и незабываемым (на желто-голубой этикетке черными и, притом, немецкими, буковками было написано, как выяснила Девочка через много-много лет: «Кельниш Вассер, Глокенгассе 4711 – то есть, Кельнская вода, Колокольный переулок, 4711») и, слегка побрызгав одеколоном на трубку, тщательно протер ее белым носовым платком, и только после этого, поднеся к лицу продезинфицированный эбонит, немного в нос сказал, наконец, своим колдовским голосом:
– «Алло – алло – алло, я слушаю Вас!»
Нелюбовь
Люда родилась в самом центре Москвы, в коммуналке неподалеку от Чистых Прудов. В пятом классе девочка эта пришла в новую школу и в новую, неясную до поры, жизнь чужих, и при этом плотно сомкнувшихся за четыре года их общности друг с другом, своих ровесников. Девочка Люда была отличница и бойкая, потому что боялась. А боялась, потому что не умела любить. А не любила, потому что страстно не хотела любить, никого. А особенно чужих. Чужих чьих-то детей. Она даже в дневнике своем не до конца признавалась в том, как не любит этих всех детей, и ровесников, и тех, кто младше. И особенно младенцев не любит. А на взрослых ей не то, чтобы наплевать. Просто вот взрослых-то она и не боится. Ей с ними как-то все равно. Неинтересно.
Люду воспитывала бабушка, вечно ворчавшая на то, что ей посадила на шею «Людку эту» красавица-дочь, «вертихвостка Верка». Мать Люды была замужем во второй раз, родила еще одного ребенка, Людкиного брата Славочку. Славочка был тоже красавец. Людка же с пяти лет страдала от слов своей матери: «Ну почему же ты не похожа на меня, страшненькая моя!» Потом мать добавила: «Ну, ничего, вырастешь – и, может быть, еще выровняешься. А не возьмешь в жизни красотой – возьмешь умом, ведь ты же не дура. К тому же, натуральная светлая блондинка!» – и быстро провела рукой по Людкиной «соломенной крыше, как у отца». Людка тогда ответила, немного подумав: «Лучше бы я была красивая дура.»
Мать расхохоталась низким, чудесным своим ведьминским, слегка прокуренным смехом, крутанулась перед зеркалом на тонких высоких каблуках и убежала. Людка вдруг поняла, что мать ее не любит. А ведь и Людка мамочку свою тоже не любит.
Людка ее обожает. Но об этом надо было молчать.
«Сколько неразгаданных вещих снов, сколько недосказанных нежных слов…»
С тех пор, как появился Славка, что-то светлое проснулось вдруг в Людкиной шестилетней сердцевинке. Она стала обожать его тоже, даже больше, чем свою мамульку ненаглядную. Славочка стал Людкиной собственностью, ее ребенком-первенцем. Она назвала бы его Ванечка, но ее никто не спросил. Делала она со Славкой все, что могла – поила из бутылочки, боролась с вечной его пустышкой – «дудухой», и чтобы она не загораживала краями своими половину его маленькой ангельской мордашки, вынимала соску эту у него изо рта (а иногда, для проверки ощущения Славкиного счастья от дудухи, сосала ее сама и удивлялась, почему это он так орет от горя, а она ничего особенного не чувствует, ни вкуса, ни радости). Людка любила вынимать Славочку из коляски и качать на ручках, когда никого в комнате не было. Однажды она его уронила, прямо на голый пол, а он лежал и молчал. Людка подумала тогда, что он умер. Она испугалась смертельно и побежала прятаться в туалет. В дверях столкнулась с бабушкой, боднула ее головой в мягкий живот, добежала до туалета и закрылась на ветхий крючок.
Наступила гробовая тишина, только сердце выпрыгивало от ужаса. Вдруг раздался громкий вопль бабушки: «Убила! Малого убила!!» Людка поняла, что Славка точно умер.
И это она его убила, своими руками.
В дверь уборной рвалась бабка с криком «Вылезай, чертова сволочь белобрысая!» Но я же не нарочно, пойми ты, бабушка!!! Тут Людка услышала такой рев и рыдания, что не сразу поняла, кто это теперь заорал благим матом.
Дверной крючочек тенькнул и отлетел, перед ней стояла разъяренная бабка. На руках у нее орал набравший, наконец, воздуха в легкие Славка. С огроменной пунцовой шишигой прямо посередине лба. Бабка треснула Людку по башке со всей силы и заплакала.
Люда прижалась лицом к Славкиной толстенькой ножке в драных на розовой байковой пятке ползунках, обняла бабульку за тухловатый от грязного фартука живот и заплакала тоже.
Трое плачущих в обнимку родных людей. Все пострадали только от Людкиной любви. Значит, никому она, любовь эта Людкина, не нужна. Никого я больше любить не буду, чтобы не было так больно.
Вечером пришли с работы мать и молодой противный отчим. Поинтересовавшись, почему это на лбу у ребенка шишка, отчим услышал странный ответ бабки: «У какого ребенка? У твоего или у чужого?» – «На что это Вы, мама, – проскрипел зубами отчим – намекаете? Вы хотите сказать, что Славик не мой сын, не от меня?..» – «Борис, замолчи! – это вступила мама Вера.
Тут продолжила бабушка: «Я хочу сказать, и давно уже, что у вас только один ребенок. А другой… а другая у вас – безотцовщина горькая! А я сидеть с двумя детьми отказываюсь, я старая уже, у меня руки слабнут, я детей роняю!» – уже в голос рыдала бабушка.
«Хорошо, завтра же мы с Верой и со Славиком уезжаем жить к моим родителям!» – «Скатертью дорожка, дорогой зятек, а мы с Людкой и на одну мою пенсию проживем, не подохнем!» – «Мама!!» – «Что, “мама”! Замамкали! Вон из моего дома, чтобы никто больше не возвращался! Люда, ложись спать, поздно уже, а я капелек сердечных пойду попью»
– «Сама меня до инфаркта довела! – кричала мать, они собрали все в коляску, взяли полуспящего Славку и, не попрощавшись с нами обеими, уехали.
Людку охватило странное чувство: это была такая дикая смесь из страха, что вот опять назрел безобразный надоевший ежедневно повторяемый скандал вместо тихого вечера; из огромного облегчения, что бабка ее не предала и не проболталась, кто уронил ребенка; из обиды на бабку за слово «безотцовщина» – ведь был же у Людки настоящий, родной, как он всегда говорил Людке по телефону пьяненьким голосом, «законный» отец, только он крепко пил и ревновал мать, бил ее, а утром плакал и стоял перед ней на коленях, пока они не развелись.
Людке было тогда три года, она смутно припоминает, как сидела в комнате на горшке около своей кроватки. Мягкие цыплячьего цвета «штаны китайские с начесом» сползли с коленок до самого не очень чистого пола, за что ругалась бабка, и тут открывается дверь и входит Отец, отрывает ее от прилипшего горшка, прижимает ее к колючей своей щеке, дышит на Людку противным кислым запахом, так что становится невыносимо, и Людка, успевшая подхватить рукой на лету падавшие уже штаны, начинает лупить этими штанами отца по его такой же цыплячье-желтой голове и молча выдираться из его неловких объятий.
А он плачет и говорит, что видит ее в последний раз и что он ее, доченьку свою ненаглядную, обожает и будет ей всегда теперь звонить по телефону.
Тут вошла бабушка, выперла папашу в коридор, перекрестилась, и он исчез из Людкиной жизни надолго.
Удивительно, что Людка запомнила четкую картинку в зеркале: две абсолютно одинакового цвета лимона головы сливаются в одну, а сверху их прикрывает пуховое лимонное облако!
Потом у мамы появился сначала новый муж Боря, а потом новый ребенок Славка.
Мать никогда в жизни не называла Людку дочкой или доченькой, все Люда да Люда, а иногда даже и торжественно Людмила. Родилась Людмила точно в день рождения своего отца Николая, козерога упрямого, первого января, но ночью.
Накануне маму увезли прямо от новогоднего стола. День она промучилась схватками, потом все утихло и она уснула. Проснулась к ночи первого января. Только в ночь эту никто не хотел работать, все смотрели телевизор, тут мама привстала тоже пойти посмотреть «Карнавальную ночь», но вдруг стала рожать. Записали рождение девочки вторым января.
Мама очень была разочарована тем, что не мальчик родился, ведь она «все уже голубенькое заготовила, а тут – девка, позор какой-то, и надо же – все, ну все кругом, мальчика пророчили. И имя было готово – Владимир, школьная моя любовь. А теперь как назвать? Ума не приложу.»
Тут нянечка, принесшая ей девочку в первый раз покормить, сказала: «Назови ее Людмилой. Все Людмилы – счастливые!» И мать согласилась. Вот в Карнавальной ночи какая Людмила роскошная играет! Вера поднесла девочку к груди, нянька слегка прижала голову ребенка губами к соску, и…
Люда отвернулась от матери и молча продолжала шевелиться в своей пеленке. Нянька обмерла, а Вера прикрыла грудь ночной рубашкой и сказала: «Ну прям как чувствует, что у меня молока почти и нет, даже есть не хочет, толстая какая, четыре кило почти!»
Нянечка унесла Людку в соседнюю комнату и покормила сцеженным другой роженицей грудным молоком. Люда с удовольствием почмокала из соски и уснула. «Будет искусственница твоя дочка!» – сказала утром матери няня. «Дочка, надо же, как же это так, слово-то какое!» – «Хорошая дочка, хорошее слово!» – возразила нянька и махнула на Веру рукой. «Иэх, ты, мамаша!» Вера сделала вид, что задремала.
Отец, зато, сразу обрадовался, стал называть Людку Милочкой-доченькой и своей копией. «Ага, Коля, она – ну как есть патрет твой вылитый» – подтвердил хмельной уже слегка сосед дядя Паша, когда Людочку всей кухней первый раз купали и как бы «крестили» – крестным был этот самый дядя Паша, «потому как он маляр по окрасу церковных куполов, его из Загорска, то есть Сергиева Посада, отцы святые домой в Москву не отпускают!» – говорила соседка и бабкина подружка тетя Настя, она же – крестная.
Стояли в Москве настоящие Крещенские морозы. Потом, когда наступило потепление, бабушка с тетей Настей тайно окрестили Людочку в Меньшиковой Башне около Почтамта на Чистых прудах. Крестик, правда, сразу куда-то спрятали, боялись очень, что «партейная» часть населения огромной коммуналки «протреплется» и всем из-за них мало не покажется. Да потом так крестик-то и не нашли, потеряли, наверное, по дороге. «Все равно она – крещеная!» – тихо делилась со всеми «своими» бабушка.
Жизнь Веры с первым мужем, Людкиным отцом, не налаживалась. Он не мог простить молодой жене её красоты, охлаждения к нему от страха еще раз забеременеть, кокетства с мужчинами, которые плелись за ней и правда, «по пятам, и отбою от энтих паразитов не было, все им телефон свой давала, или еще что, ну, я не знаю!» – рассказывала бабка маленькой внучке. – «И запил твой папаша родной, и стал руки свои распускать, она его исцарапала раз, как кошка, когда он ей врезал, а он схватился руками за виски, замычал, лег спать, а ночью чуть не помер, дрожал весь, синел, неотложку вызывали, увезли его с заражением крови, а потом, как болел он долго, вернулся домой к нам, а она в кино, в Колизей, уж с Борей со своим, Славкиным папашей, усвистала. Дождался он их во дворе в нашем, я уж думала, будет с Борей с этим драться насмерть, а он уж напился за время ожидания и сказал ей: “Вера, давай разводиться, только дочь не отнимай у меня!”. Потом пошел с тобой, маленькой, прощаться, а сам пьяный как свинья, и жалко ведь его, когда был трезвый, ведь не мужик, а золото, молчит и все работает, как вол. Вот, а ты его, засранка, папу свово, по морде штанами избила! Он заплакал-зарыдал и пропал. Не знаю, говорят люди с его работы, что он на Север завербовался. Поди, чай и замерз там с медведЯми белыми, ведь он даже алиментов не присылает. Думает, нам тут сладко с тобой. Кому мы нужны, Боре, что ли? Или матери твоей – вертихвостке? Кому вообще лишний рот нужен? Вот и бесится Боря этот, что ты у нас есть. Ну хоть хватило бы уж у нее ума только одного ребенка завести!» – «Бабушка, ну как же одного, а меня куда же, а потом, я им и Славочку не отдам, пусть они себе еще родят, а этого уж нам с тобой оставят!» – «Тьфу, ты, типун тебе на язык, а то и правда еще нарожают! Ну, все, хватит, спи!»
Меншикова Башня
Как я впервые пришла в церковь? Вот то, что помню сама до сих пор с самого раннего детства.
Как-то теплым, приятным и зеленым московским летом года так 1956 – мне было около трех с половиной лет (а надо заметить, что совсем четко помнить себя я начала в следующем, фестивальном, 1957 году) – мы с моей бабушкой Полей и с ее подружкой бабой Настей, нашей соседкой по огромной коммуналке, гуляли на Чистых Прудах – рядом с домом.
Бабушка в том году вышла на пенсию, потому что кончился мой ясельный возраст, а мест в детском саду Главпочтамта, где работала моя мама, не было.
Поэтому бабуля стала «сидеть» со мной сама.
Сначала предполагалось, что – до первого класса, а потом получилось и дальше, и жили мы с ней вдвоем до тех пор, пока я от нее не удрала, выскочив замуж сразу же после окончания школы…
Моя бабушка – мамина мать, ровесница прошлого века – родилась в деревне, под Орлом, в бунинских и тургеневских местах, недалеко от Бежина Луга.
В Москву она приехала десятилетней девочкой, еще до революции, – в няньки к малым детям родного своего дядьки, да так потом и осталась жить в его московской квартире, в переулке неподалеку от Почтамта и Чистых Прудов.
Дом, в котором родилась и моя мать, и я сама, стоял возле двух знаменитых – и действующих в начале пятидесятых годов, – что было тогда большой редкостью, – старинных церквей, нетронутых и целых, кстати, и по сей день, слава Богу.
Все соседи называли их попросту: большую – Меньшикова Башня, а малую с ней рядом – Фрола и Лавра – Лошадиных Покровителей.
Так вот, гуляем мы с бабушкой и бабой Настей ранним летним вечером по Чистопрудному бульвару – и, дойдя до его середины, сворачиваем направо в переулок и проходим почти мимо розовой с белым, красивой, высоко торчащей над зелеными деревьями, большой колокольни – причем, молчаливой тогда, без колоколов.
И я вдруг спрашиваю (конечно же, сама я сейчас помню тот день лишь только по ярким летним краскам, по приятным сильным запахам и по самому общему смыслу разговоров, – а все другое осталось в моей памяти после нескольких, повторенных в разное время бабушкой, рассказов об этом событии):
– «Смотри, бабушка, что это за домик? Какой домик красивый розовый около яселек стоит!»
А почтамтовские ясли, куда меня сначала носили, а потом – водили, с года до трех моих лет, действительно были рядом с церковью, в двухэтажном, до сих пор сохранившемся, тоже очень красивом доме из темно-бордового кирпича, со стрельчатыми, высокими, как бы вырезанными в форме «бутылочек» окнами, обрамленными поверху, с уличной стороны, белым, кирпичным же, кантом в виде узких «горлышек» – как мне тогда казалось.
И только много-много лет спустя я догадалась, что дом-то этот – бывший «поповский»…
Так вот, показываю я пальцем на шпиль Меншиковой башни и прошу обеих бабок:
– «Пойдем туда! Пойдем посмотрим, как красиво!» – и тяну их за руки за собой.
А баба Настя, соседка, вдруг и говорит моей бабушке:
– «Польк, слышишь – девка-то как чувствует, что мы ее с тобой в этой церкви крестили! Ты-то сама помнишь, как мы ее – Людку-то, с соседушком Пашкой, кумом моим, крестницу-то нашу драгоценную, в пеленки едва закутали, да домой пока донесли на руках – так всю дорогу боялись, что соседи, партейные да военные, вдруг про наши крестины прознают – и мало нам не покажется!
Да так вот, впопыхах да второпях, крестик-то ее не то в церкви обронили, не то на улице из одеялка выскочил, – так и не нашли, одна только ленточка розовая атласная – да неразвязанная, главное! – у нее тогда на шейке осталась!
Поля, точно, давай мы ее сейчас, прямо вот сей момент, раз она сама нас туда тянет, в церковь и отведем! Да и спросим у батюшки, можно ли нам будет новый крестик-то ей попросить?»
Бабка моя Поля сразу согласилась – видимо, мучила ее мысль о потерянном медном младенческом крестике!
И вот мы втроем: я – посередке, бабки держат меня за ручки – входим под прохладные каменные своды в «розовый домик».
Внутри – кругло, высоко, чудесно пахнет, горят огоньки – и очень, очень красиво.
Впереди, прямо передо мной – золотая лесенка. Я бросаю руки обеих бабок и быстро-быстро поднимаюсь по этой чудесной лесенке из трех узорчатых ступенек – и считаю их вслух: одна, две, три…
Над верхней ступенькой висит большая-большая, но темная картинка в очень красивой, со стеклянными блестящими камушками, рамке.
Я трогаю руками нижние камушки, до которых достаю, и поглаживаю их. Они так прекрасны, что не помню ничего, что было на самой картинке.
Бабки за мной, почему-то, не идут наверх, не снимают, – а тихо шипя на меня, чтобы немедленно слезала, стоят внизу у лесенки…
Появляется толстый румяный Дед Мороз с бородой – но не в голубой зимней шубе с белым воротником, как у нас дома зимой под елку ставим, а в летней – очень длинной, и воротник золотой; он что-то тихо говорит моим бабкам, я хочу послушать тоже и сама спускаюсь со ступенек с обратной стороны лесенки, все оглядываясь – с сожалением! – на камушки.
Подхожу к доброму бородатому деду близко и без страха.
Обнимаю его молча за толстый живот, ощущаю его руку на своей белобрысой макушке.
Что делали обе бабуськи – не помню, и был ли еще народ в церкви?
Никого не было – так мне ощущается.
Потом дед вдруг запел – или не он, а просто внутри запели, – грустную песню, так что плакать захотелось. И только уж я собралась было заплакать, как в меня брызнули «из веника» водой – и я совсем не испугалась, только вздрогнула, – зато плакать расхотелось, а лицу приятно стало и прохладно.
Совсем ничего не помню, как мы из церкви вышли, как дошли до дома – вдруг в лифте поднимаемся, и обе бабки по очереди мне стали внушать:
– «Никому не говори, Людочка, где мы были и что видели, кто бы тебя ни спросил!»
Я, наверное, кивнула молча – но точно не помню.
Потом, совсем вечером, перед сном, сидим всей семьей за круглым столом под апельсиновым абажуром и чай пьем: я, бабушка, дядя Коля – моей мамы брат, его жена тетя Вера, отец мой Николай (они вскоре с мамой развелись) и мама – тоже Вера.
(Меня всегда восхищала в детстве эта двойственность имен в нашей, счастливой тогда еще, веселой и молодой, семье: Вера и Николай – сестра и брат, погодки и почти близнецы – так были похожи – выбрали себе тоже Николая и Веру.
А кто были друг другу мой отец и моя тетя Вера, жена дядьки, вернее, как их надо было правильно называть – я так и не запомнила от бабушки.)
Вот мы сидим все вместе, вшестером, а мама меня вдруг и спрашивает:
– «Ну, что, Люда, что вы с бабушкой сегодня делали? Гуляли?»
И я отвечаю – очень честно, потому что не «никому», а маме:
– «Мы с бабой Полей и с бабой Настей ходили сегодня в цирк!»
– «Господи, что это вас, мам, вдруг с тетей Настей на Цветной бульвар-то понесло, в такую даль?» – только и успела сказать моя мама, как бабушка на меня прикрикнула:
– «И что горОдит, и что вот она горОдит! Чай допила? Ну и спать иди давай быстро!»
Тут я обиделась и заплакала.
А что было дальше – ничего не помню.
…Львы на воротАх…
Людка всю жизнь любила «лёвиков» – то есть львов в любой их ипостаси: живых в московском зоопарке и в Цирке на Цветном, или в кино про укротителей, а по телевизору если показывали, все бросала и смотрела не отрываясь.
Маленькой была – молча брала свой плетеный горшковый стульчик с дыркой посередке, придвигала к экрану с линзой как можно ближе и смотрела неотрывно на львиную жизнь в саваннах и прериях, пока бабушка с соседями не переключали африканские страсти на какой-нибудь правильный фильм.
И вообще, львиные все изображения любила Людка: что подаренную маме фарфоровую фигурку, привязанную цветными тонкими атласными ленточками, собранными в чудесную «розочку», к конфетной коробке, что елочную растрепанную и даже полысевшую игрушку у соседки Евгении Павловны, что мраморного одного – тот лёвик жил на письменном огромном столе у соседа-профессора Александреича, восседал гордо, выкинув вверх переднюю лапу, на пресс-папье, штука такая была под ним, как качалка деревянная, вся обмотанная промокашками, чтобы чернила высыхали побыстрее, когда что-нибудь напишешь перьевой тонкой ручкой из сандалового дерева с запахом мамулькиного старого веера.
Еще один лев был у Александреича на древней желтой открытке, присланной ему еще маленькому его отцом из настоящей Африки, город Каир, 1888, одни восьмерки, вот и запомнилось – Людка осторожно гладила эту пышную гриву одним пальчиком – надо было каждого встреченного льва обязательно погладить или просто дотронуться рукой чтобы можно было, ну а если не дотянуться, то хотя бы близко посмотреть – льву в самые глаза…
Родилась Людка, по словам обеих её бабушек – московской Поли, маминой мамы, и ленинградской бабы Лизы – папиной тетки – очень не вовремя – обе бабульки еще на пенсию не успели выйти, московская аж три года работала, перед тем, как с Людкой сидеть начала, так и запихнули ребенка с трудом в ясли на эти три года, а в сад уже не отдали – и слава Богу!
Здорово помогла тогда вторая отцова тетка – ленинградско-московская, Инна Антоновна, она хоть и не пенсионерка была, а все же приезжала на Кировскую, на Людкины Чистые пруды – гулять с ребенком, или же увозила к себе на служебную квартиру на метро Кропоткинская – зимой так вместе с санками – на Гоголевский бульвар.
Вот там-то и зародилась Людкина страсть ко львам.
Памятник Гоголю охраняли аж четверо – и все их черные холодные морды, вовсе даже и не страшные, потому что львы эти напоминали смешных собак, сияли золотыми носами, натертыми до блеска колючими и влажными детскими варежками.
А может быть, и не на Гоголевском, а на Чистопрудном бульваре возникла неожиданная эта любовь – но было это точно зимой!
Ведь, мотаясь на санках по Бульварному кольцу, можно было познакомиться со многими крупными собаками, пока бабушка не успела их отогнать – и вот такую одну собаку, рыжую и добрую, по прозвищу Мишка, впрягли однажды в Людкины санки – и перед глазами замелькали пушистые толстые ножки, загнутый хвост – а оглядывалась изредка назад морда в абсолютно львиной гриве!
И стало ясно, что язык-то у львов – темно-фиолетовый, вот что!
А однажды Инна Антоновна – которая не разрешала называть себя бабушкой, а тем более «бабой» и бывала в Москве наездами, а жила в скучной служебной квартире на Метростроевской, где не было никаких соседей и даже чаю попить на кухне было не с кем, – так вот, Инна Антоновна взяла и увезла с собой шестилетнюю Людку в славный город Ленинград на Октябрьский парад, где был и это он, это он – Ленинградский почтальон, а также жил Человек рассеянный на улице Бассейной – ну и все остальные Тотоши и Кокоши гуляли там свободно по бульварам – назывался этот бульвар Летний Сад, и было в нем очень холодно и мокро, и все мраморные статуи стояли заколоченные в ящиках.
И рек было там так много, и мостов, и Людка чуть не сошла с ума, когда ее посадили верхом на лёвика у реки Невы, но вода вздувалась и доходила почти до лап зверя, и пришлось очень немного верхом покататься – а зато возле Русского музея даже сфотографироваться удалось возле одного льва, положив на его макушку свою беленькую круглую заячью шапочку.
В Ленинграде было весело у бабы Лизы – она разрешала кататься по лакированному паркету в ее комнате и покупала тортик «Ленинградский» любимый и водила по утрам, когда Инна Антоновна была уже на работе, в кафе Норд на Невский проспект – это как у нас улица Горького – пить бульон с пирожками.
В квартире бабы Лизы стояла точно такая же огромная черная ванна с отколотыми изнутри белыми боками, но было там и кое-что поинтереснее, чем в Москве в Людкиной коммуналке – весь угол ленинградской ванной комнаты занимал и уходил толстой трубой в потолок чугунный круглый титан, окрашенный серой масляной краской.
Через толстый слой этой краски выпукло проступали тела двух дерущихся драконов, и из пасти того, что торчал уже перевернутым вниз головой, открывалась дверца с дырочками. А внутри, за нею, горел настоящий огонь, и можно было подкладывать дрова, прямо как в печку в деревне у бабы Саши, сестры родной бабы Поли, у которой гостевала Людка все прошлое лето.
Но дровишек было не так уж много на полу на железном листе под ванной – оказывается, их прятали от соседей – тоже как дома, в Москве, только там был газ, а потому тырили не дрова, а чужие обмылки и полотенца…
Людка вспомнила про свой дом и бабушку – и про сильно округлившуюся и ставшую почти некрасивой маму – мама сказала, что скоро у Люды появится братик или сестренка, и будет очень тесно в их маленькой комнатке, поэтому надо пока подольше пожить в Ленинграде у бабушек – но так ее вдруг потянуло из холодного чужого города домой, мимо Бологого и Поповки, прямо на Ленинградский вокзал, а там и до Лермонтовской рукой подать – что пришлось возвратить ребенка на руки родной бабы Поли – в добавок к будущему новорожденному.
Когда Людка вошла, наконец, в свою полтрамвайную комнату, там никого не было – баба Поля застряла на кухне в разговорах с соседками, противный отчим Боря ушел на работу, а маму отправили в больницу «на сохранение» – ее надо было обязательно сохранять, потому что она плохо себя чувствовала…
Людка явственно вспомнила еще один такой одинокий день в комнате – этим летом они с мамой случайно остались одни на целые сутки! Бабушка уехала навестить сына Колю «с ночевкой», у отчима было дежурство.
Им с мамой никто не помешал сначала съездить на только что открытую ярмарку в Лужниках, купить там маме новые туфельки, а Людке – глиняную негритянку с синим пучком на голове, с глазками-синими бусинами и с красными выпученными губами, она почему-то сильно напоминала бабулю, когда та была в духе – а это редко случалось.
А ближе к вечеру удалось сходить на Центральный рынок за цветами.
И вот везде в комнате были расставлены по вазам, вазончикам и даже некоторым сахарницам и плошкам цветы – все, какие произрастали в середине лета, и такой был в их с мамой комнате чудный сладкий запах, что от счастья просто звенело в голове и хотелось почему-то плакать.
Мама и впрямь чуть не заплакала, когда раскрыла вечером обувную коробку, чтобы еще раз надеть новые туфельки – они с трудом застегнулись на сильно опухших усталых ногах.
Но решено было, что утро вечера мудренее – и они с мамой – о, счастье! – легли на мамин диван «поночевать» – а так Людка спала на одной кровати с бабушкой – выключили свет и включили телевизор, а там как раз вдруг показали передачу про реку Амазонку и огромных двенадцатиметровых анаконд – и лёвиков тоже показали! И тут уж Людка не выдержала и уснула на самом интересном месте.
Даже не успела попросить маму «покрутить огонёчек» в темноте – мама курила в этот раз в комнате, а тихий шелест высоких тополей в тишайшем переулке, разлет теплого ветра и тюлевых занавесок сливался в ту ночь с приглушенным великолепием джунглевых звуков из черно-белого телевизора – это был голос американской певицы Иммы Сумак…
…Когда бабушка наговорилась, наконец, с подружками своими – соседками бабой Настей и бабой Ниной – про «перьвого зятя своего Колю» и про встречу с ним внучки «в одинаре в Питере на вокзале» – отец провожал Людку до Москвы, а потом тем же поездом вернулся в Ленинград, где жил он тоже уже не один, а с какой-то тетей Ритой, которая прийти на Людкины проводы не смогла, так как ей стало очень плохо с животом – она, оказывается, вместе с отцом готовилась подарить Людке братика или сестренку – и к чему мне столько подарочков, недоумевала Людка, пусть бы жили бы мы все вместе в любой из наших коммуналок – но лучше в московской, родной, места бы всем хватило! – Людка так и спросила бабулю в лоб:
– Ба, а давай мы все – мама, папа, ты и все, и новая тетя Рита и может даже Боря этот – съедемся в одну квартиру, или в нашу, или уж ладно уж, вот к бабе Лизочке – а Инна Антоновна пусть в своей служебной в Москве поживет! И оба, кто родится, к ней пусть в ту квартиру пустую поедут – нет, мы их будем, конечно, навещать, а она с ними будет гулять целыми днями, чтобы те дома не орали – а то баба Настя сказала, что мне теперь и в школу пойти нормально не дадут – заорет младенчик ночами, тут уж и не уснешь.
Бабка Поля схватилась сначала за голову, а потом от смеха – за живот:
– Да, кыска ты моя белобрыска, вот никто ведь не научил, а уж какую коммунизьму развела в головенке своей соломенной, ой, уморила, ой, счас приду, в туалет только сбегаю!
А войдя вскоре в комнату, бабка с таинственным видом сказала:
– А знаешь, куда сегодня в гости мы с тобой пойдем, ни за что не догадаешь, потому ты с ними и не виделась никогда!
– Куда, Ба, куда – далеко?
– Ну вот закудыкала, нет, недалеко. На Кировскую, после магазина «Чайправление» три дома!
– А кто там живет?
– А тама твоя тетка двоюродная Маша с мужем и с твоими братьями троюродными теперь живет, вот кто! Недавно из-под Тулы переехали, муж ее, Орест Львович, большим человеком стал: как есть главный булгахтер на винзаводе, выписали их в Москву всем семейством – заслужил, воевал, орденов-медалей аж в ушах звон, в глазах блеск стоит!
– Ну надо же, и сколько же у меня теперь сразу братьев оказалось?
– А если бы не война – ты ее не знаешь, Бог миловал – так у тебя и дедов мно-о-го было бы, наши с Санькой братья все погибли, младший Мишка, средний Яшка, те холостые, старший Иван – он уж женатый был, Маруся его дочь, Петя самый старший в шпитале от ран скончался, в сорок третьем, детей так и не нажил со своей кралей, та все красоту свою берегла, до сих пор небось все бережет, да, Аким тоже – но тот в младенчестве помер, что это я… А у тети Маши твоей, к которой в гости пойдем, как есть-говорится семеро по лавкам. Семь сынов родила, мать-героиня, и никак не остановится – все до девочки хотят!
– Ба, да ну их. Давай не пойдем! Я что-то маленьких в колясках не люблю почему-то все больше и больше, а их там аж семь колясок! Еще обкакаются все, а нас заставят пеленки стирать!
– Вот дурья башка, эта Настька, опять девке все мозги проканифолила, вот зараза! Да ты что, кыска моя, этим ребятам уже – четверо сильно старше тебя. А пятый – твой ровесник Боря, а шестой и седьмой в детский сад уже пошли! А восьмым Маня беременна, думают тоже Машей назвать, если девочка будет…
– Ну вот еще, там еще один БО-РЯ! А вдруг мы с ним подеремся? Не хочу туда в гости, не нравятся они мне!
Но тут бабка Поля, как заправский знахарь и тонкий психолог, сообщила как бы невзначай:
– Ну и ладно, не ходи, сиди дома играй, я одна пойду. Я уж купила два кило сушек, два кило ирисок и пряников два кило – вот все гостинцы раздам, тебе ни пряничка, ни бараночки не отделю, раз ты такая упрямая.
Людка хмыкнула довольно ехидно:
– А я, Ба, мороженое больше всего люблю, ты что, забыла? Так что пряниками ты меня туда не заманишь, вот!
– И не собиралась тебя никуда заманивать – и вот тут Ба выложила козырную карту:
Просто хотела дом тебе тот показать – там перед самым парадным огроменный Лев каменный на часах стоит – вход сторожит, он с щитом еще…
– Ой, бабулечка, а когда мы пойдем-то? – живо засобиралась Людка, забыв про все остальное – А потрогать-то его можно, льва этого, а погладить?
– Да почему же нельзя-то! Одевайся, пойдем!
И Лев ошеломил – огромный, на гранитном кубическом постаменте, грозный, как рыцарь, но веселый и очень красивый.
Пока входили с бабушкой в высокий настежь распахнутый подъезд и поднимались с тяжелой сумкой на первый этаж, Людка головой обвертелась, чтобы на льва сзади посмотреть и узнать, как на него залезть можно.
Но Ба дернула за руку, а сама прокрутила два раза еле дребезгнувший звоночек с закрашенной надписью по его окружности «Прошу повернуть».
И как ни странно, их услышали и открыли. Провели по длинному коридору в огромную комнату с двумя большими окнами и черным потолком, закоптившимся, видимо, еще от буржуек гражданской войны.
Людка сразу же попала в теплые объятия большого и почему-то твердого живота тети Маруси, бабушку расцеловывал одноногий дядя Орест, сильно скрипя деревянным протезом, а семеро ребят мал-мала-меньше чинно стояли по росту и ждали молча своей очереди.
Тут тетя Маша командирским звонким голосом приказала старшему Володе взять сумку у бабушки Поли и помочь гостьям раздеться, потом проводить Людочку помыть руки и всем садиться за стол – Боря рядом с Людой!
Людка впервые в жизни сидела за столом с таким количеством мужчин и заметно стеснялась. Ей, как и всем, старший Володя положил на тарелку кусок белого хлеба, немного вареных макарон и сардельку.
Макароны, да еще и не посыпанные сахаром и не залитые яйцом, не зажаренные с корочкой, Людка терпеть не могла, а вот сардельки любила. Проткнув вилкой толстую шкурку, Людка очистила сардельку, но несколько неудачно – «с мясом», шкурку аккуратно отложила на край тарелки, а остаток мяса на вилке съела с хлебом, потом и вилку положила на нетронутые макароны.
И руки сложила чинно на коленях под скатертью, стала ждать компота.
Вдруг сидящий рядом Борька дико уставился на непонятную ему новую сестру, мгновенно схватил шкурку от сардельки с Людкиной тарелки и быстро проглотил, не жуя.
А сосед справа с утраченным сразу после знакомства именем просто ручонкой сгреб макароны и запихнул себе в рот их все. И тоже, кажется, не прожевал.
В гробовой тишине звякнула слетевшая на пол с тарелки Людкина вилка.
Далее был ужас и Ледовое побоище – тетя Маша зарыдала, закрыв лицо обеими руками, дядя Орест Львович схватил со стула полотенце и попытался встать, но быстро расчухавший расправу Борька ласточкой помчался к двери, однако, отец оказался проворнее и подставил ему свою деревянную «ножку».
Положение спасла бабушка Поля.
Театрально взмахнув руками, она завопила своим знаменитым на все Чистые Пруды баском:
– Стойте, ребята, сядь, Орест Львович, Маша, успокойся и разливай компот – вот вам гостинцы к чаю, сушки, пряники, конфеты – на всех хватит, налетай!!!
И старшие мальчишки строем, собрав посуду со стола, отнесли ее на кухню, а мы с Борькой разложили по тарелкам бабкино угощенье.
Компота было много, два ведра, наверное, и очень вкусного, и пряников в тот раз все же хватило на всех.
А хитрый Борька, когда Людку с бабкой всей толпой вышли провожать на улицу, ловко подтянулся на руках сзади постамента и встал за львом, делая ему «рожки».
– Лев и Обезьяна! Басня Крылова! – провозгласил торжественно дядя Орест.
А бабка Поля с легкой сумкой и душой благостно произнесла «Господь с вами!», поклонилась всем, вместе со Львом, взяла Людку за ручку и пошагала домой.
Продлёнка
Перед самым Новым Годом весь первый класс «Б» на уроке труда дружно расписывал самодельные поздравительные открытки.
На прошлом уроке были заранее бледной акварелью – розовой, голубой, желтой или зеленой – более-менее аккуратно или не очень – у кого как получилось – затонированы, а затем просушены четвертушки альбомных листов.
Но забыла, видно, любимая учительница Нина Михайловна сказать всем, чтобы надписали на обороте фамилии, и потому при раздаче заготовок Людке досталась противная розовая, с неровными потеками, чужая бумажка, а ведь сама она точно помнила, что старалась изо всех сил и выкрасила свою будущую открытку в изумрудно-васильковый чудный оттенок.
Правда, посередине тогда небольшая клякса получилась, но промокашкой удалось сделать пятно почти незаметным, вот только зря она еще по мокрому полю ластиком подтерла – небольшая такая дырочка наметилась, но ведь потом все равно на этом месте будет рисунок и надпись…
И все-таки жаль, что не того цвета заготовка ей досталась – ну да ничего не поделаешь, не будешь же у всех сорока двух человек выискивать теперь, где что.
А Нина Михайловна обещала, что открытки сегодня станут у всех волшебными!
Сначала она продиктует классу текст поздравления, все напишут его так, чтобы в середине, после слов «С Новым…» и перед словом «Годом» осталось много места, а потом раздаст по рядам трафареты с цифрами, и тогда надо будет закрасить пустые места и получится год, тот, который теперь и будет скоро новым – и чудесным!
Получив, наконец, от соседа по парте Алеши заметно уже замызганный твердый картонный трафарет, Людка сосредоточенно стала закрашивать его жирно-фиолетовой, едва держащейся на конце кисточки, краской, стараясь не сдвигать ни в коем случае, чтобы не размазать. Пришлось поэтому немного подкрасить пальцы и ногти…
Тут подошла Нина Михайловна, сказала «Стоп!» и аккуратно отлепила трафарет от будущей открытки.
На листке проявились четко четыре цифры: «1961», а дальше шли слегка расплывчатые и кривоватые слова, потому что чернильное перо у Людки было, как обычно, не очень-то хорошим – вот всегда так, в Детском Мире надо было перья-то покупать, а не в крошечном магазине Школьник напротив Курского вокзала!
Ну и что? А где же чудо-то? – чуть было не спросила Людка, но учительница сказала:
«Все справились? А теперь аккуратно поверните ваши открытки вверх ногами!» – Класс дружно зашуршал – и тут раздались восхищенные вздохи и оханья – и дошло, наконец, до Людки – вот оно, чудо-то! Год как был, так и остался неизменным – 1961-м!
…А после зимних каникул наступили «новые деньги», на монетках которых тоже была выбита эта волшебная цифра-перевертыш!
Мама принесла домой зарплату и показала бабушке и Люде эти новые, «маленькие», как сразу сказала бабуля, деньги.
Людка с самого первого сентября первого класса начала ходить на продлёнку, потому что бабуля «сидела с ребенком» – то есть, с младшим братом Славкой.
После уроков некоторые ребята не шли домой, а оставались в школе в группе продленного дня, там они обедали в школьной столовой, потом спали на раскладушках в классной комнате продленки, а затем – почти до вечера – делали уроки, и только в 6 часов их отпускали домой.
Школа Людкина возле Чистых Прудов была прямо напротив ее дома, две минуты бегом, но все равно бабушка старалась, с маленьким Славкой на руках, гулять в это время в школьном дворе, чтобы встретить старшую внучку-школьницу.
В те дни, что приходилось торчать в школе до вечера, Людка грустила и маялась – спать днем не хотелось вообще, а уроки она делала очень быстро. Единственной радостью оставался школьный обед – наваристые кислые щи, на второе обычно вкуснейшие тоненькие как пальчики сосиски с отлично промятым картофельным пюре, причем, без комков и на воде, а не на прогорклом топленом масле, как всегда у бабульки. А на третье часто давали сладкий компот и мягкую булочку с маком. Не любила Людка только коржики, от них начинала икать, и еще одно мешало всегда в школьной столовке – это противный запах хлорки от жирных пластмассовых столов.
Бабушка давала Людке на продленку каждый раз по три рубля. Некоторые родители платили за своих детей сразу за неделю, но Людку отправляли не каждый день, так как мама работала на Главпочтамте посменно и иногда сидела с сыном сама.
Вот и теперь, перед уходом в школу, протянула бабушка новую зеленую бумажку с цифрой 3.
Людка еще раз подивилась, как сильно отличаются новые, вкусно пахнущие маленькие денюжки от шлепморозистой большой трешки старого образца.
… С деньгами Людка впервые познакомилась еще в несознательном и полунемом возрасте – сидела как-то на горшке и вдруг на полу под кроватью увидела в густой пыли три блестящие желтенькие копеечки. Людка тут же быстренько и потому с громким чмоком отлепилась от своего горшка и поползла за сокровищами, зажала в грязном кулачке все три монетки и вернулась на горшок, ласково приговаривая: «Де-е-нюшки мои, де-е-нюшки!» Потом от нетерпения похвастаться побежала к бабушке на кухню и сразу показала, что нашла. Бабушка и все соседи, кто был на кухне тогда, долго смеялись, а соседка баба Настя сказала:
– «Ну, вот, девка, теперь пора тебе копилку заводить!»
А через некоторое время и впрямь появилась у Людки копилка – да большая, почти с нее ростом – это сосед-профессор Александреич снял с полки из кладовки и поставил там на пол ярко раскрашенного садового гномика с белой бородкой и в красном колпачке, в зеленой жилетке и синих шароварах. В руке, прижатой к толстому животу, гном держал настоящую курительную трубку и лукаво улыбался в усы. Александреич сказал, что зовут человечка Цверг и теперь он весь принадлежит милой Милочке, как тогда все звали Людку.
Колпак на макушке у Цверга слегка откололся, и было видно, что сделана вся фигурка из толстого белого гипса, а под колпаком на затылке имелась большая прорезь – и вот туда-то и надо было бросать деньги, чтобы их спрятать от самого себя – то есть, копить.
Все соседи, кто был на кухне, показали Людке, как это делать, и бросили в гномика по монетке – те гремели, падая, где-то внутри красных сапожек Цверга. Тогда и Людка отважилась расстаться со своим богатством – и все три копейки, глуховато звякнув, исчезли – то есть, накопились…
Людка сначала часто прибегала в кладовку проверить, не сбежал ли ее Цверг, и погладить его по красной обшарпанной шапочке за то, что он послушно стоял на месте и всегда улыбался. А денежки, между тем, копиться перестали, потому что бабушка сказала, что мы все бедные и денег у нас кот наплакал, то есть их просто нет… А на нет и суда нет – и Людка легко забыла про гнома.
В ее трехлетнем возрасте любимый дядя внес однажды в комнату огромную коробищу, снял с высокого подзеркальника старое зеркало и водрузил на его место чудесную вещь под названием телевизор. Пустую коробку отнесли в кладовку, задвинули в угол и поставили в нее гнома – так Цверг стал жить в своем собственном домике.
А Людка и все соседи стали смотреть этот телевизор. Днем показывали по новой – второй! – программе всегда одни и те же два чудесных фильма – или комедию «За двумя зайцами» – про цаплю одну, Проню Прокоповну, – «Обхохочешься! – говорила мама – одна вывеска на базаре чего стоит – хомуты “Сукинъ и Сынъ!”» – Или, самое главное, шел фильм-балет «Хрустальный Башмачок» про Золушку. Там не было слов, была только музыка и танцы. А Людка все понимала. После фильма этого Людка вышла на кухню и легко заскользила по гладкому кафелю на цыпочках – под свою музыку, которая слышалась сама, видно, где-то далеко на улице звучала? С тех пор Людка долго так пыталась ходить на мысочках, ей казалось, как балерина.
Один раз, когда она самозабвенно вытанцовывала на пустой кухне, вошел старенький сосед деда Паша ставить свой чайник и позвал Людку к себе в комнату – сказал, что у него гости и пусть она для них попляшет, а он подыграет ей на гитаре. Людка легко согласилась, вошла в веселую прокуренную комнату с чужими гостями, поздоровалась, а дед вдруг ударил по струнам «Барыню» – и Людка пошла-поплыла на цыпочках вдоль дивана и стола и стульев с громко прихлопывающими взрослыми, забыв про них совершенно, и остановилась, как только с резким звоном оборвался гитарный напев. Потом, будто очнувшись, низко поклонилась гостям, прижав руку к сердцу, как настоящая артистка, и послала всем воздушный поцелуй.
Раздался радостный рев и хлопки, и Людке стали совать в руки большие мятые и желтые рубли – она все приняла их с поклонами, а потом убежала к бабушке.
… После строгой разборки, откуда деньги, целых 7 рублей! бабушка отнесла их деду Паше, а он наотрез отказался их принять и даже обиделся. Бабушка ничего больше внучке не сказала, а вскоре купила ей новые тапочки: «Ведь старые свои ты до дыр протанцевала, балерина ты наша из Погорелого театра!»
* * *
В первый после зимних каникул понедельник сразу после уроков Нина Михайловна стала собирать с детей плату за продленку. Взяла у Людки бабушкину новую трешку и почему-то спросила, за сколько дней ей сказали заплатить. Людка ответила, что только за сегодня, потому что завтра и послезавтра у мамы – выходные.
– Тогда вот, возьми сдачу – и окруженная кучей детей, учительница рассеянно как-то отсчитала и отдала Людке один рубль маленький бумажный, один еще меньше железный, один полтинник и монетку в 20 копеек.
Это было так странно – сразу столько мелочи и маленький рублик – что Людка как ошалевшая, на всякий случай переспросила – «Это все мне?»
– Тебе, тебе, отойди, не мешай – и не потеряй!
В тихий час Людка все для себя уже решила.
Сделала уроки как всегда быстрее всех, сдала на проверку – писала она очень грамотно, но, к сожалению, отвратительным «куриным» почерком.
На эту тему возник даже однажды в классе после диктанта большой спор – Людкина лучшая подружка Оля, санитарка, писала крупно и красиво, а получила за диктант два балла – почти каждая красивая строчка была исчеркана красными чернилами. Взглянув со слезами на лебединую двойку, Оля подошла пожаловаться к Людке, которая получила отличную оценку и с удовольствием рассматривала пятерочку, красиво выведенную в конце ее диктанта. Оля вдруг молча схватила Людкину раскрытую тетрадку и подбежала к учительскому столу.
– Нина Михайловна, а за что Вы ей пятерку поставили – ведь тут у нее все строчки корявые, некрасивые, буквы разного роста и вообще! – обиженно и возмущенно завопила лучшая подруга…
– Оля, за грамотность! Ни единой ошибки! Написано четко, разборчиво, но, правда, не очень красиво. Ну, давай я все-таки припишу небольшой минус за плохой почерк.
И Нина Михайловна прибавила к Людкиной пятерочке минус… Людка как сидела за партой с красавчиком Алешей, так и окаменела и, не вставая, с ужасом получила от радостно вернувшейся Оли свою тетрадь.
Алеша был всегда справедлив и сразу высказал свое мнение:
– А вот и нечестно! А еще подруга называется!
Тут Людка схватила пенал и стукнула Олю прямо по темечку – получилось очень громко, на весь класс, деревянный желтый пенал был почти пустой, с карандашом и перьями. А Оля в ярости разорвала ненавистную Людкину тетрадку пополам…
В коридоре за дверью, куда их вытолкала обеих учительница, драка продолжилась – в полнейшей тишине Оля схватила подругу за обе жидкие белобрысые косички и сильно дернула вниз, так что два шелковых коричневых бантика упали на паркет. Людка молча вцепилась Оле в торчащие как у мальчишки уши и чуть их не оторвала…
Спас положение звонок – все кубарем стали выпрыгивать в коридор, и пришлось девчонкам вернуться в класс за портфелями – урок в тот день был последний, четвертый.
Молча прошли в раздевалку, молча оделись и вышли во двор. У самых школьных ворот на Олю, что шла с независимым видом впереди, вдруг напал здоровый четвероклассник и стал отнимать у первоклашки портфель. Почти уже выхватил, осталось только отцепить от ручки саму Ольгу.
Вдруг в воздухе что-то просвистело и шлепнулось прямо под коленки хулигану. Тот резко присел и брякнулся со всей дури на асфальт, Оля вырвала свой портфель и бросилась бегом за ворота в переулок. Мимо нее на жуткой скорости промчалась к своему подъезду Людка, успев выдернуть по дороге из-под ног рухнувшего верзилы рваный собственный портфель, который она метнула, не задумываясь, для спасения подруги.
Мир и дружба были восстановлены.
И вот теперь, имея на руках столько деньжищ, Людка в первую очередь после ухода пораньше с продленки зашла за Ольгой как бы погулять во дворе и с таинственным видом потащила ее к метро Кировская, где на всех четырех углах стояли зимой и летом ларьки с мороженым.
По плану, разработанному на продленке, было куплено одно эскимо за 11 коп для Оли и одно молочное за 9 коп для растратчицы – итого ушла одна монетка в 20 копеек.
Оля так и не поинтересовалась, с чего вдруг этот разгуляй. Ответ, однако, был у Людки заготовлен – нашла деньги на Чистых Прудах под лавочкой…
Следующим пунктом программы был поход в Детский Мир, куда родители их одних никогда бы не пустили – но ведь не пешком же они потащились, а поехали на метро, целую остановку, до Дзержинской, предварительно доев свое мороженое и ловко пристроившись у турникета каждая к незнакомой тетеньке.
Сначала Людка честно хотела купить на полтинник – а траты шли по возрастающей – в писчебумажном отделе китайские перья, которые отлично бы писали, но так и не купила. Забыла про них просто, когда увидела вымечтанный набор почтовых гашеных марок Бурундии с яркими тиграми, львами и куропатками…
Олька вся сразу обзавидовалась, стала ласковая такая, аж противно – ну и пришлось купить еще один комплект.
Вышли подруги снова на Кировской и пошли прямиком в угловую Филипповскую булочную с огромными китайскими стоячими вазами в каждом углу.
Потратив железный рубль, удалось купить целую кучу любимых сладостей, как то: по 100 граммов кос-халвы белой с арахисом, халвы тахинной ванильной, маслянистого печенья курабье бакинское, шакер-пуреков и трубочек миндальных по 3 штуки, да еще по куличику – детскому кексу с изюмом, каковые куличики были сразу же съедены на ходу.
Оставался рупь бумажкой и две копейки сдачи. Было решено зайти, наконец-то, в большую – дежурную – аптеку и купить по копейке две стеклянных палочки для глазной мази, чтобы кукол кормить как бы из поварешки с длинной ручкой – что и было сделано незамедлительно.
Однако, надо было здорово торопиться, а то бабушка еще, чего доброго, и в школу зайдет!
Но все обошлось – Оля помчалась к себе домой «до уголка», а Людка успела юркнуть в школьные ворота из переулка прямо за бабулькиной спиной.
Прижимая к животу промасленные бумажные кульки со сластями, к которым сразу же потянулся с рук бабушки шустрый братишка, Людка затараторила, что им сегодня на продленке выдали вместо обеда «сухой паек» – она слышала это выражение от девушки Гали – любимой соседки, которая часто летом ездила в пионерлагерь.
Бабуля поворчала, что вот, небось, плита в столовой не работала – электричество ведь штука ненадежная, не то, что газ – теперь будешь дома суп картофельный сейчас есть. А про деньги ни разу не спросила…
Как же тяжко было делать вид, слопав уже мороженое и кекс, что хочется есть – но бабуля сказала четко, что все сладости – только к чаю после супа…
… Вечером, когда пришли с работы мама и отчим, Людке было уже не до любимой кос-халвы. Ныло все – живот, зубы и совесть – а в кармане пальто шуршали предательски целлофановый пакетик с бурундиевыми марками и оставшийся от вранья рубль.
Людка незаметно положила рубль на дно бабушкиной хозяйственной сумки, а ночью плакала и металась, к утру поднялась температура и высыпали чесоточные красные точки – и тогда Людка призналась бабульке, что истратила целых рупь семьдесят – а бабушка так и не поверила, даже испугалась – ведь у девочки жар, вишь, что придумала – вот поправишься, и все будет хорошо!
Все и впрямь было вроде даже хорошо, никто ни о чем так и не догадался…
Потом, через несколько дней, случилась у бабушки «нечаянная радость» – в сумке на самом дне откопался внезапно «цельный рупь» – а то и до получки дотянуть было бы не с чего.
Атас!
В одно из воскресений февраля на катке Чистых Прудов народу было – битком, и расчищенного для катания места на льду не хватало.
Все и не катались, а только ехали, толкались и падали.
А мальчишки постарше возле самого выезда на лед затеяли хоккей.
Они азартно размахивали своими обгрызенными, треснутыми и перемотанными синей изолентой клюшками и бегали, как угорелые, сбивая всех подряд, за круглой плоской коробочкой заледеневшего гуталина.
«Канадцы хреновы!» – произнес чей-то рухнувший в сугроб дедушка и с досады замахнулся детской пластмассовой лопаткой почему-то на безвинного пацана, который как раз пытался его поднять. Малый тут же бросил это неблагодарное занятие и погнал к своим.
А рядом смирно стоял на двухполозных коньках, привязанных к белым валенкам прямо на галоши, внучок в серой шапке с красной звездой и длинной шубке «на вырост», туго перетянутой солдатским ремнем, и терпеливо ждал, когда же дед встанет сам и снова протянет ему лопату, чтобы уцепиться за нее и ехать дальше.
Светка и Людка, подружки-третьеклассницы, соседки по двору, как всегда по выходным, с самого «с ранья», как ворчала Людкина бабка, еще дома надевали коньки.
Грохали в них, каждая сначала по своему коммунальному коридору, потом – по ступенькам «черной» лестницы, и выходили почти одновременно в заснеженный двор.
Брали друг друга под ручку – Светка еле доставала подружке до плеча, поэтому Людка цепляла ее под мышку – и они катились на коньках по утоптанному снегу в свой нечищеный дворниками заледеневший переулок.
Одна – в черных «гагах», другая – в белых, сильно облупленных на мысах «снегурочках», но обе в одинаковых толстых вязаных рейтузах и видавших виды курточках «на ватине» – зеленой и синей, состеганных Светкиной теткой – портнихой вручную из материнских выцветших плащей-болонья.
Подруги сворачивали за угол заснеженного переулка и прямо по круглым булыжникам переходили трамвайные рельсы точно под указателем «Осторожно – дети!», потом ловко хватались за ананасные чугунные шишки ограды и перелезали в сквер.
Там пересекали бульварную дорожку, перешагивали через низенький деревянный частокол над прудом и по сугробам, боком-боком, спускались, наконец, на лед.
В тот день, откатавшись часа два и отморозив носы и щеки, девчонки вылезли той же дорогой на аллею и плюхнулись ненадолго на ближайшую лавку.
Подружки весело пыхтели, никак не могли отдышаться.
Из-под длинноухих шапок – «кибальчишниц» и из скинутых сырых варежек выползал пар и тут же исчезал в зимнем прозрачном воздухе.
Дымились, подтаивая на коленках, даже окаменевшие от снега рейтузы.
Очень хотелось снять шапку с мокрых волос, но этот номер точно грозил затяжным бронхитом – и лишением себя походов на каток.
И на скамейке сидеть долго тоже было нельзя – зубы начинали стучать примерно через десять минут.
Какой-то парень сказал уже, проходя мимо них:
– «Девчонки, движение – жизнь! Что расселись?»
И Людка со Светкой неохотно встали – но тут же взвыли: так наломаны были окоченевшие ступни старыми коньками на оборванных, в узелках, хлипких шнурочках!
Людке коньки давно уже жали «и в длину, и в ширину», а на новые денег у бабушки не было.
Людка жила с бабушкой, а та вечно жаловалась на маленькую «пензию».
У Людкиной матери была своя, отдельная семья. И тоже маленькая зарплата.
И мелкой Светке конёчки-то достались после Людки же, а вернее, от Людкиной соседки, и велики они были Светке размера на полтора.
Она напяливала свои «снегурки» на два толстых носка. Но шнурки тоже были не фонтан, то есть, гниловаты, и под конец катания ботинки безбожно вихлялись.
Дорога домой была мучительна, а потому и смешна до коликов. Спотыкались и падали через каждые пять шагов, и приходилось то и дело останавливаться, чтобы отдохнуть и отсмеяться.
«Надо было нам с собой ботинки взять, а то дорога всего-то минут пятнадцать, а мы сто лет уже на коньках ковыляем, ну точно, две инвалидки из ШД!» – ворчала, с бабкиными интонациями, Людка.
«Ага, Люд, ты что – окосела? Таскать еще с собой эти ботинки дурацкие… куда их класть-то, лучше уж так, налегке! А ты про какое такое ШэДэ?» – поинтересовалась любопытная до жути Светка.
«Не какое, а какую! Ты что, не знаешь, что ли, как дразнят 305-ю школу, которая возле кинотеатра “Встреча”?»
Светка нарочно, как болванка китаёзная в воротнике веером на соседском комоде, замотала головой в разные стороны, и Людка зачастила с выражением:
– «Школа триста пятая – самая проклятая! Мало в ней учеников – это школа дураков!»
– «Ну и чего?» – не врубилась подруга Света.
– «Свет, а ты сама туда не пробовала поступать? Чего-чего! Повторяю по буквам для тупых:
Шэ – школа, Дэ – дураков! Инвалидский интернат! Там дети на всю голову больные. А мы с тобой сейчас – на все ноги! Поняла?»
– «А-а-а! Так бы сразу и сказала! А вот мы и до нашей школы дотащились, теперь можно и полетать немного!»
Светка не чокнулась. Просто «полетать» у девчонок означало «прокатиться на школьных воротах»
Их школа стояла почти точно напротив их дома, в том же переулке, где они жили.
Школьный двор обнесен был мощной оградой из высоких чугунных черных прутьев с вызолоченными «пиками» на каждом копье.
По высокому цоколю некоторые прутки были кое-где раздвинуты, наверное, головами прогульщиков.
Этот двор когда-то давным-давно запирали на замок – остались здоровенные чугунные ворота, с оторванными напрочь верхними петлями.
Обе воротины провисали резко в сторону на нижних петлях и потому болтались без толку, настежь распахиваясь и почти перегораживая узенький тупиковый переулочек.
Местная дворничиха кое-как приматывала их цепями внутри школьного двора к прутьям ограды.
Для тех, кто понимал, ворота школы представляли собой потрясный и, главное, бесплатный аттракцион почище качелей или там каруселей.
Надо было отвязать цепочку на любой из воротин, потом разбежаться немного, оттолкнуться и встать обеими ногами на нижнюю перекладину железной скрепляющей рамы, уцепиться руками за прутья и – поехали!
Через какое-то время эта половинка чугунных ворот стукалась о квадратный столб, к которому она была прицеплена нижней петлей. И автоматом возвращалась обратно во двор. Вот тут уж начинался просто полет!
А если кататься вдвоем, сразу на обеих створках, то надо было одному встать спиной, а другому – лицом к переулку и так рассчитать промежутки между «полетами», чтобы не случилась вдруг незапланированная «состыковка».
И лишь одна мелкая неприятность портила клёвое катание – «немазаные» эти ворота отвратно и жутко громко скрипели и ныли на весь переулок.
Звук этот вызывал у «катальщиков» чувство бешеного восторга. А стук об столб – переворот внутренностей и тихий ужас в организме.
Но жильцам нижних этажей Светкиного с Людкой дома катание такое почему-то очень не нравилось.
Особенно – летом, и даже весной, – когда уже открывали окна.
Сами-то хоть бы разок прокатиться попробовали, эх! А то сразу – вопить, чтобы прекратили немедленно!
Вот в позапрошлом году, в начале мая, произошла с Людкой такая фигня, что и вспоминать неохота.
Как-то днем Людка одна «летала» себе, никого не трогая, на любимых воротах, животом почти наезжая сначала на свой дом, а затем быстро удаляясь спиной в самую глубь школьного двора.
И вдруг заметила, что в нижнем, крайнем справа окне, мельтешит нервная какая-то тетенька.
Тетка эта широко, но как бы беззвучно открывала рот и, видимо, долго уже грозила из открытого окна чем-то типа деревянной скалки!
Людка показала ей язык и тихо-мирно грохоча, продолжала наслаждаться полетом, стукаясь воротами об столб все быстрее и быстрее и едва удерживаясь при этом ногами на тоненькой железной жердочке.
Тетенька в окне появляться перестала, зато внезапно возникла в подъезде – угрожая тем же самым неопознанным предметом – и вперевалку, но довольно быстро, побежала в сторону Людки.
Людка тут же, как обезьяна с ветки, слетела со скрипучих ворот и драпанула, балбеска, в сторону дома, – навстречу врагу.
Тетенька широко расставила руки и ноги, как заправский вратарь.
Людка было уж прошмыгнула мимо, по стеночке, но тетка как-то изловчилась и успела ухватить ее сзади за шиворот старенького демисезонного пальтишка.
Воротник здорово треснул, отлетела и покатилась по асфальту давно разболтанная верхняя пуговица.
Полное торможение привело бы к поимке, поэтому Людка, как кошка, быстро присела, легко выскочила из собственного пальто и понеслась к себе домой раздетая, в одном летнем платье без рукавов.
Тетенька в ужасе застыла с детским пальтецом в одной руке и с деревянной длинной ложкой – в другой.
А Людка в это время уже стучала ногами в дверь своей квартиры и, подпрыгивая, пыталась достать кнопку звонка.
Ей, наконец, открыли удивленные соседи – слава Богу, не бабушка! и спросили, что за дела, куда такая спешка, и почему это взрослая семилетняя девица ведет себя, как хулиганка – надо же, всю дверь, небось, ботинками оббила!
Людка честно прокричала им на ходу: «Потому что пИсать очень хочется!» – и помчалась в туалет, и правда, очень хотелось пить и писать, – от ужаса, наверное, что сейчас к бабуле припрется тетенька с палкой, и мало никому не покажется.
А закончилось все довольно странно.
Время растянулось, как старая чулочная резинка от лифчика, но ничего не происходило.
Людка успела помыть руки, пообедать, и на всякий пожарный вызвалась даже помочь бабушке отнести грязную посуду.
Бабка, как всегда, ответила: «Сиди! Я сама!» – посмотрела на нее подозрительно, но ничего не сказала и ушла на кухню.
Людка места себе не находила, а потом вдруг вспомнила, как бабушка сказала однажды, что ее лучшее успокоительное – это вязание.
Не долго думая, Людка схватила начатый бабкой на четырех спицах носок, а для чего в клубок была воткнута пятая спица, так и не поняла – и через пару минут выпустила все петли и спутала нитки.
Но тут раздался неуверенный какой-то звонок в квартиру.
Людка не выдержала и полезла прятаться под кровать.
Протаранила головой, едва не разорвав, длинную до пола занавеску с кружевной кромкой – бабка называла ее «подзор» – и больно стукнулась лбом о пустой пыльный чемодан, ради прикрытия которого и развешивалась под матрас эта красота.
А к бабушке, которая не обнаружила еще «утрату пальта», пришел пожилой дяденька с объемистым бумажным свертком, перевязанным бечевкой, представился, как жилец с первого этажа и попросил разрешения передать для ее внучки новое пальто…
Бабка удивилась, но он ее успокоил тем, что жена его сегодня, якобы, мыла и красила окно на их первом этаже и случайно опрокинула на проходившую под окном Людку банку с краской.
Ребенок, то есть Людка – испугался, снял испачканное пальто и убежал.
И вот теперь они просят принять взамен старого – новое. Из «Детского Мира». И если что, то чек приложен, можно будет пойти и обменять на другое, извините нас, пожалуйста! До свидания!
Бабка, поворчав для приличия, что вот, мол, как же так же, поаккуратнее надо быть! а за нечаянно – бьют отчаянно, пальто приняла.
Потому что голову ломала уже давно – осенью покупать придется девке новую одёжку, а на какие шиши? А тут все одно к одному так прекрасно получилось! Какие люди-то добрые попались!
А ведь чертовка белобрысая бабке-то ничего и не сказала! Что без пальта-то с гулянки пришла! То-то она помогать вдруг вздумала! Сейчас пойду ей всыплю.
Нет, не надо. Скажу, как есть: что ей пальто новое взамен старого соседи с первого этажа подарили, носи, мол, девочка, на здоровье!
Людка очень обрадовалась такому исходу, но новое пальто невзлюбила.
А через год выросла и из него – и забыла.
И соседи те куда-то вскоре переехали, больше она в этом окне тетеньку не видела. Вот.
Но сейчас-то была зима, в самом разгаре: все окна плотно забиты ватой, и даже форточки нигде не открыты. Никто и не услышит визга ржавых петель!
Вот только ноги в коньках уже почти не держат. Надо же и передохнуть чуток! Или на воротах все-таки проехаться, что ли? Да ну, неохота в этих «гагах»!
Легкая маленькая Светка уже взгромоздилась на ворота, ловко просунув лезвия своих коньков боком между прутьями, крепко уцепилась руками в мокрых варежках и поехала, спиной к переулку, лицом к Людке. Обещала, что она – недолго.
Людка решила на воротах не кататься. Она села, как на диван, в высокий пушистый сугроб на краю школьного двора и блаженствовала, наблюдая за Светкиными «полетами».
Светка раскачивалась все быстрее и быстрее, и висла на руках, задрав голову и глядя прямо в небо, на летящие в рот крупные снежинки.
Вдруг сзади нее, в переулке, неожиданно возник прямо по ходу «полета» невысокий гражданин в огромной лохматой шапке.
Людка сразу выскочила из сугроба, замахала руками и завопила изо всех сил:
– «Светка, АТАС!!!»
Но Светка радостно засмеялась на ужимки подружки, продолжая откатываться назад и ничего не замечая.
И «снесла» мущинку воротами аж на середину переулка.
Ворота загудели, потом задрожали и остановились.
Светка слетела с них ласточкой, оглянулась – и вдруг быстро-быстро покатила прочь по переулку на разъезжающихся «снегурках».
Сбитый мужичок лежал на снегу навзничь, «крестиком», широко разбросав ноги и руки, и громко мычал.
Потом он сел, согнул ноги, а руками стал пытаться помочь себе выбраться из нахлобученной ниже глаз лохматой шапки.
Шапка не поддавалась.
Мужик упорствовал и бубнил из-под нее что-то вроде:
«Ох и мля!! Как-к-к же меня шатануло-то! Хор-рош! Ух, молодец я, что хоть башку пригнул!!!»
Людка, пытаясь догнать красиво въезжающую в их двор Светку, спринтерским бегом на кончиках лезвий обежала мужика по кругу.
При этом ее почему-то так и подмывало крикнуть ему: «Дяденька, а у Вас вся спина – белая!»
Но – все же не решилась. Хоть на этот раз все было бы чистой правдой…
А по родному, заснеженному переулку, в морозном воздухе распространялся вокруг этого, очень живого – и громко матерящегося дядьки – жуткий вонизм от спиртного перегара.
Тухлый и тяжкий, неистребимый запах кислятины.
Такой знакомый и Людке, и нагло смотавшейся после Людкиного «атаса» подружке Светке – по их собственным папашам.
И долго еще звучала в тихом переулке только одна бессвязная фраза мужика:
«Ну ваще – атас!!!»
День рождения
Людмила училась в новой школе, в шестом классе, была круглой отличницей, в прямом и переносном смысле, и была в этом классе и в школе этой тоже в круглом одиночестве.
И тоска душила ее неимоверная, просто хоть вой.
В придачу ко всему начались неожиданные для Людки физические страдания.
Совсем недавно она стала, как это тогда говорилось, Девушкой.
Второго января Людмиле исполнилось тринадцать лет.
У всех взрослых был выходной, у детей – разгар каникул.
Вечером Людка должна была пойти на елку в Колонный зал Дома Союзов. Этот билет был подарком от мамы, а вернее, от маминой работы «за отличную учебу и примерное поведение» ее дочери.
Но никто – ни мать, ни любимая Тёта – жена дядьки, ни тем более бабка, просто дремучая в таких вопросах, – короче, никто не предупредил ее, не рассказал, что делать, если из тебя вдруг зафонтанировала кровь, и не прекращается вот уже несколько часов, а ты сидишь, запершись, в коммунальной ванной, и истекаешь, как зарезанная, а соседи уже долбят в дверь, чтобы ты, наконец-то выходила. Или, проще, вылезала.
«Да заткнитесь же вы все! – мысленно орала Люда. И вдруг ее осенило – надо “заткнуться”» самой. Понапихав между ног два полотенца и каким-то чудом натянув на все это трусы, завернувшись в простыню, Людмила выскочила из ванны и протопала молча мимо возмущенных соседок.
«Три часа сидела, нахалка маленькая!» – сказала не кто-нибудь, а любимейшая соседка тетя Лида.
Вернее, любимейшей была ее дочь, Галка, ровно на десять лет старше Люды.
Галка-болгарка, настоящая; по отцу фамилия ее была Валева. Господи, как красиво звучало – Галя Валева! Галка имела 33 размер ноги, талию 46 см, тоньше на 1 сантиметр, чем у Бриджит Бардо, рост ниже Людки на полголовы и чудесные, длинные до пояса, абсолютно черные, блестящие как сталь и прямые волосы. Короче, красавица, немой укор и полная противоположность всем неуклюжим недотыкомкам, недосягаемой прелести девушка-мечта!
Людка во всем старалась подражать Гале.
Только вот была одна большая и непреодолимая проблема – Людкина толщина и некрасивость, а также яркая белобрысость. Если бы Людка была хоть немного красивой и худой, если бы волосы у нее были бы черного цвета, а глаза не карие, а голубые, то тогда… Но что говорить о том, чего никогда не будет! Вот Галочка была красавица! Однако, Людкина бабка и некоторые другие старухи в коммуналке называли Галку за глаза «перестарком». Идиотки!
Когда Людке было лет десять, Галке отец привез из Болгарии первые туфельки на рюмочках-шпильках, цвета переливающегося мушиного золото-зеленого брюшка.
Людка с восторгом смотрела на это чудо на Галкиных изящных ступнях. А та вдруг сказала: «Мила, померяй и ты, если хочешь!»
Это было что-то! Людка легко влезла в эти золушкины башмачки и долго не могла оторваться от зеркала, любуясь туфельками. А Галка вдруг огорченно сказала как бы в никуда: «Господи, какие же у тебя красивые ножки! Ну почему же мои – такие кривые, да еще и тонкие, как вареные макаронины!»
Люда опешила, быстро сбросила туфельки и сказала: «Галочка, ни у кого в Москве нет таких красивых соседок, как ты! Никто так красиво не одевается, как ты! У тебя самая тонкая талия! Какая разница, какие у человека ноги, если он самый добрый на свете!»
Только Галке Людка позволяла называть себя Милой.
Однажды бабка первый раз, незадолго до школы, взяла Люду на все лето с собой в деревню к своей сестре, бабушке Саше.
В первый же деревенский вечер, на закате, когда пастух пригнал скотину, баба Саша вышла за ворота с куском посоленного черного хлеба и стала зазывать домой свою корову: «Милка, Милка, Мил-ка!!!»
– «Что, она меня зовет?» – спросила у своей бабушки Людмила.
«Нет, это она корову кличет, ее тоже Милка зовут!».
Тут в сбитую из сухих ракитовых палочек загородку в раскрытые ворота степенно вплыла комолая, пестрая и что-то жующая Милка.
Она была очень красива, с большими добрыми и грустными карими глазами, обрамленными длинными густыми ресницами, с огромным животом, слегка облепленным присохшим зеленым навозом.
«Ба, больше не зовите меня никто “Мила”! Я же не корова».
Обе бабушки рассмеялись. Родная, московская, бабка сказала своей сестре: «Веришь, Саня, когда наша лифтерша – татарка Катя – сказала ей однажды “Здравствуй, Люся – я на тебе женюся!” – наша девка, а ей года четыре было, ответила: “Баба Катя, никакая я тебе не сю-сю, а Людмила! А то здороваться не буду, раз ты не со мной здороваешься!”»
Людка, укутанная в простыню, вся дрожа в полутемном, не просто холодном, а ледяном после нагретой ванной коридоре, беспомощно взглянула на недовольное лицо соседки тети Лиды и вдруг увидела за ее спиной Галку.
Тогда Людка инстинктивно, не помня себя, кинулась к Галке на шею и, пытаясь проглотить подступающие уже всхлипы, быстро-быстро зашептала ей:
– «Галочка, помоги мне, я, кажется, умираю!»
Галка молча втащила Люду в свою комнату, захлопнула дверь на замок и сказала:
– «Ну, что с тобой, садись, рассказывай!»
– «Сесть я не могу, из меня сильно течет кровь, и я, наверное, скоро умру, я читала, что от потери крови медленно умирают. Галя, спаси меня!» – тут Людка разрыдалась.
И Галка спасла. Не засмеялась, не назвала дурой, не побрезговала.
Галка достала огромный кусок ваты, марлю и полиэтиленовый пакет из-под хлеба, ценный, стиранный-перемытый после каждого использования дефицит.
Слава Богу, что трусы Людкины еще не промокли, только одно их двух махровых полотенец все было в неправдоподобно алой крови.
«Ну, вот и все, кровь будет идти примерно дня три-четыре, и надо будет менять вату как можно чаще, а потом все пройдет. У меня, например, всегда семь дней, и живот болит, и голова. И так будет теперь каждый месяц, как у всех молодых особ женского пола».
Галка говорила легко и серьезно, и до Люды вдруг дошло, что если у всех, тогда не страшно!
«Полотенца свои оставь у меня, я простирну и повешу в кухне над вашим столом».
«Галочка, ты моя самая-самая!» – и Людка, вне себя от счастья, что смерть отступила, шмыгая носом и тапками, помчалась в свою комнату.
«Людонька, с днем рожденья тебя!» – крикнула вслед Галка, но Людка уже не услышала.
Американская Вонючка
Шла грустная московская зима, и Девочке-семикласснице часто хотелось плакать.
Можно было бы прокатиться на горке в родном дворе, вместе со всеми, «паровозиком», или пойти на каток на Чистых Прудах, но что-то уже не тянуло.
Да и коньки стали безнадежно малы, а новых не купит никто до следующей зимы. Денег нет.
Даже любимые книги больше читать не хотелось.
Хотелось только какой-то ласковой любви, или, например, заиметь бы старшего брата!
У Девочки брат был, только – младший, мелкий хулиган: то за косу дернет, то под локоть подтолкнет, когда сестра уроки делает, упражнения пишет. Приходилось хватать два самых толстых учебника и бегать, как дурочка, за шустриком, чтобы настучать ему по башке, если, конечно, догонишь!
Ну какая тут ласка?
Мать с отчимом все грозятся развестись, бабка ругается, что тесно.
Дома тошно, на улицу одной идти неохота. Что же так тоскливо-то?
Как вдруг: все счастливые вещи случаются «вдруг» – матери на работе предложили переехать в другую коммуналку, «за выездом в малонаселенную», всего-то соседей – три стола на кухне! На маму будут «записаны» целых 2 комнаты! А дом, к тому же, в соседнем переулке – в трех минутах пешком от старого, и вообще рядом со школой.
Вот это была радость!
Переехали быстро, вещей и мебели не было почти.
Бабушка сказала: «Вот мы гольтепа-то: собрались в баню – и переехали!»
У Девочки с бабушкой появилась теперь своя комната. А мать, отчим и брат стали жить в соседней огромной комнатище, где была перегородка, за которой мама сделала себе с отчимом уютную спаленку.
Шестилетний брат спать пожелал, как барин, «в гостиной» на новом бархатном «диван-диваныче», раздвигающемся книжкой, и требовал каждый вечер его себе раскладывать, хотя умещался три раза и на не разложенном.
Бабулька пригрозила сурово: «Ну теперь только попробуй, надуй на этот диван – сразу сковородку горячую к заднице приложу!»
Подействовало резко – и бывавшие прежде на старой кровати «конфузы» прекратились вовсе, брательник слетал с обожаемого дивана в туалет «ласточкой».
Все в семье радовались, и Девочке, конечно, тоже нравилось новое жилье в смысле простора после четырнадцатиметровки на пятерых, после спанья с бабкой на одной кровати.
Но – жалко было оставить свою кладовку, где она читала ночами напролет; жалко было старую квартиру вообще, старый двор; а главное, жалко было расстаться с куском детства.
В старой квартире все было просто, тепло и сердечно. Там никто не кричал друг на друга, и соседи были даже ближе, чем родня.
Но на новом месте – правду говорят, что нет и добра без худа – мать с отчимом стали отчаянно «собачиться»; а бабушку начала просто сживать со свету новая соседка.
Это была одышливая, пузатая, но молодящаяся старуха – Анна Васильевна, пенсионерка из первых советских московских лимитчиц.
Девочкину бабушку просветили другие соседи, что была эта Анна когда-то помощницей домоуправа по очистке московской жилплощади от тунеядцев.
Ходили также слухи, что Аннушка эта, срывая якобы под видом проверки пломбы с «бронированных» комнат и квартир «выселенцев», натащила к себе в гнездо чужих картин и ковров. А под паркетом у нее и вовсе был спрятан настоящий клад из золотых царских десяток.
И поэтому А.В. никогда не соглашалась ни на обмен, ни на переезд в новые, «улучшенные условия».
А перед тем, как выйти в кухню, в туалет или в ванную, она всегда гремела своими ключами и запирала комнату.
Никто и никогда не был у нее в гостях. Старуха жила в полнейшем одиночестве.
Поэтому ей хотелось общения, и она практически не вылезала из кухни, или же часами трепалась по коммунальному телефону. Скрипя старым «венским» стулом перед тумбой с аппаратом, раздавала соседям оглушительные характеристики.
Обойти ее в узком коридоре было почти невозможно.
Получалось, что живет она «хуже, чем с чертями в омуте, как в сказке Пушкина ‘НА ДНЕ’, но надеется их всех, толоконных лбов ентих, все же воспитать по-совецкому».
Иногда кто-нибудь из соседей просил ее говорить чуть потише. Та, не отнимая трубки от уха, отвечала одно и то же:
«Какое вы имеете такое право вмешиваться в чужие разговоры! За телефон уплОчено!»
И народ покорно слушал о себе всякое…
Звонила она, начиная орать в трубку всегда одно и то же:
«Але, это комитет? Пенсионерских активистов? Хто ето тама?
А ето – Свинухова, Нюра! Да я, я!»
(Иногда другая соседка – молчаливая сухая старушка Нина Ивановна, если проходила по коридору и слышала этот «зачин», тихо шелестела, заворачивая за угол на кухню: «Головка от. я!»).
Девочка немедленно стала звать соседку Нюрой Васильевной.
«Да Анна я, Анна» – возмущалась Нюрка.
– «А тогда можно обращаться к Вам кратко – А. Вэ.?» – притворно наивничала Девочка, ведь Нюра явно не смотрела Республику ШКИД и не слышала про «Американскую Вонючку».
«Тилигентных» эта Нюра ненавидела страстно, но и таких, как она сама, из «простых», терпеть не могла. А уж «пацанву ихнюю – спиногрызов» – особенно.
Она считала себя полной хозяйкой в «своей» квартире, а тут взяли, да еще пять человек подбросили, причем, с двумя детьми, итак дышать нечем! – И она зимой распахивала кухонный балкон и «травила как тараканов» всех, кто вынужденно находился на кухне у плиты.
Первой слегла бабушка, с воспалением легких. Потом простудился маленький брат, хвостиком бегавший за бабулей по всей квартире.
Отчим не выдержал и однажды, правда, слегка подвыпив, пошел было «бить твари – Нюре морду», но та быстро пригласила знакомого участкового милиционера. Тот пригрозил 14-ю сутками ареста «в случАе мелкого хулиганства».
И отчим притих.
Мать нервничала, но тоже боялась Нюру.
Другие соседи съезжали один за другим, в квартире шел вечный «обмен», оставались жить только совсем уже горькие пьяницы или недавно отсидевшие в тюрьме, которым «грозил 101-й километр после первого же привода в ментовку».
Народонаселение коммуналки обладало скудными средствами и поэтому тряслось за каждую буквально копейку.
Некоторые даже за квартиру не платили во-время.
И тогда наступал Нюркин «звездный час». Это была песня! Ёе песня!
В конце каждого месяца Нюра рассчитывала квартплату – всегда сама и только она одна; никогда здесь, в ЕЁ квартире, не смел никто больше делать расчет «по очереди».
«Дело ясное, что дело темное» – ворчала бабушка.
Но Нюра, уперев руки в бОки, выступала на кухне, как Салтычиха, давя всех несогласных своим огромным животом. Её боялись и покорно вздыхали, замолкая. Униженно просили подождать…
– «А что Вы хОчете, что б я одна за вас за всех платила? Денег у их нету! Просто жить надо по-одному, живоглотов не плодить, да економить, тогда и денег занимать ни у кого не придется,» – втолковывала А.В. коммунальным беднякам.
И вот однажды Девочка увидела, что Нюра, взгромоздясь в коридоре на венский стул, что-то подкручивает в своем счетчике над дверью.
Потом у всех появились счета на рубли с копейками, трешки и даже пятерки, – у должников – и только у Нюры опять выходило меньше рубля.
Тогда Девочка из интереса решила проверить Нюркину «арифметику», вывешенную для оплаты на тетрадном клочке, наколотом на гвоздик над телефоном.
И вдруг обнаружила, что та, умножая ноль на 5 человек Девочкиной семьи, получает в итоге 50 копеек. Общая же сумма квартирных затрат не увеличивалась.
Поэтому Нюркин «полтинник» на деле оплатила бабушка.
Девочка подумала и постучала к Нюре в комнату.
Минуты три за дверью никто не отзывался, но шуршали бумажки.
Потом раздался некий звук, похожий на звяканье сдвигаемых ногой пустых бутылок, и вопрос через закрытую дверь: «Чево надо?»
Девочка громко сообщила: «Надо вернуть нам пятьдесят копеек!»
Тут соседка вышла, наконец, из комнаты и выпучила глаза: «Чево-чево?!»
Девочка попыталась указать Нюре на ее арифметическую ошибку в расчетах за электричество.
Причем, на пальцах – то есть если мы к нулю прибавим ноль и так пять раз, то и получится ноль, и что А.В. должна теперь вернуть зря уплаченные их семьей целых пол-рубля.
– «Ах, вы, сволочи, проститутки, научили вас грамоте на свою шею! нА вот тебе твои десять копеек и иди отсюда! Житья от их нету!» – и Нюра попыталась сунуть в карман школьного фартука Девочки почему-то гривенник.
Девочка отскочила как ошпаренная и заорала: «Да подавИтесь Вы всей своей мелочью сразу, и это сами Вы – старая сволочь!»
– «Почему это – старая?» – возмутилась Нюра, – «ах ты, хулиганка, и тебя в милицию сдам!!!»
На шум выскочила мать, сказала Девочке строго: «Быстро домой!», втащила дочь за дверь своей комнаты и зашипела: «Ты что, с ума сошла? Нашла с кем связываться! Да она какую хочешь гадость нам может сделать, ее обходить надо за версту, как помойное ведро без крышки!» – «Будет же ей крышка, этой гадине! Дождется, наконец!» – заорала Девочка и выскочила из квартиры, изо всех сил хлобыстнув дверью.
* * *
Дожидаться пришлось недолго.
Как будто нарочно, в тот же вечер Нюра, возвращаясь из магазина, который был прямо в их доме на первом этаже, ухитрилась-таки сильно «пострадать, не отходя от кассы». То есть, от лифта.
На ночь дверь квартиры, находившейся на самом чердаке под крышей, закрывали изнутри на здоровенную толстую цепочку.
Но у Нюры ночь начиналась с девяти часов вечера. И она в наглую вешала цепь на дверь в это время. Так что задержавшиеся где-нибудь допоздна соседи, открывая дверь своими ключами, вынуждены были дергать цепь и звонить в общий звонок, чтобы хоть кто-нибудь из живых проснулся и впустил их в квартиру.
Под этот трезвон в коридор, как на сцену, выплывала А. В., в мелких тряпочках-папильотках на почти лысой голове, в цветастом засаленном халате, из под которого торчал длинный, мятый и очень несвежий подол ночной рубахи, и начинала вопить про «отселение таких сволочей из столицы за аморалку».
И хотя даже в гостиницы посетителей пускали до 23 часов, все Девочкины соседи стремились быть дома вечером до девяти – из-за Нюркиного визга.
«Я вам тут всем устрою 41-й год!» – распиналась на кухне Нюра, помешивая здоровой палкой в тухлом баке с кипящим в щелоке бельем, заняв и залив всю плиту.
«А почему не 37-й?» – спросила однажды старуха-соседка Нина Ивановна.
– «А тебе что, мало тогда было, еще захотела повторить?» – съехидничала Нюра.
Нина Ивановна схватилась рукой за сердце и тихо ушла с так и не разогретым чайником в свою комнату.
А у «Аннушки»-Нюры вдруг возникла, – видать, от воспоминаний о прошлом, – острая потребность кое-что купить (очевидно, бутыль подсолнечного масла…).
Скорее всего, ей резко захотелось выпить, а у нее кончился любимый ею портвейн «Три семерки» (Бабушка сказала как-то: «Шила в мешке с пустыми бутылками не утаишь!»)
В тот чудный летний вечер, как только Нюра вышла часов в восемь из квартиры, кто-то взял и «навесил» без нее цепочку на дверь.
Старенький скрипучий лифт дребезжал всегда на весь дом. Оглушительно громко захлопывалась чугунная дверь. Полз этот допотопный подъемник что вверх, что вниз одинаково долго.
На первом этаже к лифту вели три крутых ступеньки.
Дождавшись пустого лифта для подъема, надо было сначала открыть чугунную дверь шахты.
Причем, «на себя», – и одновременно держась за эту самую дверь так, чтобы она не «снесла» человека на бетонный пол подъезда.
И только затем спокойно открывать мелкие дверцы кабины.
Все жильцы дома наловчились входить в пустой лифт, вплотную притираясь на особо опасной верхней ступеньке животами к двери шахты.
Если же те, кто ждал внизу, видели сквозь сетку, что лифт идет на спуск, но он не пустой, а занят, то даже и не пытались взойти на ступени.
Нюрка, повесив на руку у локтя свою клеенчатую продуктовую сумку с тяжелыми бутылками (мать Девочки величала такие грязные баулы «торбами»), нажала снизу на уже горевшую красным кнопку вызова.
Всегда бормоча себе что-то злобное под нос, когда думала, что одна – понять из ее монолога обычно можно было только два «шипучих» слова: «сволочи» и «проститутки» – она как-то не заметила, что лифт идет вниз не пустым.
Нюра живенько взгромоздилась на верхнюю ступеньку, заранее вжимая в себя толстое пузо.
Лифт приехал, но в нем находился молодой человек, который куда-то, видимо, очень спешил.
Выходя, он «стремительным домкратом» распахнул чугунную дверцу и шарахнул ею по всей Нюре с ее бутылками, чуть не размазав по стенке.
Нюрка молча снопом свалилась со всех трех ступенек.
Молодой человек проскочил было мимо, но Нюра помешала ему под ногами.
Поэтому, пробежав шага два по мягкому, он все-таки притормозил, вернулся и попытался поднять упавшую тушу.
Но тут Нюра, частично придя в себя от того, что ей наступили на живот, постаралась самостоятельно проползти на четвереньках в распахнутую кабину.
Парень застыл сзади нее «на подстраховке».
Нюра обернулась, стоя при этом на локтях и коленках, через плечо, а, вернее, через зад, увидела, что тот еще не убежал, и немедленно начала обкладывать наглого юношу отборным матом.
А зря.
Потому что он вдруг схватил ее сзади за загривок, приподнял и дал ей в сердцах здорового «пенделя», одним махом запихнув ее внутрь лифта.
И захлопнул за ней тяжкую дверь.
Нюра приложилась челюстью к железному мутному зеркалу на задней стенке кабины, увидала вдруг в нем себя-любимую и на время потеряла дар речи.
А сумку свою ни на секунду из рук не выпускала. Из «ридикюля» этого текло, он так и висел у локтя, мешая дотянуться до верхней кнопки.
Через какое-то время упорная Нюра все же ухитрилась нажать занятой рукой на нужную цифру 6.
Из баула при этом вылились остатки портвешка и затекли ей подмышку.
Но лифт пополз вверх, и Нюра, продолжая громко стонать и материться на весь дом, вышла, наконец, на своем этаже.
С трудом достала из-под осколков ключи со дна саквояжа, с трудом провернула железную болванку второго замка, попыталась открыть дверь – и…
Цепь на входе издевательски лязгнула изнутри.
Нюра стала нажимать на кнопки всех соседских звонков. Ответом ей была гробовая тишина внутри квартиры.
Тогда она заколотила в дверь ногами и громко заорала, как в лесу: «Эй, эй, ау-у-!!»
В коридоре появилась Нина Ивановна.
Глядя сквозь щель на Нюру, вежливо, но строго спросила: «Вам кого?»
– Тут Нюра завыла в голос: «Откройте, с-у-у-уки-и-и!!»
Нина Ивановна спокойно ответила: «Сука у нас в квартире только одна, закрывает на цепь всегда ровно в девять, вот пусть она тебе и откроет!», – развернулась и пошла.
– «Нина, Нина, прошу, открой! Мне в уборную надо!»
Нина Ивановна вернулась, откинула цепочку с двери и сказала:
– «Учти, я тебе открыла только потому, чтобы ты здесь под дверью не нагадила.» – Но Нюра уже не слушала, а рванула в туалет.
Наутро Анна Васильевна вышла на кухню с подвязанной платком челюстью, и с каким-то даже восторгом показывала Девочкиной бабушке, заголяя халат на своей заднице, огроменный черный синяк, в виде четкой подошвы размера так 46-го, даже вроде «с подковкой и гвОздиками»!
Дверь на цепочку она стала закрывать ровно в 23.00, «как по закону»!
Про хомяка, или Животная любовь
Вот как вот можно, мущина, с собачками своими в набитой электричке, да без намордника? Что значит, всегда без намордника, я же не про вас лично! Не укусит, говорите? Ну, не знаю. А что теперь спрашивать, вы ведь сели уже…
Животных не люблю. Не обижаю, это нет, но – не люблю. Почему? Да как вам сказать… Вышла со мной, давно уж тому, одна история… Вы, сов. случайно, не из Москвы ли будете? А я вот из ней, из матушки, да из тех самых времен, то есть из «Епохи сокрушительного дефициту». Небось, и не слыхивали об таком? Нет? Молодой ишшо. Тогда вот послушайте бабу Настю, меня, то ись.
Жили мы с соседями, всегда дружно, в самом Центре, возле почти что ГУМа.
Я пенсию свою внучатам всю отдавала, а сама, грешным делом, подрабатывала.
На дефиците. Не подумайте, что спекулировала. Ни в коем разе. Просто вставала я рано, как чума болотная. И шла к открытию ГУМа нашего очередь занимать, за чем ни попадя.
Вот стою в первых рядах передовой советской стародежи за французскими длинными замшевыми сапогами… Очень красивые сапожки, сами коричные, а внутри – мехА натуральные белые.
Дорогущие, заразы – 78 рубликов, отдай – не греши! Грузинец бы за 100 купил, это точно. Они понимали!
Сказываюсь окружающим, что для внуков встала, секундочку, дама, вот должны подойти они!
А сама-то осматриваю, обернувшись, кто очередь свою продвинуть хотит.
Вдруг гляжу – Людочка! Была у меня соседка молодая, Людочка, учительницей в школе работала. Стоит позади меня человек за сто, и стоять ей с того места, где она очередь заняла, уже часа три-четыре осталОся. Я попросилась у задней женьшины отойти – подхожу, однако, к соседке. Говорю, что продам ей очередь, по тарифу, за червонец.
Пока ее 37-й размер не закончился. Ну и сговорилися.
«Спасибо-спасибо! Деньги дома мне отдашь! Вечером! Что сей момент-то мошной тута трясти?»
Ну, ладно, жду ее вечером. А она домой-то все не возвращается. Ну, думаю, загуляла девка наша на радостях, сапожки новые обмывает. Собираюся уж спать ложиться. Как вдруг – ключ в дверях поворачивается, Людочка входит в квартеру.
Ба-а-тюшки – светы, рыдает в голос! Однако, в сапоги новые обута, ладненькая такая, юбчонка чуть гузку прикрывает, ножки как у куколки.
Идет прям на кухню, водички попила из чайника своего остылого, рыдать потише стала. Протягивает мне десятку – «красненькую».
Сама тычет рукой на сапоги, вниз, а я-то, дура старая, и не заметила сразу: как есть вся ступня ее с пальцами скрозь дыру огроменную почти проскакивает на левой ее ножке!
А что было-то?
Говорит, сапожки новенькие как купила, так сразу в ГУМе и наобула, а старенькие свои растрепайки заложила в коробку от новых, да в помойку выбросила.
И потом поехала к тете с дядей в гости, денежек подзанять, мне десяточку выплатить за труды. Чаю у них только попила, стала домой собираться.
Ножку сует в правый сапог, застегивает молнею-то, лепота, как красиво, даже братишка – малец двоюродный похвалил, клёво – сказал!
Сует ножку в левый сапожок, да что за такое? Не лезет нога-то! А внутрях чтой-то мягкое зашугалось-задергалось, живое чтой-то! Людочка – в ужасе, но сапожок сняла и стала ручкой ощупывать его да рассматривать, и что же?
Подлый там хомяк брательников гнездо себе уж свил, шерсти белой натуральной до лысости внутрях сапога понадергал, да по шву по замшевому в мыске, быстро-быстро, прогрыз себе дырку для выхода, коль его ногой подпихивать стали! И убёг на балкон, тама он в акварии пустом жил, хамский подлец!
А ехать-то домой надо – да не ближний свет, район-то спальный самый у дяди с теткой, в Центер-то никто задарма на такси, да с голой ногой ишшо, и не повезет, я чай!
Дядя Людочкин хомячка того – паршивого, прости Господи, засранца обоссатенького, за рупь на Птичке на Таганской купленного, – хотел прям с балкона об земь хряпнуть со злости!
Но тут мелкий брательник заорал-заплакал «Нет-нет!», тетка завопила «Ну что уж теперь уж!», и Людочка тоже в голос заревела, не знам от чего больше – не то от сапога, не то от животного!
Жив остался поганец задрипанный! А сапог так и не починился. Вещь была очень тонкая, деликатная. Французская, однем словом.
Плюнула я в сердцах, да Людке десятку-то ее напрасную и возвернула!
Нагрел меня хомячок на червонец за вставанье в пять утра и за стоянье пустое на больных ногах шесть часов кряду. Вот и люби тут животных ентих, которые где ни попадя лазиют!
Мущина, а вашей собачке-то можно ли колбаски дать? У меня тут, рядом все, смотри, уж она сама разнюхала! Вишь, как хорошо скушала! Умница ты моя, ну на еще! На, кушай, кушай, не стесняйся.
Кирпич
Велосипед скрипел, гудел, жужжал всеми тремя колесами.
Спицы бешено мелькали, лужи расплескивали небо, а мы мчались в Гренландию.
Главный Рулевой изо всех сил крутил педали.
Больно потрескивали болячки на сбитых коленках, но он твердо держал курс.
Он летел и летел вперед за изогнутой птицей руля и нарочно наезжал на лужи – весело было видеть по бокам крылья двух голубых радуг от желтого солнца и зеленой травы.
Главный Механик стоял сзади на больших, похожих на медвежьи следы, плоских запятках, и, крепко вцепившись в плечи друга, пел что-то сквозь зубы, задыхаясь от ветра.
Вот еще немного, совсем чуть-чуть – и эта странная, красивая Гренландия обступит нас.
И – пусть лето – все равно запахнет елкой!
А на дороге лежал и ехидно ухмылялся старый кирпич.
Он ждал, подставляя грязные колючие бока, когда мы налетим на него.
Он ждал этого, может быть, всю жизнь.
И мы налетели.
Главный Рулевой, ничего не понимая, очутился на тротуаре. Главный Механик ткнулся носом в кожаный треугольник пустого седла…
А велосипед, наш старый, испытанный товарищ, вдруг жалобно пискнул и развалился на части.
Мы встали с асфальта, молча подобрали все, что осталось от велосипеда, и побрели домой, не в силах даже реветь.
И вдруг разом, с ненавистью, оглянулись.
Кирпича не было!