В согласии с общей политикой Круга, стремившегося «перечить каждой строкой духу времени», георгеанский культ Платона структурировался в явном и демонстративном противостоянии университетским платоновским штудиям, и уже поэтому он стоит от них в прямой зависимости. Конечно, георгеанцы пользовались фактографическим и текстологическим знанием, добытым и умножаемым в стенах университетов, однако оспаривали само отношение – позитивистское, исследовательское, лишенное пиетета, бесстрастное и беспристрастное – к их кумиру, в котором хотели видеть учителя жизни (а не просто мысли) для современного человека и – особенно – государства. Университетское платоноведение сначала не хотело замечать это странное и в немалой степени паразитическое образование, сложившееся на его периферии и пытавшееся отвоевать Платона у современников, доверяющих авторитету университета. Рецензии на первые платоновские труды георгеанцев, как правило, заказывались самим Георге или его соратниками и были поэтому открыто апологетическими. Настороженный, а то и явно негативный характер, как мы уже видели, носила реакция цеха – или цехов, если разделить филологов и философов, далеко не всегда поддерживающих между собой мирные отношения. Во влиятельном обзоре «современных толкований Платона» 1929 года Ханс Ляйзеганг подверг георгеанцев безжалостной критике. Превращение созерцания идей [Ideenschau] в мистический опыт научно несостоятельно. Георгеанские платоники поддались общему для 1910-1920-х годов дурману: культу героев (которым грешил, например, и Макс Шелер). Он высмеивает Ф. Вольтерса, полагавшего, что вносит свой вклад в понимание Платона, утверждая, что тот «был для греков тем же самым, что Георге для современной культуры». Ляйзеганг противопоставляет иронию и веселье Платона «натянутой серьезности, пустому пафосу и тяжелым трудом обретенному аристократизму неоромантических послушников Георге, ужасно важничающих, будто только от них и зависит возрождение западной культуры».
Можно ли тем не менее задаться вопросом о возможном воздействии георгеанских занятий Платоном на университетскую науку о Платоне? Для этого необходимо еще раз подчеркнуть различие между полемикой (оппозицией, враждой) и конкуренцией (соревнованием). При определении того, какое взаимодействие следует отнести к тому, а какое – к другому случаю, далеко не всегда следует руководствоваться тоном, которым ведется спор: он может быть более враждебным у конкурентов, чем у настоящих оппонентов. Различия между исследователями могут также касаться лишь отдельных тем, тогда как в других, не обсуждаемых, они могут придерживаться одного мнения. Рассматривая своих конкурентов, авторы обычно подчеркивают разногласия, тогда как упоминая сторонников, настаивают на единстве (что особенно свойственно георгеанцам, которым догма Круга запрещала малейшую открытую полемику друг с другом; она проявляется лишь в частной корреспонденции, дневниках или мемуарах, изданных после смерти Мастера).
1. «Третий гуманизм»
Самым явным случаем конкуренции по отношению к платоникам Круга Георге выступают представители так называемого «третьего гуманизма» во главе с Вернером Йегером, а также с Юлиусом Штенцелем как самым выдающимся платоноведом этой школы. Ученик и преемник Виламовица, Йегер вместе с тем задумал «третий гуманизм» как некое плодотворное слияние наследия античности с немецким духом, и в этом смысле его культуртрегерские амбиции носили ярко выраженный воспитательный, если не политический характер. Уже автору 3-томного обзора платоноведения середины века Э.М. Манассу казалось «весьма вероятным, что Йегер – при всей личной дистанции – был затронут взглядами Круга Георге». Еще через 20 лет Г. Пациг считает, что нынешний читатель Йегера вполне может иногда «даже подумать, что тот принадлежал к Кругу Георге!». Случай Йегера по-своему удивителен. Относясь к нацистскому режиму в целом гораздо однозначнее (и позитивнее), чем Георге, он тем не менее выбрал эмиграцию, чтобы обезопасить свою еврейскую жену (с которой не желал разводиться, как то ему предлагали власти). Его выпустили не без сожаления, и оказав всевозможные почести. Он остался членом Прусской академии наук, его связь с Германией фактически не прерывалась, а 2-й том «Пайдейи» вышел в 1944 году. Как и относительно П. Фридлендера, можно предположить, что не окажись он в Америке и не переведи он свои труды (прежде всего «Пайдейю», которая издавалась в переводе практически параллельно с оригиналом) на английский язык, и он сам, и его труды были бы забыты. Разница с Фридлендером заключается, правда, в том, только в том, что тексты Йегера 30-х годов носят откровенно националистический, префашистский характер. В политическом прочтении Платона он, пожалуй, бьет георгеанцев: «Наше духовное движение по направлению к государству вновь открыло нам глаза на тот факт, что чуждый государству дух был столь же неизвестен древнему греку, как и чуждое духу государство».
И Йегер, и Штенцель знали лично целый ряд георгеанцев. Показателен эпизод, о котором Ф. Вольтере рассказал в письме к Георге от 14.02.1927:
Чтобы проиллюстрировать дело, приведу и тот факт, что этой зимой Йегер в своем докторантском семинаре о Платоне [Platokolleg] впервые полностью изменил курс и вдруг представляет Платона как великого государственного мыслителя и государственного творца, воспитателя молодежи, движимого божественным эросом и т. д., то есть: сдувает всё у Фридемана и Хильдебрандта, их не упоминая – на Ницше тоже намекается лишь в каком-то придаточном предложении, только чтобы лучше с него содрать. Тут и проф. Штенцель, вторая [имеется в виду: наряду с Йегером] опора Виламовица, в своем докладе в январе сделал точно то же: Платон предстал вдруг уже не ученым, а великим воспитателем в духе государства! Я подошел к нему после доклада и сказал только: «Ну наконец-то!». На его удивленный вопрос «а что?», я ему сказал, что он и Йегер о Платоне теперь учат то же, что и мы, причем уже не один десяток лет, на что он пробормотал, что, дескать, он с Йегером пришли к этому мнению независимо [от нас]. Я посмотрел на него и сказал: «Значит, мы побеждаем!», на что он невнятно произнес «кажется, выходит, что так». Но это ему не давало покоя, и в воскресенье он пришел ко мне и стал доказывать, что всё же имеется определенное отличие между нашим и филологическим пониманием Платона. Я охотно с ним согласился: пока филологи полагали, что могли еще раз спасти мир с помощью платоновской диалектики, мы считаем это средство после 2000 лет исчерпанным и имеем лучшее решение и лучший способ привлечь молодежь. На этом он удалился.
Теперь они собираются поставить наворованные мысли исключительно себе на службу, ведь – по Йегеру – только филологи могут говорить и судить о Платоне. Пришло время, Мастер, переиздать Фридемана и в коротком предисловии сорвать маски [594] .
Речь шла, конечно, не о плагиате (такого рода упреки по адресу столь глубокого знатока Платона, как Штенцель были бы откровенно смешны), но об акцентах в интерпретации: для внешних критиков сходство взглядов этих конкурентов не составляло никакого сомнения. Брехт отмечает в своей книге влияние георгеанцев на книгу Штенцеля «Платон воспитатель» 1928 года как нечто само собой разумеющееся. Э. Манасс отмечает, что Штенцель «не признавал важности Круга Георге, хотя, по крайней мере, в своих поздних работах был подвержен их косвенному влиянию». В работах Юлиуса Штенцеля, действительно, встречается масса перекличек с георгеанцами (в свете чего его зачисление в их ряды, которое там и сям встречается в литературе, выглядит при всей нелепости объяснимой ошибкой). Он то и дело обращается к тем же понятиям и мотивам, что и георгеанцы, но заземляет, историзирует их. Он много говорит о «сообществе» [Gemeinschaft], не делая из него, конечно, «клеточку будущей империи». Он осмысляет и плоть [Leib], но придает ей строгий научно-математический смысл. Штенцель обращается также к понятию гештальта – конечно, не для того, чтобы возвести в вечный монумент самого Платона, а только для характеристики платоновских идей как гештальтов. Важную статью Штенцель посвятил проблеме озарения [Erleuchtung], в котором трудно не увидеть эхо георгеанской одержимости «узрением» [Schau], – разумеется, речь идет не о поэтическом проникновении сквозь или, скорее, через голову эмпирии, а о трактовке высшей ступени познания в платоновской эпистемологии: наглядность [Anschaulichkeit] у него – это не просто свойство идей, но следствие платоновского представления о числах как геометрических фигурах. Штенцель считал также, что в конце жизни Платон приблизился к религиозной перспективе. Штенцель, как и георгеанцы, был монистом и энергично оспаривал дуалистическое прочтение Платона. Платоновскую доблесть-добродетель (arete) он предлагал толковать скорее политически, чем нравственно; он понимал ее в смысле деятельной плотскости, а не отвлеченной духовности; под этим тезисом легко бы подписались георгеанцы.
В следующем поколении различия и вовсе стерлись. «Третье-гуманисты» философ Гельмут Кун и классический филолог Генрих Вайншток в 30-е годы печатали свои платоноведческие книги в издательстве «Die Runde», основанном в 1930 году в Берлине поклонниками Ш. Георге. В американской эмиграции пересеклись Вернер Йегер и один из ближайших соратников Георге Эрнст Морвиц: Йегер написал предисловие для перевода Морвица классических мифов древности Г. Шваба.
2. Отвержение
После 1933 года конкурировать георгеанскому культу Платона пришлось уже не только с благонамеренными «третье-гуманистами», но и откровенными нацистами (в том числе и после войны). Некоторые из них апеллировали к георгеанцам, и особенно к Хильдебрандту как специалисту-универсалу по Платону и по расовому вопросу, других раздражала эта группа самозванных платоников – ибо конкуренция царила и здесь. Некий Иоахим Баннес, защитивший диссертацию по феноменологии Гуссерля, а затем ставший трактовать Платона в духе нового режима, не без сарказма извиняется перед читателем за то, что не знаком с трудами Гундольфа, Хильдебрандта, Фридемана и других и что «почти исключительно» ограничился изучением текстом самого Платона.
Интересно, что послевоенное «отрезвленное антиковедение», вышедшее из школы Виламовица и в большинстве своем прошедшее через эмиграцию, характеризовалось как сведением счетов с учителем, так и дистанцированием от йегеровского пафоса «третьего гуманизма». Было лишь логично, что это поколение одновременно и тем более отвергало элитарную патетику поклонения античности, вдохновленную Георге и георгеанцами. Некогда столь важные разногласия утратили не только актуальность, но и самый смысл. И Йегер с учениками, и Георге & Со. были отодвинуты в прошлое: «Программа „третьего гуманизма“ скоро погружается в забвение. Та же судьба постигла и попытки прямо, с религиозным рвением, приложить свидетельства античного мировосприятия к вопросам современности, без всякого посредничества со стороны исторического понимания, зато в тесном общежитии адептов» (имеется в виду, разумеется, Круг Георге).
Говоря о критике, отвержении и, наконец, о частичном забвении георгеанцев, я имею в виду цех историков античной философии, а не германистов, особенно тех их них, кто занимается поэтической и культурно-воспитательной деятельностью Штефана Георге. В их работах так или иначе упоминается и странное увлечение Платоном, охватившее Круг Георге в 10-20-х годах. Старшее поколение немецких (или европейских, но старой закваски, то есть читающих по-немецки) античников, не говоря уже о платоноведах, также прекрасно помнят, о чем идет речь. Но эта память, это знание часто носят характер умолчания. Георгеанцы изгнаны даже из библиографий. Если их иногда и упоминают, то намеком, без называния имен (… sunt odiosa). Так, читаем в обзоре немецкой грецистики начала века: «Среди противников Виламовица были и такие, кто принимали его духовную независимость, его безразличие к мнению среды за жажду власти, поскольку они сами привыкли к теплому гнездышку закрытого круга, в котором отроки клянутся на словах мастера как на священном писании» – аллюзия более чем прозрачная для сверстников автора этого обзора, Альбрехта Диле (1923 года рождения), но вряд ли для всех исследователей в следующем поколении античников.
3. Сочувствие
Если в большинстве своем классические филологи и вообще античники отнеслись к георгеанцам настороженно (а после 1945 года и вовсе поспешили откреститься от них), то философы проявили к ним большее сочувствие. В том же 1929 году, когда вышла обзорная книга Ляйзеганга, увидела свет первая книга, специально посвященная георгеанскому толкованию Платона. Ее автор, Франц Йозеф Брехт, начинал как филолог (первая диссертация была посвящена сатирической эпиграмме), но затем пошел по философской, точнее феноменологической линии, учился у Хайдеггера. Книга была написана в разгар георгеанского платонизма, поэтому, естественно, не могла учесть последующей эволюции, которая, в частности, выдвинула на передний план Хильдебрандта, тогда как в книге ему приписывается роль не большая, чем, скажем, Ландсбергу. Не учтены в книге и материалы, доступные современному исследователю либо благодаря публикациям, либо через архивы (дневники, переписка), не говоря уже о мемуарах, не только опубликованных, но и написанных позднее. Однако книга Брехта компенсирует свою естественную неполноту тонкостью и уравновешенностью оценки. Брехт показывает георгеанский платонизм на фоне и в контексте «третьего гуманизма». Книга – одновременно симпатизирующая предмету, но и явно не заказная – была встречена многочисленными и в целом одобрительными рецензиями.
Показательна реакция филолога и платоноведа Курта фон Фритца в филологическом журнале «Gnomon». Подмечая места, где Брехт, в котором борется критическое (обусловленное не столько научной, сколько христианской позицией) и апологетическое отношение к объекту, теряет равновесие в анализе и слишком сочувствует георгеанцам, фон Фритц в конце рецензии также признается в том, что определенная симпатия к своему предмету, свойственная автору книги, служит необходимым условием тонкого мыслительного проникновения в его мир. Сам фон Фритц противопоставляет историцизму XIX века и культу героев века XX (речь может идти, разумеется, только о трех первых его десятилетиях) рационализм XVII и XVIII веков, который рос и вызревал в борьбе с величайшими фигурами античности. При этом фон Фритц нетривиально возносит Фридемана, достижение которого, по его словам, «было бы несправедливо ставить в один ряд с научными толкованиями Платона». Предпринятое им подлинное воплощение переживаемого идеала в исторически существовавшего персонажа, «род бессознательного поэтического творчества», может претендовать на свои особые права, рядом с наукой.
Фон Фритц был не единственным университетским ученым, который попытался дать георгеанцам взвешенную или даже позитивную оценку. Ученик Гартмана и Хайдеггера Герхард Крюгер в своей книге 1939 года «Проницательность и страсть. Сущность платоновской мысли» признает свою зависимость от георгеанцев в высокой оценке роли эроса:
Благодаря Кругу Штефана Георге наука смогла подступиться к тем мифическим и религиозным элементам у Платона, которые особенно необходимы для его понимания. Поскольку было обнаружено, что у Платона мифическая и даже «культовая» религиозность была связана с его политическими амбициями, то в нем [георгеанцы] увидели «основателя» некоей «духовной империи». В этом контексте эрос также был понят как что-то чрезвычайно фундаментальное, как определенная мифическая власть [619] .
Другой пример: Герхард Небель, филолог (ученик Эрнста Хоффмана), философ (учился у Хайдеггера и Ясперса), домашний учитель, независимый мыслитель, близкий к Эрнсту Юнгеру и Карлу Шмитту. Он не просто был поклонником поэзии Георге: он видел в Георге, наряду с Юнгером и Хайдеггером, свидетелей трансценденции и ясновидцев нынешнего распада и «расколдовывания мира». Небель далеко не всё принимал в георгеанстве, в частности он критиковал фокализацию на герое, на образе, в том числе Платона. Он противопоставлял ей хайдеггеровский подход к авторам (хайдеггерианское применение феноменологии к интерпретации): заниматься не автором, а тем, чем занимается автор, вместе с ним. Платоноведческие работы Небеля, принимая в целом политическое прочтение Платона, всё же полемизируют (неявно) с георгеанскими. Например, он не считает возможным возвращение к античности через голову христианства: это может дать только подражательные эффекты фасада. Небель считал книгу Фридлендера 1928–1930 годов лучшей из когда-либо написанных о Платоне.
В первом томе (1957) своего 3-томника, посвященного литературе последних десятилетий о Платоне, Эрнст Мориц Манасс также дает весьма высокую оценку платоникам-георгеанцам. Сначала он утверждает неожиданно и дерзко: «Несмотря на Винкельмана, на Шлейермахера и Гегеля, несмотря на Шопенгауэра, лишь с Ницше Платон становится действующей силой немецкой духовной жизни на место, или точнее наряду всегда существовавшего платонизма». Затем он отмечает влияние неокантианцев, сделавших из Платона предшественника Канта, хотя их интерпретацию сегодня (то есть в 1957 году) уже никто даже и не критикует. И наконец: «Чрезвычайную важность имело воодушевление Платоном [die Platon-Begeisterung] Круга Георге. […] Независимо от того, что было здесь истинного или ложного, несомненно, что именно прежде всего в силу воздействия Георге Платон стал авторитетнейшим соучастником современных решений». Такая оценка абсолютно нетипична и контрастирует с господствующим в цехе молчанием.
Несомненно, что нацистские симпатии Хильдебрандта послужили решающим обстоятельством в устранении георгеанцев с платоноведческого горизонта. Но следует также признать, что здесь сказались и другие факторы. Приход к власти нацистов, эмиграция большого числа первоклассных ученых, затем поражение гитлеризма и последовавшая – хотя и неполная и непоследовательная – денацификация высшего образования, и в частности «наук о древностях» (Altertumswissenschaften), которые в весьма большой мере стали на службу нацистскому режиму (Selbstgleichschaltung или Selbstfaschisierung), – всё это привело к всемирноисторическому translatio – перемещению центра тяжести платоноведения и всех наук об античности в англоязычный мир. Полвека с небольшим после окончания войны немецкие историки философии ссылаются обычно только на тех из своих соотечественников старшего поколения, на которых ссылаются и англо-американцы, то есть – что касается георгеанцев – только на Пауля Фридлендера. Надо, однако, признать, что его приемлемость для современной науки о Платоне (включая, конечно, и приемлемость его как противника) объясняется только предпринятым им – вследствие эмиграции – переводом-переписыванием его «Платона» (1928–1930) на английский язык с параллельным сглаживанием «георгеанских» крайностей. Что же касается остальных георгеан-платоников, они практически начисто исчезли из научного обихода. Даже Хильдебрандт, который, переждав несколько лет после войны, пока его рвение в поддержке национал-социализма было «прощено», опубликовал в 1959 году 2-е издание своего «Платона», и тот вскоре был забыт (правда, его переводы или переводы под его редакцией продолжают издаваться). Однако некоторые георгеанцы оставались в поле зрения нескольких благосклонных читателей. Эдгар Залин и Курт Зингер какое-то время упоминались, но больше их коллегами-экономистами, чем античниками. Так, по Шумпетеру, «книга Залина „Платон и греческая утопия“ – это лучшая интерпретация греческих „государственных романов“ и одновременно произведение искусства». Немало ссылаются на георгеанцев в своих эссе о Платоне известный политический мыслитель Эрик Фёглин и либеральный теоретик права Ханс Кельзен.
Титульный лист первой книги, посвященной георгеанской интерпретации Платона, – «Платон и Круг Георге» Франц Йозеф Брехт
Из философов следующего поколения, пожалуй, только Райнхарт Маурер (род. в 1935 году) немало ссылается на георгеанцев в своем исследовании «Политий» с точки зрения вопроса о демократии. Он сетует на их часто туманный язык, и поэтому больше всего ценит книгу Э. Залина. Интересны выводы Маурера: в отличие от англо-американских исследований, где платоновской политической философии уделяется, как правило, первостепенное значение, в Германии утвердился неполитический образ Платона. Даже Штенцель, Йегер, Гадамер, которые поднимают вопросы практической философии, предпочитают оставаться в эфире аполитичного. Ляйзеганг сформулировал альтернативу: одни занимаются наукой, другие служат сиюминутным интересам. Имеется в виду, что серьезные ученые, не вмешивающиеся в политику, должны и у Платона находить одну науку. Этому соответствует немецкая склонность к обострению противоречий: если уж кто и берется трактовать политические вопросы у Платона, так сразу делает из этого свою политическую программу. Особенно выражено это у нацистских авторов (типа Оттомара Вихмана), но и у георгеанцев такая тенденция тоже имеется. Однако им мы обязаны вообще серьезному повороту к политическому Платону.
Отдельного исследования заслуживал бы «георгеанский след» в трактовке Платона у Лео Штраусса. Его решительный выбор древних в ущерб новым, его акцент на инициации, гуру-подобное формирование им круга консервативных учеников, преимущественно устно-прямое традирование метода и отсюда высокая оценка диалогичности, элитарность, отказ университету в истинности, наконец, убеждение, что хаос есть единственная альтернатива аристократическому режиму, – всё это позволяет по крайней мере не исключать прямого или косвенного вдохновения, почерпнутого им из Круга Георге. В переписке с другим современником платоником (и читателем георгеанских текстов), Вёглином, он высказался так: «Вы правы: Георге понимал Платона лучше, чем Виламовиц, Йегер и вся эта банда. Но разве это произошло не от того, что он не мыслил в библейских или библейско-секулярных категориях?».
4. Случай Гадамера
Особняком стоит позиция, которую занял по отношению к георгеанскому платонизму Ханс-Георг Гадамер. В течение всей своей жизни он выказывал особо позитивное, хоть и не лишенное критики, отношение к Кругу и идеям Георге. Гадамер познакомился со стихами Георге еще в гимназические годы. В 1918 году он приобрел антологию современной немецкой лирики, изданную Хансом Бенцманом. Георге отказался от включения своих стихов в этот сборник, объясняя свой отказ в письме (которое составитель опубликовал в антологии), что «было бы ошибкой причислять его к современной литературе». Составитель ограничился тем, что привел два стихотворения Георге в своем предисловии. Юный Гадамер был потрясен как этими двумя стихами, так и открыто антимодернистской позицией поэта. Сопоставимым по важности потрясением была для Гадамера только встреча с Хайдеггером, и Гадамер эксплицитно ставит эти события в один ряд. Он считал себя учеником П. Фридлендера, был знаком со многими членами Круга, никогда в него не входя. Гадамер считал, что в Кругу он считался «интеллектуалом» (и в силу этого представлял опасность для позиции чистой поэзии) и что общение с ним даже было запрещено некоторым «юношам». Что не мешало ему и тогда, и тем более позже поддерживать дружеские отношения с Вольтерсом, Хансом Антоном, Максом Коммерелем, Залином. В своей поздней статье о Георге он признаётся, что наряду с определенным раздражением, которое вызывали в нем нравы, ритуалы и взгляды георгеанцев, он испытал на себе и несомненное очарование, исходившее из этого сообщества: «Что-то вроде extra ecclesiam nulla salus' говорило из недр Круга, и при всем критическом недоверии к такого рода эзотерике неизбежно вставал вопрос, не было ли в этом и чего-то истинного – того, чем были обойдены все прочие». Он открыто и явно одобрял главную герменевтическую предпосылку георгеанцев, оспаривавшуюся и высмеивавшуюся столь многими: а именно, что общение учеников с современным мастером («гением» в смысле романтиков) дает им доступ к тому пониманию древнего мастера, в котором может быть отказано ученым, невзирая на всё их знание: «Его [то есть Георге] собственный опыт в отношениях мастера и учеников и причастность к образовательному воздействию поэта на его молодых друзей дали ему постижение того, что было важного в платоновских диалогах».
Гадамер был одним из немногих, кто считал, что георгеанский платонизм оказал немалое влияние на платоноведение, и – в этом его особая оригинальность – что это влияние было благотворным: «Нет никакого сомнения в том, что Круг Георге оставил ощутимый след в науке о Платоне. Труд о Платоне Пауля Фридлендера […] или захватывающая небольшая книжка Карла Райнхардта о "Платоновских мифах" ясно указывают на это. Но удивительно, что даже люди, которые вовсе не были филологами, как Фридеман, Зингер и Хильдебрандт, смогли дать здесь что-то новое». Мы уже упоминали более чем позитивную рецензию, которой Гадамер отметил выход в свет книги 1933 года своего коллеги по Кильскому университету Хильдебрандта (по поводу его важничания и чванства он, правда, высказывался весьма иронично, например, в своей переписке с Залином). Он обычно лишь вскользь упоминает Георге в своих работах (например, трижды в «Истине и методе»), но постоянно возвращается к нему и к Кругу в своих воспоминаниях, а начиная с 1968 года, года столетнего юбилея Георге, посвящает Георге ряд статей.
5. Случай Хайдеггера
Особую – и весьма проблематичную – страницу составляет возможное воздействие георгеанского платонизма на толкование Платона Хайдеггером. Конечно, яркая оригинальность Хайдеггера не позволяет говорить просто о «влияниях» (со стороны Георге или какой бы то ни было другой), но нельзя забывать, что эта оригинальность была частью его философского жеста: он предпочитал, скорее, «мыслить бытие», чем историзировать свой способ мыслить бытие. После многих десятилетий интерпретации творчества Хайдеггера, которая рабски подчинялась его собственной мизансцене, изображая Мыслителя Бытия в разреженном воздухе горных вершин, ведущим неспешные беседы с Парменидом и Ницше, наступил период «расплаты»: неумолимой и тотальной контекстуализации. На фоне новой волны дебатов о нацистской ангажированности Хайдеггера Кристиан Зоммер в недавней статье одной сноской расправляется с проблемой: хайдеггеровский Платон вырос из Виламовица и георгеанцев: «Хайдеггеровская интепретация Платона – напомним это, чтобы указать ее историческую „среду“ – отлично вписывается в „политический поворот“ платоноведческих исследований в Германии, начиная с 1919 года, в традиции Виламовица и Круга Георге, обширного комплекса, который Хайдеггер впитывает и резюмирует». Из мыслителя бытия Хайдеггер в мгновение ока превращается в послушную марионетку, которую водит за ниточки всесильный Zeitgeist. Понятно, что такая лобовая декларация не подтверждается в статье никакими доказательствами. Действительно, у Хайдеггера не найти ни снижения мотивировки в объяснении трудов и поступков, свойственной Виламовицу, ни гимнического тона георгеанских послушников, ни их элитарности, ни их одержимости прямыми политическими целями.
Имело ли место влияние? Сходство многих мировоззренческих и герменевтических предпосылок у Хайдеггера с Георге очевидно, но и различия огромны. Общий консерватизм, антимодернизм и предпочтение, отданное «древним» против «новых», не отменяли того, что Хайдеггер ставил на досократиков, а Платона (по крайней мере в молодости) предпочитал читать через Аристотеля, тогда как Георге (после короткого неоязыческого периода в рамках эфемерной группы «мюнхенских космистов», искавших, опираясь на Бахофена, самые архаичные слои истории и мифа) короновал Платона на владычество своей «духовной империи». Хайдеггер, несомненно, принял во внимание неоднозначную апологию георгеанцами Ницше, и в частности, относительно Платона. Как и Круг Георге, Хайдеггер «вернулся» к Платону через антиплатонизм Ницше. Феноменологическое преодоление неокантианства Хайдеггером было также созвучным с георгеанской критикой неокантианской интерпретации Платона и с «плотской интуицией», которую она ей противопоставила. При некоторых бергсоновских чертах эта интуиция артикулировалась георгеанцами в форме обильного восхваления «узрения» [Schau] в платонических и не только платонических текстах Круга, что, несомненно, нашло отклик в том «скопическом», или «визуальном», повороте, который Хайдеггер совершил в середине 20-х годов и о котором в полной мере свидетельствует его opus magnum 1927 года. Что касается, собственно, текстов и лекций Хайдеггера о Платоне, то нельзя не упомянуть подробное и многократное этимологическое толкование платоновских терминов eidos и idea, мифа о пещере и всей в целом визуальной метафорики Платона. Как и георгеанцы, Хайдеггер остался чужд Платоновой диалектике, считая ее препятствием в доступе к Бытию. Познание всегда сохраняло в хайдеггеровском толковании Платона черты прозрения, усмотрения, – правда, скорее, индивидуального, а не, как у георгеанцев, коллективно-культового. Следует упомянуть также ставшую знаменитой дискуссию о переводе и толковании alêtheia, которая развернулась между Хайдеггером и Фридлендером, близким коллегой по Марбургскому университету (Фридлендер был назначен здесь ординариусом в 1920 году, Хайдеггер – в 1923-м). Во 2-м издании своего «Платона» Фридлендер высказал возражения против хайдеггеровского толкования, чтобы в 3-м издании признать его частичную правоту. Но и Хайдеггер должен был пойти на уступки. Разумеется, в этом споре Фридлендер выступает филологом, а не георгеанцем. В целом отношение Хайдеггера к Георге и его поэтико-политическому наследию заслуживает дальнейшего изучения (упомянутая книга Аппельханса выдвигает интересный тезис о том, что георгеанский подход к литературе служит скрытой основой поэтологии Хайдеггера, однако нельзя сказать, что этот тезис получил в книге убедительное развитие), и платонический аспект (вовсе не затронутый Аппельхансом) является весьма важным, но простых решений здесь ждать не приходится. Вопрос, заданный во время первой конференции, посвященной влиянию Штефана Георге на науку: «Разве образ Платона у Хайдеггера и всей его школы мыслим независимо от образа Платона в Кругу Георге?», остается покуда риторическим.
6. Реабилитация георгеанской тематики
Может сложиться впечатление, что влияние георгеанского прочтения Платона на университет исчерпывается редкими упоминаниями у немногих читателей и толкователей, которым, подобно Гадамеру, привелось в юности познакомиться с людьми из Круга и через них с его столь своеобразной интеллектуально-эротической атмосферой, но что в целом это влияние стремится к нулю.
Такое суждение было бы, пожалуй, несправедливо.
Разумеется, Круг потерпел – вместе с режимом, от которого он не сумел или не хотел достаточно ясно дистанцироваться, – глобальное политико-идеологическое поражение. Разумеется, безнадежно и, видимо, навсегда морально устарел стиль георгеанцев, который был, как мы видели, невыносим уже и для некоторых из них. Разумеется, сегодня выглядит почти наивным желание вычитать у Платона законченную и тезисно формулируемую доктрину, да к тому же такую, чтобы она вызывала у проницательного читателя начала XX века немедленные ассоциации с его непосредственными политическими и культурными переживаниями. И всё же обсуждение возможного влияния георгеанцев на университетскую науку о Платоне было бы принципиально неполным, если бы мы не обратили внимания на тот факт, что общее забвение георгеанцев (разумеется, забвение относительное, как было показано в этой главе) совмещается с триумфальным возвращением практически всех георгеанских тем! Действительно, после определенного ренессанса неокантианского прочтения в послевоенной науке о Платоне (я имею в виду прежде всего господствующую, то есть англо-саксонскую науку), когда единственно возможным способом работы с древним мыслителем был объявлен его предварительный перевод на язык аналитической философии XX века, в 1990-е годы произошла многоплановая самокритичная переоценка такого ригоризма. Если мы возьмем те платоновские темы, ценность которых георгеанцы считали своим долгом отстаивать, часто сталкиваясь с упорным сопротивлением университетской науки, то констатируем, что они в последние два десятилетия стали самыми интересными и динамичными направлениями исследований. В самом деле, никому сегодня не придет в голову отрицать правомерность и необходимость изучения таких аспектов платоновской философии, как ее диалогическая форма (укажем в сноске лишь несколько последних публикаций), место в ней мифа, воспитательное и эротическое измерения философии, или, наконец, примат политики. Конечно, способы обсуждения этих тем совсем мало напоминают георгеанские, и было бы смешно видеть здесь следы какого бы то ни было прямого влияния георгеанцев, само существование которых остается тайной для подавляющего большинства современных специалистов по Платону за пределами Германии (и немецкоговорящих стран). В Германии же послевоенные платоноведы слишком хорошо знали и помнили георгеанцев, чтобы их цитировать (мы видели, что логика конкуренции не поощряла цитирование и иное признание даже и до 1933 года), а последующие уже и знали лишь смутно. Однако весьма вероятно, что имело место некоторого рода капиллярное (чтобы не сказать тайное) воздействие, в котором, вероятно, решающей была роль П. Фридлендера (чей платоновский труд – единственный из всех георгеанских книг о Платоне – был переведен на английский язык), а также К. Райнхардта и – в качестве посредника – Х.-Г. Гадамера.
К банальностям школьной премудрости относится тот тезис, что философия-де состоит в особой связи со своей историей и этим отличается от большинства других наук. На практике же это привилегированное отношение часто остается мертвой буквой, причем это касается, как ни странно, и истории философии, которая далеко не всегда отдает себе отчет в собственной историчности. Приведу в качестве заключительного анекдота пассаж из относительно недавнего немецкого обзора новейших тенденций в исследовании античной философии:
Поиск мировоззрения, принимающего во внимание также и частное стремление индивидов к счастью, имеет результатом, что вдруг [plötzlich] совершенно [ganz] новые темы выходят на первый план. Так, философы задаются вопросами о вещах, о которых они раньше пытались не высказываться, например, о любви [ссылка на: Irwin Т., Nussbaum M., eds. Virtue, Love, and Form. Edmonton, 1993]. Раньше это была тема, мимо которой трезвые знатоки Платона [nüchterne Piatonkenner] проходили по возможности быстро: «Пир» философы до сих пор охотно оставляли литераторам [660] .
Здесь удивляет не столько то, что «трезвые (имеются в виду, вероятно, не знающие mania из диалога «Ион») платоники» могут старательно игнорировать важнейший элемент платоновской философии, сколько то, что эрос объявляется в 90-е годы XX века «совершенно новой» темой. Если оказался забыт даже Марсилио Фичино, то уж во всяком случае очевидно, что проходя мимо иррационального упоения, нездоровой эротики и имперских замашек георгеанцев, «трезвому платонику» положено ускорить шаг.