Неблагодарность народа русского, во имя которого Пауль Пестель положил на алтарь душу свою, эту душу весьма ранила. Ежели поначалу новый Государь российский нёс радость народу, приговаривая: коли не понимаешь счастия своего — тебе же хуже, ныне заметался он в сомнениях.

Как-то Строганов, от раны оправившийся, прошествовал в свой кабинет на Лубянке мимо толпы просителей у приёмной. Средь привычных родственников арестантов, чающих вымолить смягчение участи для своих присных, Александр Павлович вдруг увидел хорошо знакомое лицо военного врача и героя войны Михаила Андреевича, фамилию коего запамятовал. У ног эскулапа отирался худой мелкий отрок с испуганным выраженьем на лице. Не успел доктор выразить, как водится, искреннее почтение и прочая и прочая, как его прервали самым решительным образом. Здание Благочиния огласилось выкриками на русском и немецком языках, предвещавшими появление грозной и властной фигуры. Солдаты сдвинули просителей в сторону; Павел Пестель в раздражении крайнем влетел в приёмную, подхватил оберфюрера под локоть и увлёк его в кабинет, с силой хлопнув дверью. От удара она вновь открылась, её и затворить никто не решился — раз великий вождь так поступил, не гоже менять.

— Бунт! Всюду бунт! Заговоры… Крамола…

Из сумбурных речей Государя Строганов уяснил следующее. В Георгиевский дворец проник некий обыватель с флягой лампадного масла, которое он объяснил для наполнения ламп в местах, свечами не освещаемых. Обыскав его и оружия не найдя, охрана пустила беспрепятственно. Близ резиденции вождя тот облился, поджог себя, написав на стене «сатрапъ» и в мучениях отдал концы.

— Безумец, — только и сказал Строганов.

— Натюрлих! Но не только, партайгеноссе Алекс. Смутьян в мою душу плюнул, но свою навеки сгубил в геенне огненной. Грех смертный, несмываемый, неискупаемый. Да и как искупит — помер он.

— На всё воля Божья.

— Мелко смотришь, друг, — вождя натурально колотила дрожь. Приговоры с повешеньем он утверждал недрогнувшей рукой, а обгорелая тушка в обрамлении чёрного пятна, наполнившая коридор смрадом горелого мяса, взволновала его изрядно. — Не может человек, в Бога верующий, сам себя порешить. Это Божий промысел — когда жизнь дать, когда отнять. Самоубийца равен Богу! Стало быть, в Бога нашего, в Господа Иисуса Христа он не веровал! Атеист проклятый! Однако же верно всё — как мог до сих пор атеист знать, что нет Бога и не убить себя тотчас же? Ежели не себя, то соседа или старуху-процентщицу. Как иначе докажет — тварь ли я дрожащая или право имею?

Строганов принял вид, что участливо внемлет. Сквозь приоткрытую дверь в приёмную проглядывали смятенные лица граждан, впервые услыхавшие подобные речи фюрера. Сын доктора замер истуканом, не смея шевельнуться. Меж тем глава державы, страшащийся вернуться в Кремль, пропахший палёным человечьим мясом, продолжил вещать.

— У нас православие; наш народ велик и прекрасен потому, что он верует, и потому, что у него есть православие. Мы, русские, сильны и сильнее всех потому, что у нас есть необъятная масса народа, православно верующего. Единый народ «богоносец» — это русский народ. Я верую в Россию, я верую в её православие… Я верую в тело Христово… Я верую, что новое пришествие совершится в России… Я верую… — Пестель захлебнулся криком, отдышался и продолжил, развернувшись в совершенно ином направлении. — Если пищи будет мало, и никакой наукой не достанешь ни пищи, ни топлива, а человечество увеличится, тогда надо остановить размножение. Наука говорит: так природа устроила, стало быть, нужно сжигать младенцев. Вот нравственность науки. Теперь посмотрите: если вы верите, что Бог непосредственно имеет с человеком сношение, — то тогда, предавшись христианству, вы никогда не примиритесь с чувством сжигания младенцев. Вот вам совсем другая нравственность.

— Поясните, Государь, — Строганов обмакнул перо в чернильницу, — стало быть, в текущем, тысяча осемьсот двадцать седьмом году мы сжиганье младенцев из планов вычёркиваем?

— Да! — Пестель успокоился, выговорившись, и втянул носом воздух, будто жирный смрад мог донестись сюда из Георгиевского. — Надо думать, убрали и проветрили уже. Ауфидерзейн, камарад.

После фюрера Строганов тоже проветрил немного, затем зазвал врача с отроком, остальных велел гнать прочь. Военный врач Михаил Андреевич приготовил surprise — он не на Благочиние сетовал, а на супругу.

— Поверите ли, любезный Александр Павлович, сил моих нет. Пестует она сына словно барышню кисейную. Растёт форменный идиот, точь-в-точь как её дядюшка князь Мышкин. Я-то в трудах. Бывает подчас — нету времени уделить для мальца, пресечь, оградить, напутствовать. И сёк его розгами, и всяко поучал — сладу никакого. Преступленье и наказанье в одном ребёнке.

— Что ж от меня хотите?

— В Пестельюгенд отдать. А только там с десяти годков берут.

Строганов глянул на синие круги под глазами докторова отпрыска, на дрожание губ и неожиданно сердцем дрогнул. От таких отцов, над детьми глумящихся, до Пестеля, подумавшего о сжигании младенцев и лишь верою сдержанного, один шаг.

— Оставьте. Я найду, как его воспитать.

Добрый врач вышел, отрок вжался в стену.

— Не бойся, не обижу.

— Яволь, — прошептал мальчик. — А только не вас я боюсь, больше дядьку страшного, что сперва заходил. Он про Бога и прочее говорил, словно бесы в него вселились.

Бесы? Правильное слово, решил Александр Павлович и велел подать карету. Они покатили по московским улицам к дому Шишковых, разглядывая толпы нищих, наводнивших столицу.

— Бедные люди, — сказал малыш. — Униженные и оскорблённые.

— Смотри, об услышанном сегодня — никому не слова.

— Да… Только и забыть не смогу. Разве что напишу когда-нибудь обо всём. Про бесов и старуху с процентами. Как взрослым стану. Непременно напишу! Все узнают…

В знакомом особняке, можно сказать — до боли в плече знакомом, Строганов сдал юное дарование Юлии Осиповне на руки, вручив стопку ассигнаций на содержание и загадав обходиться с ним ласково. Впрочем, последнее — лишнее. Панна взъерошила непослушные детские кудри и спросила:

— Как звать-то тебя?

— Федя… Фёдор Михайлович Достоевский, — не без важности ответил приёмыш.

К лету бунт охватил Владимирскую, то бишь Клязьминскую губернию, грозя перекинуться к Москве. Даже столь опытный губернский голова как Пётр Иванович Апраксин, бывший питерский полицмейстер, не справился и подмоги запросил.

Клязьминский поход возглавил сам Леонтий Васильевич Дубельт, растеряв в нём половину двадцатитысячного войска. Сколько полегло обывателей, никто посчитать не смог. То ли тридцать, то ли пятьдесят тыщ — мало ли что клевещут.

Павел Иванович в конец нервным стал, пугая соратников и оглашая залы Георгиевского дворца криками «аллес штрафен! аусроттен! эршиссен!», сиречь наказать, истребить и расстрелять всех… Соответственно Вышнее Благочиние денно и нощно трудилось, наполняя расплывчатое «всех» чётко прописанными именами, фамилиями и адресами.

Верховный фюрер Рейха затребовал перечень губерний, где подобный клязьменскому бунт возможен. Бенкендорф положил на стол Строганову лист со списком республиканских земель к западу от Урала.

— Стало быть, восточные губернии держим в узде?

— Найн, герр оберфюрер. Однако далеко туда казаков из центра слать, — практично рассудил ляйтер Вышнего Благочиния.

В данном виде «папире» попала к Пестелю, раздосадованному тридцать седьмым с Рождества покушением на его обожаемую народом особу. Прикрыв ладошкой ужаленное пулей ухо, он повелел издать приказ Верховного Правления о взятии заложников в склонных к бунту губерниях и волостях. Отныне везде заключить в лагеря видных граждан, коих казнить немедленно по случаю бунта. Лишь Клязьменская округа получила пощаду — ныне там и заложников трудно набрать.

Через выжженные земли в междуречье Клязьмы и Оки Дубельт повёл пятитысячное войско из казаков, пушкарей и пехоты внутренней стражи к Владимиру-на-Волге, заложников поволжских прихватить и соединиться с ополчением Павла Демидова. Затем через Волгу переправиться и навести шороху до Урала. Вот только вернулся Леонтий Васильич необычно рано, с казачьей полусотней и в порванном мундире, да так и вбежал в Большой Георгиевский фюреру на доклад.

— Вас ист дас? — рявкнул вождь. — Вы что, с ополчением не соединились?

— Так точно, мой фюрер. Даже слишком соединились. Пехота и пушкари к ним перешли, казаков они частью побили, частью рассеяли.

— Бунт?! Подавить! Расстрелять! Нижний Владимир сжечь! Архиважно!

— Яволь, мой фюрер. Только не бунт уже там, а война. Войско дайте большое, не казачьи зондеркоманды.

Пока копилась армия достойного размера, дабы раздавить крамолу до осенней распутицы, пришли тревожные вести с южных и западных рубежей. Османы заявили о непризнании соглашений с Российской империей, ибо таковая приказала долго жить, и высадились в Крыму. Круль Польский Михаил Гедеон Радзивилл, известный тем, что уже в шесть лет воевал с русскими в армии Тадеуша Костюшки, собрал полки на западной границе Республики. Пестель созвал Верховное Правление.

— С трёх сторон враги. Революция в опасности! — возопил вождь и предложил высказаться каждому партайгеноссе.

Дубельт счёл лучшим крепить оборону, Бенкендорф — бить поляков, почему-то считая их слабым врагом. Строганов осторожно высказался за переговоры с Демидовым, дабы объединить русские силы перед иностранным нашествием. Но фюрер остался непреклонен.

— В единстве нации — сила. Поволжский мятеж рушит единство. Так что изведём крамолу, потом истребим внешних врагов.

Соратники крикнули истребителю «Хайль Пестель!» и разошлись по установлениям готовить войну. 30 сентября 1827 года республиканская армия числом тридцать тысяч штыков и сабель о пятидесяти пушках встретилась с втрое меньшим войском демидовского ополчения близ города Муром на берегу Оки.

Александр Строганов, старший по близости к фюреру, возглавил поход. Рядом крутился Бенкендорф, верный Республике и как всегда недовольный, что вождь не его главным отправил, опытом пренебрегнув. Дубельт командовал конницей.

— Как думаете, господа, заслать ли к Демидову офицера? — вопросил командующий, оглядывая в подзорную трубу войско бунтовщиков за рекой. — Мы не жаждем крови, силы полагаю сберечь для осман и поляков.

— Нам нужно подавление бунта! — отрезал Бенкендорф. — Нас втрое больше против партизан. Пусть они просят у нас прощенья.

Дубельт опасался, что демидовцы сбегут, и тогда ищи-свищи их по всему Поволжью. Так что никто с белым флагом во вражий стан не поехал; войско разбило лагерь в ожидании завтрашней битвы. За ночь повстанцы переправились на левый берег, явно налаживая полки для атаки.

В утренней суете отчётливо зазвенел ясный мальчишеский голос.

  И только небо засветилось,   Всё шумно вдруг зашевелилось,   Сверкнул за строем строй.

— Миша! А ну марш в обоз! Шнель! — прикрикнул на него Дубельт, и обиженный юный поэт поплёлся к повозкам.

Тем временем Строганов снова навёл стекло на врага.

— Нечто новое, господа.

Впереди марширующих колонн двигалось упомянутое нечто, коему эсесовцы не смогли слова подобрать. С виду оно походило на железный дом с высокой печной трубой, из которой валил чёрный дым. Странный круг наверху с поблёскивающими бронзовыми стволами маленьких пушек явно ничего хорошего не сулил солдатам Республики. Вдобавок этих «нечто» катилось в количестве двух штук.

— Вроде как англицкие речные пароходы, только по земле ходячие. Другое скверно, — Дубельт повёл трубой вдоль строя мятежников. — Гляньте на хоругви их.

Строганов с Бенкендорфом поняли, что имеет в виду Леонтий Васильевич, и оба посмурнели. На двух пароходах и над шеренгами огромные полотнища с ликом Спасителя да русские триколоры. Армию-то на другое готовили — с изменниками земли нашей воевать, с антихристами.

— Александр Христофорович, к орудиям. Как приблизятся, непременно шесты посбивайте. На несущих Иисуса у наших рука не подымится, — про себя глава похода проклял день, когда Пестель пресёк созданье «дикой дивизии» из кавказцев. Мол, не слишком они русские. Сейчас бы диких в центр пустить, порубали б смутьянов в капусту, не взирая на хоругви.

Среди крамольников гарцевал Демидов. «Что ты творишь, Павел?!» — простонал внутри себя Строганов. Сейчас Бенкендорф как даст залп…

И орудия грянули, но странно. Ядра да гранаты в сторону унеслись или запрыгали мячиками пред коптящими самоходными избами. Глава Вышнего Благочиния завопил про измену, повелел зарядить орудие и задрал в небо ствол, самолично подпалив фитиль.

Пушка грохнула; ядро пролетело над крышей парохода, попав в Святой Лик. Меж бровями Иисуса прорвалась дыра.

— Ладен! Фоер! — скомандовал Бенкендорф, призывая пушкарей заряжать и стрелять; тут почувствовал толчок в спину и узрел трёхгранный кончик штыка, раздвинувший ордена на груди. Уронил шляпу, скрывавшую смешной зачёс на лысину, и упал на лафет усами вперёд.

— Братцы! — закричал солдат, выдернув штык из генеральской спины. — Оне по Христу палить загадали! Бей нехристей!

На глазах изумлённых вождей Благочиния орудия повернулись в сторону казачьей гвардии и командования… Строганов кинулся наземь, на миг чувств лишился, когда гранаты рванули, оглушая близким разрывом. На мундир просыпалась земля. Он скатился с холма, пытаясь найти лошадь. Заговорили пушки и ружья бунтовщиков. Верные Республике части ответили вяло и вразброд.

Поймав, наконец, полубезумную от грохота кобылу, Строганов с трудом укротил её, вскочил в седло; верхом погнал на левый фланг, к казачьей коннице Дубельта. Лишь один удар её сбоку к повстанцам — и битве конец. Но не случилось.

Демидов разделил своё и без того невеликое войско. Каждая половина с одним пароходом во главе ударила во фланг, обтекая смолкнувшую артиллерию Республики.

Строганов впервые увидел адскую машину вблизи. В передней части медленно крутилось колесо с малыми пушечными стволами. Как только пушка смотрела впёред, она палила картечью, а ствол уезжал назад на половину длины. Солдаты попадали в неё, но куда там! Пули не несли ей никакого вреда. А мятежники шли под христовыми ликами, стреляли, порой падали, но всё одно — казались частью несокрушимого парохода, не ведающего жалости.

Капут, осознал командующий и двинул назад, к обозам. Его обгоняли конные, бегом неслись пешие. Армия Республики расползалась, как гнилая тряпка, быстрее, нежели умирала под пулями и картечью.

Испуганно заплясала лошадь под Дубельтом, уронившим голову на чёрную гриву. Красное капнуло с синего мундира на белые рейтузы. Рванула граната, кобыла заржала и встала на дыбы, сбросив седока под копыта драпающей казацкой полусотни.

Эх, Леонтий… Но горевать о товарище не с руки, и Строганов озаботился своим спасением. Чуть не загнав лошадь, он за день и остаток ночи выбрался к волостному посёлку Гусь верстах в шестидесяти от Владимира, где расквартирован верный Республике гарнизон. Ну, пока верный…

Демидов тем временем оглядел ошмётки строгановского воинства.

— Граждане! Россияне! Отчего деспотам служили, православную кровь проливали? Османы русскую землю топчут, ляхи чают на престол русский нового самозванца усадить! Кто со мной, за веру нашу православную и Отечество? Силой никого неволить не буду. У кого кишка тонка — все по домам. А мы пойдём на Москву! Долой богопротивное Правление! Долой палачей из Благочиния! Кликнем царя нового, народу любого! Виват, Россия!

Из парового бронехода вылез Ефим и с уваженьем глянул на передний лист, весь в пулевых занозах, но целый. Слава Богу, никто не сподобился ядром ударить. Подошёл чумазый от пароходного дыма Мирон.

— Как машина-то, батя?

Черепанов-старший глянул на жирный закопчённый бок, огромное заднее колесо и чёрные борозды на влажной осенней земле.

— Ремонту дня на три. Шестерням конец, ось мортирной батареи разбита вся.

— Так и в моей не лучше. Вода кончилась, под пулями не долить. В котле дыра, да и шестерни как у тебя. Час баталии — неделю ремонта.

— Зато добыли победу-то, богатыри! — Демидов услышал конец разговора мастеров, спрыгнул с коня по-молодецки, словно кавалергард, и обнял Черепановых, не чураясь замарать камзол о смазочный жир. — Дальше — легче. Разбежалась гвардия фюрера. А пароходы сохраните. Даст Бог, на басурман их направим. Бить своих — грех, хоть и пришлось.

Приняв с благодарностью начальственную похвалу, застенчиво улыбаясь в лопатистую бороду, Мирон вдруг потемнел лицом, от минутной радости не осталось и искорки. Посечённые пулями из картечниц впереди пароходов лежали люди.

— Батя…

Ефим стянул с головы измазанный углём картуз. У горячей топки и в тесноте он вперёд не глядел, хоть понимал, что бронные дилижансы не для потешного дефиле выделаны. Ясно же, не распугай невиданные машины республиканских молодцов, море крови бы пролилось, и куда большее. Однако то лишь в предположении да в уме, а тут мёртвые тела, страшные свидетели, что на душу лёг грех несмываемый.

Схоронив погибших, не разбирая, за чью сторону голову сложили — все люди русские, православные, да трофеи разобрав, армия Демидова отдохнула чуток и двинула к Первопрестольной.

Нежный лицом отрок, спасённый Дубельтом отправкой в обоз, глянул на сборы перед маршем и сложил новый стих.

Вот смерклось. Были все готовы Заутра бой затеять новый.

Войска до самой Москвы не встретили сопротивленья. Сломанные в первом же бою пароходы остались до поры под Муромом, не затрудняя движение. Однако слава о них бежала быстрее конницы. А в Кремле и на Лубянке жгли бумаги, в тюрьмах срочно казнили задержанных. Пестель собрал вокруг себя последний не разбежавшийся казачий полк, нагрузил карету золотом и думал было сказать столице: «жди меня, всенепременно вернусь», когда Строганов встретил его в коридоре, наставив пистолет.

— Алекс! Вас ист дас…

Звук выстрела заглушил последнее слово.

— Правильнее взять тебя под арест. Однако Демидову пришлось бы руки марать. Мои и так по локоть в крови.

Пестель шевельнулся, Строганов выстрелил из второго ствола, снеся фюреру полчерепа. Затем повернулся к двум офицерам.

— Протоколируй, Кюхля, свергнутый вождь пытался сбежать, однако застрелен был. Не забудь по-русски писать. Боюсь, немецкий больше не в чести.