Самым важным предметом в палате были массивные песочные часы на латунной подставке. Правда, пересыпался в них не песок, а нечто мерзкое, полужидкое, похожее на мутную слизь. Но все–таки они отсчитывали время, тогда как всё вокруг застыло на полувдохе. Джереми целыми днями лежал на спине, мучаясь от удушья — пузырьки воздуха скопились в легких и распирали грудь, а вытолкнуть их наружу не получалось. Распятый на больничной койке, плоский и почти неподвижный от слабости, он смотрел, как вязкая розовая субстанция медленно, по каплям, стекает из одной колбы в другую — до тех пор, пока центр тяжести не смещался, и часы не опрокидывались. Тогда процесс начинался заново, такой же тягучий и муторный. Сперва Джереми пытался считать, сколько раз перевернулись колбы, но быстро утомился. Скованный усталостью ум ни на чем не мог сосредоточиться.

Смотреть кроме часов было не на что. В палате ничего не происходило, ничего не менялось. Если чуть–чуть приподняться — а это требовало усилий — с койки открывался вид на пластиковый шкаф с откидной дверцей и белые, скучные жалюзи, за которыми пестрело что–то зеленое и голубое. Небо и листва? А может, океан? Водоросли на волнах качаются — тонкие, шелковистые, как волосы русалок. Изумрудные нити, свитые в плавучие гнезда, легкие и зыбкие, то ли с морской пеной перемешанные, то ли с облаками…

Даже если бы он смог встать, подойти к окну помешал бы длинный, как скамья, стол, на котором аккуратными стопками были разложены чистые полотенца, комплекты постельного белья, стояли графин с водой и два стакана. Танталова пытка. Джереми постоянно хотелось пить, но добраться до графина не хватало сил, и глубокая хрустальная вода дразнила блеском, переливалась, тянула к себе взгляд.

Мысли исчезали, как и слюна во рту. Сухо под языком, и сухо в черепной коробке. Извилины в ней трутся друг о друга и скрипят, точно переложенные опилками. Оставалось тупое недоумение: «Где я? Что произошло?»

Он смутно помнил, как на них с Вилиной налетел перекошенный от злости Роберт с громоздким гномом в руках. Помнил, как истошно кричала Вилина. От удара у гнома отскочила голова и покатилась по дорожке — на газон. Его ярко–алая нарисованная улыбка и глянцевые синие глаза, и щёки, пунцовые, как олеандры, скрылись в пахучих цветах, а кончик зеленого колпака отломился да так и остался валяться под ногами. У Джереми голова не отскочила, но внутри неё как будто что–то лопнуло и потекло, и дневной свет померк в глазах.

Боли он не почувствовал, только лёгкое, сглаженное шоком, изумление: куда пропали голоса, крики, музыка, и почему вместо неба над ним — листья и стебли травы, и в нос лезет какая–то букашка, и ступни — будто ватные, не чувствуют землю.

Его подняли — он не разобрал, кто — и повели, придерживая за плечи. Ноги подгибались. Потом он лежал на кушетке с мокрым компрессом на лбу. Вероятно, в амбулатории, потому что потолок был белым, и белыми были стены, и сияющий, точно ледяной, пол. Нигде больше в Эколе Джереми не видел такой гладкой плитки, такой белизны. Пахло лекарствами, хлоркой, холодной, стерильной чистотой. Слух понемногу возвращался, хотя слова звучали размыто, булькали, точно собравшиеся в комнате люди говорили сквозь воду. Джереми различал голоса Фреттхена и профессора Верхаена, и еще кого–то третьего, незнакомого или, вернее, неузнанного. Откуда в Эколе взяться чужаку?

Тот, последний, рубил воздух короткими, сухими фразами, точно петардами стрелял. «Плохая работа!» «Брак!», «Поместить!», «Избавиться — дорого!», «Пока не научится вести себя прилично — на свободу не выйдет!». Хорёк пытался возражать, но вяло, неуверенно, как будто даже испуганно. Половины сказанного Джереми не понимал, а что отвечал профессор, почему–то и вовсе не мог разобрать. Сплошное «бу», как в дымоход.

— … они такие, — словно извинялся перед кем–то Хорёк, — станут убегать из дома, грозить самоубийством, всё, что хотите… только бы не признать свою вину. Я с этой публикой работал не один год. Подростку очень сложно сказать «прости».

— Бу–бу–бу, — возмущенно пыхтел Верхаен.

— Я его не оправдываю, — продолжал Хорёк, — но не стоит ожидать от мальчишки, почти ребёнка, слишком многого…

«О чем это он? — слабо удивился Джереми. — Ах, да, наверное, о Болонке!»

Нестерпимо ныл мизинец на левой ступне, ушибленный и, видимо, распухший, но скинуть тесный кроссовок не хватало сил.

«Я должен был перед ней извиниться…»

— Брак! — припечатал неузнанный. — Гнилой сук — срубить! Пока не пришлось вырубить весь лес!

— Ну, что вы, — испуганно верещал психолог, — Джереми — парень неплохой. В нём есть доброе зерно… а кризис — это подростковое, это преодолимо. И потом — на каждого из них столько денег потрачено…

— Бу–буль–буль… асоциальные тенденции в его личности… Немного подкорректируем, а там посмотрим. Если нужно — срубим.

Мир стекленел, проявлялся — во всем многообразии красок и звуков, вместе с которыми приходили ясность, и боль, и злость, и потоптанный слегка — но до конца не угасший — боевой дух. Джереми попытался сесть — и, как ни странно, у него получилось. Опираясь о стену, обвел взглядом комнату. Увидел незнакомого человека, стоящего к нему в профиль. Вероятно, нового врача — с красивым, но жёстким лицом, очень худого и высокого, в светло–зелёном халате и такой же шапочке. Его пальцы, длинные и тонкие, как щупальца кальмара, шевелились над лотком с блестящими медицинскими инструментами. Чуть поодаль, за низким столиком, сидели друг напротив друга Фреттхен и Верхаен.

Джереми кашлянул — и оба повернулись к нему.

— Как ты себя чувствуешь, дружок? — ласково спросил Хорёк.

— Лучше, — прошептал Джереми. — Я не виноват, это Роберт… он начал драку…

— Не надо, не надо, — поморщился Верхаен. — Не надо разговоров. Вы ранены. Лежите. Навоевались уже.

— Ничего, ничего, — суетился Фреттхен. — Сейчас доктор Корк тебе поможет.

— Я не ранен!

— Ранен, ранен, ложись, — повысил голос профессор, а незнакомый врач, названный Корком, выхватил что–то с лотка и приблизился к кушетке. Джереми показалось, что тот сейчас защекочет его до смерти, такой недоброй пустотой повеяло из обведённых золотым ободком, ярких по–кошачьи зрачков. Съежился, отпрянул и чуть не завалился на бок. Словно пчела ужалила его в бедро — кипятком окатило напряженные мышцы, засвистело в ушах, засасывая обмякшее тело в узкий черный тоннель.

Джереми очнулся в больничной палате, но не в амбулатории, белой, как обглоданный океаном рыбий хребет, а среди пыльной серости, в мутном киселе искусственного света, сквозь который едва пробивались бледные солнечные лучи. В часах на тумбочке медленно переливалось время. Вытекая из вентиляционного отверстия под потолком, затхлый ветер холодил шею и лицо, дрожью растекался по спине, рукам и ногам. Нет, это не дрожь — вибрация. Джереми ощутил её ступнями в первый же раз, когда встал с кровати — в туалет. Иллюзия, которую невозможно спутать ни с чем другим — будто тысячи муравьев взбираются по щиколоткам. Головокружение, желудок точно набит шерстью, судороги в икрах. Ощущение — хуже боли и сравнимо, наверное, только с морской болезнью.

Но и к морской качке привыкают моряки. Постепенно Джереми перестал замечать вибрацию, она стала для него такой же естественной, как раньше — жара, лето, запахи цветов и океана. Она в какой–то степени заменила собой надоевшую музыку, потому что в больнице царила тишина — удивительная для Эколы, мягкая, как войлок, и пугающая. Только изредка в коридоре за дверью вспыхивали голоса, глухой стук шагов или разгоралось вдалеке нудное металлическое гудение, похожее на шум вертолётных лопастей.

Его лечили. Два раза в день — вскоре после того, как тускло светлел квадрат окна, и незадолго до отбоя, когда гасили верхний свет — в палату заходила медсестра и делала Джереми укол. Тугая и коренастая, с ярко–красными, улыбчивыми губами, она чем–то неуловимо напоминала доктора Корка. Должно быть, пустотой в глазах. Джереми боялся её широких, костистых рук. После утреннего укола его охватывала сонливость, слабость, а мышцы превращались в кисель. Дыхание — и то становилось непосильной работой. Комната словно наполнялась насекомыми. Черные мушки роились перед лицом, усеивали подушку и край одеяла, вились вокруг забранной в железную сетку лампочки. По углам копошились жуткие мохнатые пауки.

От вечернего укола тело его словно раздваивалось. Одно — оставалось на кровати, спелёнутое одеялом, постанывало и поскуливало, и хрипло бормотало что–то в тяжелом беспамятстве, пачкая подушку слюной.

Другое — вскакивая легко и нервно, бродило в тоске по палате. Проходило сквозь двери и стены. Слонялось по гулким, словно металлические трубы, коридорам, спускаясь и поднимаясь по темной лестнице с этажа на этаж. Заглядывало в кабинет главного врача — сердитого желтушного сухаря — и в ординаторскую, где поочередно околачивались доктор Корк и двое его коллег. Пили кофе, расплескивая его себе на колени, на стол и на клавиатуру, заполняли какие–то документы, или, когда собирались по двое–трое, негромко беседовали. Забредали туда и медсестры — та, что делала уколы, и еще одна, совсем юная, почти девчонка. Она ходила без зелёной шапочки, освещая ординаторскую и мрачные коридоры короткими золотыми кудряшками. Обеих доктор Корк любил пощипывать и похлопывать, при этом физиономия у него становилась хитровато–довольная и лоснилась, как у сытого кота, но зрачки по–прежнему зияли чёрными дырами.

Джереми не понимал, чем занимаются целыми днями — да, собственно, и ночами — эти шестеро. Кроме него пациентов в больнице почти не было. В первое своё путешествие он обнаружил в соседней палате человека с перебинтованной головой и марлевой маской на лице, который то ли спал, то ли находился без сознания. Но на следующую ночь комната опустела. Там же, на втором этаже, в крошечном боксе без окна лежал опутанный капельницами мужчина в коме. А на первом — в такой же, как у Джереми, палате — странное, неприятное существо. На низкой кровати с деревянной решёткой по бокам сучил ногами взрослый по виду человек с лицом ребенка. Обнаженное длинное тело с бледной кожей напоминало росток, что вытянулся без солнца. Лицо без единой морщины, круглоглазое и наивное, как у младенца. Странный человек в одних лишь памперсах, гулил, пускал слюни и играл с игрушками, подвешенными на ярко–розовой дуге, укрепленной на бортиках кровати. Движения его не отличались хорошей координацией. Он просто колотил растопыренной ладонью по голубым медвежатам, желтым уточкам и разноцветным бабочкам, отчего те издавали мелодичный, с переливами звон. Тогда взрослый младенец расплывался в бессмысленной улыбке, кося глазами. Когда это занятие ему надоедало, он начинал кривиться, а потом издавал хныканье, переходящее в плач. Плакал он тонко, протяжно, но довольно громко. На крик приходила равнодушная медсестра и вставляла ему в рот бутылочку с соской. Джереми мутило от чавкания и подтеков жижи на розовых щеках, поэтому он спешно удалялся.

И — всё. Больше в огромном здании никого не было. Пустые палаты, лаборатории, технические помещения, кухня с полными шкафами стаканов и тарелок, высокие штабеля ящиков, тележки, зачехленные кровати и кресла… и коридоры… коридоры и лестницы… лестницы и коридоры. Темнота, или полумрак, или мутный электрический свет. Правда, существовала в больнице ещё одна дверь, высокая — от пола первого этажа до потолка второго — металлическая, через которую Джереми не удавалось пройти. Она как будто отпружинивала его фантом, отбрасывала назад, точно ракетка — теннисный мячик. Иногда за ней что–то металось, скрежетало и сверкало сквозь металл, как бенгальский огонь — сквозь бумагу.

Сначала Джереми думал — насколько он вообще мог думать — что это сны. Ведь не бывает такого, чтобы душа гуляла отдельно от тела. Вот только — в отличие от обыкновенного сна — он ни разу не сумел проснуться во время прогулки. Ему обязательно нужно было преодолеть обратный путь до палаты, приблизиться к койке и увидеть своё тело. Он не надевал его, как перчатку, и не забирался в него, но что–то как будто мигало в голове — а потом сразу наступал рассвет.

Открывалась дверь, и входила медсестра со шприцом. Всё повторялось. Укол, бессилие, удушье.

— …Хатчинсон…

Джереми вздрогнул, услышав фамилию Вилины. Из ординаторской доносились голоса молодого врача, которого он не знал по имени, и доктора Корка.

— Депрессия? Ерунда! И что ты предлагаешь? Отменить ей редомицин?

Фантом Джереми осторожно просочился внутрь и замер в углу, за спиной доктора Корка и его коллеги.

Врачи сидели за столом, плечом к плечу, уткнувшись в экран монитора.

— Таблетки счастья, — фальцет молодого врача звучал насмешливо. — С чего бы там взяться деперессии?

— Таблетки любви, — сухо поправил его Корк. — Отменять не будем, мы должны собрать данные по всем участникам эксперимента. Сама виновата — принимала бы, как назначено, и была бы ей и любовь, и счастье, и мультиоргазмы. Скачок от эйфории к депрессии при потере допинга дело вполне обычное.

Он причмокнул и громко сглотнул — отхлебнул, видимо, кофе.

— И Дэвидсон не отменим? — молодой врач отвернулся от экрана, скрипнул стулом. — Как ты делал эту таблицу?

— Обычно, экселем… Дэвидсон? А что с ней?

— Беременна.

— Ну, и?

— Так редомицин, он же мутогенный. И канцерогенный, кстати.

— Это не доказано.

— Ну, конечно!

— Да. Один–два случая статистически незначимы. Так что не нуди — продолжаем тестировать лекарство. Заодно посмотрим, как оно на плод подействует. А, может, у неё сразу хилер народится, без всяких медитаций на дополнительном откармливании лёгкими наркотиками.

Джереми плохо понимал, о чём говорят врачи, но его охватил страх: Вилине угрожает опасность! «Таблетки любви» — с ними что–то не так.

— Ты, правда, веришь, что все эти медитации дают плоды?

— Ну, эксперименту не так уж много времени, чтобы я уверовал, но вообще, результаты обнадёживают, я слышал. Пока что всё крутится вокруг горячих точек. Но это для разминки. Спонсоры от нас ждут большего — нейтрализации физических объектов.

— Каких?

— Самых разных — от раковых опухолей до летящих навстречу Земле астероидов. Если бы у тебя были такие бабки, ты бы тоже искал способ пожить подольше.

Как–то перед отбоем в палату заглянул профессор Верхаен. Стремительный, поджарый и как будто помолодевший за последние дни, он решительно шагнул к койке и склонился над ней. Довольная улыбка скользнула по его губам при виде обессиленного, худого, дурно пахнущего тела, страдальческой гримасы на лице, судорожно скрюченных пальцев, скребущих одеяло… Но в теле никого не было. Джереми только что получил укол — и разделился. Он стоял тут же, у кровати, переживая унижение, и с ненавистью смотрел на Верхаена.

— Ну что, молодой человек? — спросил профессор почти добродушно. — Обдумали свое поведение? Вижу, обдумали. Хотите мне что–нибудь сказать? А?

Тело вяло шевельнулось и пустило слюну. Оно двигало языком и пыталось что–то произнести, но выходил только бессвязный лепет.

— Что? Не слышу. А…

Профессор взял со столика стакан и наполнил его водой из графина. Джереми облизал губы. Даже в таком — эфирном — состоянии ему нестерпимо хотелось пить.

Звякнули зубы о стекло. Лежачий двойник жадно, по–песьи, лакал воду.

— Ну вот, — бодро произнес Верхаен, — теперь дело пойдет на лад. Итак?

Он убрал стакан.

— Я… бо–большшшш… не бу–дууу… — невнятно выдохнуло тело.

— Не будете? Ну что ж, молодой человек, поверим вам на слово. Вы получили хороший урок. Надеюсь, он пойдет вам на пользу.

Он живо повернулся на пятках и зашагал прочь из палаты, не оглядываясь более на поверженного врага.

— Старый дурак! — крикнул ему в спину Джереми. — Чтоб ты себе ноги обломал!

К счастью, профессор его не услышал — не мог услышать.

После визита Верхаена ему перестали колоть уколы, и Джереми начал выздоравливать.