Прилив наступал, милосердно подбирая с гальки рыбёшку — еще живую, схоронившуюся в мелких лужицах. Подобрал и забытую кем–то из ребят майку. Скомкал беззащитную тряпочку, намочил солёной пеной… Боб вскочил, собираясь её спасти, но не успел. Хайли равнодушно махнул рукой. Мол, не парься.

Океан шипел и, точно насмехаясь, изредка выплёвывал на берег дощечки. У Джереми при взгляде на них сжималось сердце. Возможно, это были не те самые обломки — мало ли какой мусор носится по волнам — но его всякий раз охватывало горько–сентиментальное чувство. В то же время он понимал, что, как из ломаных фрагментов не склеить обратно лодку, так не сложить по кусочкам разбитое в щепки доверие.

— Это была самая жуткая медитация в моей жизни, — проговорил он медленно и вздрогнул. От воды словно потянуло холодом, хотя день стоял знойный, и от камней поднимался жар. — Знаете, парни, я только теперь понял, как это опасно…

— Медитировать? — недоверчиво переспросил Хайли. — Да ну, брось. Ничего опасного в этом нет. А ты, Дже, часом не того…? Умом не тронулся? Радуга в клетке, искусственная память… Все девчонки, наверняка, вязали кукол и делали им глаза из пуговиц. И Болонка, и Вилина, и мало ли кто ещё. А пацаны играли на пляже, искали красивые камешки. Что тут такого? Нет, ты точно не в себе. Может, тебе в амбулаторию сходить? Провериться?

— Да иди ты… сам проверяйся. Языки он вспоминает… иностранные…. Тоже мне, вундеркинд нашёлся!

— Парни, ну, ладно, а? — Боб не любил ссор и перебранок. — Было бы из–за чего ругаться!

— Ну как ты не понимаешь, Хайли! — Джереми снова пошёл в атаку. — Дело не в играх, и не в куклах, и не в радуге, и не в Рамоне, который строил Эколу три года назад — а во всем сразу. Вот и языки эти — нельзя вспомнить то, чего никогда не знал! Слишком много всего непонятного наверчено, такого, что не спишешь на простое совпадение. Но главное, нам внушают, что мы здесь родились, а я помню другое — кусочки жизни вне Эколы. Помню, как меня топили в ванне, и как спал на улице, под дождем, и женщину с седыми волосами.

— Работницу?

— Нет. Таких, как она, здесь нет и быть не могло…

Он и сам толком не понимал, что было не так с той женщиной, но чувствовал, что она — единственная. Отдельная. Страшная и в то же время родная. Она и Экола словно представляли собой две параллельные вселенные, которым никогда — и в самых дерзких мечтах — не пересечься, потому что они взаимно исключают друг друга. Вот как это ощущалось.

Хайли задумчиво хмурился и, выбирая с пляжа плоские камешки, кидал их навстречу волнам.

— Дже, а может, ты, и правда, родился не в Эколе, как все, а где–то ещё? Может, ты сюда маленьким попал? Тогда все сходится.

— Ничего не сходится, — угрюмо возразил Джереми. — Если бы всё было так, как ты говоришь, Хорёк бы так мне и сказал. А раз он наврал, значит, ему есть, что скрывать.

— Да что ему скрывать? Не обижайся, дружище, но это паранойя. Ты со стороны сам себя послушай, это же бред какой–то!

Боб неожиданно воодушевился:

— Ничего не бред! Я тоже всякое такое помню.

— Что?

Джереми и Хайли — оба повернулись к нему. Торопыга напыжился, как павлин, довольный произведённым эффектом.

— Ну… это… как… такое всякое…

— Сказал «А», говори «Б»! — прикрикнул на него Хайли. — Не тяни резину!

— Это… помню — меня рвало сильно… — Боб слегка стушевался. Если он что–то и помнил, то рассказать не умел. Картины прошлого, бледные и нечеткие, как лунные тени, нелегко было извлечь на свет, а извлеченные, они теряли смысл и рассыпались в труху. Такие же аморфные и неуловимые, как решения задачек по математике. — Прямо выворачивало. В какой–то машине.

— В машине? — обалдело переспросил Джереми, — какие тут машины, на полуострове? Ну, хотя, неотложка же есть. Рамона на неотложке увозили.

— Нет, — замотал круглой, ушастой головой Торопыга. — Нет!

— Что, нет? Говори ты яснее! — скривился Хайли и, размахнувшись, зашвырнул камень далеко в океан.

— Это не здесь было.

— А где? — в два голоса спросили приятели.

— Не знаю где. Потом меня на носилках везли — быстро–быстро. И снег на лицо падал. А потом коридоры, коридоры и народу полно.

— Если снег, то точно — не здесь. Если тебе не приснилось, конечно.

— Ну, вы, парни, даёте. Оба! — Хайли покрутил пальцем у виска.

— Может, и приснилось, — пожал плечами Боб. — Значит, меня во сне так рвало. Прямо кишки наружу вот–вот полезут…

— Ладно, — махнул рукой Хайли, — допустим, я вам поверил. И что дальше? Что мы будем со всем этим делать?

— А ты бы что хотел? — пожал плечами Джереми. — Плюнуть и жить, как раньше? Мол, сыты и крыша над головой есть, а больше ничего и не надо? Пусть делают с нами, что угодно? Кто мы, их рабы? Игрушки? Подопытные кролики? Нам показывают мир в каком–то диком, усечённом виде… я хочу знать правду, какой бы она ни была!

— Да погоди ты, — буркнул Хайли. — Не тарахти. Дай мозгами раскинуть.

Он растянулся на гальке, сунув под голову мятую кепку, и закрыл глаза, крепкий и гладкий, как полированная скульптура из черного дерева. Солнце окутало его золотым жаром, океан подступил чуть ли не к самым ступням, грозя унести с собой пляжные тапочки. Если бы не плотно сдвинутые брови, не тонкая вертикальная черточка между ними — рельефная, как засечка на коре, и не пухлые губы, страдальчески изогнутые, можно было решить, что он спит или слушает музыку.

— Глянь, — Боб толкнул Джереми локтем в бок, — Хайли загорает!

— Да ну тебя… не мешай! Видишь — человек думает.

Где–то далеко, как будто в другом мире, вещал репродуктор, и доносившиеся из него строчки вплетались в рокот океана. Казалось, что не местное радио Эколы, а волны пели:

«Мы вкладываем душу

в скульптуру, в песню,

в рисунок, в танец,

но что же делать,

когда душа -

мелка, как лужа»

«Да, это так! — говорил себе Джереми. — Кто бы ни сочинил эту чепуху, он прав. До дна вычерпали память, душу… Осталось что–то мелкое, как лужица на песке. Ведь что такое, по сути, человек? Это его воспоминания. Личность на девяносто процентов состоит из воспоминаний. Кто это сказал? Не важно… Значит, нас лишили самого главного — права быть собой. Кормят, поят, посадили в золотую клетку. Говорят, что мы нужны. Наверное, так и есть, иначе — зачем это всё? Быть кому–то нужным, разве это не счастье? Нет, если платить такой ценой…»

«А вдруг я заблуждаюсь? — подумал он, внезапно устыдившись. — Может, правы ребята, нафантазировал, раздул из мыльного пузыря целую гору. Сам себя напугал. Камешки–сердечки, куклы, радуга, сны… какая ерунда! Почему они должны что–то значить? Нет, они совсем не обязаны что–то значить… И все–таки… и все–таки…»

«Мы, «райские птички», кто же мы такие?»

Лежащий на спине Хайли вдруг провёл рукой по лицу, смахивая с него жар, точно паутину, и резко сел. Вид у него был смешной и сонный, как у вспугнутой совы.

— Ну, вот что, парни, — он смотрел на друзей в упор, маленькими, булавочными зрачками — но Джереми знал, что видит он сейчас плохо, после яркого прямого света все расплывается в глазах. — Сначала нужно проверить догадку Дже. Он ведь может ошибаться, правильно? И когда у нас будут факты, — Хайли растопырил пальцы, точно факты были кольцами, украшавшими его руку, — тогда и решим, что делать.

— Логично, — кивнул Джереми. — А как проверить? Мы же не станем подходить ко всем подряд и расспрашивать о детстве? Это будет странно.

— Нет, конечно. Устроим письменный опрос — вроде как школьный проект, с анкетами, со всем…

— Ты с ума сошел! — Джереми покачал головой. — А что нам Хорёк скажет? У него под носом такое не провернуть, особенно, если он, и правда, что–то скрывает.

— Хорёк? — Хайли задумался. — А что Хорёк? Мужик он, конечно, дотошный, каждой дырке затычка, но за всем не уследит. Я сделаю вид, что сочиняю роман.

— Роман? Ты?!

— Иллюстрированный. Я ведь рисую. Ну, пусть не роман. Повесть, рассказ… Да просто комикс. «Экола в картинках», а? Какая разница. Творчеству в Эколе всегда зеленый свет, а нам главное — собрать материал. Значит, парни, делаем так… — он воодушевился, — до Хорькова компьютера нам не добраться, в библиотеку тоже не сунешься — сразу просекут. Там вечно дежурный учитель бродит, и нос во всё суёт. Так что я набросаю от руки анкету, мы её отксерим в учительской, а потом я буду ходить по классам…

— Твои каракули сам чёрт не разберёт, — остановил его Джереми, — тем более, после ксерокса. Да и мои, по правде говоря, тоже… Может, кого из девчонок попросим?

— Зачем нам девчонок просить, когда… — начал Хайли.

— Я напишу! — перебил его Боб. — У меня самый красивый почерк во всей школе!

— Ох, да, я и забыл! Прости, дружище! — улыбнулся виновато Джерерми.

— Да ничего, бывает, — великодушно похлопал его по плечу Торопыга.

Боб–недоумок, Боб, не способный освоить правописание даже самых легких слов, обладал тем не менее редким талантом каллиграфа. Как истинный мастер своего дела, он тщательно выбирал инструменты. Не признавал ни перьевых, ни шариковых, ни гелевых ручек — работал исключительно мягким карандашом, заточенным особым образом. Точил сам, иногда по нескольку часов, свесив язык и пачкая все вокруг графитовой пылью. Простые карандаши он гранил, как алмазы, и большинство из них в результате превращались в крохотные пеньки — зато такие, как надо. Буквы из–под их грифелей выходили чёткие, круглые, законченные, как бывают законченными абзац или поэтическая строфа. Такие, что после каждой хотелось поставить точку. Полные неизмеримо глубокого — хотя и скрытого от праздных читателей — смысла. Самодостаточные. Полные собственного достоинства.

В тот же вечер друзья собрались в комнате Хайли и Боба. Между собой и градусником поставили вешалку, на обоих рожках которой растянули влажные футболки — пусть Хорек думает, что бельё сушится.

— На случай, если эта штука может подглядывать и подслушивать, — сказал Джереми, и Хайли с Бобом согласно ухмыльнулись.

Разговаривали вполголоса, как заговорщики, сидя на кровати — голова к голове. Для отвода глаз анкету решили сделать длинной и бестолковой. Наперебой предлагали вопросы, связанные и не связанные с Эколой, бессмысленные, с подковыркой и без, глупые и философские.

«Какой из школьных предметов дается тебе особенно легко?»

«Кто твой любимый учитель?»

«С кем из ребят ты хотел бы дружить?»

«Как бы ты определил свое жизненное предназначение?»

«Что бы ты хотел изменить в детском городке?»

«Каким ты видишь себя через пять лет?»

«Каким ты был год назад?»

«Чем ты обычно занимаешься в свободное время?»

«Что для тебя дружба?»

«Что для тебя искусство?»

«Что для тебя Экола?»

«Ты любишь рисовать?»

«Какой твой любимый цвет?»

«Что делает тебя счастливым?»

И так далее, и тому подобное… Три мелко исписанных тетрадных листа. И неприметно, в середине — то, ради чего затевался опрос:

«Что ты помнишь из детства?»

«В какие игры ты любил играть, когда был маленьким?»

— Ну вот, — Хайли расправил черновик и отдал его Бобу. — Переписывай. Только оставляй место для ответов, а если что–то не понятно, спроси меня или Дже. Что б до завтра было готово.

— Сделаю, ага, — просиял Боб.

Он, не торопясь и обстоятельно, разложил перед собой на стуле карандаши, готовый приступить к заточке.

Джереми хлопнул Хайли по плечу.

— Удачи тебе завтра, друг! Я бы тебя подстраховал, но… нельзя мне в школу.

— Нет уж, если Хорёк увидит тебя с анкетами, он сразу въедет, что что–то тут не чисто. А меня никто не заподозрит. Я сделаю такое счастливое лицо, что Хорёк сомлеет от восторга.

— И я, — поддакнул Боб и немедленно это лицо и скроил — такое глупое, что оба его приятеля не смогли удержаться от смеха.

— Короче, рассчитываю на вас, — сказал, улыбаясь, Джереми.

— Да все будет, как надо. Не дрейфь, — заверил Хайли, пожимая ему руку на прощанье.

И оказался прав — всё прошло, как по маслу. Молодой учитель живописи Хендрик Рой недолюбливал единственного в классе темнокожего ученика — и, пытаясь скрыть эту некорректную антипатию, частенько позволял ему больше, чем другим. Он с напускным интересом выслушал Хайли, взглянул на пару эскизов, на которых герои будущего комикса толпились на школьном дворе, играли в мяч или сидели в медитативных позах — и самолично отксерил и вручил ребятам каллиграфические художества Боба.

— А можно мне раздать анкету в других классах? — спросил Хайли.

— Конечно, иди. Чем больше материала — тем лучше. Молодец, отличная задумка, — похвалил Хендрик Рой и, слащаво улыбаясь, расписался в обходном листе проекта.

Остальное уже было делом техники — Боб стоял в коридоре, отслеживая возможное появление Хорька, а Хайли раздавал анкеты. А после занятий они таким же путём эти анкеты собрали.

Осталось дождаться Джереми, а потом, занавесив градусник старой майкой, посчитать результат. И что потом? А ну как повернётся тяжелый маховик, и жернова закрутятся, и пойдут перемалывать всё подряд, и дурное, и хорошее, и правое, и неправое, и ничто не останется таким, как прежде.

Хайли мялся, перекладывал из руки в руку папку с анкетами, скрученную в рулон, и медлил перед входом в детский корпус.

А может, просто взять и выкинуть опросники, и сказать друзьям, что ничего не получилось? Разве плохо им живется в Эколе? Разве они, все вместе, не делают общее дело? Зачем что–то менять?

Он стоял под двумя фонарями — маленьким и большим. Большой — уличный — сиял ровно и сильно, монохромным оранжевым светом, в котором и плитка под ногами, и трава, и голубая тенниска Хайли, и его пальцы выглядели мёртвенно–серыми. Этот яркий, уверенный в себе фонарь, казалось, похищал краски у окружающих предметов. Маленький горел у подъезда — слабой, теплой белизной. Он трепетал и жался, как пламя свечи на ветру, способный рассеять тьму, но не вездесущий оранжевый свет.

Раздумья вдруг оттеснила мысль, куда менее насущная. Хайли задумался — какое значение имеет маленький фонарь в свете большого? Сиротливый, жалкий в своей бесполезности — если бы он погас, никто бы, наверное, и не заметил. Что мог он привнести в мир? Но вокруг молочно–белого плафона вилось облачко мошкары и одинокая бабочка стучала мохнатыми крыльями в стекло. Он был им нужен, маленький фонарь. Они его любили.