Осенний ветер гонял по Москве не только жёлтые листья, но и обрывки плакатов. «Всѣ на борьбу съ врагами православія!» Или: «Пятилѣтній планъ желѣзныхъ и бочарныхъ издѣлій выполнимъ за четыре года!» А лучше: «Православный! К.Г.Б. и С.С. ждутъ тебя!» И даже такой: «Народъ и Благочиніе едины». Прохожие наступали на них; самые дальновидные обыватели собирали плакатики, дабы сберечь на память о короткой, но яркой эпохе.
Павел Николаевич Демидов короновался на царствие в Успенском соборе Московского Кремля. В день коронации Павел Второй даровал подданным Конституцию, в коей обещал равенство для исповедующих разные верования, запрет на репрессии, всероссийские выборы в Государственную Думу, не сразу, понятно, а когда-нибудь, и прочие хорошие дела. Ну, хотя бы обещал.
Слегка похудевший от многодневного пути в седле да овеянный славой спасителя Руси, он вдруг был обласкан ненаглядной Евой Авророй Шарлоттой, проявившей нежданную пылкость. Посему отвергнутым воздыхателям и нелюбимым мужьям можно дать отличный совет: дамы весьма неравнодушны бывают, когда их кавалер внезапно становится владельцем одной седьмой части земной суши.
Строганову, пребывавшему в ножных железах и спавшему отнюдь не на перинах, о личной жизни задуматься не пришлось, пока Император Всероссийский не повелел доставить узника в кабинет, на коридоре близ которого никак не исчезало горелое пятно самосожжения.
— Присаживайся, родственничек… Хотя что это я, ты, верно, насиделся уже.
— Десять дней — не срок, Ваше Императорское Величество.
— Тут ты прав. И срок тебе придётся отмерить.
Александр Павлович опустился-таки на стул. На каторге хоть будет о чём рассказать — как позволили ему сидеть в монаршем присутствии.
— Итак. Против тебя — исполненные смертные приговоры, составленные Расправным Благочинием в количестве ста тридцати семи штук, десятки тысяч загубленных душ в Клязьменском побоище, полторы тысячи под Муромом, где ты войсками лично изволил командовать. Сселение евреев на юг, потом в Сибирь, они на полста тысяч погибших жалуются…
— Евреи завсегда свои горести преувеличивают.
— Не перебивай царя, Александр. Пусть не пятьдесят, даже одна тысяча. Добавим кавказцев. Итого православных, иудейских да магометанских душ под сотню тысяч набирается. Поэтов великих уничтожил, Нестора Кукольника и Фёдора Тютчева. На единственную петлю хватит? Али пару тысяч не досгубил?
— Всё оно так. А будь в моём кресле Бенкендорф, Пестелем науськиваемый и никем не сдерживаемый, ты бы не десятки — сотни тыщ считал. А то и мильён!
Государь иронически скривился.
— Да видел я твои показанья. Будто лазутчиком себя счёл, во вражий лагерь засланным. Вроде как продолжал работу расправную, а вроде и тормозил. Но ложь это! — Демидов швырнул на столешницу маленький декоративный ножик. Ныне он ничуть не напоминал вальяжного барина, путешествующего из Варшавы иль просящего купеческих вольностей. — Никто тебя к фюреру не послал, стало быть — ответ тебе держать.
Император прошёлся к окну, глянул поверх кремлёвских зубцов, обернулся.
— В твою пользу, Саша, казнь Пестеля. Облегчил мой труд, ибо зарёкся я казнить. Указ о том издам, наверное. Посему умерщвлять отныне могу лишь тайно, внешне к душегубству отношения не имея. Но Пестель что — дрянь человечишко. Сгноили бы его в остроге; та же казнь.
— Выходит, меня там сгноишь? — Строганов неловко повернулся, железки звякнули на ногах музыкой тюремных подземелий.
— Нет, — через паузу заявил Павел Второй. — Тысячи погибших — огромный грех, не искупить его. Однако услуга мне с Пестелем не главная. Ты Пушкина спас, от Бенкендорфа прикрыл. Может, Александр Сергеич всего нашего поколения стоит. И за это тебе спасибо.
— Так что теперь?
— Пока Сибирь. Пишу в бессрочную каторгу, а через пять лет видно будет, — прямо поверх смертного приговора Верховного Трибунала он чёркнул визу о высочайшем помиловании и замене кары. — Отвезут тебя на Енисей, там раскуют. Понятное дело, никаких шахт, живи себе.
— Спасибо, Государь.
— Свечку за здравие поставишь. Кстати, в Сибирь с жёнами можно. На деле не каторга — ссылка у тебя.
— Извини, не успел. Злодейства много времени отняли, — кисло улыбнулся осуждённый.
— Что, и вообще никого?
— Отчего ж. Шишкова Юлия Осиповна. Но в трауре она по усопшему супругу, не время пока.
Демидов качнул головой.
— Вот и пробуй. Я конвою скажу: пусть до этапа к шишкову дому тебя свезут. Уговоришь её бросить жизнь столичную и ехать за каторжанином вслед — считай, брат, повезло тебе. За таким счастьем и в Сибирь не грех.
Как назло, Юлии дома не случилось. Конвойный офицер велел немедленно вернуться в повозку и ехать на Казанский тракт.
— Государь Император велел мне с госпожой Шишковой встретиться! — в отчаяньи взвыл арестант.
— Ничего не знаю, — отрезал есаул, недавно ещё подчинённый Строганова во внутренней страже и оттого особо начальственный. — Мне сказано сюда отвезти, потом на этап.
С тоской глянув на знакомое крыльцо, Строганов сделал шаг к тюремной карете, звякнув кандалами, как вдруг услышал мальчишечий голос.
— Дядя Саша!
Мишка Достоевский нёсся вприпрыжку, разбрызгивая ноябрьскую грязь.
— Здравствуй! А барыня где?
— Да вот она идёт. С обедни мы.
Юлия, покрытая чёрным платком, спросила только:
— Далеко?
— В Сибирь, на Енисей. Село Шушенское. Там Фаленберг и Фролов, их освобождают, меня на их место… Зачем говорю эти подробности… На пять лет. Потом, наверно, высылка… Будешь ждать?
— Да! Но только в трауре я по мужу. Перед Богом — не свободна ещё.
— Тогда и я не вправе. Хотел бы замуж позвать. Но траур… Да и вряд ли я ныне видный жених. Имения не отобрали, что за пять лет с ними станется — неведомо. А пока меня ждут тайга, глушь, казачий острог и медведи.
Юлия ничего не ответила. Взгляды иногда говорят больше, нежели слова, особенно дополненные поцелуем.
Нетерпеливо вмешался есаул, но главное сказано уже было. Любовь сильнее, чем медведи и революция.