ПЛЕН
«Какое-то время спустя подъехали два джипа, нас усадили на них, и после долгой поездки мы очутились в довольно большом сборном лагере. Лагерь этот представлял собой просто обнесенный высоким забором участок территории, на котором находилось несколько тысяч пленных. Многие из них были ранены и поэтому безучастно восприняли наше появление. Мы попытались разговориться с ними, но разговора не вышло — слишком уж силен был шок от поражения и пленения. Только теперь до всех стал доходить ужас пережитого за предыдущие дни и недели.
Внезапно ко мне подошел американский солдат и на ломаном немецком объяснил, что мне надо явиться для допроса в барак. Собственно, этот барак был единственным строением в этом лагере. В бараке было полутемно, я различил сидящего за письменным столом сержанта. Когда я уселся на предложенный мне стул, он угостил меня карамелькой, от которой я отказался. После этого он на весьма приличном немецком осведомился о войсковой части, к которой я принадлежу. Я отказался назвать номер части, объясняя это тем, что, мол, запамятовал. «Ну, хорошо. Тогда я вам подскажу: 21-я танковая дивизия, 192-й мотопехотный полк, 1-й батальон, офицер по особым поручениям», — выпалил он. На мой вопрос, откуда ему это известно, сержант ответил напрямик: «Мы ведем картотеку всех кавалеров Рыцарского креста».
Подлинник письма командира батальона, в котором служил Гюнтер Хальм.
Затем последовал вопрос о месте моего рождения. Поскольку подобные данные военную тайну не составляют, я ответил, что родился я в Хильдесхейме. «О, в Хильдесхейме? Прекрасный город!» — ответил американец. «И где же вы там обитали?» — «На Хагенторвалль». «Да, да, как же, вашего квартирного хозяина еще звали Адамом. Вы были в гитлерюгенде и активно занимались спортом». После этой тирады мне уже и сказать было нечего. На этом допрос завершился. Уже выходя, я еще раз обернулся и присмотрелся к нему. Да это, оказывается, Штерн! Тот самый еврей, родители которого торговали тканями в Хильдесхейме и с которым мы в свое время сидели за одной партой. В 1933 году семья Штернов эмигрировала в Америку. Но я, ничем не выдав, что узнал своего бывшего однокашника, без единого слова направился к своим товарищам. Но в голове вертелись вопросы: ну, почему он решил тащить на этот дурацкий допрос первым именно меня. И откуда он так подробно осведомлен обо всем, что касалось меня? До сих пор я особо нигде не распространялся ни о своей жизни, ни, тем более, о службе. Скорее всего, просто случайно заметил меня, когда нас доставили в лагерь.
На следующий день прибыла целая колонна покрытых маскировочной сетью грузовиков. Нас рассадили по ним и отправили в большой лагерь в Шербуре. Там нас кое-как покормили и дали возможность переночевать. Свой Рыцарский крест я на всякий случай решил припрятать, чтобы не бросался в глаза. Настроение было пакостнее некуда, и мало-помалу до нас доходило, что война и впрямь для нас закончилась. Но, тем не менее, мыслями мы по-прежнему были в ожесточенных схватках последних дней и недель и с нашими боевыми товарищами. Неужели это все, конец, или же все-таки оставалась последняя соломинка, за которую еще можно было ухватиться? Вопросы, вопросы, так и остававшиеся безответными.
Потом нас перегрузили на десантную баржу и доставили в Саутгемптон. На корабле не было даже где присесть — мы лежали вплотную друг к другу на полу. Для отправления естественных надобностей была отведена 200-литровая бочка. Это если по-малому, ну а если по-большому, приходилось взбираться по подвесному трапу и оправляться с кормы прямо в воду. Рыбам на корм. Бочка вскоре переполнилась, а корабль покачивался на волнах… в общем, нетрудно догадаться о последствиях. Смердело так, что дышать было нельзя. Мы были безмерно рады, когда наш транспорт пришвартовался в Саутгемптоне, и нас выпустили.
Далее путь лежал в Лондон, но туда нас перевозили уже по железной дороге. В транзитном лагере в Гайдпарке нас встретил английский офицер. Со стеком под мышкой он приказал нам выстроиться в три шеренги. Затем было приказано раздеться догола, все вещи сложить в мешок и написать фамилию. Солдатские книжки, другие документы и ценные вещи разрешили взять в руку. После этого был допрос. В чем мать родила мы переходили от одного стола к другому, личные данные, отпечатки пальцев, занесение всех данных в картотечные карточки. Солдатские книжки мы сразу же сдали. После регистрации и краткого допроса нам вернули наши мешки с одеждой. Они еще дымились — их прожарили в дезинфекционной камере. Мы получили почтовую карточку, которой могли известить своих родных и близких о том, что мы в британском плену. После этого покормили. Карточка эта все же дошла до родителей, а пару дней спустя из полка пришло извещение о том, что я, дескать, пропал без вести. Таким образом, британцы избавили их от мук неизвестности по поводу того, жив я или погиб.
Снова поездом нас отправили дальше. На этот раз на север, в Шотландию, в Глазго. У меня создалось впечатление, что вся Англия представляет собой некий огромный парк — повсюду зелень, ухоженные деревья и кусты, площадки для гольфа, одним словом, мирная беззаботная жизнь. Мы видели из окон вагона, как люди идут по своим делам, на работу. Никакого ощущения войны, ни развалин, ни авианалетов.
В Глазго в большом лагере нас разместили в бараках из гофрированного железа. Там уже были койки, столы и стулья, но было холодно и неуютно. Каждое утро нас поднимали, выстраивали, перед нами постоянно расхаживали офицеры со стеками под мышкой, они нас пересчитывали, после этого следовал завтрак.
Так прошло несколько дней. Потом было приказано собирать пожитки. Снова погрузка в поезд. Нам объявили, что теперь наш путь лежит в Америку. Сначала Ливерпуль, потом совершенно невероятных размеров океанский корабль. «Мавритания», водоизмещением 42 тысячи тонн. На пирсе было полно народу, на корабль садились люди всех рас и национальностей. Портальные краны подавали на борт груз — пропитание, багаж. В общем, снова картинка мирной жизни. Будто в круиз собрались.
Это происходило 28 сентября 1944 года. В тот день «Мавритания» вышла из ливерпульского порта. Нас, 200 человек военнопленных, сразу же изолировали от остальных — отпускников, раненых, других пассажиров нижней палубы. Нам было отведено довольно большое помещение в трюме, и нас весьма бдительно охраняли. В ходе девятидневной поездки нам разрешалось 2 часа в день побыть на верхней палубе. Вдохнуть свежего воздуха. Атлантический океан был, как зеркало, полный штиль, ни подводных лодок, ни самолетов не было видно.
Однажды мы, как обычно, находились на верхней палубе, и тут ко мне подошел какой-то немецкий подполковник и передал, что меня хочет видеть английский капитан, который тоже сражался в Африке. Разговор с ним затянулся на все оставшееся время прогулки на верхней палубе. Выяснилось, что 21 июля 1942 года он тоже находился в районе кряжа Рувейзат. Оказывается, это именно я подбил тогда его танк, в результате он лишился ноги, был отправлен на родину и уже больше не воевал, а служил в полиции. Место и время совпадали, случайности быть не могло. Это был самый настоящий разговор по душам — оба понимали, что мы солдаты, сражавшиеся за свою родину. Мы говорили о войне, об Африке, об ужасах пустыни, но и о боевом духе солдат, британских и немецких. Мы сошлись во мнении, что и та, и другая сторона вели себя достойно, во всяком случае, уважительно, и неважно, кем ты был — победителем или побежденным в этой войне.
Говорили мы на смеси языков — он немного понимал и говорил по-немецки, ну а я — по-английски. Когда время прогулки истекло, и мы должны были отправляться вниз, этот капитан подал мне руку и сказал: «Эх, дружище, жаль, что мы с тобой из разных стран». Он дал мне свой адрес, но адрес потом куда-то затерялся, и я больше об этом человеке не слышал.
В момент прибытия в Нью-Йорк мы сидели внизу и не видели ни острова Эллис, ни статую Свободы, ни небоскребов. После того, как все пассажиры сошли на берег, разрешили и нам, разумеется, под конвоем, после чего повели в другую сторону. Нас встретили несколько человек американцев с какими-то непонятными предметами, напоминавшими насосы. Пока мы проходили, они окурили нас белым дымом. Оказывается, это была дезинсекция. С пирса нас подвели к железнодорожным путям, на которых стояли пассажирские вагоны. Надо сказать, охрана вела себя с нами хоть и равнодушно, но вполне корректно.
И вот началась поездка, запомнившаяся мне на всю жизнь. Трое суток нас везли через все Соединенные Штаты до самого Литтл-Рока в Техасе. Нас поразили огромные расстояния между городами, необозримые поля — до самого горизонта. Мы видели огромные заводы со столь же огромными прилегавшими к ним стоянками для машин. Это и была та самая кузница американского оружия. Здесь в три смены без бомбежек и за неплохие деньги спокойно производили оружие и боеприпасы к нему, самолеты, танки и все, что требовалось для войны в Европе. И при таких количествах выпускаемых вооружений уже не играло роли, что один-два транспорта пойдут ко дну и не довезут груз до берегов Европы — вооружений хватало с избытком.
Вагон был мягкий. В туалет нас сопровождал часовой. Горячей пищи не было, но и сухой паек был дай бог. На остановках вы глазели на людей на платформах, бросалось в глаза, как хорошо они одеты и еще многообразие расовых типов. Окна открывать не разрешалось. А на нас, похоже, вообще никто не обращал внимания. Разве что иногда улыбнутся или кивнут.
Зарисовки лагеря для военнопленных в Дермотте (Арканзас), выполненные лейтенантом Гейнцем Айхорном.
Пунктом назначения был лагерь Альва в Оклахоме. С онемевшими от долгого сиденья ногами мы выгрузились из вагона почти у самого лагеря. Лагерь располагался на огромном поле, участок был огражден колючей проволокой с вышками, где дежурили пулеметчики. Весь лагерь был поделен на так называемые «cages» — участки. Рядовой состав, унтер-офицерский и офицерский содержались раздельно. На каждом таком участке или секторе имелся административный барак, хозяйственно-бытовой и 10 жилых бараков на 4 кубрика, в каждом из кубриков размещалось до 8 человек. Нас разделили по званиям и развели по соответствующим «cages». Отныне они становились для нас домом родным.
Заключенные лагеря были все до единого те, кто в 1942 году принимал участие в Африканском походе. Стоя вдоль забора, они хором приветствовали нас. Мы, еще не успевшие позабыть кошмар Нормандии, восприняли это без навязываемого ими юмора. И все же было приятно оказаться среди своих. К тому же они и знать не могли о пережитом нами, поскольку торчали в плену аж с 1943 года.
Лагерь Альва считался особым, поэтому охранялся весьма строго. Согласно Женевской конвенции рядовой состав мог отправляться на работы под надзором своих же офицеров. Офицеры физическим трудом не занимались. Американцы неукоснительно придерживались пунктов соглашения. Но все солдаты и унтер-офицеры в этом лагере работать отказались. Офицеров разделили на группы по национальности и отношению к национал-социализму и разбросали по другим лагерям.
Среди нас, офицеров, царил дух товарищества и сплоченность. Однажды еще до нашего прибытия часовой на одной из вышек задремал, наши офицеры забрались на вышку и стащили у него автомат. Потребовались долгие переговоры и несколько блоков сигарет, чтобы наши вернули оружие. В бараке имелось все, что облегчило бы побег из этого лагеря. Но, с другой стороны, куда бежать? Далеко бы нам уйти все равно не дали бы.
Раз в неделю нам давали возможность покинуть территорию лагеря и посидеть пару часов на неогражденной территории. За это время лагерь осматривали, а по прибытии нас тщательно пересчитывали и обыскивали каждого. На каждого в лагере имелась карточка с указанием фамилии и имени, фотографией, а также с отпечатками пальцев. Американские солдаты сидели в весьма непринужденных позах — ноги на стол. Если входил старший по званию, ему отдавали честь, прикладывая руку к голой голове, но поза не менялась, и ноги со стола не убирались. У нас в голове не укладывалось, как так можно приветствовать офицера или сержанта.
В нашем кубрике размещались и офицеры СС, с которыми у меня были вполне товарищеские отношения. Мы говорили о войне, о своих оставшихся на родине близких. Я уже не помню, как звали этих ребят, но чаще мы общались с Гансом Штуммом. Где-то в глубине души и я, и он надеялись на победоносное завершение войны, на «чудо-оружие», которое окончательно переломит весь ход этой войны.
Однажды меня подозвали к ограждению примыкавшего к нашей территории, но уже другого лагеря, и я встретился со старым знакомым. Фельдфебель 3-й роты, в которой я служил перед самой отправкой из Африки, радостно улыбаясь, пожал мне руку. Он тогда добрался до Туниса, там и загремел в плен. Нам было о чем поговорить, и мы оба благодарили судьбу за то, что живыми и здоровыми выскочили из войны.
На другой стороне находился еще один офицерский участок. И в нем оказался мой старый знакомый — районный фюрер гитлерюгенда Пауль Конрад. Он был в звании обер-лейтенанта и собрал вокруг себя довольно интересный круг знакомых. И снова приветствия, стоило мне только показаться. Мы часами вспоминали о былых временах. Однажды его забрали на допрос в Нью-Йорк. Мы все забеспокоились, но когда он вернулся, то сообщил, что интересовались его периодом службы в России. Мол, какова численность их сил, вооружение, поведение в боях и управление войсками. Уже тогда стало ясно, что союз американцев, англичан и русских — альянс вынужденный, и мы не скрывали злорадства. Забегая вперед, скажу, что после возвращения из плена Конрад долгое время был немецким консулом в Тунисе и много сделал ради достижения взаимопонимания обеих стран. Спорт был в нашей тоскливой лагерной жизни одной из отдушин. Хотя гаревых дорожек для забега на 100 метров не было, был просто круг, и чтобы пробежать 400 метров, нужно было обегать его несколько раз. Но нас это не смущало.
Первое в плену Рождество тоже прошло тоскливо. Праздничного настроения, во всяком случае, не было ни у кого. Каждый думал о своем, конечно же, о доме. Сколько же еще нам сидеть за колючей проволокой? Как там дома? Как мать и отец?
Мы, офицеры, в месяц получали 40 долларов довольствия, 20 из них зачислялись на счет доверительного фонда, а на оставшиеся мы могли приобретать в лагерном магазине предметы гигиены, табачные изделия и так далее. Нам выдавались по желанию книги и пресса на немецком языке. Оттуда мы узнавали о дальнейшем ходе войны. Ни о преследованиях евреев, ни о концентрационных лагерях там не было ни слова. Перечислявшиеся на счет доверительного фонда деньги мы получили, уже вернувшись в Германию.
Однажды в одной из газет я наткнулся на подпись — Фрэнсис Хальм. И адрес. Почтовые отправления в Германию ограничивались, а вот в другие страны пиши сколько угодно. Попытка не пытка, подумал я, и решил написать этому моему однофамильцу. Ответа я не получил. Либо он сам не пожелал отвечать, либо мое письмо не дошло. Как я узнал впоследствии, каждое письмо домой, и не только домой, подвергалось цензуре.
Так проходили неделя за неделей, месяц за месяцем. Мы читали книги, совершенствовали свой английский и резались в карты.
Как стало известно, один из наших товарищей по Африканской кампании скончался и был похоронен в Литтл-Роке. Его соседям по сектору было разрешено сопровождать тело на кладбище. Они шли колонной по трое, впереди начальник лагеря и еще двое американских офицеров. На обратном пути прозвучала команда «Запевай!» Мы возвратились в лагерь с песней, причем американцы шли во главе колонны. Было такое впечатление, что они — наши. Что они всерьез восприняли потерю нашего боевого товарища и сочли за честь быть допущенными к участию в траурном шествии. Мы ведь были молодыми людьми, 20–25 лет, и были обречены на пребывание в этом лагере за колючей проволокой, и никто не знал, сколько еще нам предстоит пробыть здесь. Да, мы целыми и невредимыми вышли из войны, но психологическая нагрузка, бесконечные думы о будущем, кошмары недавнего прошлого — все это рано состарило нас. Нам пришлось пожертвовать лучшими годами молодости. Мы уже в молодом возрасте успели постичь, что мы — всего лишь люди, с присущими им слабостями и заблуждениями, и неважно, какие ты носил погоны — генерала или же простого лейтенанта. Мы поняли и то, что душа человеческая, характер куда ценнее всех звезд на погонах, вместе взятых.
Внезапно в марте 1945 года был зачитан список — 250 человек офицеров. Укладывать пожитки и в дорогу. Нас переводили в другой лагерь.
После двухдневной поездки (около 800 километров по дремучему лесу) поезд остановился на просеке. Сойдя с поезда, мы сразу почувствовали жару. Вдали тускло поблескивали крыши серо-черных бараков. Это был лагерь Дермотт. Нам показалось, что нас вернули в депортационный лагерь. Ранее здесь размещались японские военнопленные — кровати короткие, мебель низкая.
Нас распределили по баракам. Бараки стояли на сваях высотой около метра, и группа бараков на несколько десятков человек (примерно поротно) была отделена от соседней заполненными водой канавами. Как вскоре выяснилось, лагерь этот не только стоял на сыром болотном грунте, но и был рассадником отвратительной лихорадки, в общем, мрачным местом. На этот раз никто из военнопленных нас даже не приветствовал, да и одежда на них выглядела совершенно жутко.
Всех тех, кто прибыл из лагеря Альва, собрали в пустом бараке. Немецкий полковник, как выяснилось позже, немецкий начальник лагеря по имени Отто прошествовал к подиуму, даже не взглянув на нас. Не представившись и не поздоровавшись. Это, разумеется, незамеченными не осталось. Какое-то время мы дожидались прибытия американской лагерной администрации. Немецкий и американский коменданты вполне по-товарищески поздоровались, после этого к нам, наконец, обратился и немец. «Господа! Если вы пока что не поняли, вы сейчас не на фронте, где у вас было в руках оружие, так что нечего и пытаться захватить инициативу в свои руки здесь. Если вы думаете, что вам это удастся, вы сильно заблуждаетесь». На этом его монолог завершился — двое из наших подхватили его, стащили с трибуны, вынесли во двор барака и там головой сунули в одну из заполненных водой канав. Уж сколько они его так держали, не скажу. Но больше никаких монологов мы от него не слышали.
В этом лагере собрали 7000 человек одних офицеров. Пестрая компания — нацисты, антинацисты, перековавшиеся в демократы и свободолюбивые австрияки. Да еще «ударная группа Эльстера» с их генералом во главе. Генерал-майор Бото Хеннинг Эльстер выводил арьергард отступающих из юго-восточной Франции немецких частей. 16 сентября 1944 года он без боя сдал американцам в плен 20 000 военнослужащих при оружии вместо того, чтобы попытаться пробиться к своим.
Большая часть военнопленных в этом лагере была деморализована и выполняла все, что прикажут. И, разумеется, лагерь был напичкан доносчиками. Так что никто здесь нас с распростертыми объятиями не встречал. Напротив, за спиной слышались словечки вроде «нацисты» и «милитаристы». На кого ни взглянешь, непременно наткнешься на недоверчивый взор. Ну а тех, кто еще сохранил хоть чуть достоинства, в упор игнорировали, и они здесь в Дермотте погоды не делали. Постепенно весь лагерь превратился в подопытных кроликов, и сами американцы не скрывали своего презрения к пленным. Тут, по сути, и охранять было некого, не то, что в лагере Альва.
А в остальном жизнь была, как в обычном лагере. Образовывались музыкальные ансамбли, устраивались концерты, спортивные состязания. Все это скрадывало ужасающее однообразие бытия. Имелся и «университет», где что-то можно было изучать.
Я собрал вокруг себя молодых офицеров, своих единомышленников. Мы дискутировали о будущем, не считали эту войну проигранной, хотя на дворе уже был апрель 1945 года, надеялись на «чудо-оружие» и на возможный коренной перелом. Мы внимательно следили за событиями в Европе в тщательно отобранных газетах и журналах. Из одной газеты на немецком языке я узнал о захвате союзниками Хильдесхейма, там были помещены фотоснимки превращенного в руины города. Из комментария стало известно, что дома на окраинах города уцелели. Со дня прибытия в Америку я не получил ни строчки из дому. Я даже не знал, живы ли мои родители или же погибли во время бомбежек. И в особенности по вечерам меня охватывала страшная ненависть ко всему, прямо или косвенно связанному с Америкой. У меня был адрес моего двоюродного брата Иоахима. Тот, тоже лейтенант по званию, находился в одном из лагерей в Египте в районе Суэцкого канала. Последняя военная операция, в которой он участвовал, проходила в составе дивизии «Герман Геринг». Мы списались. Но и он тоже понятия не имел о судьбе моих родителей, как, впрочем, и своих.
Это произошло во время обеда несколько недель спустя после нашего прибытия в лагерь Дермотт. Прямо к столовой подогнали несколько крытых грузовиков, и американские солдаты с оружием вошли в зал столовой. Тут же стали выкликать военнопленных пофамильно. Те, чьи фамилии были названы, сразу же усаживались на грузовики. Все люди были из лагеря Альва, не стал исключением и я. Нас увозили без личных вещей и доставили куда-то на самый край лагеря. В особый его сектор. С четырех сторон охранные вышки, все освещено прожекторами. И двойной ряд колючей проволоки ко всему иному и прочему. Наши личные вещи грузили остававшиеся в лагере, наверняка американцы его переворошили, как полагается, и только потом доставили нам.
Один из наших товарищей, которого тоже оставили на прежнем месте, вопреки запрету администрации подошел к забору, чтобы вручить одному из наших письмо из дому. И в тот момент, когда он перебрасывал письмо через ограждение, часовой на одной из вышек открыл по нему огонь. Парень скончался от потери крови — никому не дали даже подойти к нему и оказать помощь. Мы просто озверели, — встав у лагерных ворот, мы во все горло стали распевать солдатские песни.
И только несколько часов спустя после продолжительных переговоров разошлись.
Теперь нас изолировали на площади 150 х 150 метров отдельно от остальной территории лагеря, и, как вскоре выяснилось, это ознаменовало наши самые «прекрасные времена» в плену.
Нас было 250 человек со сходными взглядами и убеждениями, и каждый был готов на все ради своего товарища. Мы обставили бараки мебелью, которую сколотили сами, а одежду пришлось шить из простыней. По вечерам и до глубокой ночи мы резались в скат или доппелькопф. В одном из помещений положили доски и играли на них в настольный теннис, в общем, обеспечивали себе и физическую нагрузку. Больше всего хлопот доставляли климатические условия. Высокая влажность воздуха, эти внезапные, как снег на голову, ливни, после которых лагерь заливало так, что приходилось передвигаться по колено в воде несколько дней. На высокой лагерной ограде неизменно восседали огромные грифы с голыми шеями, создавалось впечатление, что и они следят за нами.
И у нас решили устроить «университет», и те, кто по различным причинам не сумел получить обязательное среднее образование дома, получал такую возможность. Недельный план был таков: 4 часа немецкого, 2 часа истории, 2 часа географии, по часу французского, математики и английского, по 2 часа физики, химии и биологии, а также физкультура и один час музыки. Выпускные экзамены были назначены на 15 июля 1945 года, а аттестаты нам вручили 18 июля.
Потом дали возможность изучать и машиностроение. Теперь уже томиться от безделья не приходилось — дни были заполнены учебой до отказа.
В ограждении кто-то проделал дыру, через которую можно было попасть на главную территорию лагеря. Но у меня не было особой охоты ходить на концерты самодеятельности или любительские спектакли. Дыра эта исправно функционировала, пока о ней не прознала лагерная администрация, и ее срочно заделали.
Одному нашему подполковнику из перековавшихся в демократы вменили в обязанность уборку административного барака американцев. Однажды этот полковник проинформировал американского офицера о том, что мы все, мол, закоренелые нацисты. Ответ не заставил себя ждать: «Я и сам нацист, и каждое утро на завтрак съедаю по младенцу». Американцы ничего не имеют ни против актов предательств, но вот только самих предателей терпеть не могут. Этот случай мгновенно стал всеобщим достоянием в нашем мини-лагере. Мы вели себя вполне корректно, и наш девиз был: мы — немецкие офицеры, попавшие в плен, и хотим выйти на волю, оставаясь таковыми.
В мае 1945 года Германия рухнула окончательно, и стоившая неимоверных жертв война закончилась. Мы все были буквально раздавлены этим. Конечно, с одной стороны, все радовались концу войны, тому, что этому смертоубийству пришел конец, но мы ведь отчетливо сознавали, что проиграли эту войну, а вот это в голове уже не укладывалось.
С тех пор в лагере стали ощущаться совершенно иные тенденции. Ежедневные пайки сильно урезали. Нас вдруг стали гонять на тяжелую и грязную работу — с корнем выдирать сорняки, выкорчевывать кустарник и тому подобное. И все это в условиях жуткого климата. Постоянные дожди, вода чуть ли не по колено, да вдобавок мириады комаров. И не простых, а малярийных. Теперь мы поняли, отчего бараки стояли на метровых сваях. Руки мои покрывала экзема, против которой не помогало ничего, ни мази, ни повязки.
В большом лагере началось брожение. Но осведомители свое дело знали и докладывали обо всем лагерной администрации. Несчастные, наивные люди! Они думали, что скинув форму вермахта и натянув на себя робу с буквами «POW» (prisoner of war»), они сразу же изменят к себе отношение американцев, и те сочтут их «демократами». Австрийцы, те вообще стали держаться особняком, внезапно они не желали иметь ни с немцами, ни с Германией ничего общего, мол, Австрия всегда была и есть суверенное государство. Продолжался и усугублялся внутренний распад и среди бывших служащих вермахта.
Потом явился какой-то американец с договором на работы. Дескать, подписывай и мигом получаешь большую пайку, сможешь чаще писать домой. Ну а не хочешь — не подписывай. Жди тогда освобождения из плена до второго пришествия. Подписывая этот договор, ты, по сути, по собственной воле отказывался от применяемых к тебе пунктов Женевской конвенции. 80% военнопленных главного лагеря подписали эту унизительную бумажку, их потом направили на уборку картофеля и хлопка, на прокладку ирригационных каналов, на осушение болот. И немцы, причем представители офицерского корпуса, люди не из трусливых, храбро дравшиеся с врагом на фронтах, добровольно совали голову в петлю, становясь рабами американских надсмотрщиков.
Зайдя к нам в сектор, американец небрежно швырнул эти бумажки на стол со словами: «Да какой толк? Вы ведь все равно их не подпишете!»
Именно так и произошло. Американцы стали чаще бывать у нас, приносили иногда мешок муки, чтобы дать нам возможность испечь что-нибудь вкусное. Прошло время, и у нас паек стал лучше, это произошло уже после акции с подписанием договоров о работе. Ну а в главном лагере показывали кино, организовывали занятия и в добровольно-принудительном порядке склоняли людей к подписанию рабочих обязательств. Мы пока что были от всего этого избавлены.
Жизнь шла своим чередом — днем учеба, вечером картежные игры. Курительный табак, который мы покупали в лагерном магазинчике, был непривычно для нас ароматизирован, поэтому приходилось прополаскивать его в воде, высушивать, а уж потом набивать им трубки. Или же скручивать из него сигареты вручную. Конечно, можно было купить и готовые сигареты — «Пэлл Мэлл», «Лаки страйк» или даже немецкие. Они были не такими крепкими, их можно было курить. Один майор курил трубку. У него была целая коллекция трубок, штук, наверное, десять. И всерьез полагал, что нельзя ограничиваться только одной трубкой — мол, для каждой должен быть свой сорт табака. Но как я ни старался, усмотреть разницы не мог, даже перепробовав курить изо всех его трубок.
Так незаметно подошло время и второго по счету Рождества в плену. Стоило тебе остаться одному хоть ненадолго, как начинали одолевать мысли о доме. Лежишь, бывало, на койке, сон не идет, и такая тоска по дому наваливается, что выть хочется. А каково было тем, у кого семьи, дети?
Из дому я до сих пор так и не получил ни весточки. Нам позволяли раз в месяц писать письма. Как я потом узнал, половину того, что было мною написано, вымарали, так что прочесть было невозможно. Видимо, писал чересчур уж оптимистично, но все до единого письма дошли. Я получил первое письмо уже за два дня до отбытия из Дермотта. Слава богу, я знал, что родители мои живы, сумели уцелеть во время террористических авианалетов. У меня с души свалился камень, и я с полным правом мог указать в качестве пункта назначения после освобождения из плена Хильдесхейм.
В январе 1946 года стало известно, что день первой отправки уже назначен и что отправке подлежит большая часть военнопленных лагеря Дермотт. Ликованию нашему не было конца. Мне тоже было позволено упаковывать пожитки. Один капитан американской армии предупредил нас: «Берите с собой все, что можно, — у вас на родине сплошная нехватка всего». Всем выдали по здоровенному брезентовому мешку, какие выдают матросам. Нам было позволено взять с собой 175 долларов. Укладывали все: обувь, 4–5 пакетов табака спрессовывали и совали в литровые банки, тарелки, чашки, ну и, разумеется, сувениры. На память о лагере. Все друг с другом обменивались адресами, оставляли адреса и тем, кто не попал в первую партию подлежащих отправке. Я обещал всем ответить.
21 января 1946 года в 17 часов 30 минут отъехали от лагеря Дермотт. 23 января в 20 часов 30 минут мы были в Кемп-Шэнкс. Состав остановился непосредственно у скудно освещенной разгрузочной платформы лагеря. Белел снег, было холодно, но мы знали, что нас ждет тепло. В обуви на резиновых подошвах было страшно скользко. Но даже охранники, и те не обращали на нас внимания — вовсю играли в снежки или катались в снегу. Вдруг нас остановили. Ждать. И хотя за все эти месяцы в плену мы привыкли к ожиданию, на этот раз пресловутая привычка военнопленных ко всякого рода ожиданиям не срабатывала — мы ругались и рассуждали о возвращении домой. Выдвигались самые причудливые гипотезы, чтобы тут же быть разбитыми в пух и прах. Волнение и недовольство охватили всех до одного, даже самых что ни на есть кротких, даже охрана переполошилась и очень терпеливо отвечала на все наши вопросы. Впрочем, им было известно ровно столько же, сколько и нам.
Мы расположились группами: сначала небольшими группами офицеры, группы эти не менялись по составу, правее расположились оппортунисты, подписавшие рабочие договора, а чуть в отдалении все остальные. Когда же немцы в последний раз демонстрировали единение? Насколько конфликтными мы становились в критических ситуациях, не понимая, что сильны мы вместе, и только вместе. Офицеры, командиры частей и подразделений не скрывали недоверия друг к другу, да что там недоверия — антипатии. И это на глазах у врага, причем победителя. Разве мог настоящий офицер пасть так низко, позабыть о своем звании, должности и дать добровольное согласие на работу, на которую любой нормальный белый американец и в бреду не согласится? Видимо, они позабыли обо всем великом и прекрасном, о том, чего смог добиться наш народ за ничтожно короткое время, они вложили американцам в руки оружие против нас, и те спокойно могли утверждать: «Вон, посмотрите на своих. Даже немецкие офицеры своим поведением доказывают, что немецкий народ утратил свободу». Это были просто подонки, кочевавшие из лагеря в лагерь, когда их страна вела ожесточенные схватки с врагом, плели интриги среди своих же, одним словом, вели себя мерзко. Эти господа еще на поле боя вынашивали предательские планы.
Наконец показалась колонна грузовиков, и можно было приступать к погрузке. Погрузили 15 машин. Ко мне обратился один из конвоиров и попросил, чтобы мы поторопились, иначе им и в лагерь не возвратиться. И охране все это тоже опостылело. А вот шоферня, сплошь негры, те и в голову не брали. Вели себя точно дети, играли в снежки и вообще дурачились напропалую.
Погрузка вещей заняла полтора часа. Я удивился емкости простого товарного вагона. 600 огромных мешков, кроме них чемоданы и ящики. Наконец закончили, и невзирая на холод с нас пот лил градом. После этого расселись и мы, можно было отъезжать. С четверть часа тряслись в крытом грузовике. Ледяной ветер продирал до костей. Наконец, показались тусклые огни лагеря, знакомо темнели бараки. Тот, в который нас привели, оккупировали солдаты и офицеры вперемежку. На нас немо уставились, мрачные взоры, никто даже не поздоровался. Нам стало не по себе.
Нас рассортировали по баракам. Наш был нетопленым и мрачным, помещение на 100 человек, 3 печи, разбитое на 5 кубриков. Единственное, что нас утешало, что долго здесь не задержимся.
И действительно, 25 января 1946 года нас на грузовиках доставили в порт Нью-Йорка. Нас погрузили на борт пассажирского лайнера и отвели на нижнюю палубу. Там было темно, всего одна лампочка, да и то тусклая. Неудобное, скудно оборудованное помещение. Каждому указали место, где спать. От пола до потолка размещались в 5 ярусов койки. Расстояние было такое, что и головы не поднять, к тому же койки, больше походившие на гамаки, провисали. Но нам было наплевать и на комфорт, и на удобства, самое главное, что нас везли домой. В 14 часов корабль отчалил. Сирены возвестили о том, что порт Нью-Йорка позади, и мы пошли обедать. И помещение для приема пищи было тесным. Мы по 12 человек сидели за длинными столами. В этот момент корабль дал крен, и все миски оказались на коленях у сидевших с правой стороны стола. В общем, наша одиссея по Атлантике началась чуть ли не в 10-балльный шторм — 9 дней качки на волнах.
Мы могли свободно ходить по кораблю, но, честно говоря, было не до этого — примерно 80% пассажиров, включая персонал, страдали от морской болезни. Сидеть на нижней палубе часами было просто невмоготу, и мы выбирались наверх. А там необходимо было крепко держаться — ветер сбивал с ног, за бортом вздымались огромные волны. Корабль то взлетал вверх, то проваливался вниз, вода пенилась по палубе, но все-таки мы хоть дышали свежим воздухом. И так продолжалось все дни этого «круиза». Что касалось меня, я, к счастью, оказался невосприимчив к морской болезни.
3 февраля в 15 часов 23 минуты корабль добрался до Гавра. Снова Франция. Мы были рады ощутить наконец твердую почву под ногами, но вот ходить, передвигаться на своих двоих было как-то непривычно, у всех вмиг выработалась походка моряка — широко расставив ноги. К тому же странно, но, уже сойдя на берег, я ощутил некоторые симптомы морской болезни.
Нас дожидались открытые грузовики. Откровенно говоря, мы побаивались, как воспримет местное население наше появление. Не забросают ли нас камнями? К нашему удивлению, водители были сплошь немцы, что же касалось населения, они действительно забрасывали нас. Только не камнями, а конфетами, да еще вполне приветливо махали нам. Они успели понять разницу между немецкими оккупантами и их освободителями, союзными войсками. Население Франции голодало, а американцы швырялись недокуренными сигаретами и выбрасывали на помойку недоеденные банки с тушенкой. И при этом держались со свойственной им спесью. Водители-немцы и сопровождающие служили своего рода охраной транспортных колонн союзников. Американские солдаты ходили по улицам исключительно группами и при оружии.
К 18 часам мы добрались до лагеря Больбек, которому суждено было стать для нас кладбищем демократии. Здесь на голом полу валялись около 40 000 немецких военнопленных, по 40 человек в драных, насквозь промокших палатках, в которых и двум десяткам человек было бы негде повернуться. Мы лежали притиснутые друг к другу на голой и сырой земле. Лагерные надзиратели были из немцев, которые постоянно насмехались над нами и оскорбляли нас.
В понедельник 4 февраля 1946 года мы принимали наш багаж. Один полковник пожаловался на кошмарные условия в лагере и был за это жестоко избит. У других офицеров срывали с груди медали и погоны. Я предусмотрительно снял все свои награды и запрятал поглубже в башмак.
Нас выстроили, и каждый должен был распаковать свой мешок и предъявить содержимое. Почти все у нас отбирали под видом конфискаций — и одежду, и даже вилки и ложки. Осталось всего почти ничего, и это нам милостиво дозволили упаковать снова. После того как контроль прошла половина блока, я схватил свой мешок, быстро вытащил наугад несколько вещей, а потом сделал вид, что не торопясь упаковываю его. После этого нас заставили взять мешки и пешочком вперед. Таким образом, мне посчастливилось избежать «конфискаций».
Нас поместили на огороженной территории — 100 человек на прямоугольнике 100 на 20 метров. На краю палатки стоял дощатый барак на 12 человек, вернее на 12 посадочных мест. Никаких кубриков, коек, приходилось сидеть вплотную друг к другу в два ряда спиной к спине, в двух шагах — открытая 50-литровая бочка. От нее разило фекалиями так, что дух перехватывало. Утром отрядили 24 человека на опоражнивание ведер. Ведра приходилось тащить на палке к ассенизационной машине, слить содержимое в цистерну и потом назад тем же путем. Стыдно было перед товарищами заниматься этим, в особенности унизительно это было для старших офицеров, которых, невзирая на ранги, назначали для подобных работ.
В последние недели плена я записал кое-что для себя. Позже я имел возможность прочесть, что меня отрядили на вынос испражнений именно 4 февраля. А 8 февраля — на заготовку дров и доставку еды.
В общем, мы дошли до ручки. Полная неясность положения, произвол небольшой группы садистов и постоянно мучившие нас вопросы: чего от нас хотят? Что будет с нами? Сколько мы еще выдержим при скудном питании и в такую непогоду? Нас бесконечно таскали на допросы. Какие-то бесчисленные комиссии проверяли и проверяли наши документы, из нас постоянно формировали какие-то группы. Искали эсэсовские татуировки под мышкой. 22 февраля мы, наконец, получили долгожданные подписи, что означало, что нас уже точно отправят в Германию.
Несколько дней спустя в лагере снова замельтешили комиссии. Этих интересовали физически здоровые люди. Тех, кто поздоровее, потом отправили на шахты в Бельгию, Францию и Англию, где некоторые из них протрубили еще год и больше, только по истечении этого срока они могли вернуться на родину.
Нас же с нашими мешками погрузили в скотские вагоны, проформы ради выложенные тонким слоем соломы. Поезд следовал без остановок, если не считать смену паровозных бригад или погрузку угля. Тогда двери раздвигались, и те, кто мог, справлял нужду прямо из вагона на рельсы, а нередко и на вокзальную платформу. Но нам уже было наплевать на все, главное, мы ехали домой. Никакого конвоя уже не было. Оставалось соблюсти лишь формальную сторону освобождения из плена. Люди, видевшие нас на остановках, относились к нам по-разному, кто вполне дружелюбно, а кто, не скрывая неприязни.
После Саарбрюккена снова конвой, да вдобавок еще и усиленный. Поездка наша завершилась в Вестфалии, в Мюнстере. Снова ночевка на голом полу спортзала полуразрушенной казармы. После скудного завтрака снова на грузовики, к счастью, крытые брезентом. Стоял конец февраля, было очень холодно. Хоть и продрогшие до костей, но мы благополучно прибыли в Ганновер. Ночевать пришлось в одном из пригородов Ганновера — Хайнхольце в бывшем бомбоубежище.
Сестра моей матери с мужем жили в Ганновере. Мне вспомнилось, что происходило в Больбеке. Мой мешок был полон. С самой Америки меня еще ни разу не обобрали. Но вечно так ведь продолжаться не может. Посему нельзя постоянно уповать на везение, нужно и самому иногда приподнять зад. Охранники в последние дни не были уж чересчур строги к нам. Да и к чему — все равно день-два, и мы вольные люди. Так что кому взбредет в голову бежать? Нам требовались официальные удостоверения об освобождении из плена, а их мы должны были получить в Мюнстере, там же и накопленные в Америке деньги. Так что самое главное сейчас — не лишиться мешка. Я решил поставить все на карту и доложил охраннику, что, мол, занемог, чувствую себя отвратительно и мне надо в больницу. Поэтому и прошу отпустить меня в город. После длительных выспрашиваний меня все же выпустили!
И тут как раз прибыл доставлявший продукты грузовик. Водитель был не против подбросить меня. Я устроился в кузове. Никогда не забыть эти страшные развалины города! Я ведь впервые видел, что наделала пресловутая «воздушная война» — сплошные груды битого кирпича, а между ними именуемая проезжей частью узкая расчищенная полоска, редкие прохожие и удивительная тишина на улицах. Я до глубины души был потрясен увиденным.
Дом, где до войны жили тетя Дора и дядя Гуго в Ганновере, давно был разрушен в результате бомбежки. Я знал из писем, что после этого они перебрались в южный пригород. Там я их и отыскал, они занимали две комнаты в одном из немногих уцелевших домов на Гейбельштрассе. Дядя Гуго, к тому времени уже вышедший на пенсию, служил в полиции в чине майора и с начала войны проживал в Ганновере. Мой двоюродный брат Ахим все еще сидел в египетском лагере военнопленных. Они так и застыли, увидев меня, и тут же бросились меня обнимать. Радости не было границ. Я попросил дядю Гуго приехать рано утром к нашему бомбоубежищу и забрать у меня мой драгоценный мешок. Дело в том, что утром мы отъезжаем, и… Дядя Гуго согласился. Я сунул в мешок и свои награды.
После этого можно было с легкой душой вернуться в Хайнхольц. Но там вдруг не пожелали пустить меня в убежище, где мы спали. Пришлось убеждать, что я есть я, и никто другой, показывать документы, и меня после долгих проволочек все же пропустили.
На следующее утро ровно в 7 утра дядя Гуго с ручной тележкой стоял около нашего убежища. Вот это настоящий подвиг! Шутка сказать, он из пригорода катил тележку по развалинам. Когда нас снова усаживали на грузовик, я незаметно кинул на тележку мешок. Никто и внимания не обратил.
Отец с матерью чуть в обморок не упали, когда вдруг в дверях возник дядя Гуго с моим Рыцарским крестом в руках и громадным мешком на тележке. Оказывается, он в тот же день отправился в Хильдесхейм. Вот так из Дермотта до моих родителей в Хильдесхейме благополучно добрались стеклянные банки с табаком, рубашки, обувь и масса полезных вещей, которые было нипочем не достать в тяжкие послевоенные годы.
А нас ждал очередной лагерь в Мюнстере. Снова бесконечные допросы, отыскивания эсэсовских татуировок под мышкой и дезинсекция багажа. кое-кому из моих товарищей не повезло — выпотрошили из мешков все, что оставалось. Как я благодарил себя, что при себе у меня мешочек для хлеба да предметы личной гигиены. И наконец последняя печать, последняя подпись, и мне выдали на руки справку об освобождении из плена. Я был на свободе. Это произошло 5 марта 1946 года.
И на вокзале в Хильдесхейме начался новый отсчет — дней свободы. Меня встречал отец. С минуту или даже дольше мы стояли обнявшись, не в силах вымолвить и слова. Наконец я был дома. Но дома ли? Я не узнавал родного города — повсюду сплошные развалины. Те же узкие проходы среди битого камня. Тротуаров просто не было. Весь исторический центр, который называли «Северным Нюрнбергом», все его дома с фахверком перестали существовать. Тут и там виднелись люди — в основном женщины и пожилые мужчины. Они старательно очищали кирпичи, потом грузили на телеги и тележки. Над городом плотной пеленой нависла тишина, указующим перстом возвышались устоявшие во время бомбежек стены зданий церквей.
Хильдесхейм пережил несколько воздушных налетов за всю войну, но этот прекрасный город был буквально стерт с лица земли 22 марта 1945 года. Самолеты налетели прямо в полдень. Из 21 000 квартир уцелели лишь 5000. Вот таким я застал мой родной город по возвращении из плена».