До Рождества Христова с очевидностью стало понятно, что переезд Верховного Правления во Владимир-на-Волге откладывается до неопределённости. Посему вождь повелел отмечание главного державного праздника затеять в Москве и покинутой столице.
Придворный государев художник написал портрет Строганова, высокого, осанистого, в парадной форме обер-фюрера К.Г.Б. Малые копии того портрета отправились к Бенкендорфу, Дибичу и Дубельту, а также в кабинеты пожиже, дабы мелкие столоначальники не только главного вождя знали, но и указующий строгановский перст.
К праздникам Белокаменная украсилась. Особенный шарм придали ей кумачовые полотнища со словами Пестеля из «Русской правды», у церквей развешенные и в присутственных местах. Люд московский ходил, голову задрав, грамотные вслух читали, неписьменные прислушивались.
«Правительство есть принадлежность Народа, и оно учреждено для Блага Народнаго, а не Народъ существуетъ для Блага Правительства».
«Народъ имѣетъ обязанность Правительству повиноваться».
«Благоденствіе общественное важнѣе Благоденствія частнаго».
Избранные истины из «Русской правды» Коллегия Священного Синода наказала читать на проповедях с амвона; в школах и лицеях они заучивались наизусть.
В морозный день 14 декабря Государь с соратниками по партии поднялся на парадное кремлёвское крыльцо и зачитал приветственное слово перед солдатами московского гарнизона, полками внутренней стражи и приглашёнными статскими служащими. Затем по брусчатке дворцовой площади маршем прошли праздничные полки.
— Айн… Айн… Айн-цвай-драй, — отсчитывали шаг унтеры, разворачивая ротные коробки лицом к обожаемому фюреру.
— Хайль Пестель! — кричали полковые командиры, проходя у крыльца.
— Зиг хайль! — орали солдатские глотки, а тысячи сапог складно лупили по брусчатке.
Вождь приветствовал их поднятием руки. Вечером отгремела салютация, по-русски — огненная потеха; праздник удался.
Иначе завершился день в брошенной столице — Санкт-Петербурге, а именно в Петропавловской крепости. На подёрнутые инеем булыжники кронверка солдаты вывели десяток арестантов в ручных и ножных железа́х. Заместо торжественных речей злоумышленники слушали ляйтера Расправного Благочиния, огласившего приговор и высочайший рескрипт.
— Пётр Иванович Борисов, двадцати шести лет, обыватель города Житомира, умышлял на убийство вождя державы, вызывался сам, дал клятву на совершение онаго и умышлял на лишение свободы главы Коллегии Государственного Благочиния; учредил и управлял тайным обществом «Спасение республики»; приуготовлял способы на совершение сих злодеяний. Указом Расправного Благочиния от тринадцатого декабря сего года приговорён к повешенью.
— Мерзавцы! — изошёлся криком Борисов, влекомый к виселице парой солдат, по случаю празднества парадномундирных. — Революцию продали, утопили в крови! Падёт проклятие на головы ваши!
Голос прервался, удушенный тряпкою, а на голову смутьяна водружён был мешок; тело вздрогнуло раз-другой на верёвке и затихло.
— Барятинский Александр Петрович, двадцати восьми лет, отставной штаб-ротмистр и обыватель Тульчина, умышлял на убийство главы Вышнего Благочиния и приуготовлял способы на совершение сего злодеяния. Указом Расправного Благочиния от тринадцатого декабря сего года приговорён к повешенью.
Мрачный усатый кавалерист не огласил криками кронверк, молвил просто:
— История нас рассудит, господа.
С тем словом ступил на эшафот; тело дёрнулось его и упало, не удержанное слабой верёвкой. Двое солдат потащили Барятинского на исправную виселицу.
— Что ж это деется, Господи? — шепнул молодой, недавний рекрут.
— Известное дело, верёвка потёрлась от частой работы, — ответствовал бывалый солдат, прилаживая новую петлю. — Помню, Рылеева вешали, дважды срывался. Так что штыками докололи.
— Ду хаст штилльцушвайген! Молчать! — рявкнул унтер, и бывший штаб-ротмистр беззвучно обвис в пеньковых объятиях.
Далее расправный чин огласил приговоры остальным бунтовщикам, коим казнь в петле высочайшим рескриптом заменена на гражданскую с двадцатью годами каторги и вечным поселеньем в Сибири. Так что годовщина Революции декабристам запомнится.
А в провинции иначе день праздничный проходил. К слову сказать, провинция — вся Россия, кроме разве что двух столичных городов; да и то, как Пестель часть видных людей в Москву вывез, неугодных выслал, Петербург немедленно опровинциалился, прежний блеск растратив.
Во Владимире-на-Волге купеческие старшины да заводчики праздничный день пропустить не могли. Когда ещё вместе собраться и чарку опрокинуть, не оглядываясь на Вышнее Благочиние, усматривающее в любом собрании тайное общество. Павел Николаевич Демидов принял гостей с Урала и всей губернии.
— Александр Сергеич, душа моя, вы с Болдина съехали? Надзор же за вами! А как в Сибирь приговорят?
— Пустое, Пал Николаич, — ответствовал чуть пьяный поэт. — Иль не имею я права во имя праздника вседержавного кутнуть за здравие вождя? Куда шампань унёс, лакей-каналья?
К вечеру демидовский особняк близ слияния Камы и Волги наполнили выходцы из славных нижегородских семей — Блиновы, Бугровы, Курбатовы. Строгановы, вестимо, тоже, дальние родственники всемогущего предводителя К.Г.Б. Купеческие жёны, яркие, румяные, худобой не обременённые, в отдельный кружок сбились, судача. Степенные их мужья, как водится, разговоры завели о торговле.
Александр Петрович Бугров, наследник мукомольного дела отца и самый юный из купечества, сокрушался о ценах.
— Четыре рубля сегодняшних не стоят и рубля прошлогоднего. Мы на муку цену втрое подняли и всё одно за зерном не поспеваем. Хоть мельницы закрывай али в убыток торгуй.
— Есть слово заграничное — инфляция, — просветил Павел Демидов, последний из здешних обывателей в европах гостивший. — Пестель с Корфом без меры деньги печатают, оттого ассигнации дешевеют быстрее, чем снег весной тает.
— В чём же корысть за никчёмные бумажки торговать? — возмутился кто-то из железоделательных заводчиков. — Али в золото их обратить и сидеть сиднем, пока в страну порядок не вернётся?
Купцы оглянулись. Упоминать отдельные грехи Правления, сиречь временные трудности, не возбраняется. А вот объявлять, что в России после декабря порядка не стало — прямая крамола, известно чем чреватая. Однако в тот вечер европейская шипучка да русское хлебное вино языки на волю выпустили, посему Пестелю сотоварищи икаться полагалось изрядно.
— Раньше торговал, как хотел, только подати плати. Ныне каждый чиновник влезть норовит, то соточку просит, а то и целую тыщу. Где на всех напасёшься?
— У меня две тыщи душ крепостных рабочих на заводе трудилось. Как вольную дали, половина разбежалась; они же и вернулись — за корку хлеба батрачить готовы. Да нет у меня дела для них: завод день работает, два стоит.
— Нижегородские банки лопнуть готовы. Деньги в рост давали царские, додекабрьские, и процент божеский. Возвращают нынешними, подешевевшими, и то с неохотой. Хоть половину города в долговую яму сажай, денег от того не прибавится.
— По весне осемь домов скупил, как о новой столице услыхал, перестроил их солидно, под казённые присутствия. И где та столица? В Москве! Хоть картошку в домах разводи…
Бывшее дворянство обманутым себя сочло. От любви к добрым лошадям, жизни широкой, дамским нарядам модным и карточным играм половина семейных усадеб в банк заложена. Должники как один новую власть поддержали, обещаниям поверив, что царские долги спишутся. Дудки! Землю отобрав, из премии кредит вычитают. За должниками приставы охотятся из Судебной коллегии и Расправного Благочиния: деньги давай. А как отдать-то, ежели они на парижских кокоток трачены?
— Слыхали, господа? Казначейство новые деньги печатает. Тысячные.
— Пестель на коне?
— Нет, Корф верхом на кукише!
Опасно позубоскалив и прослышав о вояже Демидова со Строгановым из Варшавы в Москву, постановило купечество после Рождества заслать Павла Николаевича в Кремль, с Александром Павловичем разговор иметь. Хоть малость удавку на горле ослабить.
Уверовав, что трудные времена вскорости пройдут, Строгановы, Демидовы, Блиновы и Бугровы рукоплескали любимому поэту.
Именно сии строки глава Благочиния напомнил Павлу Николаевичу, когда тот переступил порог его жарко натопленного лубянского кабинета.
— Павел, друг мой, как вам не стыдно. У Республики вдосталь врагов реальных, действительных, опасных. А мне выпадает заниматься сей чушью и вас спасать, благородных идеалистов. Александру Сергеичу передайте моё наипоследнее предупреждение. Один шаг из поместья — в Сибирь. Что он в Болдине за осень накропал? Пришлите мне, полюбопытствую. Но в гостиных да в присутственных местах читать ни-ни. Ферштейн, любезный? Самовластье, как он изволил выразиться, далеко от обломков, а ваши имена переписаны, вот они. Стоит чиркнуть в этом уголке — в Расправное Благочиние, и не придётся нам больше свидеться, Павел Николаевич.
Заученная в памяти петиция владимирского купечества застряла в горле. Вот как дело повернулось. Тут не о лучшем мечтать, а на своём бы месте усидеть. Демидов осмелился лишь о лихоимстве чинов нижегородских рассказать.
— В чём же трудность, дорогие мои? Пишите отношение в Вышнее Благочиние, они враз за сребролюбцами надзор учинят. Как что заметят — в острог и ауфидерзейн. Каждый гражданин Республики бдить и доносить обязан.
— За доброе слово спасибо, — Демидов поднялся. Потом не удержался и добавил. — Изменились вы с весны, Александр Павлович.
— И вы, Павел Николаевич. Совсем по-купечески растолстели. Где осанка кавалергарда? Шучу-шучу. Ступайте с Богом, а коли трудности — непременно ко мне, не чинясь. Делом ли, советом — помогу.
У кабинета Строганова купец прочитал белую надпись на широком красном кумачовом полотнище:
«Тайные розыски, или шпіонство, суть посему не только позволительное и законное, но даже надёжнѣйшее и почти, можно сказать, единственное средство, коимъ Вышнее Благочиніе поставляется въ возможность достигнуть предназначенной ему цѣли. Пестель».
Сочинять кляузу Демидову показалось не с руки. Не хотелось уподобляться в средствах служащим здесь господам. Он покинул Лубянку и забрался в сани, запахнувшись полостью от январского мороза. Добрые кони потрусили по утоптанному снегу, а сидящие на облучке бывшие демидовские крепостные лакей Егорка и кучер Прохор примолкли, дабы их бормотание не отвлекало барина от высоких дум.
Ежели Прохор провёл революционный 1826 год подле бывшего графа, то обученный грамоте Егор по возвращении из Польши справил пашпорт и подался в город за счастьем. О том он поведал, пока Демидов искал правды в К.Г.Б.
— Так что семейство моё получило кус подле выселок. На меня, с барином ездившего, землицы не отмеряли. Дай Бог, чтоб с того наделу мои присные ног с голодухи-то не протянули. Перебрался я во Владимир-Нижний, да. Пробовал по-старому наняться, в лакеи, токмо втуне. Гэбэ часть барства за Урал сослало. Кто у них в услуженьи был — ныне рады за кусок хлеба живот рвать, не то что за рупь. К шорнику нанялся, твои уроки памятуя, — тут Егорка получил весёлый взгляд Прохора, знавшего, что из лакея мастер по сёдлам и уздечкам никакой. — Да по миру пошёл мой Савельич. Как сбрую продаст, тех денег не достаёт кожу купить. В рекруты не записали, тощим обозвав. А как не быть худым, ежели пятую седьмицу впроголодь? Воровал, взяв грех на душу. Барин наш меня заметил, когда я на паперти Христа ради просил. Сто лет здравия нашему Павлу Николаичу!
— Стало быть, не дала свобода тебе счастья? — спросил Прохор, разглядывая толпу нищих, коих солдаты Благочиния пытались вытолкнуть хотя бы с Лубянской площади, почитай — из центра Москвы. Видать, не у одного Егорки свободная жизнь пошла вкривь и вкось.
— Окстись! Какое счастье! О холопах баре заботились, чтоб не окочурились мы. А тут…
— Зато теперича мы — равноправные граждане свободной Расеи, — кучер вспомнил слышанные с амвона слова, и слуги Демидова горько засмеялись в понимании, что на барина уповать могли, а на подарившую волю державу — вряд ли.