1. К био-библиографии
В 1921 году выходит книга Эдгара Залина «Платон и греческая утопия», вторая в ряду георгеанского платонизма после «эпохального» начала Фридемана. Залин вошел в Круг Георге в «третьей волне», прямо перед Первой мировой войной, и был отвергнут Мастером, примерно когда книга вышла в свет (но без всякой связи с ее содержанием). Книга открыла богатую научную биографию политэконома и гуманиста георгеанского стиля. Значительная роль Залина для истории Круга объясняется еще и тем, что за глаза третировавшийся как главный сплетник Круга, Залин, естественно, стал и одним из наших источников о его внутренней кухне (хотя и не входил в число интимнейших друзей) – благодаря его послевоенным мемуарам «Вокруг Георге», позднее переизданным в исправленном и дополненном виде. Отлученный Мастером, он остался дружен с десятками лиц, входящих в близкое или дальнее окружение Георге, и со многими из них вел многолетнюю и интенсивную переписку.
Эдгар Залин родился в 1892 году во Франкфурте, в весьма образованной семье промышленника Альфреда Залина; его мать, Паула, урожденная Шифф, была дочерью банкира. Получил превосходное классическое школьное образование, качество которого сегодня воспринимается уже как легендарное: выпускную речь по окончании «Гётевской гимназии» он написал и произнес по-гречески. Такой уровень был уделом далеко не каждого современника даже одной с ним среды: позднее Залина удивляло, что в окружении Георге, при всем царившем в нем культе античности, так мало знали греческий и так мало им занимались. В теме написанного в 16 лет сочинения «Юлий Цезарь и идеал правителя в греческой философии от Платона до Диона» можно увидеть юношеское предвосхищение будущих занятий. После окончания гимназии Залин совершает заокеанский вояж к своему двоюродному дедушке по материнской линии в США и путешествует, в частности, по Аляске. Дедушкино же предложение, поддержанное и отцом, занять руководящий пост в его банке юный Эдгар отклоняет.
Затем Залин изучал «государственные науки» (Staatswissenschaften), право, философию, историю литературы и искусства в университетах Мюнхена, Берлина и Гейдельберга у таких профессоров, как Макс Зеринг, Вернер Зомбарт, Макс Вебер, Альфред Вебер, Эберхард Готхайн (который был близок к Георге; под его руководством он защитил в 1913 году докторскую диссертацию в Гейдельберге об экономическом развитии Аляски). В 1914 году пошел в добровольцы, на фронте был тяжело ранен и дважды награжден. В 1918 году он назначен референтом в немецкое посольство в Берне, но уже через год возобновил университетскую карьеру в Гейдельберге. В 1924 году ассистент Залин получает место экстраординариуса и занимает кафедру «Государственных наук, в особенности экономики и обществоведения зарубежных стран» умершего в 1923 году Эберхарда Готхайна (в свое время, а именно почти двадцать лет до того, ставшего на этой кафедре преемником Макса Вебера). Уже после окончания университета он общался с экономистом Бернардом Хармсом, с которым его объединяла близость к теории Фридриха Листа.
В 1927 году Залин становится ординариусом и преемником Юлиуса Ландмана в Базеле, где проработал до начала 1970-х годов, неоднократно избираясь ректором университета. Как политэконом, воспитанный при участии братьев Веберов, он рассматривал экономические проблемы в широкой социальной и культурной перспективе. До конца дней он отвергал всё более набиравшую силы и распространение математизированную экономику в пользу синтеза точных методов с историей, социологией и философией, объясняя это тем, что социальная реальность слишком сложна, чтобы втискивать ее в формулы и модели. Разнообразие проблематики его работ явно выказывает экономиста, принадлежавшего к поколению универсальных умов социального знания.
С поэзией Георге Залин познакомился в возрасте 14 лет. Первый контакт с Кругом состоялся в Мюнхене, в начале студенческих лет, через Карла Вольфскеля. В 1913 году произошла и первая встреча со Штефаном Георге в Гейдельберге, сначала случайная, на улице, затем организованная Фридрихом Гундольфом, одним из близких друзей которого он стал. В начале 1921 года произошла окончательная размолвка Залина с Георге. Все его попытки к примирению остались без ответа. Размолвка вовсе не помешала, однако, ни его дальнейшим контактам с многими членами Круга, ни тому, что Залин всю жизнь остался предан идеалам георгеанства и, конечно, этого не только не скрывал, но, напротив, всячески демонстрировал. В бытность свою профессором политэкономии и ректором Базельского университета он посвятил Георге десятки докладов и радиопередач, цитировал и апеллировал к Георге во многих своих сочинениях по политической и экономической тематике. Умер в деревне Вето (Veytaux), в окрестностях Монтрё в 1974 году.
2. Об истории книги
Мемуары Залина «Вокруг Георге» дают много ценного материала о жизни Круга, хотя было бы, разумеется, опрометчиво принимать их за чистую монету, – предосторожность, которая касается не только этого источника. Мы не должны ни на секунду забывать, что забота об увековечивании моментов, проведенных вблизи Мастера, сопровождалась у членов Круга стремлением стилизовать это соприсутствие в педагогико-агиографическом духе. Воспоминания никоим образом не должны были ограничиваться заботой о документальной достоверности передаваемых событий, но ставили перед собой всё ту же задачу: воспитывать будущих приверженцев «духовного движения».
Залин достаточно подробно описывает историю создания своей платоновской книги, начиная так:
В ходе своих платоновских разысканий мы записали, больше для внутреннего прояснения, чем ввиду крупного сочинения, несколько страниц об образе [Gestalt] Платона в его времени. Гундольфу они понравились, и он их попросил на несколько дней к себе. Нас уже удивило, когда он вернул их нам с сообщением, что прочитал их некоему сообществу [Convent] друзей [сноска: на Троицу 1919 года], и оно их одобрило; еще более удивлены – поражены, пристыжены – мы были, когда сам Георге при следующей встрече похвалил основную установку, объявил ее продуктивным зерном будущей более обширной работы, затем регулярно справлялся о ее продвижении и, наконец, когда рукопись была готова, велел читать ему ее из недели в неделю, главу за главой [199] .
Стилизация заметна здесь уже в том «удивлении», которое, если верить тексту, не покидало, а только нарастало в авторе в течение по меньшей мере многих месяцев. Залин продолжает:
Первое чтение вслух прошло при смущении, сходном с первым чтением стихов. Мастер принял автора в Шлоссберге, в комнате Гундольфа и сразу перешел с ним в большой зал. Дни были еще прохладными, и воздух в остуженном за зиму зале – влажным. Георге прикрылся накидкой. Во время чтения Георге натянул на себя капюшон и, облокотившись на стол, положил голову на покрытые тканью руки, так что в течение доброго получаса читавший не видел глаз слушавшего его Мастера. […] ощущение личной ничтожности усиливалось от того, что [автору] казалось безмерно ничтожным собственное сочинение, из которого он должен был читать. Гимны звучали в его душе, и сильнейшего напряжения стоило ему вместо этого продолжать чтение рукописи. Несказанное облегчение испытал он, когда Георге приподнял голову и – своим взглядом и голосом вернув пространство, атмосферу к их земному существованию – попросил сделать перерыв: «На сегодня хватит» [200] .
В описании этой сцены хорошо видно, как на вольную или невольную театрализацию со стороны Георге Залин с готовностью отвечает волей к самоуничижению и к гимническому восхвалению гения, удостоившего его и его жалкое сочинение аудиенции и оценки. Какова же была оценка?
Критика затронула сначала язык. Похвально, что он самобытен, что он избежал «гунделевщины» [201] ; обращает на себя внимание, что тональность и стиль оставляют ощущение разговорной, не письменной речи, чем, возможно, объясняется особая наглядность и рельефность отдельных мест. Но из этого – или из дурных ученых привычек? – следует непомерная длина многих фраз. «Краткость, чисто в аршинах выражаемую краткость, следует соблюдать и в прозе, как в целой книге, так и в каждой части, в каждом предложении». Затем пришел черед критике содержания. Он попросил меня перечитать некоторые предложения, за чем последовало обсуждение, ясно выявившее отношение Георге к Платону, которое еще будет упомянуто в дальнейшем. Знание и память Георге выказал потрясающие. Некоторые детали платоновских диалогов он помнил лучше, чем его молодой [собеседник], который многие годы постоянно читал и переводил Платона; для понимания многократно упоминавшихся платоновских писем и по поводу тогда еще оспаривавшегося в цехе вопроса об их подлинности Георге было больше сказать, чем всем специалистам – его современникам; только что вышедшую платоновскую монографию знаменитого тогда филолога он большей частью прочитал и высказал о ней уничтожающее суждение [202] .
Определенная гиперболичность этого свидетельства несомненна; тем важнее извлечь из него долю истины. Интересным и примечательным представляется, в какой степени Георге не желал оставлять важные для него области духовной истории на откуп специалистам, какое живое впечатление производило на окружающих антиакадемичное знание поэта. Сходными свидетельствами, и тоже что касается знаний диалогов и исследований Платона, полна, например, книга дневников-воспоминаний Эдит Ландман «Разговоры со Штефаном Георге». Но вернемся к воспоминаниям Залина. Он продолжает:
В другой раз обсуждение коснулось прежде всего 8-й книги «Политий». В одном придаточном предложении в рукописи о Платоне было указано на то, что платоновское учение о временной череде режимов [der Verfassungen] было многократно исторически подтверждено в XIX веке. Георге усомнился, не сказано ли этим слишком мало. Можно ли от чуждого нам читателя ожидать, чтобы он удивился тому, что здесь упомянут только XIX, но не XX век, и чтобы он сам нашел тому причину: а именно что XIX век показал развитие третьей ступени, то есть демократии, значит, четвертая, тирания, предстоит веку XX? Мой довод, что в конечном итоге есть смысл писать только для думающих читателей, был признан весомым. И все же решающий аргумент в пользу сохранения упомянутого пассажа дало другое соображение Мастера: что явное высказывание подействует на в неплатоновском духе воспитанных людей [nicht in Piatons Sinn gebildeten Menschen], возможно, не как предостережение, а как побуждение. «Каждый помещик станет с чистой совестью играть сверхчеловека» [203] .
Конечно, достоверность пассажа о тирании (тоталитаризме) обесценивается тем обстоятельством, что эти мемуары были составлены уже после войны. Пикантность же придает им то, что в качестве альтернативы грядущей диктатуре (если сделать невероятное допущение, что ее угроза осознавалась автором в 1920 году с той же ясностью, что и в 1948-м) Залин предлагал сословное общество кастового типа. Из реакции Георге обращает на себя внимание его убежденность в прямом влиянии книг на читателей. Но продолжим чтение мемуаров:
Особого одобрения заслужило замечание, которое представлялось автору чуть ли не чересчур смелым: ему бросилось в глаза, что исторический элемент гораздо четче выступает в «Законах», чем в «Политий», и что именно от этих исторических частей многочисленные связующие нити ведут к «Политике» Аристотеля. Объяснение этому наш толкователь Платона видел не в «простом» признании зависимости Аристотеля от творчества его учителя; ему со всей настоятельностью представилось другое предположение: а именно, что деятельное присутствие молодого Аристотеля в Академии приобщило престарелого философа к историческим разысканиям, и далее: что собранный учеником материал впервые обрел форму в сочинениях учителя, а уже потом, когда Аристотель придал ему собственную форму, он был закреплен вторично в его «Политике». «Это – подлинная находка», – воскликнул Георге, вскакивая. «Так и происходит жизнь сообщества. Так зажигается искра» [сноска Залина: Очевидно, последние слова (также!) отсылают к известному месту из платоновского 7-го письма [204] …]. Открыватель робко возражал, что эта связь им лишь внутренне предположена, но вовсе не доказана и недоказуема. «Ну тогда возьмите мою уверенность на место Вашего предположения» [205] .
Воистину ницшеанская черта Георге проступает из этого отрывка: так же, как и великому предшественнику, Георге недосуг просчитывать и доказывать там, где он в состоянии просто угадать.
Далее Георге заявил, восходя от единичного ко всеобщему: только при таком понимании жизненных процессов будет оправдана надежда, что когда-нибудь один из наших увидит и сможет обрисовать всеохватный образ платоновской жизни и жизни Академии. «Фридеман был первооткрывателем. На его фундаменте работаете Вы и Хильдебрандт и, возможно, также Лигле. Когда для этого настанет время, ваши усилия станут строительным материалом для [чего-то/кого-то] более великого» [206] .
Хотя невозможно полностью исключить именно такой формулировки, она все же существенно противоречит георгеанскому идеалу Geist-Bücher и во всяком случае сближает его с более академико-научной моделью коллективно-аккумулятивного исследования, в котором любой результат при всей его округленности и окончательности становится материалом для будущих исследователей. Вполне возможно, что к 1920 году Георге уже осознал, что книга Фридемана не станет окончательной Geist-Buch ни мирового платоноведения, ни даже «духовного движения». Но в высшей степени сомнительно, что он перешел в университетскую веру. Этого он не сделал ни в 1920 году, ни позже. Дальнейший текст подтверждает, что Георге продолжал ожидать «окончательной» книги.
Каждого из нас [sc. платоников Круга] следует предупредить от ошибочного убеждения, будто картину платоновской жизни, не говоря уже о его развитии, можно получить из анализа отдельных диалогов. «Этот путь ведет в лучшем случае к скелету, но никак не к жизни во крови и плоти». – «Подумайте, почему платоновский диалог никогда не может дать такой ясности [Aufschluss], как стихотворение!». – «Только тот, кто кое-что знает о жизни Академии, может когда-нибудь сказать что-то окончательное о доктринах диалогов» [207] .
Как видим, в терминах платоноведения Георге был сторонником agrapha dogmata, «неписанного учения» Платона.
Мы прекрасно понимали, что эти слова, как и весь разговор этого дня, были нацелены на то, чтобы показать нам, что самый важный наш результат – «находка» – лежал вовсе не там, где мы его искали, или, быть может, чтобы дать нам понять, на каком пути мы можем надеяться прийти к плодотворным находкам. Но мы не поняли, что тем самым была очень строго прочерчена грань, отделяющая нас от так называемых платоновских исследований цеховой науки со всеми ее «проблемами». Это непонимание привело к твердому отказу, когда мы в заключение хотели почитать из главы об Аристотеле. Мастер послушал несколько абзацев, затем сказал коротко и приказным тоном: «Это меня не интересует». После маленькой паузы был задан вопрос о том, что будет рассматриваться далее. Автор рукописи о Платоне робко дал сокращенный обзор и услышал возражение: «Но разве Вы сами не чувствуете комичное недоразумение в том, что в одной книге, а значит, и на одном уровне рассматриваете Платона и Эвгемера? Какое дело мне, Вам, до этого запоздалого расчленителя?» Атакованный пытался защищаться тем, что к этом порядку принуждала его сама постановка темы: Платон и греческая утопия. «Я ничего не сказал против Вашей темы; вероятно, габилитационная диссертация требует такой 'научной' постановки вопроса. Но я удивляюсь, что Вам, видимо, и самим невдомек, насколько это портит Ваш образ Платона. Я охотно слушаю всё, что вселяет жизнь. Но не надоедайте мне пустой наукой». Молодой [собеседник] растерянно молчал. Георге успокоился и сказал, смилостивившись: «Печатайте книгу, как есть. Успех ей обеспечен. Но не забывайте, что Вы в своей книге выказали готовность к компромиссу, и избегайте похожего в будущем». Перед этим обруганный благодарно воспринял эти дружеские слова как путь из внутреннего затруднения и позже внял им. Но в тот момент ему не хватило ума понять, что они были лишь спасательным кругом для слабого и что они ничего не меняли в вынесенном перед этим приговоре. Сегодня он и сам знает, что умножение «утопий» серьезно ослабило его первое платоновское изображение и платоновскую книгу [208] .
Самоуничижительный тон достигает в этом пассаже апогея. Утомительно-неловкое чередование «мы» с повествовательным «автор рукописи» и т. п. разрушает и без того шаткую иллюзию подлинности свидетельства. Бесспорно только то, что Георге осудил попытку убить двух зайцев сразу. Что было можно Гундольфу, в литературоведении и в 1911 году, стало проблематичным для Залина, в философии и десять лет спустя. Через 25 лет Залин будет еще больше склонен подчеркивать несовместимость Георге с университетской наукой. Полемизируя по этому поводу с Гадамером, он пишет ему, например:
В противоположность Вам я бы сказал, что у Круга Георге вообще не было никаких отношений с наукой. Георге был вообще враждебен наукам (с полным правом, ибо он был знаком только с вялой наукой рубежа веков), и не считая Гундольфа, во всем старом круге никто, кроме Бёрингера и Ландмана, не имел правильного понимания возможных результатов какой-либо сущностной науки. Вследствие этого сначала все следовали желанию Георге не сопровождать свои тексты никакими сносками, чтобы уже этим показывать свое отличие от уходящего поколения. Я был первым, кто от этого отклонился, так как без сносок я бы счел свою книгу о Платоне романом и к тому же плохим. Георге с этим согласился и, поскольку я ему прочитал всю книгу глава за главой, одобрил мое решение. Но, в конце концов, для действительно плодотворной дружбы всегда требовалось определенное мужество, чтобы уметь отстоять свою противо-позицию… [209]
Напомним, наконец, что сакраментальная апокрифическая фраза, якобы сказанная Штефаном Георге в 1920 году: «От меня никакой путь не ведет к науке», сообщена именно Залином и никем больше не подтверждена.
3. Залинов Платон
О чем же платоновская книга Залина 1921 года «Платон и греческая утопия»?
С первых строк Залин отгораживается от современной науки, занятой бессмысленным логическим обтачиванием своих познаний и поэтому не способной, в частности, понять античную утопию. Например, современная наука обсуждает античные жанры через уточнение границ между ними, а их следует толковать из их центра (vi). Платоновская «Полития» должна рассматриваться в единстве и как выражение единой, не расщепленной жизни, цениться не за отдельные детали, а за целокупность, а также во взаимосвязи «сущности и воздействия» [Wesen und Wirken] Платона (vii, 1–2). Утопизм Платона часто видят в том, что он будто ошибочно находил в современной ему действительности ресурсы, необходимые для осуществления своего идеала. Это принципиально неверно. Напротив: лишь абстрагировавшись от реальности, поэт-мудрец смог понять то, что осталось бы ему непонятным, будь он целиком занят земным. Эпоха Платона характеризовалась уже началом упадка, «ослабевающей силой государственного, художественного, духовного формообразования» и вырождением государства в пустой индивидуалистский механизм (способный, например, убить Сократа), поэзии – в разрушительный психологизм, а философии – в софистическое умничание (3). Поэтому отношение Платона с его эпохой было отношением противостояния, сопротивления мудреца-правителя-спасителя миру мнения и кажимости (4–5). Его «духовно-мирская империя», «Полития», не имеет места (у-топия) на земле, зато она у себя дома в словах или на небесах (ей logois oder en ouranô). Ее следует называть утопией имперской [die reichische Utopie], чтобы подчеркнуть, что она не есть ни государство, ни общество [Reich, nicht Staat und nicht Gesellschaft], а присущие ей духовные и религиозные тона ощутимы сегодня – пусть и слабо – только в слове 'Reich (6). В отличие от прочих земных империй, она в свой центр ставит то, что в них обычно относится к внегосударственным сферам, а именно воспитание-образование (в ущерб праву и экономике), а искусству дается не полная свобода, а наоборот, более строгий закон (7). Ибо изгнание Платоном Гомера и Эсхила из полиса лишь доказывает, что он разбирался в искусстве и – в отличие, например, от Аристотеля – знал его опасности (10). В интересах органической гармонии необходимо было изгнать искусство как сегмент, чтобы оно стало пронизывать всё (12).
Возможно ли осуществление платоновской «Политий»? Если да, то это еще не означает, что оно желательно. Ибо перед лицом холодной строгости платоновской империи неудивительно, что не только чудакам, но и «высоким людям» другого духовного закона (например, Якобу Буркхардту) она казалась концом духовной свободы, адом на земле (8). Греку были непонятны любые разговоры о желательности или целесообразности того, что чувственно не воспринимается, того, что не воплощено. «Платон совершает первый крупный шаг из мира чувств в мир идей» (9). Но осуществление гармонии в космосе-полисе-человеке (à la Тимей) больше соответствует божественной творческой динамике, чем статика «Политий». Гармонию следует понимать скорее зрительно, чем музыкально: как «слаженность сил и субстанций», «как аристократически-иерархический порядок, а не как демократически-индивидуалистический контракт» (9). «Нет ничего более ошибочного, чем искать в платоновской «Политий» земное воплощение небесной империи», христианское царство справедливости и вечного мира (ср. в новейшее время Виндельбанд). И уж подавно нельзя осенять Платоновым именем попытки построить демократический рай на земле (которыми забавлялись четыре обесхристианенных столетия! (9-10).
Не боясь впасть в очевидное противоречие со сказанным, Залин предлагает воскресить утраченную с веками магию чисел и через триаду, через триединство восстановить «органический» платоновский ритм творения: творец-прообраз-образ, природа-империя-человек, единство трех каст в империи, трехчастное строение души (11). Подобно миру в «Тимее», платоновская «Политая» есть не рациональная конструкция, а культовое сооружение, сферически-совершенный храм, и таким же совершенным должно стремиться сделать человека воспитание (12–14, а также 23). Тайну и закон этого храма знает только Мастер (Бог? Платон? Георге? текст неоднозначен и, разумеется, намеренно), ибо только он своим духовным оком может узреть сущность и узнать, в чем суть знания. В империи человек должен стать органом, а не частью (14; мотив «органичности» будет смыслообразующим и во всей политэкономической части творчества Залина). Империя свободна от схематизации и подчинения одному принципу. Она равно далека как от преувеличивания принципа и переживания вождя, так и от якобинско-социалистической уравниловки (14–15). Первое было чуждо греку как воззрение восточно-деспотическое, второе – как бесконечно далекое от него предпочтение хозяйственного, материального духовному. Находить у Платона коммунизм было грубейшей ошибкой специалистов (Пёльман), которые не видели, что у него сообщество неразрывно связано с господством [Herrschaft] и с отбором для него (15). Если Аристотель предпочитает рассматривать человека вообще как политическое животное, то Платону важнее, что все они друг другу не равны, что каждый рожден для своей деятельности («Полития» (370b)); иными словами, Платон подчеркивает не логическую абстракцию, а морфологический прообраз. Это «имперское, или культовое упорядочение» не является актом произвола или «реакции», но придает империи единственно сообразную ей форму объединения (16). Однако по отношению к ограниченной действительности Вечное всегда выглядит реакционным и вместе с тем революционным. Грубой ошибкой было бы представлять дело так, будто Платон предлагал заменить конкретную афинскую демократию на конкретную старую аристократию. Еще ошибочнее было бы принимать платоновские касты за классы. Класс в современном смысле слова надеется в политической борьбе улучшить свое положение; он по своей природе динамичен, настойчив, революционен. Каста же статична, нацелена на сохранение статус-кво, поглощена своим сакрально-культовым характером (17). Между «от природы господином» и «от природы рабом» невозможно ни сообщество, ни разделение, ни борьба. «Сама идея, но и реальность, класса и классовой борьбы предполагают в качестве предпосылки христианскую идею равенства (хотя и не вытекают из нее с необходимостью); древность ее не знает, и в каждой духовной империи, родственной Греции [имеется в виду в первую очередь, если не единственно, георгеанская], исчезнет если не само понятие, то во всяком случае соответствующая реалия» (18). В отличие от индийских каст по рождению, платоновские касты объединяют людей, равных по сущности, по этосу, по душе [Wesen-Kasten, gleichen ethos, gleicher Seele] (18–19). Залогом тому – пример учителя, Сократа, сына каменотеса. Залин приводит, как обычно, не называя за ненадобностью имя автора, два стиха Георге из «Звезды союза»: «Новую аристократию, которую вы ищете / не ведите от щита и короны» (19). Бесполезно поэтому пытаться поднять кого-то из одной касты в другую. Духовное можно передать только восприимчивым; остальное обучается диалектическим путем (24). Весь этот порядок удерживается богом («царем всего», как его называет «II письмо» (312е)) (21) и, соответственно, земным царем, который в единстве своих качеств правителя и мудреца обеспечивает господство того духовного, созерцание которого под силу только ему. Высшая жизнь, воплощенная в гармонии человека и государства, «есть духовная решимость империи, а сохранение чистоты своей крови и продление своего существования – духовно-политическая задача, выпадающая на долю ее правителя», средством решения которой не может быть ничто иное, как воспитание (25).
Платоновская империя, воздвигнутая вокруг и для [um und für] того гештальта правителя-мудреца, в котором мы можем узреть тайную суть и знание Платона и творческое зерно именно этого творения, империя эта увенчивается не только знающим деятелем, деятельным мудрецом и находит в нем свое символическое выражение, но и получает в нем сердце, толкающее его духовную кровь [sein Geistblut], носителя и цель всякой духовной и всякой практической деятельности, жреца и икону [Gottbild], образец и воспитателя одновременно (25).
Уже в этом пассаже (и во всем нашем резюме, в котором мы по возможности сохраняем стилистические особенности текста) видно, что не только Фридеман стремился «перевольтерсить самого Вольтерса».
По поводу все того же платоновского «коммунизма», и в частности общности имущества, Залин замечает, что поскольку духовная империя ставит в свой центр воспитание, тем самым лишается внутреннего смысла и внешней необходимости семья, для чего Залин находит не только общественно-практическое, но и историко-метафизическое оправдание: брак объявляется таинством лишь там, где ему угрожает скверна и профанация; для Платона же обожествление плоти еще (или уже) в полной силе, поэтому он и не нуждается ни в какой сублимации [so fehlt die Notwendigkeit der Sublimierung] (31–32).
Как «Полития» потерпела поражение? После столь энергичного утверждения неотмирасегойности «Политий» (см. выше, ссылки на с. 9–10) несколько странно читать, что теократико-воспитательная империя Платона упорно ждет своего воплощения. Но к этому обязывает, видимо, тезис о единстве идеи и плоти у Платона, с которым порвали три его главных последователя: безмирная мистика, презирающая мир потусторонняя католическая церковь и парящая в абстракциях идеалистическая философия (39). «Полития» также подвержена ритмам: она не погибает от демократии и тирании, а стареет в демократии и умирает в тирании, пройдя путь от богоискательства к деньгопоклонству (читай: к капитализму XIX века) (44). При этом Залин настаивает: «Полития» – платоновская форма политической программы (47). Поскольку она замыслена исключительно в духовном материале, принципиально без оглядки на действительность, то чтобы стать империей, ей нужно второе рождение (48). Встает вопрос, центральный вопрос: может ли и, если да, то как, возникнуть такая империя? Как духовная империя может стать политической реальностью? (49). Залин видит две возможности: путь духа и путь власти. Либо из узкого круга учеников (vom engsten Kreis der Jünger; разумеется, прямая аллюзия на Круг Георге) новое учение своим живым примером преображающе воздействует на окружение; либо – редчайший случай – политический правитель одновременно оказывается провозвестником или носителем нового духа и воздвигает духовную империю на фундаменте политического господства (49–50). Для самого Платона первый путь был неприемлем, так как противоречил его собственной воле к действию (sein eigener Tatwille), второй – поскольку он не был ни царем, ни тираном – зависел от того, найдет ли он подходящего правителя. Смерть Диона от рук убийц, при всей своей кажущейся случайности, указала на вящую важность кайроса: никакой деятель, будь он даже прометейского масштаба, не способен осуществить свой замысел, если для того не созрело время (50). Поступок – дитя деятеля и мира, подчеркивает Залин (разворачивая метафору, не могущую сегодня не показаться сексистской): в поступке встречается воля к зачатию и воля к приятию (51). Сколь бы трагичным ни казалось неосуществление «Политий» самому Платону, оно укрепило его доктрину. Так же как назначение преемником Академии бесцветного Спевсиппа помогло уберечь учение от нововведений, так и «Полития», оставшись духовной реальностью, избежала расщепления. Поскольку же он относил ее неосуществление не на счет действительности, а на счет людского непонимания, он решил предпринять еще одну попытку объяснить свою новую империю в более земной и доходчивой форме (52). Так возникают «Тимей», «Федр», «Политик» и, наконец, «Законы» – овеществление [Stoffwerdung] «Политий» и одновременно ее разжижение, растворение, даже отказ от нее (55).
Отношение между двумя этими произведениями надолго занимает Залина. Важнейшие отклонения от «Политий» – молчание по поводу нового бога и исчезновения кастового деления общества – Залин объясняет экзотерической направленностью сочинения (65). Ощущение общего разочарования в земных конституциях привели к резкому сокращению ссылок на Спарту. Если «Полития» взывает к идеальной империи, то «Законы» описывают родные, конкретные Афины (66). Это не единственное отличие между сочинениями, и Залин подчеркивает сакральный характер первого и юридический – второго: «В „Политий“ Платон обновляет, исходя от Бога, то единство, которое греки называют полисом; в „Законах“ же он обновляет его, исходя из Номоса, и образует таким образом мирское государство» (68). Эти два сочинения соотносятся друг с другом, как в будущем папство с империей (74). Если содержание «Законов» (как указывает название) фиксируется по установлению и содержит все изъяны человеческих законодательных потуг, то «Полития» соответствует самой природе [Die Politeia ist phusei] и, подобно человеку и космосу, предусмотрена, желаема и создана самим Богом. На место теократии «Политий» в «Законах» заступает господство Номоса, номократия (69). Если «Полития» строится вокруг правителя-мудреца, воплощающего и обновляющего империю, то «Законы», поскольку вера в такого знающего деятеля уже утрачена, пытаются посредством самого тщательного, мелочного законодательства «установить мост и брак между Разумом-Нусом и государственно-человеческими потребностями». Таким образом, Бог лишь по видимости отсутствует в «Законах», на деле он создает в них вторую аллегорию своего присутствия (71); и здесь, как и в других диалогах, Платон ставит Бога там, где Протагор ставил человека (98). Но в «Законах» уже нет того сферично-храмового ритма, который пронизывает «Политию». Их задачей было не строительство духовной империи, а упорядочение земной (72). «Полития» исходит из полного совершенства [Vollkommenheit], тогда как «Законы» лишь стремятся к ней (81). В отсутствие теократической империи домашнее хозяйство и семья вновь вступают в свои права (75). Поэтому в той же мере, в какой «Полития» говорила об империи, «Законы» описывают уже государство (77). Если «Полития» свободно творит новую империю, в «Законах» уже не может быть и речи о такой свободе. Они написаны в полном сознании границы, полагаемой массой (78), и в таком смысле это уже не утопия. Единство «Космос» постепенно превращается в многообразие «Мир» (83). «Полития» царит во времени, «Законы» – в пространстве: первому сочинению уготована долгая жизнь (в качестве утопии, образца), второму – освоение мирового пространства (98), отсюда куда большее внимание месту, веществу, материалу (107). Цели государства «Законов» определяются Залином по-разному. Ими провозглашается то осуществление добродетели [Tucht] (81), то триединство «свобода, согласие, благоразумие» [Freiheit, Eintracht, Einsicht] (85, 93, 98), то осуществление правильной меры и правильного смешения монархического и демократического (96–97). Если «Полития» ожидала рождения от благоразумно-проницательного тирана, то на какого законодателя могли делать ставку историко-конкретные «Законы»? Ведь гении-на-троне рождаются крайне редко (108–109). В этом смысле интересно сравнение Платона с Исократом, блистательным представителем прагматической политики, которому, однако, не хватало этического начала для того, чтобы выступить духовным основателем государства (109–110). Только Платон понял, что правители должны служить, быть «слугами Законов», и правитель должен слиться с законодателем (111–112).
Мы сегодня, продолжает Залин, преувеличиваем важность названий режимов, забывая, что они часто не соответствуют содержанию. Афинская демократия гораздо более схожа со спартанской аристократией, чем с американской или другими современными нам демократиями: и та, и другая могут быть охарактеризованы как номократические. По крайней мере, как для «Политий», так и для «Законов» справедливо, что так называемая частная сфера – дружба, семья, брак – вовлечена в собственно полисное, подчинена ему (113). Только при расширении пространства ослабевает полисная связь (в чем индивидуалистская точка зрения может даже увидеть некоторый «прогресс»). Окончательное же освобождение индивида есть могила номоса, смерть полиса и конец греческого начала. В «Политий» Платону удается небывалая ни до ни после степень духовной свободы (sic!), но и в «Законах» он «через благоразумие, преданность и веру связан свободой» [in Freiheit gebunden]. Под так специфически толкуемой свободой Залин весьма неклассично понимает, что за точку отсчета берется не индивид с его правами и потребностями, а целое с его требованиями и обязанностями (114). Лишь тот, кто подходит к государству не сферично, а плоско-линейно, видит в нем лишь объединение людей (а не тело с органами) и задается вопросом: как построить государство так, чтобы оно как можно меньше умаляло человека? Поэтому вполне логично началом-принципом плоской структуры является декларация прав человека, а сферической конструкции – провозглашение всесилия государства, его носителя или создателя, Номоса или самого Бога (115).
Этатизм доходит у Залина, как видим, до пароксизма. Уважение гражданами законов Залин толкует как поклонение богам – обожествленному Номосу, непримиримой Немезиде, – поэтому центром полиса он делает «миф и культ» (115). В качестве меры Платон, по мнению Залина, заменяет человека софистов на «свой новый божественный образ», но божественное, в отличие от грядущего христианства, не противопоставляется душе и плоти – это, скорее, аспекты единого божественного как они видятся с трех точек зрения (117). Бог является высшей целью всего (118); чем выше должность, тем важнее в ней вмешательство бога (135). Божественное – через духовное – должно удерживать в узде более низкое, точно так же, как уже Солон и Ликург заботятся о том, чтобы экономика не превосходила указанную ей духом цель и очерченную политикой миссию: быть основой, пищей, «данным» и не больше (119). Таким образом, божественное, с которым мы, кажется, расстались, покинув «Политию» (68), преспокойно водворяется в «Законах».
Ниже, обсуждая правовые и экономические проблемы, Залин предпринимает рискованное оправдание драконовской части «Законов», касающейся собственности. Логика его оправдания такова: земля находится лишь в обладании индивидов, собственностью же на нее наделен только сам полис. Поэтому продажа, перепродажа земли, равно как и кража любого имущества, находящегося на земле, есть прегрешение по отношению к полису, а значит, к богу, охраняющему полис. Чем шире круг общины и чем могущественнее проявляет себя в ней бог, тем обширнее священная область, в которой всякая провинность означает одновременно кощунство, искупить которое может только смерть. И далее, понимая, насколько шокирует читателя такая апология смертной казни, в конечном счете, за любое нарушение, Залин добавляет: «Только эпоха, уже не охваченная религиозной связью, может считать, что такие законы написаны кровью» (145).
С той же необходимостью, с какой позже из пуритански-индивидуалистического воззрения вытекала либерализация хозяйства как высшая заповедь, здесь греческий универсальный дух требует подчинения всего недуховного (нетворческого, обывательского, специализированного) – чтобы оно не мешало государственному порядку (119). Строгая платоновская этика лишь заострила этот принцип до утверждения, что нищета заключается не в уменьшении возможностей, а в росте ненасытности. Но сходная строгость присуща любой «духовно-универсалистской империи».
Новое в «Законах» – переживание числа как всё задающей величины. Понятие числа определяет – в отличие от римского и последующих режимов с их тягой к безмерному росту – идеальный размер государства, идеальное число жителей (120–122). Ибо для сферической (нелинеарной) структуры важно сообщество [Gemeinschaft] граждан, а затем решение, какую часть жизни граждане должны проводить сообща, а какая принадлежит им порознь. Сферичность структуры Залин далее уточняет как ее вертикальность, многоэтажность, в противовес плоскости, одноэтажности. Первой соответствует афинское, второй – спартанское общество (128–129). Режим «Законов» представляет собой, впрочем, синтез обоих, или золотую середину.
Платон еще не различает законодательную, исполнительную и правоохранительную власть, называя всех правителей «слугами законов» (131). По поводу в высшей степени сложной и изобретательной системы выборов Залин замечает, что ее «конкретное рассмотрение становится излишним в силу того, что подчеркнуть и выделить здесь надо не формальное, временное и быстропреходящее, а только вечное и платоновское» (135). Главное – это то, что демократическую основу Платон увенчивает псевдомонархически, делая необходимым верховного надзирателя надо всем – «царя-мудреца как плотского бога и божественного господина» (138). Но полис «Законов» – уже не божественная империя, и полуневежественный демократический строй не выносит фигуры господствующего мудреца.
Его заменяет окутанный тайной ночной совет. Однако если на него возложена задача соблюдения добродетели [Tucht], то он по определению должен превосходить по уровню образованности полис «Законов» и приближаться к… «Политий» (138). Таким образом, «выполнение конституции «Законов» есть первый шаг к осуществлению «Политий», ставшей идеей» (138–139). Далее Залин разбирает «Законы» применительно к праву, экономике и, наконец, к воспитанию.
4. Восприятие книги
Книга Залина была замечена и, как правило, позитивно оценена в нескольких кратких рецензиях, сочувственно резюмирующих ее содержание и отмечающих «особенно красивый стиль» автора. Но некоторые ученые подвергли Залина острой критике. Историк эллинистической философии Адольф Буссе заявил, что Залин ничего не добавляет к работе Пёльмана (анахронизм которого, однако, критикует). Раздутое чествование идеалиста Платона не оставило подобающего места земному эмпирику Аристотелю. Сообразно с этим и стиль Залина бежит простоты и понятности, выбирая и словарь, и синтаксис так, чтобы чего доброго не облегчить жизнь читателю. В издательском анонсе известный историк теологии и платонизма Клеменс Боймклер позитивно отмечает сходство подхода Залина с методом Шпенглера, что ставит ему в вину автор самого подробного и критического отзыва, фрайбургский классический филолог Отто Иммиш, сооснователь серии «Наследние древних» («Das Erbe der Alten»). На этом отзыве стоит задержаться.
Прежде всего, Иммиш упрекает Залина в дани георгеанскому стилю, легко опознаваемому, банальному и навязчивому до утомительности. Иммиш иронизирует по тому поводу, что scienza nuova со своих высот, конечно, не снисходит до грязной работы «отдельных наук». Здесь речь идет о «созерцании», «творческом воспроизведении», «вновь-переживании» [Schau, Nachgestalten, Nacherleben]. «Полнокровный дух» [bluthafter Geist] творит из центра к круглой полноте в отличие от расщепляющей работы наук, неспособных в своей ученой нищете воспроизвести целое и взойти к высокому. Естественно, собственный критерий истинности запрещает «новой науке» задаваться вопросом о состоятельности [Gültigkeit] этих сугубо субъективных результатов. Иммиш признается, что «вновь-переживает совсем по-другому». Но спор здесь невозможен, так как Залин предпочитает говорить метафорами, а то и загадками. При этом ему нельзя отказать в определенной интуиции и знании (впрочем, неудовлетворительном) как источников, так и литературы. Но что автору старая и новая литература, если «только в 1914 году впервые "гештальт" Платона был узрён и сделан зримым, благодаря товарищу по кругу, Генриху Фридеману. Так и написано на с. 266. Кто в силах удержаться здесь от смеха?» Рецензент считает, что фатальным для автора оказалось всё его общее представление о греческой античности, отворачивающееся от отдельных и конкретных работ:
Оно восходит к Ницше и новой «философии жизни» и означает лишь то, что на место идеализированной Греции, как ее представлял себе классицизм и разрушили в прах исторические науки, приходит новая идеализация, которая, конечно, радует нас, филологов, своим горячим филэллинизмом и которая действительно может подталкивать к идеалу в этическом смысле […], но которая является всё же лишь идеализацией, а значит миражом, обманом, мифом! Архаическое и в узком смысле классическое время возводятся просто в символ ценностей, присущих собственно «философии жизни»: неуклонная посюсторонность, аморальная духовность-плотскость, искусство и мудрость, служащие чувствам, всё округло, замкнуто и наполнено, жизнь, сформированная по своим мере и закону, ни в чем не ослабленная бледностью мысли, движущаяся в игре и агоне, вечный праздник. Будни старательно не упоминаются [223] .
Залиновская идеализация Греции фокализируется на Платоне. Всех последующих мыслителей-утопистов – Зенона, Теопомпа, Гекатея, Цицерона – Залин выверяет по платоновскому лекалу, что, естественно, вредит его анализу. Еще более непримиримо относится рецензент к «культовому» характеру «империи». Ничего культового в «Политий» он просто не видит. Рецензент, однако, одобряет смиренное уважение к величию Платона, которого коллеги с философского факультета позволяют себе порой непочтительно похлопывать по плечу, а то и править красным карандашом. Но та же идеализация, то же преувеличение дистанции служит «новой науке» основанием, чтобы запретить частичному и конкретному исследователю доступ к святыне. В заключение рецензент примирительно отмечает, в чем его позиция сходится с залиновской. Он понимающе истолковывает книги Круга Георге как реакцию на «хладнокровную аналитику», практикуемую университетской наукой, препарирующей Платона на отдельные темы и проблемы.
Острая критика заставила Залина реагировать. Он письменно обратился к другу и античнику Йозефу Лигле (также в этот период близкому к Георге; эта близость не затянется) с тем, чтобы тот публично ответил на рецензию Иммиша. Лигле деликатно отказался выступить в защиту Залина, но подсказал, какие аргументы Залин может использовать, если сам решит выступить с открытой отповедью (до этого так и не дошло, но Залин написал Иммишу, использовав многие аргументы друга). Лигле, невзирая на дружбу, указал, что он отчасти согласен с критикой. Например, слово 'kultisch' он также считает неприемлемым и ведущим к путанице так же, как и веберовское charismatisch'. Он прямо говорит, что рецензент нащупал слабые пункты, на которые напал бы и он сам, случись ему писать рецензию. Он высказал сожаление, что «милый новый стиль» [der süsse neue Stil] георгеанцев (он не скрывал своего саркастичного отношения к нему еще по поводу «эпохалки» Фридемана) дает возможным оппонентам слишком легкую мишень для насмешек. Рассмотрение некоторых затронутых в рецензии проблем требует, по Лигле, более высокого уровня анализа, чем тот, что задан рецензией, – но и того, что предложен книгой.
Вопрос о земном воплощении «духовной империи» остается центральным в следующей книге Залина, посвященной «Граду Божьему» Августина. Затем, на рубеже 20-30-х годов (напомним, что, начиная с 1927 года, он живет и работает в Швейцарии, в Базеле) Залин не остался вполне равнодушным к скромному очарованию восходящего национал-социализма, разделив надежды и других георгеанцев. Нацистам Залин был готов простить общее бескультурье, а также убогость нынешнего лидера, Адольфа Гитлера, на смену которому должен ведь прийти кто-нибудь посимпатичнее. Работая в Гейдельберге, Залин предлагал созвать научную конференцию с участием нацистских политэкономов. Поскольку эти последние ставили условием отсутствие среди участников евреев, Залин готов был пойти им навстречу (и, следовательно, отсутствовать), убеждая себя и других тем, что присутствие евреев сведет ученую дискуссию к антисемитским выпадам и ответам на них. После 1933 года иллюзии (всегда, впрочем, сопровождавшиеся сомнениями) Залина в способности нацистов воплотить идеалы «духовного движения» быстро развеялись, что дало ему моральное основание чистосердечно характеризовать себя как деятеля сопротивления нацизму и, разумеется, приверженца демократии.
Будучи политэкономом и организатором науки, Залин до конца жизни не прекращал заниматься переводами из Платона (см. библиографию) и иногда посвящал Платону статьи и доклады. Доклад «Plato, Defender or Oppressor of Democracy?» был подготовлен в 1952 году для лекции в Америке. Основной мотив доклада – недопустимость анахроничного уподобления афинской демократии современной. Статья «Platon Dion Aristoteles» 1957 года стала предметом переписки с Паулем Фридлендером, другим платоником-георгеанцем: Фридлендер упрекнул Залина в том, что тот оправдывает диктатуру и тем самым подбрасывает хворост в костер, на который возвели Платона нынешние философы и социологи.
Интересной и важной темой является воздействие георгеанской идеологии и через нее прочитанного Платона на Залина-экономиста. При всей эволюции его политэкономических воззрений константой была убежденность в благотворности сильного государства и его вмешательства в хозяйственную жизнь, в необходимости общегосударственного планирования. Его подход всегда был холистским: экономика представала лишь частью более общего общественного целого. В этом смысле он полемизировал с так называемыми ордо-либералами, то есть неолибералами Фрайбуржской школы. Однако если в 1940-е годы он выступал за национализацию ключевых отраслей, то в 60-е, по первым итогам восстановления Германии, показавшим благотворную роль в этом процессе частного сектора, Залин смягчил свою прогосударственную позицию. Убежденность в плодотворности планирования дополнилась защитой личных свобод и прав граждан. Залин последовательно защищал принципы «наглядности» [anschauuliche Wirtschaft или Anschaulichkeit] (слово это упоминается и в платоновской книге), отстаивал старую, квалитативную, гуманистическую политэкономию против входившей в моду квантитативной, которая увлекаясь математическим моделированием, проглядывает, согласно Залину, самое существенное. Парадокс творчества политэконома Эдгара Залина заключался в том, что он (вслед за Платоном) ставил хозяйство в положение, подчиненное по отношению к человеку, с одной, и к государству, с другой стороны.