I

Восемнадцатый век на поприще политической литературы в Италии обозначает собой рубеж или перелом, весьма интересный и назидательный во многих отношениях. Мы обратим внимание только на одну особенно выдающуюся черту его: а именно, с концом XVIII столетия политическая мысль в Италии утрачивает свою самобытность, которую мы пытались обрисовать в предыдущих очерках. Сильный импульс, данный итальянской гражданственности политическими бурями и треволнениями XIII–XV вв., очевидно, истощился среди безотрадного гнета, наступившего здесь с испанским завоеванием.

С другой стороны, с XVII столетием Галилей открывает для итальянской пытливости новое поприще. В течение всего XVIII в. деятельность чисто-научная, по-видимому, совершенно поглощает собой лучшие интеллектуальные силы страны. По крайней мере, история этого времени не дает нам ни одного политического имени, которое заслуживало бы чести быть сопоставленным с именами Мальпиги, Гальвани, Вольты и столь многих других, обогативших великими открытиями ту или другую из отраслей естествознания…

Эти соображения заставляют нас прекратить на Кампанелле ряд наших очерков политической литературы в Италии.

Мы начнем новый ряд этюдов с того времени, к которому относится начало либерально-унитарного движения, столь недавно увенчавшегося, на наших глазах, неожиданным успехом.

По всеобщему признанию даже крайних итальянских патриотов, толчок или повод к национальному пробуждению дало нашествие французов с Наполеоном I. Таким образом, почти насильственно пробужденная Италия уже более не возвращается к своему вековому сну, когда утихает буря, поднятая во всей Европа великой французской республикой и вышедшей из нее империей. С тех пор и по самое присоединение Рима к объединенному итальянскому королевству, политическое движение здесь не прекращалось. Мы обратим внимание на одну только литературную сторону этого движения, а потому пропустим здесь даже такого почтенного патриарха итальянского возрождения, каков был Мадзини, стяжавший главнейшим образом свою славу на политическом, а не на литературном поприще.

Интеллектуальное движение, предшествовавшее событиям 1789 г. во Франции, было исполнено мирового значения: в сравнении с ним итальянская политическая жизнь этого времени столь бледна и ничтожна, что подпадение итальянской политической литературы под французское влияние представляется нам фактом весьма естественным и не нуждающимся в объяснениях. Возьмите любого из немногих ломбардских, тосканских или неаполитанских публицистов этого времени, и вы увидите, что лучшие из них только пытаются акклиматизировать в своем отечестве идеи и начала, выработанные Жан-Жаком Руссо, физиократами или энциклопедистами. Весьма немногие успевают сделать самостоятельный шаг вперед хотя бы только в применении и дальнейшем развитии изчужа заимствованных ими принципов. В числе этих немногих с особым почетом следует упомянуть Чезаре Беккарию, столь много сделавшего для применения гуманных начал к уголовной практике. Остальные, – часто при замечательной силе личного дарования и при чувстве национальной гордости, развитом иногда до абсурда, – остаются рабскими копистами чужеземных образцов. Ненависть против французов, которой так щеголял, которою прославился Альфьери, очевидно, не имеет себе другого источника, как оскорбительное для его национального самолюбия сознание невозможности высвободиться из-под французского влияния.

То обстоятельство, что Италия самым своим пробуждением обязана событиям, корень которых принадлежит французской истории, естественно должно было только усилить и упрочить эту умственную крепостную зависимость. Даже подражание другим чужеземным образцам (английскому и немецкому) не освобождает итальянскую мысль от французских оков. При этом должно заметить, что английское и немецкое влияние заметны здесь исключительно на беллетристическом поприще и что Фосколо, ознакомивший впервые итальянскую публику с байронизмом и с воззрениями немецких философских школ, мало находит себе подражателей: вальтер-скоттовское направление, начатое Алессандро Манцони, быстро перерождается в чисто-французский пустозвонный жанр a la Dumas.

Наконец, достаточно заметить, что сам Мадзини, этот italianissimoпо преимуществу, платит обильную и слишком очевидную дань якобинскому идеалу единой и нераздельной демократической республики и еще более существенным образом вяжется с родоначальником всех идеалистически-реформационных сект – Жан-Жаком Руссо.

С Наполеоном I установляется фактическая связь между политическими судьбами Италии и Франции, и с падением Наполеона I связь эта не исчезает: всем известна роль, которую итальянские карбонары играют во французском государственном перевороте июля 1830 г., точно также как и влияние, в свою очередь, оказанное на итальянские дела орлеанской революцией, а позже событиями 1848 г.

Если мы распространялись о том влиянии, которое Франция оказывает на Италию в первой половине текущего столетия, то это потому, что оно играет очень существенную роль в деятельности всех без изъятия итальянских публицистов периода борьбы за национальное освобождение.

Чезаре Бальбо, которому мы посвящаем этот первый очерк, может быть, менее всех других своих собратий отражает на себе это чуждое влияние; или, по крайней мере, на нем оно заметно менее, чем на других. Политический вождь узко-национальной итальянской партии (прозванной нео-гибеллинами в pendant нео-гвельфам, предводительствуемым аббатом Винченцо Джоберти), Бальбо всего себя посвятил на служение тем эфемерным политическим интересам, которые на первый взгляд легко могут показаться совершенно реальными, вытекающими из глубоких потребностей народной жизни и принадлежащими исключительно тому времени и той местности, в которой они возникают.

А между тем Чезаре Бальбо, уроженец Пьемонта (т. е. именно той местности, которая представляет собой как бы переходный член от Италии к Франции), большую часть своей жизни провел не только во Франции (это бы еще ничего не значило), но на французской службе в Италии. Потомок аристократической семьи, он предназначал себя к ученому поприщу и изучал астрономию; но при посещении Наполеоном Италии, не достигши еще двадцатилетнего возраста, он, по увлечению, вступает на императорскую службу. Впоследствии Чезаре Бальбо сам отрекается от воззрений, которыми он руководился во время своей молодости; свою приверженность к французскому владычеству в Италии и к наполеонидам называет увлечением. Увлечение это было, однако же, довольно продолжительно и оставило глубокие следы на всей жизни и деятельности разбираемого нами публициста.

II

Мы не намерены рассказывать здесь всю политическую и дипломатическую карьеру графа Бальбо. Заметим только, что он в течение нескольких лет с ряду был членом различных французских государственных учреждений в Тоскане, в Риме и в Париже. – После падения императора Бальбо, очевидно, остается верен бонапартизму; будирует реставрацию, отказывается от довольно важного дипломатического поста при дворе Людовика XVIII и отправляется в качестве незначительного чиновника при пьемонтском посольстве в Испанию. Эта, по-видимому, ничтожная подробность получает, однако же, некоторый вес, если вспомнить, что Испания в эпоху реставрации, была центром и рассадником либерального движения на весь романский мир. Правда, выбор, сделанный Чезаре Бальбо, может быть объяснен чисто-домашними обстоятельствами: посланником Виктора-Эммануила I в Мадриде был граф Просперо Бальбо, отец Чезаре.

Так или иначе, роль политического агента сардинского правительства скоро надоедает нашему публицисту. Он возвращается в Турин и вступает в армию, которая тогда значительнейшим образом состояла из наполеоновских ветеранов и нетерпеливо ждала случая поднять знамя восстания.

Случай, как известно, не заставил себя долго ждать. Сигнал к борьбе подала Испания, откуда только что вернулся Чезаре Бальбо 1 января 1820 г. Капитан Риего, во главе сильного войска, провозгласил в Андалузии конституцию, которую Фердинанд VII тотчас же признал… Движение это тотчас же отразилось и в Италии; на сторону его стала значительная часть армии, в которую только что поступил Чезаре Бальбо. В Неаполе генерал Попе, в Генуе капитан Пальма не замедлили провозгласить себя сторонниками испанской конституции. Виктор-Эммануил I не принял никаких мер к подавлению восстания, а немедленно отрекся от престола в пользу своего брата, Карла-Феликса, известного своим крутым нравом и своей приверженностью к старому государственному порядку. Но Карл-Феликс был в это время в Модене, и Виктор-Эммануил, за его отсутствием, передал регентство молодому кариньянскому принцу Карлу-Альберту, которого дружеские сношения с генуэзскими заговорщиками не подлежат никакому сомнению.

14 марта новый регент издал нижеследующую прокламацию:

«В столь трудную минуту, как переживаемая нами ныне, мы не можем удержаться в узкой роли регента, нам предоставленной. Наша глубочайшая преданность его величеству Карлу-Феликсу побуждаете нас воздержаться от всяких коренных изменений государственного строя, или, по крайней мере, обождать его присутствия для их осуществления. Но, с другой стороны, обстоятельства требуют немедленного решения; и мы хотим передать новому монарху народ благополучный и благоустроенный, а не истощенный междоусобиями и неурядицей. По зрелом обсуждении и руководясь мнением нашего государственного совета, мы решили, что испанская конституция будете принята за основание государственного права нашей страны».

Затем следует заявление надежды, что король одобрит эту меру, и оговорки на счет тех изменений, которые Карл-Феликс сочтет нужными сделать в этом декрете.

Карл-Феликс не поспешил, однако же, своим возвращением в страну, ждавшую его как своего правителя. 3 апреля он из Модены ответил на манифест регента нижеследующим посланием:

«Долг всякого верноподданного требует добровольного подчинения тому порядку, который утвержден в государстве Богом и верховной властью. Вследствие этого, мы, принимая верховную власть только в силу Божией милости, не поддадимся ничьим посторонним внушениям касательно тех средств, помощью которых наш народ должен быть приведен к своему благополучию. Всякий, кто осмелится роптать против мер, которые мы заблагорассудим принять, перестанет считаться перед нами за верноподданного. Мы ждем заявления со стороны нашего народа его верноподданнических чувств, прежде чем вернемся в нашу столицу».

В то же самое время король назначил военно-судную комиссию, которая должна была судить конституционалов, как изменников. Семьдесят три из 170 подсудимых были приговорены этой комиссией к смертной казни…

Карл-Альберт поспешил отправиться в Модену; но король не захотел его принять, а моденский герцог велел ему немедленно удалиться из своих владений.

Ходили слухи, будто Карл-Феликс вступил в переговоры с Австрией о том, чтобы навсегда отстранить своего племянника от наследства сардинского престола в пользу герцога моденского; но за кариньянского принца вступился Людовик XVIII. Однако-же, для заявления чистосердечного своего раскаяния, Карл-Альберт должен был отправиться в качестве простого капрала с французской армией, отправлявшейся в Андалузию для приведения в подчинение Фердинанду VII испанских конституционалов. Самым знаменательным следствием этого похода была песня, сочиненная Беранже, «Ordre du jour»:

Mon ancien, qu’a donc fait l’Espagne? – Mon fils, elle ne veut plus qu’aujourd’hui Ferdinand fasse périr au bagne Ceux-là qui se sont battus pour lui. Nons allons tirer de peine Les moines blancs, noire et roux, Dont on prendra la graine Pour en replanter chez nous [158] .

Какую роль играл Чезаре Бальбо в событиях, которые мы рассказали в конце предыдущей главы? Это не представляет достаточного интереса. Дело в том, что перед лицом Карла-Феликса он оказался скомпрометированным и вынужден был искать убежища во Франции. С другой стороны, мы знаем, что Бальбо не был в числе зачинщиков или руководителей движения.

Время своего изгнания Бальбо посвятил немногим литературным работам чисто беллетристического характера, не замечательным ни в каком отношении. Из его записок мы узнаем, что он употребил эти годы на пополнение многочисленных пробелов, оставленных его слишком рано прерванным образованием. Он вознамерился посвятить себя преимущественно изучению итальянской истории с древнейших времен и собирал материалы для большого исторического сочинения. В свет он издал, однако же, только перевод Тацита.

Вот как он сам объясняет побуждения, заставившие его обратиться к изучению национальной истории:

«Бесполезно жаловаться на неудовлетворительность настоящего; надо уметь изменить его там, где оно зависит от нас. То же, что мы не можем изменить на деле, мы должны, но крайней мере, уметь удовлетворительно объяснить с точки зрения разумной и обыденной национальной политики. В стране, которая, подобно Италии, распадается на множество государств, хотя бы все эти государства держались представительной системы правления, – истинная национальная политика не может быть создана ни парламентскими ораторами, ни журнальными публицистами. Такую политику могут создать только писатели, глубоко изучившие политический механизм и умеющие собрать в одно стройное и строго обдуманное целое разрозненные результаты частных стремлений и исследований, многочисленные поучения, вытекающие из исторических примеров… Вы одни можете создать ее, молодые итальянские писатели, родившиеся в более счастливое время, чем мы, – в то время, когда вы не только можете свободно и беспрепятственно высказывать свои мысли, но когда перед вами уже ясно определилась цель, к которой вы должны стремиться. Прекрасная цель: свобода и независимость…

…Только то единичное или коллективное существование почтенно, которое неуклонно и настойчиво преследует какую-нибудь благую цель. Для всякой нации такой целью должна быть ее национальная политика…

Что касается собственно значения истории в подобном деле, то я весьма желал бы избежать той педантической склонности к преувеличению значения своего дела, которая вообще свойственна людям, долго занимавшимся одним предметом. Я не считаю историю за наилучшую школу для людей и для народов; я думаю, что из жизни непосредственно и те, и другие могут почерпнуть еще больше полезных уроков. Но где политической жизни нет (а Италия, в сожалению, находится именно в этих условиях), история дает единственную прочную основу для национальной политики… Политика не может основаться на одних теоретических соображениях, как бы хороши и глубокомысленны они ни были сами в себе. Для каждой страны политик всего прежде должен принять в расчет ее естественные условия: климат, почву, близость морей и пр. Затем, множество условий, созданных человеком, – как, например, крепости, дороги, каналы, портовые и большие города, в свою очередь становятся как бы естественными условиями. Точно также предки оставляют нам в наследство предания, нравы, воспоминания, имена, которые все привходят, как элементы, в сложное здание нашей исторической действительности. История есть как бы реестр, в котором помечены все эти условия и вытекающие из них отношения. Из нее мы узнаем, каким образом в различных случаях были приводимы в действие эти многосложные пружины, – эти естественные и искусственные элементы, – пассивные и активные силы страны…

…Я нахожу, что страна, не имеющая истории (как, например, Америка), находится в более выгодных условиях: у нее есть вовне люди и свежие силы, и нет освященных временем нелепостей и предрассудков; ее взоры, за неимением прошлого, устремлены только вперед. Но народ, который имеет историю и не знает ее, находится в самом невыгодном положении, какое только можно себе вообразить… Бесплодно было бы отрешаться от условий, среди которых слагается наше существование: надо владеть ими для того, чтобы из более разумного их сочетания сделать возможным лучшее будущее».

Мы не побоялись привести эту длинную выписку, во-первых, потому, что она позволит нам впоследствии воздержаться от частых ссылок на разбираемого автора; во-вторых, и главнейшим образом, потому, что она, по нашему мнению, в значительной степени рисует литературный и интеллектуальный характер этого родоначальника и вождя той унитарной итальянской партии, за которой, в конце концов, осталась фактическая победа. Бальбо принадлежит к числу тех тяжеловесных и солидных натур, которых достоинство заключается не в разносторонности и богатстве мотивов и побуждений, не в размашистости и смелой самобытности мысли, а гораздо более в искренности и твердости убеждения, – в известной целостности, не допускающей разлада мысли и дела. Таким натурам ничто не дается легко; зато они крепко стоят за однажды добытое и, приняв один определенный строй, не изменяют его до самого конца своей жизни. Каков человек, таков и слог его: чуждый риторики и многословия, не лишенный известной глубины и некоторого оригинального сурового оттенка, Чезаре Бальбо очень поздно, т. е. уже более чем пятидесяти лет от роду, выступает на ту публицистическую дорогу, на которой он прославился; но зато он выходит на нее уже во всеоружии, твердо обозначив для себя самого не только свою главную цель, но и те чисто практические политические средства, при помощи которых он надеется дойти до ее осуществления. Этой своей законченности и определенности, не оставляющей ничего недосказанным, он обязан значительной долей своего успеха…

Впрочем, приводя здесь строки, написанные нашим автором почти накануне 1848 г., мы впали в анахронизм, для сглажения которого мы должны вернуться к историческим событиям того времени.

В 1831 г., т. е. тотчас после июльской революции в Париже и в самое время восстания в Романиях, экс-карбонарий Карл-Альберт сменяет на пьемонтском престоле Карла-Феликса. Слишком известны те надежды, которые были пробуждены в сердцах итальянских патриотов его восшествием на престол. Мадзини пишет вдохновенное письмо новому королю, прославившему свое кратковременное регентство 1821 г. смелым, хотя и неудачным подвигом. Известно также, что надежды эти не осуществились: первые пятнадцать лет царствования Карла-Альберта не ознаменовываются решительно ничем и, по всей справедливости, могут быть названы продолжением царствования его предшественника. Из этого, однако же, не следует заключать, будто надежды итальянских патриотов были лишены всякого основания.

Венский конгресс создал для Сардинского королевства такое положение, которого неустойчивость была чересчур очевидна для каждого, мало-мальски способного понимать немногосложный механизм международных и политических отношений. Будучи поставлен в непосредственные и ежедневные столкновения с Австрией, сардинский король должен был или утратить всякую свою самостоятельность перед лицом этого сильного соседа, постоянно вмешивавшегося в его дела и часто даже требовавшего территориальных уступок, или же опереться на враждебный Австрии итальянский национальный элемент и в его содействии найти силу, достаточную для того, чтобы противостоять Австрии с некоторой вероятностью успеха. Эта необходимость лавировать между двух опасных рифов существовала и для предшествовавших королей Сардинии, но для Карла-Альберта самая возможность дальнейшего лавирования значительно затруднялась тем, что в Вене не доверяли его раскаянию, несмотря на все его геройские подвиги в качестве гренадера при осаде Трокадеро, – одного из фортов Кадикса, в котором заперлись испанские конституционалисты.

Несмотря на эту трудность, Карл-Альберт в течение пятнадцати лет делает геройские усилия, чтобы продолжать безжалостную внутреннюю политику своего дяди, имевшую девизом доводить в своих владениях абсолютизм до таких размеров, в которых он решительно несовместим с требованиями нашего времени. Ошибочно было бы приписывать эту политику личным склонностям короля. Это была первая из уступок, требуемых от него Австрией, для которой необходимо было иметь право сказать итальянским националистам: «Вы ропщете на чужеземное владычество, но сравните цветущее положение Ломбардии, под нашим управлением, с бедствиями и угнетением Пьемонта».

Чтобы объяснить себе политику Карла-Альберта, надо вспомнить, что король этот, в бытность свою наследником, успел хорошо узнать положение дел и настроение партии в своем государстве. Он видел, что конституционалисты и карбонары, с которыми он некогда вступил в добровольный союз, утратили уже всякую силу и с каждым днем выдыхались все более и более перед лицом «Молодой Италии», против которой оказывались бессильными все преследования и «строгости». Принять же союз национальных итальянских сил в той форме организации, которую давал им Мадзини, король считал для себя еще опаснее, чем остаться лицом к лицу с своим врагом, т. е. с Австрией. Среди таких условий король прибег к тому, к чему вообще прибегают лица, когда не могут найти рационального выхода из трудного положения – в рутине.

Рутина же привела его в тому, в чему она вообще приводит людей, т. е. на край гибели. В 1846 г. умер папа Григорий XVI и на папский престол был избран кардинал Мастаи-Ферретти, ознаменовавший свое вступление некоторыми благими начинаниями. Этого обстоятельства оказалось совершенно достаточно для того, чтобы нанести роковой удар застою во всех итальянских государствах, в том числе и в Пьемонте. Восшествие Пия IX на престол открывало для итальянских патриотов перспективу осуществления их стремлений не революционным путем. Итальянское общественное мнение жадно хватается за эту вновь открывшуюся возможность. Перед пьемонтским королем возникает новый опасный соперник в лице римского святого отца.

В самом Пьемонте аббат Винченцо Джоберти воскрешает старую гвельфскую доктрину св. Фомы Аквинского, желавшего объединить всю Италию под духовным верховенством папы. Джоберти издает свою книгу о «Верховенстве Италии» (Primato d’Italia), а вслед затем своего «Новейшего иезуита», – написанных с замечательным дарованием памфлетиста и приноровленных как нельзя лучше к тогдашнему настроению общественного мнения всей Италии. С эклектической ловкостью, изобличающей в нем слишком тесное знакомство с французской философией своего времени, Джоберти обходит все трудности, вытекающие из несовместимости фанатических стремлений средневекового католического монаха с требованиями новейшей цивилизации. Амальгамируя Руссо и св. Терезу, Ламенэ и Гизо, он создает заманчивую картину католической демократии, примиряющую суеверие католических монастырей с требованиями политического равноправия и прогресса, заставляющую закоренелых вольтерьянцев и демагогов лобызать апостольскую туфлю наместника св. Петра с восторженным криком: «да здравствует Пий IX!»…

Среди таких-то, пагубных для савойской династии обстоятельств, Чезаре Бальбо встает в первый раз во весь рост, со всей своей, на долгом досуге приобретенной, исторической и политической эрудицией…

III

Литературная известность Бальбо начинается с 1839 г., т. е. несколько раньше, чем нео-гвельфское движение в Италии достигло до своего апогея. Однако, его первый шаг на публицистическом поприще есть уже полемика против возрождающегося демократического папизма.

Если уже в XIV столетии Данте мог составить против теологической политики св. Фомы Аквинского неотразимый обвинительный акт и подавить его клерикально-демократический идеал своим гибеллинским идеалом благоустроенной светской монархии, то в половине XIX в., задача, взятая на себя Чезаре Бальбо, с теоретической точки зрения не должна бы представляться особенно трудной. Но не надо забывать, что имена нео-гвельфов и нео-гибеллинов, – св. Фомы и Данте, – не более, как классические прозвища, довольно удачно придуманные для обозначения современного рода борьбы, – борьбы насущной, будничной, политически мелочной и отнюдь не теоретичной. Сила обоих лагерей черпается вовсе не из возрождения классической аргументации отживших мировых идеалов. Сила их заключается в умении найти практический компромисс между тогдашним положением Италии, невыносимость которого слишком живо сознавалась общественным мнением, и между теми решительными революционными путями к выходу, которые предлагал Мадзини.

Некоторые, чисто-практические, трудности ставились Чезаре Бальбо именно теми, чью защиту он брал на себя. Когда, в конце тридцатых годов, Бальбо приходит в сознание, что уже не время более заниматься солидными историческими изысканиями, что эфемерное публицистическое поприще манит к себе все интеллектуальные силы страны, – и когда он, наконец, решается выступить на это поприще, – он находит его загроможденным всякого рода цензурными препятствиями. Сознательно преследуя политическую цель, Бальбо должен, однако же, своему сочинению придать чисто-литературную форму, чтобы сделать его доступным для читателей. Он начинает свое поприще трактатом о Данте и его «Божественной комедии» с поэтической и исторической точки зрения.

Надо сознаться, что с точки зрения пропаганды тех политических начал, которые выработал себе граф Бальбо и которые, под названием «национальной политики», он хотел положить в основу итальянского либерального движения, выбор предмета не мог быть удачнее. Данте дает ему возможность возражать одновременно и республиканцам, которых он считает за опасных для народного дела утопистов, и нео-гвельфам. Кроме того, республиканская пропаганда в Италии слишком успешно эксплуатировала исторические предания своей страны, начиная от Брута и кончая Мазаниелло. Чезаре Бальбо избирает своим героем едва ли не единственную монархическую славу Италии и, под почетным флагом творца «Божественной комедии», пускает в свет свою собственную политическую доктрину.

У Данте Бальбо заимствует собственно только его основной монархический догмат (unum porre est necessarium [163]Правильно: Porro unum est necesarium – латинский перевод фразы из Евангелия от Луки (10:42), «одно только нужно».
) и положение о том, что верховная власть, долженствующая положить предел внутренней неурядице и политическому угнетению Италии, должна быть светской (а не духовной), организованной сообразно с принципом аристократии заслуг и достоинств, и вместе с тем способной совершенствоваться. Но в то же время Бальбо укоряет Данте за отсутствие в нем националистического итальянского элемента и за его часто-бесцеремонное отношение к папству.

От сочинения более литературного, чем политического, нельзя требовать строгой определенности относительно заключавшейся в нем политической программы, особенно, принимая во внимание неблагоприятные условия, среди которых находилась итальянская пресса того времени. Но, с одной стороны, тогдашняя итальянская публика обладала в высшей степени уменьем читать между строк. С другой стороны, Бальбо говорил тоном человека, твердо убежденного и хорошо знающего, чего он хочет. Таким образом, с выхода в свет этого первого его замечательного произведения, его литературная и политическая репутация уже упрочилась. Партия приверженцев представительной формы правления и с тем вместе национального освобождения Италии, только что потерпевшая решительное поражение с неудачей моденского, а позднее анконского восстания, признала в Чезаре Бальбо своего вождя и обновителя.

Тем не менее, по издании в свет своего трактата о Данте, Бальбо снова сходит на несколько лет с публицистической арены.

В 1846 г. в Лозанне вышла его история Италии, начиная с древнейших времен и кончая 1814 г. Бальбо неоднократно говорил, что лучшей его мечтой во времена молодости было создание национальной итальянской истории. Мы знаем также, что он лучшую часть своей жизни провел в собирании материалов для этого капитального труда. Его «Storie d’ltalia», изданные книгопродавцем Буонамичи в Лозанне, не представляют, однако же, осуществления этой задушевной мечты, а скорее служат указанием на то, что он отказался от ее осуществления. В самом деле, – говорит автор в своем предисловии, – для Италии наступают такие времена, когда добросовестным гражданам становится не до кабинетных исследований. Самому Бальбо было уже в это время около шестидесяти лет от роду (он родился в 1789 г.), а потому нельзя не сознаться, что он поступил весьма благоразумно, не откладывая в долгий ящик издания в свет тех, хотя бы и не вполне удовлетворительных результатов, которые он добыл многолетним трудом.

Оценить на немногих страницах сочинение столь объективное и столь обширное по своему содержанию, как «Итальянская история» Чезаре Бальбо, конечно, невозможно. Скажем, что она и до сих пор еще считается в Италии за образцовое сочинение и что успех ее, при ее первом появлении в свет, был весьма замечательный; в самый непродолжительный промежуток времени, т. е. до. 1853 г., она выдержала пять изданий. Несомненно, что некоторые из недостатков этого сочинения, может быть, еще больше, чем самые его достоинства, послужили поводом в этому успеху. Нельзя не счесть за недостаток подобного труда то, что личность автора, его политические симпатии и стремления играют на его страницах гораздо более видную роль, чем историческая истина. В последующих изданиях автор сам считает нужным оговорить эту выдающуюся сторону своего произведения:

«Многим может показаться, что, издавая по возможности сокращенный учебник итальянской истории, я должен бы был воздержаться от изложения в нем собственных своих взглядов и воззрений. Но я считаю решительно невозможным писать не только историю, но хотя бы простые хронологические таблицы, не высказывая при этом с большей или меньшей ясностью собственных своих воззрений и склонностей. Недаром Наполеон говорил, что даже числа и запятые отражают на себе убеждения писавшего их. Да, кроме того, мне кажется, что именно при кратком и сжатом изложении фактов всего необходимее дополнение их личной оценкой и соображениями автора… Мое руководство предназначено не для ученых, не для литераторов, а для тех, которых образование не вполне закончено, т. е. для самой многочисленной и самой деятельной части публики. Мог ли я упустить столь удобный случай оказать на умы своих читателей то влияние, которое всегда оказывает на них писатель с искренними убеждениями и горячо преданный своему делу!.. Пусть моя книга будет слишком исключительным плодом своего времени. Что касается до истории (и я желал бы, чтобы читатели и писатели, критики и цензоры глубоко прониклись этим), – то ее нужно либо вовсе задушить, либо же предоставить ей быть отражением не только того времени, про которое она говорит, но также и того, в которое она пишется».

В другом предисловии к одному из позднейших изданий Бальбо высказывает сожаление о том, что краткость заставляет его слишком часто придавать своим суждениям и приговорам о событиях и людях такую абсолютность и резкость, которое сам он не придает им в своем сознании.

Излагать содержание этой истории мы, конечно, не станем. Об общем же характере труда читатель, кажется, легко составит себе некоторое понятие из того, что здесь уже сказано о книге и об авторе. Бальбо, очевидно, не принадлежит к числу тех обширных умов, которые открывают перед публикой новые горизонты. Но он мастерски умеет собрать разрозненные элементы исторической картины в одно стройное целое и осветить их так, что читатель непременно заметит те их стороны, на которых автор хочет сосредоточить его внимание. Вопросы исторического метода, как и вообще чисто-теоретические, научные вопросы, для Бальбо не существуют. История в его руках не наука (он сам говорит это), а только орудие политической пропаганды, и должно сознаться, орудие весьма мощное. Бальбо пишет историю по французским образцам, но образчиком ему служил не Гизо, которого лекции об истории цивилизации Европы и Франции так высоко ценили Мадзини и Гверраци. Бальбо сам указывает нам свои образцы в Миньё и в Боссюэте.

Политический идеал, проповедуемый Бальбо в его истории, есть та же конституционная монархия, которую он уже вскользь очертил в своем трактате о Данте, – но монархия не по английскому и не по дантовскому образцу, а скорее наподобие наполеоновского цезаризма с легким аристократическим и весьма сильным военным оттенком. «Было бы пустым тщеславием, говорит он в своей автобиографии, гордиться своим происхождением из семейства, известного уже в древнем Риме; но я не поступлюсь другой фамильной славой, а именно тем, что пятьдесят членов нашей семьи легли костьми на полях Леньяно» (где ломбардцы одержали победу над войсками Фридриха Барбаросса).

Основной мотив итальянской истории, благодаря которому она стала настольной книгой целого либерального итальянского поколения, без различия политических партий, составляет ее неподдельная любовь к национальной независимости. Ее он возводит в догмат, и ради нее он готов жертвовать всем решительно. Для Бальбо независимость составляет ultima ratio [168]Последний довод (лат).
, нечто, не требующее никаких пояснений и дополнений. Его вечный упрек славным итальянским предкам заключается в том, что они, в вечной погоне за гражданской свободой, утратили национальную независимость своей страны. Погибель Италии, по его мнению, имеет своей единственной причиной раздоры муниципалитетов и кичливость итальянских республик. За это он однажды навсегда устраняет возможность республиканской формы правления в возродившейся Италии. В особенности сильна его ненависть к тосканской демократии XVI в., вовлекающая его в мелочную борьбу против героев, триста лет тому назад покончивших свое земное странствие. Так, например, известно, что время падения итальянской независимости привыкли считать с завоевания Флоренции войсками Карла V. Но это значит придавать флорентийской демократии слишком высокое значение, и Бальбо лезет из кожи, чтобы показать неосновательность такого летосчисления. Из того же самого источника проистекает недоброжелательство Бальбо против Макиавелли, которому он едва уделяет в своей истории несколько строк…

IV

Появление в свет третьего замечательного сочинения Чезаре Бальбо вполне равнялось политическому событию. Сочинение ее носит смелое название: «Надежды Италии» и есть как бы свод политической доктрины автора.

Из записок Мадзини, Брофферио, Сантарозы, самого Бальбо и многих других мы знаем, что Карл-Феликс довел притеснение печати в своих владениях до такого предела, о котором не имеют даже понятия жители других, хотя бы и весьма несвободных государств. Достаточно сказать, например, что в его время были запрещены всякие без исключения литературные периодические издания. Мадзини в Генуе был вынужден прикрывать формой каталога книжных магазинов беглые заметки об итальянской и иностранной литературе, с которых он начал свое публицистическое поприще. Карл-Альберт в этом отношении, как и во всех других, до 1847 г. продолжал политику своего дяди. История Бальбо, – как уже сказано, – была отпечатана на вольной швейцарской почве, и итальянское общественное мнение ставило в немаловажную заслугу ее автору то, что он имел смелость оставаться после ее выхода в свет в сардинских владениях.

Бальбо, однако же, повел свою смелость еще дальше: он хотел во что бы то ни стало издать новое свое сочинение («Надежды Италии») в самом Турине, понимая очень хорошо ту особую прелесть, которую получит в глазах современных ему читателей первое свободное слово, сказанное на итальянской земле человеком, не считающим за нужное оградить себя от могущих возникнуть для него неприятных последствий. Правда, все то, что по искреннему убеждению говорил Бальбо, служило в пользу Карла-Альберта и савойской династии гораздо лучше, чем все, что могли бы сказать по этому поводу подкупные литературные агенты. Но при тогдашнем порядке вещей это еще не представляло для Чезаре Бальбо гарантии против преследований. Сказанное в пользу Пьемонта ео ipso [170]Тем самым (лат.).
было нападением против Австрии, и, пока Карл-Альберт держался в покорной роли наместника венского двора, не могло быть сомнения, что он, – даже если бы пожелал, – не мог оградить своего апологиста от австрийской мстительности.

Чтобы исполнить свой план, Бальбо должен был получить особое разрешение короля. Здесь кстати заметить, что между Карлом-Альбертом и Бальбо с давних пор существовали близкие отношения, впоследствии ставшие почти дружескими. Одно из позднейших изданий истории Италии снабжено нижеследующим посвящением:

«Памяти моего короля Карла-Альберта посвящаю я этот труд, исполненный среди волнений и надежд, возбужденных его великим предприятием. Да будет это поздним для него выражением моей благодарности и моей преданности, оставшимися неизменными среди смут, ошибок и раздоров; еще усилившихся со смертью этого мученика нашей национальной независимости, – этой последней жертвы итальянских несогласий».

Точно также и Чиро Менотти в Модене был другом герцога. Это, однако же, не спасло его от австрийской петли.

Нет ни малейшего сомнения, что ни личные связи Чезаре Бальбо с королем, ни его выгодное положение при туринском дворе не доставили бы ему желаемого разрешения, если бы Карл-Альберт не был уже доведен в это время до той крайности, о которой мы уже говорили по поводу избрания на папский престол Пия IX.

Благодаря, однако ж, этим условиям, книга Бальбо действительно была отпечатана в Турине. Таким образом, она собственно обозначает собой поворотную точку в политике пьемонтского короля: с выходом ее в свет начинается разрыв между Веной и Турином. В самом деле, впоследствии ничтожное столкновение по таможенному вопросу дает повод облечь этот разрыв требуемой дипломатической формальностью.

«Надежды Италии» представляют собою полный свод и как бы руководство той «национальной политики», о которой Бальбо так много говорит в предисловии к итальянской истории и которую он прикрывает почетным именем дантовского гибеллинства. Книга эта, весьма обильная политическим значением, может быть рассматриваема с весьма различных точек зрения, но ни в каком случае не с научной и не с чистолитературной. Всего точнее, она есть прямой ответ на «Primato d’ltalia» аббата Джоберти, составлявшую как бы кодекс нео-гвельфизма, и в то же время полемика против Мадзини и «утопистов», с которыми Бальбо полемизирует всегда, о чем бы он ни говорил.

Бесспорно, самый лучший из полемических приемов заключается в заимствовании у своих противников того, что, не будучи неразрывно связано с целой их системой, служит существенным элементом их успеха. Бальбо отлично пользуется этим приемом. Краеугольным камнем популярности «Молодой Италии» и нео-гвельфизма была их пропаганда национального освобождения. Бальбо в своем идолопоклонстве пред итальянской независимостью превосходит и тех, и других. Одним из существеннейших догматов учения Бальбо был конституционализм – принцип представительства. Но там, где дело касается независимости, Бальбо не задумывается пожертвовать и им. «Предположим, что от произвола итальянских государей зависит принять или не принять принцип представительства – должно ли желать, чтобы они его приняли? Будем говорить откровенно (parliamo schietto). Если они примут этот принцип, то разве это не может послужить источником новых опасностей, разочарований, пожалуй, даже отвлечь от главного дела – независимости. В таком случае я не задумаюсь назвать этот переход вредным».

Самый свой монархизм Бальбо подчиняет условиям борьбы за независимость; но так как именно с точки зрения этой борьбы превосходство монархического начала не подлежит, по его мнению, никакому сомнению, то он и ставит его вне вопроса, ограничиваясь простым отрицанием революционных средств и республиканской организации.

Рядом с вопросом национальной независимости мадзиниевская программа ставила вопрос политического единства, решая его абсолютно и в самом резком реформационном смысле. Программа нео-гвельфов на этот счет гораздо неопределеннее. Правда, Джоберти распространяется о верховном главенстве папы, но он в то же время не упускает случая воскурить и Карлу-Альберту хвалебный фимиам и ни слова не говорит о той политической форме, в которую должно вылиться римское церковное преобладание.

Бальбо в своих «Надеждах» решает без обиняков вопрос единства отрицательным образом. Он не верит в возможность единого итальянского королевства при тех раздорах и при том разнообразии условий общественного быта, которые до сих пор еще существуют в Италии. Кроме того, он считает в высшей степени неполитичным возбуждать этот вопрос в то время, когда нужны соединенные усилия всех итальянских государей для того, чтобы освободиться от иностранного владычества. Италия должна принять строй федерации, в которой «Пьемонт будет меченосцем, Рим – сердцем». Федерированные итальянские государи должны суметь «поднять народное благосостояние на такую высоту, чтобы отнять у Австрии всякую возможность соперничать с ними, и, таким образом, приготовить тот вожделенный час, когда они оставят Италию, довольствуясь территориальными вознаграждениями за счет Турции».

Несмотря на это недвусмысленное решение у Бальбо унитарного вопроса, в идеале он все-таки остается унитарием, принимая федерацию, как вынужденную уступку обстоятельствам. При господстве парламентской системы управления во всех федеративных государствах и при благоразумной свободе прессы (без которой Бальбо считает парламентаризм совершенно немыслимым) в Италии, по его мнению, не замедлит возникнуть некоторое сильное, единомыслящее большинство, которое и совершит требуемое объединение путем мирной пропаганды. Без возникновения такого большинства Бальбо считает возникновение итальянской национальности неосуществимым.

«Я считаю несерьезными и основанными на случайности, – говорит он, – те надежды, которые в деле итальянского возрождения возлагаются на одного какого-нибудь государя или государственного человека».

Бальбо осторожно обходит вопрос о великом значении «Молодой Италии» или о всесветном «верховенстве» ее, потому что его отношение к этому предмету легко могло бы задеть стихийное самолюбие итальянских масс. Собирая его отрывочные замечания по этому вопросу, мы приходим в заключению, что Бальбо не давал места этому поэтическому и льстивому элементу в своих воззрениях. Так в одном месте он говорит, обращаясь в итальянской образованной молодежи:

«Наш народ не лучше и не хуже других цивилизованных народов; правда, он более страстен и менее других освоен с представительной формой правительства. Но и то, и другое – беда поправимая. Вы одолеете страсть рассудком, лишь бы только в вас была охота рассуждать. Вы победите невежество наукой, если только вы сумеете должным образом направить ваши труды и затем изложить их результаты в форме искренней, простой и энергичной… Только не увлекайтесь несбыточными надеждами и не робейте перед призрачными угрозами: и то, и другое – порождения лености, препятствия, поставляемые лицемерием всякому плодотворному труду».

В другом месте он выражается еще определеннее. В первом предисловии к своей истории, желая убедить своих читателей в справедливости своего положения о том, что «счастье всегда склоняется на сторону того, кто умеет настойчиво идти до конца по однажды избранному пути», он ссылается на пример Америки, Пруссии, Англии и Франции, силой своей политики стяжавших себе верховенство в политическом мире. «Для нас, – продолжает он, – речь идет пока еще не о том. Мы слишком далеки от подобной доли. Нам надо помышлять не о том, чтобы вырвать пальму политического первенства у тех, кто держит ее теперь. Нас ждут более скромные, хотя и не менее доблестные победы. Свобода и независимость для нас нужнее, чем господство над миром; но мы их не добьемся никогда, если не сосредоточим на этой борьбе все наши умственные и интеллектуальные силы. Посмотрите на пример Испании… Или, еще лучше, посмотрите на ваше собственное политическое существование в течение последних четырнадцати веков и почти что до настоящей минуты».

Таким образом, и при всем своем исключительном национализме, Бальбо, однако ж, заботится не о том, чтобы изолировать Италию среди какого-то мистического величия, а о том, чтобы вовлечь ее в общий поток европейской цивилизации.

Черта, которой Бальбо всего резче отличается от националистов мадзиниевской школы, это – его решительно консервативное направление, доводимое им иногда до крайности. По вопросу папства Бальбо, не менее чем сам Джоберти, остается правоверным сыном Ватикана. Он ни на минуту не подвергает сомнению необходимость сохранения в римских владениях светской власти пап; но он хотел бы, чтобы правительство Церковной Области преобразилось согласно светскому идеалу конституционной монархии. Этим он и отличается довольно существенно от нео-гвельфов, желавших всю Италию подчинить теократическому римскому господству.

Ахиллесову пяту теорий Бальбо составляет его крайний милитаризм – результат молодости, проведенной в школе и под обаянием Наполеона I. Впрочем, желая сделать борьбу против Австрии делом исключительно правительственным, в принципе отвергая в этом деле всякое патриотическое содействие народных масс, Чезаре Бальбо весьма естественно должен был прийти к преувеличению военных функций государственности… Заметим, что, начиная с самого Макиавелли, едва ли хоть один из апологистов итальянской независимости не сетовал на упадок в своих соотечественниках воинственного духа. Но Макиавелли писал о необходимости заменить кондотьеров отрядами вооруженных граждан; Мадзини проповедовал партизанские банды и даже оставил сочинение о партизанской войне в применении в итальянской территории. Чезаре Бальбо хочет солдат, и именно таких, какие нужны были Наполеону. В бытность свою председателем кабинета пьемонтских министров, в самую критическую эпоху, – весной 1848 г., – Бальбо оставляет Турин и министерство, чтобы отправиться в действующую армию с тремя своими сыновьями и в качестве бригадного генерала принять участие в ничтожном сражении при Пастренго…

Если из всего, сказанного выше, читатель не составит себе вполне определенного понятия о причинах, обусловивших блестящей политический успех и громкую известность Чезаре Бальбо, то мы постараемся в немногих словах пополнить здесь оставленный нами пробел. Бальбо первый заговорил о национальном освобождении Италии языком простым, ясным и вполне удобопонятным для каждого, как о деле будничном, так сказать, практичном. Он отрешил это великое дело от той мистической, восторженной обстановки, которую оно имеете в творениях лучших итальянских патриотов и публицистов нового времени. Он сумел обратить в свою пользу весь тот пыл благородных порывов, который пробудил Мадзини своей «Молодою Италией», но направил этот пыл на тот путь «благоразумной середины», на котором не требовалось от его агентов ни великодушия, ни геройских порывов, а только известной доли здравого смысла, – качества несравненно более распространенного, чем те республиканские добродетели, на которых строил свое величавое здание генуэзский агитатор. Бальбо не оставил по себе величавой доктрины национального возрождения; но он первый задумал начертать род удобоисполнимого политического рецепта, по которому, без особенных, затрат, так сказать, домашними средствами, мог быть приведен в исполнение план, отвечавший самым настоятельным требованиям итальянского народонаселения. Короче говоря, Чезаре Бальбо в действительности создал ту консервативную партию итальянского объединения, которая, тем или иным путем, благодаря многим непредвиденным, но благоприятным случайностям, в конце концов все-таки довела свою ладью до благополучной гавани.

Быть может, Чезаре Бальбо той ролью, которую он разыграл в итальянской борьбе за независимость, обязан не одним только своим достоинствам, но, в значительной степени, также и выгодному своему общественному положению. Тем не менее, благодарное отечество зачло ему все его заслуги и почтило его памятником, воздвигнутым в 1856 г. (три года спустя по смерти Бальбо) на одной из площадей Турина. И оно было право: Карл-Альберт долго бы колебался в выборе между цепями Австрии и итальянской свободой, пока последняя представлялась ему в революционном плаще заговорщика «Молодой Италии». Но когда он облекся в генеральский мундир и принял графский титул в лице Чезаре Бальбо, то колебания короля исчезли сами собой. Едва убедившись в существовании за собой сколько-нибудь значительной монархически-национальной партии, Карл-Альберт, не задумываясь, бросает перчатку Австрии и, весною 1848 г., тому же самому Бальбо поручает составить первое в Пьемонте конституционное министерство.

Деятельность Бальбо, как председателя пьемонтского кабинета, не входит в рамки этой статьи. И благо, потому что этот почтенный публицист и добросовестный кабинетный мыслитель оказывается крайне плохим политическим деятелем. Его аристократический темперамент, – если не убеждения, – оказывается совершенно несоответственным с требованиями и духом того трудного времени; и вскоре Бальбо вынужден передать свой портфель аббату Джоберти, которого министерство носит название «демократического», в отличие от гибелинского кабинета его предшественника.

Министерская деятельность Бальбо может служить некоторым доказательством неудовлетворительности его политической программы. Это, впрочем, не умаляет его публицистических заслуг: он указал новое направление итальянскому национальному движению. При этом не могли замедлить явиться люди, которые бы пополнили пробел и исправили недостатки своего родоначальника. Таким исправителем и пополнителем программы Бальбо явился Даниеле Мании с своим «духовным завещанием», – талантливый трибун, но решительно ничем не заявивший себя как мыслитель.

В этом новом своем виде программа Бальбо становится достоянием графа Кавура, которого сам Бальбо, так сказать, возвел на министерские кресла в 1858 г. и которого удачная политическая деятельность слишком хорошо всем известна.

[Э. Денегри]