В Италии много есть мест, пользующихся всемирной известностью по связанным с ними историческим воспоминаниям и манящих к себе путешественников со всех концов света. Сами же итальянцы о них обыкновенно вовсе и не думают, за исключением разве классических чичероне, для которых эти географические знаменитости – хлеб насущный. Если бы Италия в настоящее время могла забыть и все свое блестящее прошлое, может быть, для нее было бы лучше; оно чересчур тяжелый для них теперь груз. Вообще прошедшее хорошо бы предоставить изнемогшим уже старикам, у которых в настоящем – подагра и ревматизм, в будущем – гроб: пусть бы рассказывали его детям, у которых ничего нет в настоящем, а в будущем – все.

Многие здесь и следуют моему глубокомысленному совету, не дожидаясь даже, чтобы я дал им его. Эти-то и относятся всего смелее к будущему, всего деятельнее в настоящем; а настоящее здесь стоит того, чтобы ему отдались вполне, забывая прошлое, хотя бы в нем было много истинно великого, дорогого сердцу каждого.

С этой стороны прошедшее Италии представляет большие выгоды: к нему не нужно относиться враждебно, да этого и нельзя бы было сделать; во-первых потому, что всякое прошлое дорого людям уже по одному тому, что оно прошло безвозвратно; и во-вторых потому, что итальянское прошлое действительно прекрасно, величаво, как античный барельеф. Его и следует сдать в музей на удивление иностранцам, на гордость потомкам и на пр. Даже и сторож этому музею представляется отличный в лице Массимо д’Азелио, инвалида итальянской литературы; он с особенной любовью ежедневно сметал бы пыль с этих драгоценных памятников, и продавал бы у ворот форестьерам свои многотомные романы, до того уже успевшие изветшать в книжных лавках, что не поразили бы ничьи глаза даже среди египетских мумий.

Только новый министр Раттацци, если он действительно предан благу Италии, должен бы настрого запретить своим соотечественникам вход этого музея. Я не думаю впрочем, чтобы и без этого запрещения, то, что есть в Италии живого, стало бы толпиться в его залах; у них под рукой слишком много других знаменитостей, имеющих за себя все прелести новизны и жизни, которые не уложились бы ни в каком археологическом собрании.

В их числе, конечно, главное место занимает Капрера, маленький пустынный островок, в проливе св. Бонифачио, между Сардинией и Корсикой, о существовании которого каких-нибудь 20 месяцев тому назад едва ли кто знал в Италии, за исключением сардинских рыбаков. Теперь глаза всех обращены на нее, вся Италия у нее ждет решения своей участи. Все, что есть в Италии смело думающего, горячо преданного благу родины, отправляется на поклонение в Капреру, как правоверные в Мекку; самые иностранцы посещают ее далеко не с тем чувством холодного любопытства, с которым они посещают остатки древних амфитеатров и храмов.

Остров этот представляет не только то замечательного, что на нем жил Гарибальди, – в таком случай Palazzo Arigri [192]На неаполитанском Палаццо Ангри водружена мемориальная доска; о пребывании в нем Гарибальди см. «Записки гарибальдийца» Мечникова, издание 2016 г., с. 33–34.
в Неаполе могла бы оспаривать его права на знаменитость. Но на Капрере Гарибальди дома; на ней все носит на себе следы его рук, его трудов; там везде и на все он положил свой, особенный отпечаток, и Капрера долго будет полна его именем, после того, как он оставит ее.

Местность этого острова дика, а все дикое теперь очень живописно: скалы моря, густая зелень дерев, насаженных руками самого Гарибальди – все то же, что и на всех других итальянских островах Средиземного моря. Что именно заставляет каждого, вступающего во владения Гарибальди, чувствовать себя среди совершенно новой для него жизни? Природа растительности слишком хорошо знакома всем и каждому, нет ни одного куста, имеющего хотя сколько-нибудь экзотический вид; стада волов пасутся на небольшом луге, с совершенно такой же тупой и хорошо всем известной физиономией, как и сотоварищи их в малороссийских степях; домик владельца, белый, каменный, в один этаж, архитектуры совершенно общей всем небогатым итальянским загородным домам и виллам…

Именем Гарибальди полна Италия, перед ним преклоняются все партии, даже самые враждебные по политическим видам и целям; он кумир и городского пролетария столицы, и бедного хлебопашца какого-нибудь захолустья горной Тосканы, до которого только оно одно и жило изо всей итальянской революции. Гарибальди, как политического деятеля, полного в своих убеждениях и преданного им со страстной горячностью, как смелого и гениального партизана, знает не только одна Италия. Но как человека здесь не знает его почти никто, потому что мало кому в голову приходило, что Гарибальди тоже человек, что он не весь живет в своих американских победах и геройских подвигах двух последних итальянских движений. Гарибальди так мало жил личной жизнью частного человека, что в Италии думают, будто у него нет и не было никогда потребности в ней. А между тем многое в нем заставляет предполагать, что он приносил тяжелые жертвы своим убеждениям, когда решался проводить всю свою жизнь то на военных кораблях, то на полях сражения.

Еще почти ребенком он бросил дом и семью, и принял деятельное участие в первом унитарном предприятии Мадзини, в то время, когда Карл-Альберт не смел еще произнести слово народности и поддерживал дружеские сношения с Австрией, против которой потом он хотел драться, в качестве простого солдата, в войске своего сына.

Это первое вступление Гарибальди на поприще политической деятельности окончилось очень неудачно и для Италии, и для него самого. С тех пор он должен был искать себе средств к жизни заграницей. Над ним почти постоянно висела самая страшная нищета; чтобы избегнуть ее, он должен был то давать уроки математики в Марсели, то торговать свечами в Нью-Йорке.

Его жизнь известна всем, и я не имею в виду писать его биографию. Замечу только, что во время самых блестящих успехов своих в Америке, как и прежде, он постоянно думал только о том, чтобы употребить все свои способности и силы на пользу Италии. Едва дошла до него весть о первых событиях 1847 г., он вопреки всему оставил свою адмиральскую должность, забыл все личные соображения и расчеты, и отправился в Пьемонт, где был принят очень неохотно в действующую армию с чином полковника.

В 1849 г., спасшись почти чудом от печальной участи друга своего Басси (расстрелянного австрийцами), он опять очутился без средств к существованию и провел почти 10 лет, то в фабрикации сальных свечей, то в плавании по морю с коммерческими судами и пароходами. И над ним постоянно тяготело одно – что главное его дело еще не сделано.

Наконец, по занятии Капуи итальянскими войсками (в ноябре 1860 г.), наступил для итальянского движения тот период, в который всякого рода «мошки да букашки» выползают из щелей, в которые они было попрятались на время грозы. Не желая быть зрителем этого необходимого, но очень печального эпилога к своей блистательной драме, сделав Италию, присоединив к скипетру Виктора-Эммануила более 10 миллионов граждан, чувствуя вместе с тем, что для Италии необходим отдых, по крайней мере на время, Гарибальди решился воспользоваться сообразно с собственными наклонностями предоставившейся ему свободой. Не требуя себе ничего в награду за свои подвиги, кроме только того, чтобы позабыли его до тех пор, пока он снова станет нужен для Италии, он отправился в маленькое свое имение на Капрере.

Там он в первый раз после очень долгого времени очутился среди небольшого кружка близких ему людей, среди тихой, спокойной жизни, и с полной возможностью предаться занятиям, к которым более всего склонен по натуре.

Гарибальди слишком молодым вырывался изо всякого общества и никогда потом в нем не жил, а потому он совершенно чужд обычаев его и предрассудков. Это единственный может быть в наше время человек без профессии, в полном смысле этого слова, не принадлежащий ни к одному из существующих социальных подразделений или сословий. Во всей его жизни у него было одно только близкое дело, почти ремесло – он сделал Италию – все остальное служило ему в виде необходимого – не для развлечения, а для пропитания себя и своего маленького семейства, препровождения времени. Если бы Гарибальди отправился во Францию, у него мог бы быть очень интересный разговор с сержантом пограничной стражи, так как на все вопросы, которые этот по обязанности службы предложил бы ему, у него был бы только один ответ: я Гарибальди, – и кто знает, удовлетворился ли бы им блюститель внутреннего благосостояния империи. Затем у Гарибальди нет даже национальности, так как со времени присоединения Ниццы к Франции, он уже более не итальянец, но быть французом до сих пор не изъявил ни малейшего желания.

Итальянское правительство приняло, впрочем, на этот раз необходимые предосторожности и прислало ему патент на чин генерала и диплом кавалера Савойского креста, с пенсионом в 1200 франков в год (300 руб. серебром). Не знаю, будет ли Гарибальди носить крест, но от пенсиона он уже отказался, как и ото всех предложенных ему правительством вспомоществований. На Капрере он не нуждается ни в документах, ни в деньгах. Доход его очень ограничен и достается ему нелегко, но его потребности еще ограниченнее – он живет, как достаточный крестьянин, оказывает охотно гостеприимство своим многочисленным посетителям, но не стесняется для них ни в чем, ни в занятиях своих, ни в образе жизни.

Только благодаря своим необыкновенным способностям, Гарибальди мог среди всякого рода тревог и треволнений своего прошлого приобрести то блестящее образование, которое в нем изумляет по преимуществу англичан, ожидающих встретить в нем только грубого и храброго гверильяса, – на деле он совершенно иное. В нем нет той начитанности, которую в обществе привыкли встречать сплошь да рядом; он и теперь очень мало читает, а прежде не имел даже возможности проводить много времени в этом занятии. Но, однако, все замечательные мыслители последних веков ему очень хорошо знакомы; он ничего не брал из них прямо, размышляя много, и до всех своих убеждений дошел сам. У него и нет никакой определенной теории в жизни, потому что он к теориям вовсе неспособен; то, что он раз сознал, он тотчас же прилагает к практике. Убежденный, что человек, не работающий сам, не имеет права пользоваться никакими доходами, он сам обрабатывает свою землю, прибегая к помощи наемных работников только там, где труда его собственных рук недостаточно. На Капрере у него живет несколько человек крестьян, с которыми он заключил совершенно новые для Италии условия.

Он встает с рассветом, отправляется вместе с своими работниками в поле; около полудня он отправляется на охоту, затем обедает, потом спит несколько часов, к вечеру опять отправляется в поле, и только по заходе солнца возвращается домой, и это единственное время, которое он уделяет своим друзьям и посетителям.

Первое время его пребывания на Капрере в домашних занятиях ему помогала дочь его, Терезита, вышедшая недавно замуж за одного из бывших его офицеров. Она теперь в Милане и отец остался один на Капрере, где, за ее отсутствием, обед ему приготовляет единственный его прислужник, живущий на правах домашнего друга. Обед у него не очень роскошный, но приготовленный чисто и хорошо; состоит по большей части из овощей, насаженных рукою самого хозяина, и из дичи.

Этот его образ жизни возбудил удивление в целой Италии, и может быть, даже не в одной только Италии; многим казался он слишком неестественным: одни желали видеть в нем протест против неблагодарности правительства, другие – желание отличиться во всем от большинства смертных. Оба эти предположения очень оскорбительны для капрерского помещика, но понять такие характеры, как его, способен не всякий, а Гарибальди нужно знать не только по имени, для того, чтобы видеть, что он ведет этот образ жизни единственно потому, что всякий другой был бы ему в тягость. Прибавьте, что во всем этом есть черта, очень редко встречающаяся в Италии, а именно, любовь к сельским занятиям, к земляной работе.

Италию, конечно, нельзя назвать страной земледельческой, а между тем в ней – в особенности в южных провинциях и в Нижней Тоскане – земледельчество играет слишком важную роль в жизни народонаселения. Земледельческие классы не только не пользуются здесь никаким уважением, но даже полным презрением со стороны горожан. Контадин – земледелец – здесь ругательное слово. Классы эти действительно здесь находятся в состоянии самого грубого невежества, а всего более в Тоскане, и поражают противоречием всему их окружающему.

В истории Италии сельское народонаселение не играло никакой роли, или по крайней мере играло очень пассивную роль. Во время борьбы муниципальностей оно держалось совершенно в стороне от политических событий и принимало с одинаковым враждебным равнодушием все возникавшие политические и административные перевороты. В это время успела уже до такой степени вкорениться здесь ненависть между городским и сельским сословиями, что позже, когда наступило время борьбы Италии с иностранными правительствами, сельское народонаселение только из ненависти к горожанам держало постоянно сторону этих последних. Оно и теперь еще в неаполитанских провинциях составляет последнюю опору тамошних Бурбонов. В Тоскане, где сословие это слишком задавлено и собственной тяжелой участью и в особенности развитой там муниципальной жизнью, оно не имеет никакой силы, а потому и не имеет вовсе никакого значения в настоящем движении.

Когда в 1859 г. приступлено было здесь ко всеобщей подаче голосов в пользу присоединения к Пьемонту, контадины выказали такое полное равнодушие, что их должны были обмануть для того, чтобы склонить на сторону прогресса. Им обещали уничтожение некоторых податей и налогов, в особенности для них обременительных, предоставление им некоторых особенных прав на землю, на которой застанет их оседлыми новое положение. Всего этого, конечно, не случилось. Итальянский статут, то есть пока еще пьемонтский статут короля Карла-Альберта, имеющий пока силу во всем итальянском королевстве, относится к контадинам тоже не очень благосклонно. Правда, вместе с ними он оставил за цензом и большую половину низшего городского народонаселения, то есть всех, не платящих в год 40 франков податей; но положения этих двух классов слишком различны, и то, что легко выносит городской работник, который здесь даже вовсе и не сокрушается о непредоставлении ему прав избирательства, то для контадина слишком тяжело, и во многих случаях может показаться даже явной несправедливостью. В Тоскане, например, самый бедный земледелец, оседлый на помещичьей земле, платит в год более 70 франков в государственную казну, но подать эта записывается не от его имени, а от имени помещика, вследствие чего избирательный ценз на него не распространяется.

Кроме того, итальянский статут достаточно вознаграждает городских работников за все, предоставляя им право собираться где и как им угодно, образовывать всякого рода общества, комитеты и ассоциации. Законом это право не отнято и у сельских жителей, но те не имеют ни малейшей возможности им воспользоваться, так как живут обыкновенно отдельными семействами, и собираются только по воскресеньям в церкви или на городском базаре.

Мне случилось нынешней зимой провести около месяца на маленькой вилле в сиенских холмах, которые считаются плодороднейшим местом всей средней Италии. Я скоро свел дружбу с тамошним контадином. Это был человек лет 25, худой и бледный, с физиономией хорошо мне знакомой по рисунку этрусских ваз. Он скоро посвятил меня во многие из тайн земледельческого быта в Италии. Я скоро увидел, что и мой Тоно и все его товарищи очень холодно принимали последние славные события отечества, хотя и на реакции особенно склонны не были. Меня в особенности интересовало узнать, какое именно участье принимали они в последней мирной тосканской революции. Вот что сообщил мне на этот раз мой приятель:

– Мы ровно ничего не знали о том, что делалось во Флоренции. Работы было столько, что рук нельзя было отвести; я даже из собственных денег нанял двух батраков («pizionali» – сельские пролетарии, существующие только в Тоскане). Хозяин позвал меня к себе в кабинет:

– Ты грамотный, Тоно? – спрашивает.

– Нет, говорю, где нам грамоте учиться…

– Ну так хочешь, говорит, я тебе лист прочту?

– Читайте, – говорю, – милости просим.

Вот он и стал читать, а потом вдруг и говорит:

– Слышишь, говорит, Тоно, нужно, чтобы ты подписал…

– Да как же я подпишу, ведь я писать не умею, да и не знаю совсем, что там такое писать нужно.

– Это ничего, говорит, я за тебя напишу, а ты только дай 5 полов (70 коп. серебром).

– Кому, какие?.. 5 полов – шутка, а где их возьмешь, говорю, ведь вот вчера еще заплатил батракам, масло еще не продал и за вино не получил еще ни копейки пока…

– Все, говорит, вздор, я, говорит, их за тебя отдам, а тебе запишу это в счет.

– Ну после этого уже мне и сказать ничего не приходилось. А зачем, говорю я, позвольте спросить, берете вы у меня эти 5 полов?

– Да ты, говорит, не слышал разве, что мы не хотим Леопольда, а будет на место его у нас один король теперь на всю Италию – Виктор-Эммануил, знаешь?

– Один на всю Италию – шутка! Ну, спрашиваю, а нам лучше будет оттого, что один будет король на всю Италию?

– Лучше, говорит, Тоно, и куда лучше, и такого насказал, что и…

– Ну, дал я ему полов. Дал он мне бумажку какую-то и говорит:

– В воскресенье тебя потребуют в город (Сиену), там должен ты будешь голос свой подавать, так ты эту бумажку и положишь, куда скажут.

– А за кого, говорю, эта бумажка?

– За Виктора-Эммануила, говорит, глупый. Нечто ты за Леопольда хочешь?

– Нет уж, чего, говорю, за Леопольда, уж коли лучше за Виктора-Эммануила, так за него уж и класть, да и денег 5 полов вы у меня на это уже взяли.

– Так вот оно дело и было, – прибавил Тоно, – только того, что обещал мне хозяин, ничего и не вышло: за землю платим то же, что и прежде, да и поголовная подать (testatico) с нашей семьи та же.

– Стало быть вы все недовольны новым?

– Недовольны? С чего же нам быть недовольным, соль дешевле стала и много…

– Ну, а если бы опять Леопольд вернулся?

– Пусть его: нам ништо, что тот, что другой.

– Ну да который же для вас лучше?

– Да кто ж его знает. Попы говорят, Леопольд был лучше, и грех, говорят, сделали мы. Я сам, как рассказали мне, что он, сердечный, на старости лет да к тедескам ехать должен – даже заплакал. Где уж ему, думаю, старику, с тедесками жить. А вот в городе все говорят: не след ему было у нас оставаться, лучше-де Виктор-Эммануил. А нам, что тот, что другой – оба хороши: обоим добра желаем.

– Так из чего же вы все дело наделали?

– Как из-за чего? сказал мне г. Дезидерио, хозяин: – нужно так, ну, стало быть и нужно. Да в городе все хотели, так и без нас бы сделали; из-за чего же нам им перечить – все равно по-своему бы сделали. Нам вот только в город когда что продавать надо, так и сами мы радуемся.

– Чего же, ведь габеллу вы платите по-прежнему? (В Италии осталось обыкновение, как и во Франции во многих городах, брать у входа в город пошлину с мелких продуктов; подать эта лежит, конечно, на покупателях, то есть на городских же жителях, и называется gabella).

– Габеллу платим по-прежнему, – отвечал Тоно: – за то уж, как заплатишь ее, так и отправляешься прямо на базар: никто ничего уж больше не просит и даром товару никому не даем, да и полицейские вежливые такие стали. Нам бы ничего, довольны бы были, – прибавил Тоно после минуты раздумья: – только вот попы стращают – говорят: Бог за это накажет. Где-то, в Неаполе, что ли, тоже герцога выгнали, – так там уже, говорят, три деревни огнем попалило. Боимся, чтобы и нам того же не было, – городу ничего, а нам как бы не досталось.

Итак, все итальянские деревни остались в стороне от прогресса и сами не понимают, отчего они сделали всю эту довольно дорого стоившую им революцию. Они, по-прежнему, остались в руках католического духовенства, которое выбивается из сил, чтобы сделать из них оружие против нового правительства. В Тоскане вряд ли им это удастся: здешнее сельское все народонаселение слишком равнодушно ко всему, выходящему из пределов его ежедневных занятий и насущных барышей. В большей части случаев они и не замечают перемены – у них прибавилось только одно дорогое имя, и имя это – Гарибальди; за него они готовы всегда и во всяком случае, готовы опять идти с ним куда угодно, хотя они вообще не охотники до походов. В чем же секрет этой привязанности? Чем вызвана в них она?

Итальянское правительство в настоящее время не имеет возможности заняться улучшением крестьянского быта; да надежды мало, чтобы оно когда-нибудь занялось им, до тех пор, по крайней мере, пока класс этот не будет иметь своих представителей в парламенте. Но каким образом ни одно из учредившихся здесь в последнее время патриотических обществ не подумало об этом? Это тоже загадка.

А надежды мало на то, чтобы крестьяне скоро взяли сами инициативу в собственном деле, – ведь мало того, что закон дает им на это право, коли возможности нет.

Между тем вопрос о крестьянах в Италии – вопрос чисто местный: есть целые провинции, в которых сословие это вовсе не существует; а следовательно, конституционное правительство имеет полное право им не заниматься. Если существующие городские комитеты и общества итальянского единства им не займутся, положение бедных хлебопашцев надолго останется в том же жалком виде. А до сих пор только один голос поднялся в целой Италии в их пользу, только один человек назвал себя их братом, и назвал не неосновательно: он понимает их нужды, то важное значение, которое они должны иметь в будущей внутренней жизни возродившейся Италии; человек этот Гарибальди – Бог знает каким инстинктом понявший их темную жизнь, остающуюся загадкой для всей муниципальной Италии, в которой она возбуждает только вражду и презрение.

В этой-то симпатии, которая существует между Гарибальди и земледельческими классами итальянского народонаселения, с которыми он никогда не жил, с которыми встречался только на поле сражения – разгадка этой непонятной привязанности, которую нашел он в них, не сделав для них в сущности ничего, не улучшив нисколько их быта.

14(3) марта

Время бы возвратиться и на Капреру. Теперь маленький домик Гарибальди на время опустел – владелец его в Генуе.

Имел ли Гарибальди в виду, отправляясь на Капреру, отчуждаться совсем от политического движения Италии, до тех пор, пока не наступит время докончить, с оружием в руках, так блистательно начатое им дело – я не думаю. Он и желать этого не мог, а если бы и желал, то обстоятельства, конечно, никогда не позволили бы ему это сделать.

Как бы то ни было, оставив почти Италию, сложив с себя все чины и форменные отличия, распустив свое войско, Гарибальди остался все же тем, чем был прежде, то есть главою и центром итальянского движения, выступившего теперь в совершенно иной форме своего развития.

Италия в течение едва ли не 50 лет приготовлялась к тому, что в ней случилось в 1860 г. Тем не менее новая перемена застала ее почти врасплох, как это обыкновенно случается. Предприятие было слишком трудно, а потому понятно, что в течение всего этого долгого периода ее занимала почти исключительно внешняя форма.

Развитие гражданственности в ней было слишком затруднено в течение нескольких веков. Для большинства оно и осталось на той степени, на какой захватило его новое вторжение варваров, т. е. соединенных гвельфов и гибеллинов, папской и императорской партии – Климента VII и Карла V, в последней половине XVI в. Удержаться на этой степени было тоже нелегко, так как победители стремились всеми силами прогнать его назад.

Это, однако же, не помешало умам более смелым идти вперед, тем быстрее, может быть, чем сильнее было встречаемое ими противодействие. Только слабые поддались гонению.

Следствием всего этого было то, что когда Италии представилась наконец возможность устроить свой внутренний быт сообразно собственным стремлениям и понятиям, в ней возникло множество партий, из которых очень многие слишком враждебны одна другой и готовы снова покориться иностранцам, лишь бы не видеть торжества своих противников. В 48 г. именно это-то и случилось.

Мысль об итальянском единстве наперекор всему очень упорно держалась в итальянских головах во всякое время; но приведение ее в исполнение было так затруднено, что для большинства она существовала в виде отвлечения, философской доктрины, религии.

Когда с падением Наполеона I разрушились и последние надежды Италии на независимость, иностранные правительства прочнее, чем когда-либо утвердились в Италии – отчаяние было повсеместное, все почти поддались тяжелому гнету, немногие отважились на оппозицию, и оппозиция эта была слепая и мелочная. А глубокие мыслители держались в стороне, в глуши своих кабинетов, а часто и тюрем, и решали абстрактную сторону вопроса.

Мадзини первый из них поднял голос за итальянскую народность. Он хотел не только политического, но и социального переворота, который еще немногие понимали в то время. Не знаю, вполне ли сочувствовали его теориям соотечественники, но он был один – и все, что только было в Италии смелого и любящего свое отечество, приняло его сторону. Генуэзцы, по старой памяти очень враждебно относившиеся к сардинскому правительству, которое тогда еще не отличалось от австрийско-итальянских правительств, составили главную силу Мадзини, но и в остальной Италии он имел преданных прозелитов.

Когда король Карл-Альберт объявили войну Австрии, большинство Италии склонилось на его сторону; за Мадзини остались только те, которые хотели более радикального переворота. Между этими партиями тогда же началась упорная вражда.

В 1848 г. обе они проиграли, но Гарибальди с волонтерами поддерживал еще мадзиниевский триумвират, в то время, когда Карл-Альберт уступил уже Радецкому.

С тех пор многое переменилось в Италии. Отношения ее к новому сардинскому королю стали гораздо лучше, чем были прежде; Мадзини много потерял после неудач 1849 г., к тому же он хотел слишком трудного. У него оставалась еще партия, но толпа политических последователей, т. е. большая часть собратьев прежней «Молодой Италии» нашли, что новому делу нужны новые начала, что радикализм вреден в Италии.

Едва Виктор-Эммануил начал снова военные действия против Австрии, партия эта, – из мадзиниевской, ставшая партией народного движения, – присоединилась к нему и стала оказывать ему содействие всеми силами, в лице нового предводителя своего – Гарибальди.

Знамя, с которым Гарибальди высадился в Сицилию, его тогдашняя программа: «Italia una con Vittorio Emanuele» – были знамя и программа всей партии движения. Спор о формах и теориях был отброшен, и умеренные только в слепой ярости своей против оппозиции осыпают их упреками в радикализме, мадзинизме и всяких ужасах…

Волонтеры Гарибальди были организованы и вооружены стараниями и насчет политических комитетов, составленных из лиц, принадлежащих к партии движения. Насчет настоящей ее программы не могло оставаться ни малейшего сомнения, тем более, что она неоднократно, гласно провозглашала Гарибальди своим единственным главою и предводителем. До тех пор, пока тянулись военные действия в Южной Италии, между большинством и партией движения царствовало примерное согласие.

Но едва Виктор-Эмануил стал королем Италии de facto, едва представилась возможность мира и спокойствия, едва не стало в Неаполе бурбонских войск – тотчас же поднялась внутренняя, отчаянная борьба между большинством и крайней левой стороной. Из этого не следует, впрочем, заключать, чтобы последняя хотя на волос изменила свою программу; она по-прежнему хочет единства Италии под скипетром конституционных королей Савойского дома – для нее это уже вопрос решенный; остается только, чтобы при этой внешней форме Италия добилась той высшей степени внутреннего развития, на которую она только способна стать. Пользуясь с одной стороны предоставленным по закону правом всем гражданам строгого контроля над министерством, она вовсе не считает своей обязанностью соглашаться заранее со всеми его распоряжениями и действиями. Министерству предстоит в Италии в настоящее время слишком трудная задача и ему нужно законное содействие нации; министерская оппозиция в конституционных государствах – факт неизбежный и даже как бы требуется самим статутом.

Кроме того, в Италии правительство – я не говорю о централизационном министерстве барона Рикасоли, оно уже и упало – берет на себя разрешение только главных вопросов, касающихся целой страны; вопросы более частные, вопросы местные, сословные и личные оно оставляет своим подданным, давая им только общую норму. Наконец министерство, один из главных правительственных органов, слишком зависит от случайностей, от личного своего состава; в парламенте не все сословия имеют своих представителей, а министерство избирается парламентом, следовательно по необходимости действует в видах и выгодах своих избирателей. Таким образом, быт низших классов народонаселения может очень пострадать от этого устройства, если бы и они не имели своих представителей, своего как бы особенного парламента. Неудовольствия легко могли бы в нем возникнуть против правительства, которое все же остается от него на некотором отдалении. Все это могло бы обратиться во вред обеих сторон, а в особенности в Италии, где настоящее правительство нуждается в дружном содействии всего народонаселения, а оно здесь не прибегает к щедрым подачкам, которыми неаполитанские Бурбоны привязывали к себе тех из своих подданных, которых они оставляли вне покровительства законов.

Всего этого мне кажется достаточным для того, чтобы показать не только всю законность существования в Италии так называемой партии движения, но даже ту пользу, которую из ней может извлечь правительство. Вся задача в том, чтобы правительство могло доверить этой партии в том, что она не выйдет из законных пределов, или чтобы оно достаточно верило в свои собственный силы на тот раз, что если бы партия эта переменила свои стремления и цели, оно могло бы удержаться в должных пределах. В первом достаточной порукой служит имя теперешнего вождя партии движения – Гарибальди; во втором, слова Рикасоли, сказанные им незадолго перед отставкой в заседании парламента.

Почему старое министерство враждебно относилось к этой партии и почему все новые будут относиться к ней точно также? – вопросы, не требующие особенных разъяснений.

Почему большинство или партия умеренных яростно кричит против той же несчастной оппозиции? Тоже понять не трудно, в особенности, сообразив еще то, что итальянские модераты, находящие, что руками союзников легче сделать трудное дело, чем своими собственными, боятся, чтобы иностранные государства, на содействие которых они рассчитывают, не приняли в ином смысле подвиги этой партии, что легко, конечно, может случиться, так как эти союзники привыкли считать Италию за гнездо всякого рода отчаянных революционеров, да к тому же они слишком издалека смотрят на дело, а издали все кажется в преувеличенном виде, как уверяет Макиавелли.

Партия движения очень распространена во всех итальянских провинциях, всего меньше, однако же, в Пьемонте и в Тоскане, где со времени падения Рикасоли образовалась в виде отдела бывшей министериальной, или правильнее, Рикасолиевской партии, своего рода оппозиция, но только против существующего теперь министерства Раттацци; партия эта стремится к тому, чтобы вызвать новый кризис, в надежде устроить новый кабинет, более сообразный с ее наклонностями. Я упоминаю о ней мельком и перехожу к той оппозиции, или партии движения, главной квартирой которой Капрера, и которая имеет в виду прежде всего устройство внутреннего благосостояния тех классов народонаселения, о которых обыкновенно мало думает и министерство и парламент, а которые тем не менее играют важную роль в судьбах страны. Конечно, и ее члены не чужды личных побуждений, но корысть не играет здесь никакой роли и заменяется честолюбием – обмен не невыгодный, по моему мнению.

Внутренний состав этой партии разнообразен; говорить о нем нужно очень много, или ничего вовсе – я выбираю последнее, чтобы более на досуге сказать несколько слов о средствах, которыми она добивается своей цели.

Средства эти главным образом те политические комитеты и общества, о которых я упоминал уже не раз. Ассоциации эти существуют во всех больших и маленьких итальянских городах, но влияние их на положение дел своих участков очень различно и зависит вполне от их личного состава. Цель их – стремиться ко внутреннему единству Италии всеми зависящими от них средствами, и теми по преимуществу, которыми почему бы то ни было не может воспользоваться правительство.

По самому существенному характеру своему общества эти едва ли способны быть централизованными; единственная, существующая между ними связь – общая основная мысль и общее – более нравственное, чем действительное – председательство Гарибальди.

Однако же это отсутствие цельности много вредит их делу; кроме того, самое правительство, не имея возможности знать частной программы каждого из них, несколько неблагоприятно смотрит на их существование, не вполне убежденное в том, что встретить действительно в них во всех без исключения необходимое для себя содействие и помощь. Итальянское правительство может еще не возмущаться ими открыто; но «великодушный союзник» смотрит на это, как кажется, совершенно иными глазами.

Некоторые попытки против них в парламенте корифеев итальянской французской партии, как здесь называют бывшую партию Раттацци – заставили обратить особенное внимание на их внутреннее устройство и за этим им пришлось снова обратиться – на Капреру, где они и встретили дружеское содействие и помощь.

В Генуе назначен был на 9-е марта конгресс, на который приглашены были представители всех без исключения итальянских народных обществ и комитетов. Гарибальди принял предложенное ему председательство и оставил Капреру во второй или третий раз в течение тех 17 месяцев, которые он провел на ней, не оставляя ее даже в минуты очень важных министерских кризисов и парламентских распрей, случавшихся довольно часто в продолжение этого времени. Одно это показывает уже, что Гарибальди считает благоустройство этих комитетов делом особенной важности и принимает его очень близко к сердцу.

Обвинять в чем бы то ни было Гарибальди, порицать его действия не осмеливаются здесь никакие периодические издания, ни даже клерикальные, очень наглые во всех других случаях. Неудачная попытка Чальдини в прошлом году отбила у многих охоту подражать ему в подобных проделках. К тому же общественное мнение за глаза одобряет все, что скажет или сделает Гарибальди. Однако враги комитетов по профессии – т. е. вся умеренная и приверженная французскому союзничеству партия, нашли средства высказать свое неудовольствие по этому поводу. Министр Раттацци, обещавший не следовать централизационной политике своего предшественника, тоже не одобрил генуэзский конгресс, – неизвестно только, что в нем особенно вызвало министерский гнев.

Гарибальди никогда еще не отказывался от председательства ни над одним патриотическим обществом: он неоднократно признавал их своим делом. С этой стороны готовность, которую он высказал на этот раз помочь им всеми, зависящими от него средствами, – не прибавила ничего нового к тому, что и прежде было хорошо известно всем, не желавшим особенно не знать того.

Вся задача в том, что прежде оставалась возможность восставать против комитетов под тем предлогом, что они не разделяют программы Гарибальди, что они для формы только выбрали себе его в общие президенты, а он из вежливости не отказался, что за тем не оставалось между ними никакой связи, ничего общего. Теперь возможности этой нет, так как программа ассоциации составлена главным образом самим Гарибальди, распубликована во всех журналах и встречена была с восторгом представителями всех комитетов, клубов и обществ. Остается одно из двух: или согласиться, что эти общества вовсе не враждебны благосостоянию всей Европы – тогда в чем же их винить и во имя чего требовать их немедленного закрытия и чуть ли не ссылки в Сибирь их главных деятелей; – или заодно уже признать и самого Гарибальди за человека вредного для Италии – другого выхода из этой дилеммы нет, а и то и другое решение одинаково противны умеренным и министерству.

Несмотря на это, умеренная партия усиливается высказывать по-прежнему полную преданность Гарибальди, и с этой целью высказывает мнения насчет его личности, не лестные для нее самой, если они только искренни, и поражающие своей наивностью. По словам журналов этой партии, Гарибальди во время пребывания своего на Капрере не принимал никакого участия в настоящих делах Италии и прикрыл своим именем комитеты только из надежды, что они займутся исключительно приготовлением ему волонтеров на будущие походы, а что истинное направление и значение этих комитетов не только ему чужды, но даже и вовсе неизвестны, и что комитеты таким образом как будто надули своего представителя.

Если бы предположение, будто Гарибальди с отъезда своего из Неаполя оставил совсем политическую деятельность, имело какое-нибудь основание, это было бы тяжелое обвинение против итальянского героя. Италия в настоящем своем положении нуждается в содействии всех, кто способен оказать ей его. Да и как допустить, чтобы он мог оставаться спокойным зрителем всего, совершающегося вокруг него.

Он отказался от предложенного ему наместничества в Неаполе и в Сицилии, точно так же, как и ото всяких других должностей в итальянской администрации и от участия в парламенте, по множеству причин, которые легче угадать, чем рассказать. Самые учреждения эти всего менее нуждаются в людях, подобных ему. Эта уже вовсе не новая форма правительства может идти точно также хорошо и со старыми деятелями, и для руководства им достаточно и одной рутины. Доказывать, однако же, что Гарибальди не имеет против нее никаких враждебных замыслов, было бы потерянное время, потому что она ему обязана своим существованием в Италии.

Не совсем основательно было бы требовать конечно, чтобы Гарибальди, при настоящих обстоятельствах своего отечества, придавал ту важность, хотя бы самому критическому из министерских и парламентских кризисов, которую имеют они в глазах всяких англо– и франкоманов. Впрочем, первая попытка его парламентской деятельности, вызвавшая ругательное письмо к нему Чальдини, показала достаточно, что он не создан для этого учреждения, как и самое учреждение это не создано для него. Все в нем как-то неприятно поражало горячих приверженцев statu quo среди итальянских умеренных ораторов, одежда, манера говорить – не говоря уже о силе его парламентских речей.

16(4) марта

Мне не раз случалось слышать, что для хорошего полководца необходима способность рисоваться вовремя перед солдатами: в доказательство этой великой истины приводились факты из жизни Наполеона, Аннибала и множества других.

Гарибальди совершенно лишен этой важной способности, и вероятно вследствие этого здешние строгие тактики и стратегики никак не соглашаются признать его не только за великого, но даже вообще за полководца: они уверяют, что он вовсе не по правилам военного искусства одержал все свои победы, которым никто и счету не ведет – это, конечно, должно значительно уменьшить их достоинства, особенно в глазах немцев, которых бьют везде и всегда, но которые всегда проигрывают сражение по всем правилам науки, и вслед за поражением, берут тотчас же реванш изданием в свет какого-нибудь нового гениального и многотомного трактата о фортификации, стратегии и пр.

В течение всей своей военной карьеры Гарибальди ни разу не произнес какой-нибудь необыкновенной речи, которая бы вдохновила его солдат и перешла бы в историю, как памятник находчивости генерала, вроде, например, знаменитой речи Наполеона у пирамид. Если чем-нибудь он производил впечатление в решительные минуты, то всего скорее своим невозмутимым спокойствием, вовсе не натянутым видом, отсутствием всего, напоминающего театр и цирк.

Во время военных действий под Капуей он редко показывался солдатам, так как слишком был занят диктаторством в Неаполе. Но я помню его в две довольно торжественные минуты.

В первый раз это было 1 октября, на маленькой батарее под Капуанскими арками. Бурбонская кавалерия, поддерживаемая сильной артиллерией, с утра напирала на нашу маленькую батарею; два маленькие единорога, составлявшие всю нашу силу на этом пункте, раскалились от продолжительного огня. Неприятельские пули как шмели летали в воздухе по сторонам, а бомбы и гранаты ежеминутно валились у самых углов арки, не попадая, однако же, внутрь батареи. Маленький отряд пехоты теснился вокруг пушек, затрудняя артиллерийской прислуге ее маневры. Вдруг шальная какая-то граната попала на разложенные у самого входа в батарею пороховые заряды… Последовал страшный взрыв, многие попадали на землю, наши пушки замолкли. Едва прошло первое смятение, бросились к амбразурам, неприятельская батарея усилила свой огонь, баварские стрелки по-прежнему с флангов осыпали нас пулями, прямо напротив эскадрон драгун летел на нас, вздымая пыль, их сабли сверкали в воздухе. Минута была решительная; второпях строили солдат, чтобы представить хоть какой-нибудь отпор неприятелю… Едва несколько человек вышли из-под арки, тут же повалились на землю, а королевские драгуны были уже у последней баррикады. В это время раздались голоса: «Гарибальди!»

Он вошел на батарею в своем сером американском плаще и в измятой венгерской шапочке совершенно с тем же спокойным видом, с каким расхаживал несколько дней тому назад в маленькой зале Palazzo Angri, диктуя какое-то письмо своему секретарю. Солдаты кричали: Viva! На один миг он остановился у амбразуры, быстро повернулся назад и пошел вперед по направлению к неприятелю, словно гулял при хорошей погоде, вовсе не замечая сыпавшихся градом пуль; те с своей стороны тоже не обращали на него внимания, или по крайней мере не трогали его, когда кругом десятками валился народ. Единственные слова, сказанным им солдатам были: «Идемте же, ребята!». Солдаты бежали, стараясь опередить его, и на прощанье кричали ему: Viva! Это было новое morituri te salutant [203]Идущие на смерть приветствуют тебя (лат.).
.

Очень немногие из них возвратились целы и невредимы, но драгуны не перешли за баррикаду.

В другой раз я видел Гарибальди, когда он прощался со своими волонтерами. Они стояли рядами без оружия. Гарибальди вышел к ним в своем обыкновенном костюме, но не сказал при этом случае тоже никакого назидательного спича. «Возвратитесь к вашим ремеслам», сказал он им: «я об вас подумаю, пока снова не встретимся на поле сражения. Будьте готовы во всякое время отвечать на мой призыв. До свидания.»

Герои Марсалы и Вольтурно возвратились – кто в смрадную мастерскую, кто к тяжелым полевым работам. Предводитель их отправился на Капреру, но там не забыл данного им при прощании обещания, среди собственных тяжелых трудов. Под его председательством скоро образовались во всех итальянских городах ремесленные братства. Он не съезжал для них с Капреры, не отправлялся по все городам и деревушкам, проповедуя соединение, но имя его стояло во главе прокламаций учредителей этого братства и списки их членов пополнялись ежедневно новыми именами. В нескольких словах председатель очень удовлетворительно разъяснил всем и каждому цель нового учреждения и направление, по которому все они должны следовать. Если он не следил за точным исполнением ими его программы, то только потому, что был уверен, что они не изменят ему, так как он не изменил данному им слову подумать о них. Но в Италии не одни работники нуждались в помощи Гарибальди. Многие из самых существенных и прямо касающихся жизни народа вопросов не были решены и не могли быть без согласных усилий всего итальянского народонаселения. Перед некоторыми из них и министерство и парламент признали свое бессилие. Вопросы эти, хотя чисто политические, затрагивают между тем внутреннее устройство быта всех почти классов итальянского народонаселения, а из них многие стоят совершенно вне министерского и парламентского влияния, и в этих многих может быть главная сила страны. Этой-то именно силой располагает Гарибальди один во всей Италии: она не ответила бы ни на один призыв, не поддалась бы ни на какие обещания и может быть даже готова была бы стать в совершенно враждебные отношения к настоящему положению дел, если бы с Капреры не получала очень определенной инструкции…

Вопрос о Риме, важность которого сознают все, для низших классов народонаселения – вопрос жизни и смерти. Только когда он удовлетворительно решится, сельское народонаселение Италии скажет свое решительное слово. До тех пор оно ограничится совершенно пассивною ролью и постоянно будет обращать взгляды свои на Капреру, ожидая сигнала оттуда. Общественное же положение, в котором один человек – хотя бы человек этот был и Гарибальди – располагает по своему произволу такими громадными силами, не может назваться прочным. Гарибальди первый работает против него…

Италия, конечно, не может служить нормой для других европейских государств, но и сама не может быть судима по иностранной норме. Я не считаю нужным вступать в спор с почтенным итальянским мыслителем, ставшим очень дорогим для своих соотечественников после своей смерти – с Винченцо Джоберти, предполагающим, будто Италии уже так самим Господом Богом суждено вести на помочах за собой по дороге к прогрессу и к совершенству всю остальную Европу, – замечу только, что она много опередила было на этом пути всех нас, бедных северных варваров; но скоро сила, против которой она не могла бороться, остановила ее развитие. Потом одна часть ее народонаселения совершенно свернула с истинного пути, другая окоченела на той степени, на которой застала ее катастрофа, и теперь, когда и она воскресла, она поражает нас чем-то совершенно нам неизвестным, что на первый взгляд очень похоже на дикость, на полное невежество. В сущности ни то, ни другое.

В здешних деревнях на сотню один едва ли умеет читать и писать; с новейшими усовершенствованиями всевозможных родов, с паровыми плугами и с дипломацией, с политической экономией незнаком никто. Потребности их патриархальной простоты: им нужно хлеба и славы. Если бы во Франции мужик вдруг стал правителем – он разрушил бы Париж и заставил банкиров ходить в сабо и в блузе, – в Италии он удавился бы от отчаяния; что не может придумать никакого такого разумного статута, которым бы сразу он поставил свое отечество на степень первоклассного государства. Или уже действительно в Италии родятся привилегированные натуры, или же столько веков блестящего прошедшего оставили по себе что-нибудь очень существенное и живое.

Со свойственной всякому крестьянину особенной чуткостью, здесь каждый из них очень хорошо угадывает настоящий смысл той или другой из так часто случающихся здесь политических перемен; до сих пор не было еще ни одной, которая бы удовлетворила их, – а потому они уже и не ждут ничего хорошего, они дошли до полного равнодушия. Перевороты эти обыкновенно до них и не доходят, или доходят в слишком измельченном, дробном виде; они совершенно правы, что не хотят проливать своей крови из-за тех прав, которые им достаются. И в этом смысле-то и следует понимать слова моего приятеля Тоно: «Тот, или другой – нам оба хороши, обоим добра желаем».

Коль скоро самый существенный вопрос, вопрос о хлебе насущном, не затронут – из-за чего поднимать тревогу? Ведь в том, или в другом случае они останутся одинаково в стороне, одинаково за ценсом. А от мелочных лавочников, ставших правительством в силу нового положения, мало можно ждать увеличения отечественной славы. На этом-то основании первое слово Гарибальди было требование распространения гражданских прав на все сословия, на все классы народонаселения.

Парламент, однако же, оставил без внимания эту просьбу, переданную ему через посредство бывшего генуэзского центрального комитета; предлогом ему послужили те важные вопросы, которые должны быть представлены на его рассмотрение. Вопросы эти были действительно очень важны, так как касались приобретения Рима и внутреннего устройства Неаполитанских провинций, где реакция в это время была в полной силе. Рикасоли представил действительно очень скоро после открытия заседаний камеры свою программу, которую в виде ультиматума хотел послать к папе.

Не говоря уже о том, что Италия вовсе не была в таком положении, чтобы посылать свои ультиматумы, но самая программа, а в особенности формула его – chiesa in libero stato [204]Свободная церковь в свободном государстве.
– была вовсе не одобрена парламентом. Рассуждения тянулись долго и чуть не вызвали нового министерского кризиса. Не видя спасения вне Рикасоли, который в то время был в очень хороших отношениях с Парижем, большинство решилось консолидировать его кабинет; но волнение умов продолжалось, так как все стали наконец подозревать, что решение всех этих важных вопросов вовсе не во власти ни министерства, ни парламента, и за ним приходилось обращаться или в Париж к союзнику, или в Капреру к Гарибальди. Первое оскорбляло народную гордость итальянцев, на второе у умеренного большинства не хватало решимости. Попробовали полумеры; Рикасоли истощил весь запас своего дипломатического гения, предположены были всякого рода довольно выгодные сделки, – но у папы на все был один готовый ответ: non possumus [205]Мы не можем (лат.)', начало фразы из Деяний апостолов (4:20) «Мы не можем [не говорить того, что видели и слышали]»; употреблялось папой Пием IX в ответ на призывы отказаться от государственной власти в Папской области ради объединения Италии.
.

Между тем оппозиция – хотя и связанная по рукам и по ногам – не оставалась в бездействии; собирали подписи на протест итальянской нации против занятия Рима французами, – большинство робело, но не смело открыто воспротивиться этому проявлению народной воли. Министр внутренних дел Мингетти выказался храбрее и написал к префектам отчаянный циркуляр против протеста, чем ускорил свое падение.

Сами римляне тоже не оставались спокойными зрителями. Дан был новый ход их шаткому протесту, или, правильнее, просьбе их к императору французов, не имевшей прежде никакого успеха. Несмотря на чересчур покорный тон этой прокламации, она местами исполнена самых горячих чувства, любви к итальянской народности и сознания собственных прав.

«Мы уважали тайны вашей политики», говорят они, «несмотря на занятие нашей столицы вашими войсками, несмотря на то, что вы дали новую силу у нас клерикальному правительству, несмотря на виллафранкский мир, ни на то, что вы поддерживаете у нас правительство, которое вас презирает и терзает нас.

Мы хотим видеть только изгнание австрийцев из Ломбардии, бегство Бурбонов, присоединение герцогств, Обеих Сицилий – одним словом, все то, что не могло сделаться без вашего согласия; из этого мы выводим, что вы действительно хотите единства Италии.

Мы не станем обнажать перед вами наших ран, не скажем ни слова о тех оскорблениях, которым вы подвергаете нас, осуждая нас на неподвижность, о распространяющейся с каждым днем все больше и больше здесь страшной нищете, которой мы обязаны покровительствуемым вами всякого рода древним и новым вампирам. Мы заперты в адской яме, где испытываем муки хуже танталовских, в ожидании того блаженного положения, на которое у нас не отнята надежда, а между тем на наших глазах терзают лучших из наших собратий, то запирают их в тюрьмы, из которых мало надежды выбраться на свет Божий, то невинных отдают в руки палача…

Но все это не погасило в Риме последнюю искру священного огня… Снимите ваше знамя с наших стен, и вы увидите этому блестящее доказательство.

Вы сильны, но наши силы гибнут каждый день среди реакции и разбоев.

Неужели вы ждете, что наконец Римский двор волей или неволей поддастся на благие советы и примет наши предложения? 10, 50, 100 лет сряду он будет также упорно повторять свое non possumus, если только войска ваши в течение всего этого времени будут поддерживать его.

Но смеем напомнить В<ашему> В<величеству>, что 600 000 несчастных, составляющих исключение изо всего человеческого рода, алчущие хлеба и свободы (affamati di pane е di liberta), не могут долго терпеть этой невыносимой неизвестности. Не дожидайтесь же, чтобы какой-нибудь неожиданный случай, случайный порыв страстей, так долго подавленных, заставил бы нас попробовать какой-нибудь отчаянный подвиг.

Не замедляйте нашего освобождения для вас самих, для нас, для всей Европы – или примите от нас древний римский привет: Caesar! Moturi te salutant.

Romani»

Ответ, полученный ими на это прошение через посредство Лавалетта – был тот же классический non possumus, только на другой лад.

То, что сделали римляне в своем жалком положении, централизаци-онное правительство Италии не смело помешать сделать народонаселению тех провинций, за независимость которых столько уже пролито крови. Рикасоли хотел только забрать в свои руки монополию всякой политической инициативы, но адепт его Мингетти перещеголял его: он хотел даже бездействие сделать исключительной привилегией министерства.

Жаль, что он слишком скоро покончил свою политическую карьеру, а то при его содействии кабинет Рикасоли показал бы, до каких чудовищных размеров может доходить конституционное министерство, когда чересчур робкий парламент добровольно отказывается от своих прав контроля над ним…

Попав однажды в область дипломатических учреждений и административных фокус-покусов, которыми итальянское министерство в некоторых случаях старается прикрыть свое бездействие и немощность, считаю не лишним сказать несколько слов о том, какими средствами эти господа надеются выбраться из тесного лабиринта, в котором они с большим успехом кружатся вот уже второй год, с геройским упорством отказываясь от путеводной нити, протягиваемой им Гарибальди. Самолюбие этих глубоких политиков примиряется, хотя неохотно, с мыслью о том, что в ожидании Рима столицей Италии будет Париж, но чтобы Капрера, ничтожный, скалистый островок, играла в ней такую важную роль, – это для них уже слишком.

Парламент, после вотирования 11 декабря прошлого года в пользу министерства Рикасоли, отложил, что называется, всякое попечение о Риме, и предоставил решение этого головоломного вопроса мудрости первого министра – Рикасоли, или кого другого – в сущности одно и то же. Министр Бастоджи в течение настоящего парламентского сезона достаточно изощрял его деятельность, представляя на его рассмотрение множество очень удачно задуманных проектов новых податей и налогов. Потом министерский кризис обратил на себя его внимание, и в настоящее время устройство почтовых сношений по Средиземному морю возбуждает в нем самые горячие рассуждения. Конечно, все эти вопросы имеют связь и с римскими делами, – даже и последний из них: необходимо ведь каким-нибудь образом дать знать великодушному союзнику, в случае бы в Риме что случилось, – а там легко могут выйти такие дела, что по телеграфу их не расскажешь.

Министерство Рикасоли пало, оставив в наследство своим последователям очень большую кипу бумаг под рубрикой: документы, касающиеся Рима. Раттацци занял пока его место и в своей вступительной речи счел долгом «сказать несколько слов» об этом трудном деле.

Первое, что он объявил по этому поводу парламенту, было то, что он будет стараться всеми силами приобрести для Италии содействие иностранных государств, очень для нее необходимое в настоящем случае, ограничивая эти свои старания весьма эластическою фразой – лишь бы честь страны от этих союзничеств не пострадала. Все это было очень ново и для тех, кто знал предыдущее командора Раттацци, и для тех, кто знал о нем только то, что он председатель итальянского министерства.

Затем новый администратор признал необходимость очень сильного войска для Италии, и привел все те причины, которые и без него все знали хорошо, умолчал об одном только своем особенном расчете. Все то, что за рекрутскими наборами останется годного в Италии для военной службы, не преминет стать в ряды волонтеров Гарибальди, под предводительством которого, по мнению многих, новобранец стоит двух старых фрунтовиков регулярного войска. Таким образом, очень много вероятности на то, что Гарибальди одержит много новых побед над врагами Италии, а если будет располагать большими средствами, то чего доброго, еще и Рим возьмет, – все это, конечно, вовсе не по правилам стратегии и тактики; а Италия только тогда может считать себя страной благоустроенною, когда войска ее никогда и ни в чем не совершат ни малейшего отступления от строгих законов науки и военного искусства, – хотя бы для этого нужно было им отказаться и совсем от побед. Fiat порядок и pereat mundusl [208]Парафраз латинской пословицы: fiat justitia et pereat mundus – правосудие должно совершиться, хотя бы погиб мир.

Г. Раттацци, как оказывается, однако же, хорошо понимает, что не в одном войске – разрешение римского вопроса. Католический мир его несколько пугает. Сильно распространенное, преимущественно во Франции, влияние духовенства на известные классы народонаселения, которое очень удачно умеет выставить на вид публики Наполеон III – как будто оно связывает ему руки – заставляет почтенного министра сильно призадуматься; и он объявляет в парламенте, что главные средства, которыми Италия (читай: министерство и его клиенты) может добиться своей настоящей столицы – пока чисто моральные, и что ими-то в особенности он, г. Раттацци, намерен воспользоваться, так как в сущности они самые безопасные: инквизиции, слава Богу, уже нет, в папские владения итальянский министр не намерен предпринимать путешествия, а великодушный союзник на этот раз расположен предоставить ему полную свободу.

Итак, как видите, министерство намерено предпринять новую реформацию в XIX в. По счастью, г. Раттацци на этот раз поставлен в гораздо выгоднейшее положение, чем все, бывшие до сих пор религиозные реформаторы, не выключая и самого Лютера. Ему незачем самому трудиться над переводом Библии, ни ходить по селам и по городам, проповедуя новое свое учение. У него два помощника по этой части, на которых он вполне может положиться: один – экс-иезуит Пассалья, другой – монсиньор Ливерани, занимавший недавно еще очень важную должность при папском дворе. Оба они проповедуют совершенно новую для католического мира духовно-политическую доктрину, живут в довольно тесной дружбе между собою, хотя расходятся во многом, не прямо касающемся их учения.

Падре Пассалья, как иезуит, несравненно более схоластик, формалист. Ему нужны новые догматы, системы; самый слог его слишком напоминает семинарию. Ливерани более человек светский, благовоспитанный прелат, всегда прилично одетый и гладко причесанный. Он мало заботится о догматах, не строит никаких новых теорий и довольствуется только тем, что энергически восстает против старых злоупотреблений, во многом нисходит ко слабостям человеческим и многое принимает как существующий уже факт. Логика его порой сильнее и здравее, чем у его почтенного сотрудника, и выражается он гораздо яснее и определительнее, чем экс-иезуит. Зато падре Пассалья, несмотря на свои особенно дружеские отношения к своему собрату по реформации, не может не сознаться, что он зело искусен в дьявольских, без сомнения, ухищрениях языческого витийства.

Общественное мнение в Италии выказало по поводу этих двух реформаторов свои профанские наклонности: журнал, издававшийся в Милане под редакцией падре Пассалья – «II Mediatore» («Посредник»), лопнул, а книжка монсиньора Ливерани: «Папство, Империя и Итальянское королевство» («II papato, l’impero ed il Regno d’ltalia») разошлась в большом количестве экземпляров. Зато Пий IX воздал обоим им должное с примерным беспристрастием: он приказал отрубить голову портрета экс-иезуита и готовил менее классическое наказание для своего мятежного прелата. Ливерани – домашний прелат его святейшества, да кроме того еще протонотариус и ревендариус; ему, конечно, очень прискорбно должно быть потерять такие громкие титулы. Автор книжки «Папство, Империя» и пр. искал убежища против папского гнева во французской казарме, где прожил несколько дней, и в благодарность за гостеприимство учил французских солдат итальянской грамоте и имел очень большой успех.

«Ce prelat!» говорили между собой храбрые защитники прав св. Петра и его наместника: «ça n’est pas grand, mais ça parle comme un Marseillais!»

Гг. Ливерани и Пассалья нашли очень много последователей между здешним духовенством, которое готово ухватиться за первую возможность примирения с итальянским правительством, без риску, однако же, быть suspensus a divinis. Я говорю, разумеется, о духовенстве низшего разряда, которое не имеет, сверх своих курий, никаких средств к существованию. Ливерани, однако же, не их вовсе имел в виду, когда издавал в свет свое сочинение.

Вся эта духовная литература и успех, которым будто бы она пользуется в публике, больше ничего, как маленькая комедия, которой итальянцы отплачивают «великодушному союзнику» за то блистательное представление, которое дает он им в своем сенате, с фейерверком, Ларошжакленем и всякими другими великолепиями. Для себя в Италии едва ли кто-нибудь их даже здесь и читает; сочинение Джовани: «Нравы и обычаи римского двора», в котором он рассказывает с замечательным юмором очень интересные подробности из жизни высшего римского духовенства, произвело несравненно сильнейшее впечатление.

Я не могу с хронологической точностью определить эпоху, в которую итальянцы перестали быть такими набожными приверженными светской и духовной власти папы, какими выставляют их в иностранных романах и поэмах, – только это случилось уже очень давно. Весь секрет клерикализма здешнего сельского класса в том, что монастыри здесь были для них самым лучшим источником дохода, не стоившего им никаких трудов. В Умбрии, например, их было 30 на пространстве нескольких десятков квадр. миль, и поселяне всей окрестности только со времени закрытия их научились спать без ужина. И этой потери не возвратит им никакой г. Ливерани, хотя бы он прибавил и еще 15 томов к изданному им сочинению.

Прежде, бывало, едва взойдет солнце и покажутся полевые работы, и старый и малый вприпрыжку спешили к воротам то того, то другого из окрестных монастырей. Толстые монахи с бритыми головами и в разноцветных рясах раздавали щедрой рукою то по здоровому ломтю хлеба с прибавкой куска вареной говядины, то миску макарон или вареного рису, а иногда и по баиоку (около 1 коп. с.) в придачу. Теперь ворота этих монастырей заперты наглухо, и каждый раз, когда мимо их случается пройти голодному поселянину, слюни текут у него изо рту при взгляде на эти священные стены и он в голодной тоске проводит рукой по пустому животу.

17(5) марта

Сочинения, о которых я говорил в прошлой главе, имеют все одну главную цель – показать католическому миру, что между итальянским народом и папой, как главою церкви, не существует никаких враждебных отношений, и что Италия по-прежнему останется опорой католицизма, какие бы в Риме ни вышли политические перемены. По их словам, самая ненависть их к светской власти папы происходит только от того, что власть эта унижает религиозное значение папы, – одним словом, что Италия в католицизме превзошла самого папу.

К числу сочинений, написанных в этих видах, следует отнести и министерскую программу-ультиматум барона Рикасоли. Так как тут дело не в том, чтобы обмануть императора французов, а только клерикалов всего мира, то сочинения эти могут и не быть вовсе бесплодны.

Изо всех их только книжка Ливерани хотя сколько-нибудь достигла цели, чем он обязан одному из самых заклятых врагов своих, французскому кардиналу Матье (Mathieu), написавшему против нее очень длинное опровержение и таким способом сделавшему ее известной во Франции – честь, которой автор вряд ли бы добился без этого маленького случайного обстоятельства.

Ливерани, конечно, отвечал французскому кардиналу и письмом, и новой книгой, под заглавием «Католическое учение и итальянское движение», в которой он гораздо смелее развивает то же, что несколько робко и неясно высказал в первой.

Полемика двух монсиньоров не может послужить образцом вежливости и веротерпимости, и еще меньше со стороны французского кардинала, чем итальянского прелата. По старой католической привычке католического духовенства, спор переходит в личную перебранку. Кардинал Матье, сожалея, что теперь уже нельзя сжечь на костре самого автора книги «Папство, Империя и Итальянское королевство», хочет по крайней мере подвергнуть этой участи сочинения, а прелата Ливерани называет Иудой и наперсником Иродовым. Г. Ливерани отвечает очень последовательно на эти категорические обвинения. Обо всех этих духовных беседах может дать очень определенное понятие латинская формула, приложенная Стерном к его роману «Тристрам Шенди».

Успех министерской программы далеко не был так блистателен; она даже и противоречие встретила только со стороны некоторых особенно наивных парламентских депутатов, которые никак не могли примириться с мыслью о том, что итальянское министерство в столь важных случаях до того занято Парижем, что собственное отечество забывает вовсе.

Разбирать эту программу и ее основную формулу libera chiesa in libero stato с точки зрения здравого смысла была бы совершенно лишняя работа, так как она издана в свет с совершенно специальной целью – успокоить католический мир насчет будущей участи главы церкви. С этой точки зрения она вполне удовлетворительна. Г. Рикасоли предлагает папе очень выгодное положение.

Итальянское правительство, хотя и решившееся наконец закрыть многие из монастырей, построенных на землях, им не принадлежащих, во всем остальном придерживается в отношении к духовенству надувательной политики. В пользу их оно во многих случаях отступается даже от статута; национальная гвардия выказывает всегда особенное усердие, когда ей приводится защищать монахов и попов от проявлений народного гнева, который сами они очень дерзко и неосторожно возбуждают часто против себя. Классы народонаселения, не посвященные в тайны отечественной дипломации, очень недружелюбно смотрят на потачку, которую правительство дает католическому духовенству, и нужно сознаться, что правительство иногда слишком уже далеко заходит на этой дороге. Попы пользуются очень бесцеремонно этими выгодами своего нового положения и постоянно возбуждают всякого рода беспорядки в народе. Клерикальные журналы с особенной охотой набиваются на процессы, которые обыкновенно проигрывают перед судом присяжных, но которые дают гласность их необыкновенному героизму, стоящему им очень дешево, так как денежные иски платят богатые здешние аристократические семейства, особенно привязанные к реакции и ко всем прелестям австрийского правительства в Италии.

Вот те моральные средства, на которые в особенности рассчитывает министр Раттацци в деле решения Римского вопроса, и ими почти ограничивается вся министерская и парламентская деятельность по этой части. А потому, как видите, содействие Гарибальди и его партии здесь вовсе не лишнее. Теперь, мне кажется, время поговорить наконец и об этом вовсе не дипломатическом действии, так как оно-то именно занимало Гарибальди во все время его пребывания на Капрере.

Если бы намерение Гарибальди было идти прямо в Рим с вооруженной силой, не обращая внимания ни на какие обстоятельства – чего особенно боятся здешние умеренные – он не ждал бы на Капрере, пока остынет энтузиазм Италии, пока большинство втянется в тину робкой министерской дипломации. По окончании военных действий под Капуей он был несравненно сильнее нового Итальянского правительства, располагал почти 20 000-м войском и мог бы иметь его в 10 раз столько, если бы изъявил хотя малейшее желание. Не знаю, пошло ли бы за ним регулярное сардинское войско, но против него оно не стало бы ни в каком случае; на это уже были доказательства, и так недавно еще в деле тосканской экспедиции Джованни Никотеры.

Он, однако же, не воспользовался этим, конечно, не потому, что понимал выгоды своего положения. По занятии передовых позиций над Капуей пьемонтскими войсками, он тотчас же распустил свое войско. Те, которые изъявили желание остаться вооруженными, были тотчас же преобразованы в отдельный корпус итальянского войска, и не сохранили даже своего прежнего имени. Гарибальди сам признает их своими солдатами, а сардинское военное начальство не доверяет им, так что они вдруг очутились в очень неловком, двусмысленном положении, которого и должны были ожидать.

Гарибальди вовсе не дилетант войны. Личная его храбрость заключается в том, что он ни перед какими опасностями не отстанет от своих убеждений, не уступит иностранцам клочка итальянской земли. Опасность не опьяняет его, не имеет для него никаких особенных прелестей. Только эту храбрость он избирает в других. Бешенство Нино Биксио, слывшего за храбрейшего из гарибальдийских храбрецов, в нем встречало мало сочувствия, а жестокость этого генерала в минуты сражения возбуждали в нем даже отвращение, и под конец между ними установились вовсе не дружеские отношения. Гарибальди вовсе не имеет намерения мстить врагам Италии за старые обиды, – он будет драться отчаянно против них, каждый раз, когда выгоды отечества этого потребуют, но он первый протянет дружески им руку, едва они переберутся по ту сторону Альп. Во время Вольтурнской битвы рота бурбонских солдат, переодетых в красные рубашки, с криками Viva VItalia пробралась в тыл гарибальдийцам. Хитрость эта не удалась, их узнали слишком скоро. Не пробуя даже защищаться, они побросали ружья, но остервеневшие гарибальдийцы не намерены были щадить их. Сам Гарибальди с большим трудом остановил эту бойню. Отряд национальной гвардии отвел уцелевших в тюрьму Санта-Мария.

По военному уставу они должны были быть расстреляны. Войско требовало этого с тем большей настойчивостью, что Бурбоны варварски обращались с итальянскими пленниками. Возле тюрьмы собирались толпы солдат и народу, с криками и угрозами. Комендант донес об этом Гарибальди. Он сам отправился к заключенным, дружески говорил с ними, и узнавши, что они ничего не ели в течение 30 часов слишком – так как в Санта-Марии трудно было раздобыть съестных припасов, послал им из ближайшей кофейной на свой собственный счет в большом количестве коньяк и кофе.

Только крайняя необходимость может заставить его прибегнуть к кровопролитию. В то время, когда он уезжал на Капреру, никто в Италии не предполагал, чтобы римские дела затянулись так, как это случилось. Носились очень достоверные известия о какой-то тайной конвенции между итальянским правительством и французским двором, что Рим будет уступлен Италии тотчас же по взятии Гаэты. Известия эти были очень правдоподобны – не знаю, доверял ли им Гарибальди – во всяком случае он мог считать позволенным отсрочить вооруженную попытку.

На приобретение Венеции таким же мирным путем не могло быть надежды; само правительство проповедовало крестовый поход против Австрии на будущую весну (1860). Вопрос о продолжении французского союза был очень загадочен. Самые выгоды Италии требовали, чтобы Наполеон не отступал даже и в ее пользу от своего принципа «невмешательства». Одна Австрия не казалась Гарибальди непобедимой, но он понимал очень хорошо, что только соединенными усилиями целой нации можно было добиться победы. Между тем ни министерство, ни парламент не намерены были дать участие в будущих военных подвигах классам народонаселения, стоявшим за цейсом. Они, однако же, громко требовали этого; внутренняя вражда готова была вспыхнуть с новой силой. Гарибальди явился примирителем: «приготовимся и вооружимся» (prerariamoci ed armiamoci), – писал он комитетам. Этот совет его был принят всеми без исключения с восторгом, и стал главным пунктом программы патриотических ассоциаций.

В то время еще Гарибальди – хотя в не дружеских отношениях с министерством – верил в благие стремления итальянского правительства, надеялся, что самый статут пьемонтский заменится новым итальянским, который бы благосклонно относился к низшим слоям общества, оказавшим новому правительству очень важную услугу во время последнего переворота и требующим в вознаграждение за это только того, чтобы и впредь им позволено было принимать участие в судьбах отечества. А потому Гарибальди представил на рассмотрение парламента свой проект всенародного вооружения и мобилизации национальной гвардии, которая до известной степени могла заменить регулярное войско, слишком дорого стоящее Италии в настоящее время.

Выгоды этого предложения для обеих сторон были очевидны: министерство, однако же, не приняло его только на основании двух условий, из которых одного требовал Гарибальди, другое являлось само собою, а именно: пополнение новых мобилизированных батальонов национальной гвардии волонтерами всех сословий и классов и предоставление главного начальства над ними самому Гарибальди. Первое было очень определительно высказано самим Гарибальди (я очень часто повторяю это имя, потому что никак не могу решиться называть его генералом), и он ни в каком случае не отступился бы от него.

Министерство сочло лучшим прибегнуть к рекрутским наборам, и войско по-прежнему осталось самой тяжелой статьей его государственного бюджета. Самые рекрутские наборы, в особенности во всех присоединенных провинциях, могли встретить много затруднений и объявления их ожидали не без некоторого неспокойства. Сверх ожидания, в Неаполитанских провинциях – где прежде он никогда не существовал – он пошел очень удачно; зато в Умбрии возбудил всеобщее неудовольствие. Провинция эта одна из тех, в которых всего более на полуострове развита сельская промышленность, а следовательно труд ценится больше, чем деньги. Пока она находилась под властью папы, она платила больше податей, чем в настоящее время; из них известная часть шла на наем швейцарцев для войска.

Уменьшение податей произвело здесь без сомнения очень хорошее впечатление; но когда пришлось отдавать в солдаты лучших работников на 6 лет, умбры прокляли и прогресс и унитарные стремления, и если не сделали никаких реакционных попыток, то единственно по непривычке доверяться собственным силам. Прежде еще уничтожение монастырей заставило поколебаться их несокрушимую преданность статуту и единству Италии…

Несмотря на это явное неодобрение правительством его планов, Гарибальди вовсе не отказался от всенародного вооружения, но только дело это он предоставил уже вполне комитетам, так как министерство само отказалось от его содействия, а следовательно и на содействие министерства Гарибальди рассчитывать не приходилось.

«Те, которых не поведут за собой против общего врага итальянские генералы, пойдут за мною», сказал он, и обойденные правительством классы народонаселения увидели, что они при этом, конечно, ничего не потеряют.

Таким-то образом Гарибальди стал почти против воли правительством вне правительства, генералом очень многочисленной армии, хотя и распустил всех своих до последнего солдата.

Время шло, а дело не приближалось к развязке и даже скоро вступило в ту область утонченных дипломатических хитростей, из которой и не предвидится скорого выхода. Стали поговаривать об уступке Сардинии… Министерству был сделан запрос по этому поводу. Рикасоли гордо отвечал, что он не намерен уступать иностранцам ни клочка родной земли.

То же говорил и Кавур перед присоединением Савои и Ниццы. Слова Рикасоли встретили, однако же, более доверия в публике, потому что его твердость вошла здесь в поговорку. Тем не менее все это не могло успокоить ни Гарибальди, ни его приверженцев. Рикасоли мог ручаться только за себя. Внезапная его отставка возбудила самые сильные подозрения. В Кальяри, в Сардинии, была сделана заранее торжественная демонстрация; новому министерству жителями этого острова был представлен протест. Раттацци, однако же, не произнес по поводу всего этого дела ни одного слова, которое могло бы увеличить или рассеять сомнения насчет предполагаемой уступки.

Самые горячие приверженцы министерства понимают очень хорошо, что оно дошло до такого запутанного положения, из которого без посторонней помощи ему никогда не выбраться. Страх за то, чтобы Гарибальди не попробовал наконец развязать а 1а Александр Македонский этот новый гордиев узел, по-видимому приобретает все больше и больше основания. И Гарибальди конечно с большим трудом выносит свое бездействие при этом жалком состоянии дел своей родины. Его молчание по этому поводу особенно стращает умеренных: добро бы он хоть протестовал словесно или письменно против того дурного употребления, которое делает министерство из итальянской независимости. А то он ни слова не говоря, не мешаясь по-видимому ни во что, одиноко живет на своей Капрере, словно ждет минуты… И он действительно ждет этой минуты, только вовсе не в бездействии…

18(6) марта

В Тоскане есть одна местность, которая, кажется, самой судьбою предназначена для авторов ужасных романов в роде Радклиф, тем более, что с нею связаны исторические воспоминания тоже очень ужасного рода: старый, мрачный, полуразрушенный замок на дикой и голой скале, построенный для сикариев [219]Итальянизм: sicario – наемный убийца.
, как тогда называли, по их оружию – мечу, сделанному наподобие языка – sica [220]Кинжал (лат.).
. В замке этом они держались очень долго против преследований правительства. Теперь замок этот пуст и посещается только по ночам летучими мышами, весьма разнообразного, но одинаково отвратительного вида.

Вокруг этого замка местность самого мрачного и угрюмого вида: вечно мокрая, глинистая почва, ни куста, ни цветка в окружности. Камни вулканического происхождения загромождают дороги. На каждом шагу попадаются ямы, насыщающие воздух серными испарениями, из которых теперь в большом количестве добывают сернистоводородный газ.

Замок этот называется Рокка Силлоно, местность вокруг носить общее название Saforii. Несколько в стороне находится Mons Cerberi, возле которого открыты были еще в древности эти серные озера.

Эти озера вдруг исчезают, как по колдовству, и появляются в новом месте, часто на довольно большом расстоянии от прежнего. В настоящее время лагуны Mons Cerberi, или Montecerboli [222]Монтечерболи – предместье коммуны Помаранче, на землях которой расположен таж-ке замок Рокка-Силлана.
, как его теперь называют, приносят очень небольшой доход и главные фабрики перенесены на Монтеротондо; но в старые времена вряд ли были известны эти последние, и первые обращали на себя внимание и наводили страх и на этрусков и на римлян.

Лукреций в своей поэме «De natura rerum» поместил следующее двустишие:

Is locus est Cumas apud; acri sulfure montes Obpletei calidis ubi fumant funtibus auctei [225] .

Стихи эти заживо задели этрусское самолюбие здешнего археолога Ринетти: он никак не хочет допустить, чтобы подобное место могло быть где бы то ни было во всем свете, за исключением тосканской Мареммы, и на этом только основании доказывает, что эти стихи Лукреция непременно должны относиться к здешним лагунам. Ученый соотечественник Ринетти, Маркетти, переведший Лукрециеву поэму народными стихами и несколько переиначивший эти стихи, восстал против него; таким образом завязался между двумя почтенными тосканскими антиквариями очень назидательный ученый спор, породивший очень большое количество томов всякого рода остроумных аргументов с обеих сторон.

Дело, однако же, в том, что Кум в древности было только двое: одна в Неаполе, другая в Азии. Первая из них незамечательна ничем, вторая – классической глупостью своих жителей, в доказательство которой Страбон приводит, что они, несмотря на то, что в течение 300 лет обладали одним из лучших портов в Средиземном море, не могли придумать наложить подать на ввозимые к ним отовсюду товары. Из этих слов историка можно вывести, что наложение податей есть признак развитого и здравого ума – заключение очень выгодное для министра финансов Бастоджи. Я, впрочем, не имел намерения говорить ни об ученых спорах, ни о министре финансов, ни о налогах.

Я лучше приведу несколько строк из другого латинского писателя об этих лагунах, которые не возбуждали никаких ученых споров:

«В этих местах ключи бьют с такой быстротою, поднимаются на громадную высоту и после быстро падают вниз, что издали слыша их, воображаешь себя среди несметного стада блеющих баранов или, лучше, среди многочисленной толпы хриплых плебеев, кричащих против сената. К тому же воды эти так горячи, что если бы кто в них вздумал купаться, вылез бы оттуда совсем без мяса и с обнаженными костями». – «Я уж не знаю, что только пьют жители этих мест», прибавляет наивный географ.

Жители этих мест не пьют, конечно, этой воды, потому что там очень дешево хорошее вино. Выкупался же в подобной лагуне несколько лет тому назад некто Чьяски, конечно, не по собственному желанию, и сотоварищ его, химик Джузеппе Гверрацци, на трупе его мог хорошо изучить губительное действие этих вод.

Итальянские ученые не останавливались, однако, перед трудностями исследования этих мест; они не могли допустить, чтобы природа устроила подобные феномены единственно с целью пугать народ Божий. Геффер, придворный аптекарь тосканского великого герцога Фердинанда, отправился по высочайшему повелению исследовать эти озера или, правильнее, лужи, и очень с большим трудом добился только того, что они содержат буровую кислоту, но в каком количестве и стоит ли труда добывать ее оттуда – он не решил.

Первый, исследовавший их основательно и заведший там фабрики, был Гверрацци, получающий с них и теперь очень большой доход, хотя ему делают уже сильную конкуренцию. Впрочем, в настоящее время фабрика эта принадлежит уже не Гверрацци, а французу Лардерелю. Этот новый владетель попробовал было отправлять продукт своих фабрик в Марсель, но во Франции товар этот показался до такой степени новым, что вынуждены были сделать особенный запрос министру торговли, какой таксой обложить его. Министр, как видно, не хотел уподобиться жителям азиатской Кумы, и назначил такую пошлину, что Лардерель предпочел иметь дело с Англией, куда и отправляет теперь всю добываемую им буровую кислоту. Доход, получаемый им от этого производства, не вычитая издержек, около 150 тысяч франков ежегодно. Г-жа Радклиф не заработала бы столько, если бы стала описывать все ужасы Рокка-Силлана, Церберовой Горы и окрестностей.

Процесс, которым добывается из лагун эта кислота, очень немногосложен и сама природа делает большую половину дела. Лагуны первоначально были просто расщелинами, их обратили в правильные бассейны, из которых постоянно идет густой, удушливый и горячий пар. Дождевая вода, падающая туда в большом количестве во время осенних дождей, насыщается ими, так как в них подземным огнем постоянно поддерживается атмосфера кипения, и оттуда бьет фонтаном в нарочно приготовленные для этого стоки.

Лагуны отделены одна от другой узкими и скользкими дорожками; земля очень глинистого свойства, темно-красного цвета, употребляется в живописи под именем тердесьен [227]«Сиенская земля» ( франц .), лучший сорт охры.
. Его особенно любили наши русские художники времен Шебуева и Егорова. Во время дождей, к ним невозможно приблизиться, – удушливый пар останавливается в сырой атмосфере; в ясную погоду он уходит вверх. Но во всякое время года атмосфера здесь так насыщена испарениями их, что все металлы чернеют до того, что там очень легко отдать золотой в 10 франков за медную монету в 2 сантима. Путешественники очень неохотно посещают эту интересную местность. Немудрено – в ад всегда успеешь попасть вовремя, – торопиться нечего.

Возвращаюсь к дальнейшему производству.

В трубах, по которым идет насыщенная этими парами вода, осаждается в твердом виде вещество очень похожее на железо; его перегоняют в котлах при температуре кипения, которая поддерживается жидкостью, набираемой из самых лагун. После этой процедуры в котлах остается чистая буровая кислота, сушится и продается. Эта последняя самая безопасная и приятная во всех отношениях часть процедуры.

Фабрикация совершается через посредство небольшого числа работников, за что особенно должен благодарить судьбу г. Лардерель; иначе бы ему пришлось распроститься с миллионами, потому что здесь очень трудно найти людей, которые за умеренную плату решились бы осудить себя на преждевременную смерть и каждый день подвергаться опасностям быть сваренными в вонючей жидкости, как кокон шелковичного червяка. Человеческие жилья попадаются здесь очень редко, и то на порядочном расстоянии от лагун, ближе к Bagni a Morba, славившимся в древности и в Средние века своими целительными свойствами. Репутации этой у них не может оспаривать никто, так как во все время их существования решился посетить их только Медзетто, секретарь Флорентийской республики, которого уже не на шутку одолела подагра. На полпути его схватили разбойники и потребовали с него выкупу 2000 флоринов. Он стал торговаться с ними, говоря, что жизнь человека, больного подагрой, не может стоить так дорого. Те замучили его до смерти, желая добиться своего. Таким образом Медзетто не мог добраться до пресловутых ванн, и репутация их осталась незапятнанной.

Ночью с 1 на 2 сентября 1849 г. Гарибальди вдвоем с одним из бывших старших офицеров римской армии пробирался по опасным тропинкам между лагунами, в надежде добраться до Bagni a Morbo. За ним охотились, как за диким зверем. Жизнь его была оценена немногим дешевле, чем разбойники оценили жизнь секретаря Флорентийской республики. Что должен был он вынести, блуждая впотьмах по местам, на которых и днем редко кто решится прогуливаться? – предоставляю решить вашему воображению.

Местность была ему вовсе незнакома, как и большая часть внутренней Италии, – тогда он еще очень недавно возвратился из Америки. Судьба привела его к воротам бедной крестьянской избушки… Но кто знал, что было для него безопаснее: продолжать ли ночью свое путешествие или просить убежища у неизвестных ему крестьян? На нем была его обыкновенная форменная одежда, которую все знали очень хорошо. Манифесты Радецкаго, обещавшие верную смерть каждому, кто в чем-нибудь поможет его бегству, и несколько тысяч флоринов тому, кто мертвого или живого отдаст его в руки австрийцев, были распубликованы по всем деревням и читались во всех церквах после обедни. Гарибальди, однако, не задумываясь, постучал в ворота. Я не знаю, что отвечал он спросившему его домохозяину… Его впустили… На следующий же день, переодетый в крестьянское платье, в сообществе владетеля избушки, крестьянина Гвельфо Гвельфи, он отправился по Скарнинской долине к берегу моря. Остальное вы узнаете из следующей надписи, которая должна быть вырезана на мраморной доске, которая вставится в стену избы Гвельфо Гвельфи:

«Выгнанный из Италии, как дикий зверь,

Тот, кому предназначено было

Спасти Италию, -

Джузеппе Гарибальди,

бежавший из Рима

В ночь с 1 на 2 сентября 1849 года,

нашел здесь убежище и здесь отдыхал.

В ту же ночь, пешком, с одним проводником

Отправился он по Скарнинской долине

И благополучно достиг мыса Мартина.

Оттуда

на рыбачьей лодке отправляется он по морю.

Бог милосердый,

Видя наши бедствия,

Спас его и сохранил.

Хвала Богу,

Честь герою.

Гвельфо Гвельфи.»

Надпись эту сочинил Франческо-Доминико Гверрацци, автор «Осады Флоренции». Вот почему она вышла несколько витиевата.

Такого-то рода обязательства существуют между Гарибальди и сельским народонаселением Италии. Они сто ят слова, данного им работникам.

19(7) марта

Вынужденный политические свои действия ограничить одним приготовлением к будущим военным событиям, не желая возбудить новое раздвоение и внутреннюю вражду в Италии своим вмешательством в министерскую политику, Гарибальди предпочел употребить это время на то, чтобы расквитаться со своими старыми обязательствами. Это-то святое дело он доверил комитетам; устройство внутреннего благосостояния этих несчастных классов народонаселения должно, по мнению Гарибальди, играть такую же роль в их программе, как и всенародное вооружение. Понять этого не потрудилось ни министерство, ни его партия. Одно это вооружение достаточно восстановило их против ассоциаций, а тут еще они видят, что делается что-то другое, что-то им неизвестное, но касающееся прямо тех из их сограждан, о благе которых они немного заботятся. Во всем этом им чудится какой-то тайный заговор против владычества мещан и банкиров, социальная революция, которая – и это еще меньшее из зол, которые она готовит Италии – наконец выведет из терпения великодушного союзника, и он отправит своих зуавов в Турин защищать парламент, на том же самом основании, на котором теперь он защищает в Риме папу. Из боязни этой невзгоды они доходят до смешного, вдаются в постоянные противоречия и готовы пожертвовать собственными своими гражданскими правами, чтобы только не дать возможности поднять головы задавленному ими же пролетарию и крестьянину.

В Италии, где законы насчет печати несколько снисходительнее тех, при которых Фигаро издавал свой журнал, всякая партия, всякий политический оттенок, каждая что-нибудь значащая в администрации личность – имеет свой орган в журналистике. Низшие сословия, по большей части безграмотные, одни не могут пользоваться этим удобством. У них одно средство высказывать свои стремления и наклонности, средство очень старое и неблаговоспитанное – уличные демонстрации.

В Неаполе перед всеобщей подачей голосов в пользу присоединения, Фарини и Либорио Романо побуждали народ к демонстрациям. Правительство и теперь не принимает никаких против них мер, следовательно закон этим не оскорбляется. Тем не менее, каждое подобное проявление народной воли вызывает в умеренных журналах самые яростные филиппики против комитетов, словно комитеты эти сами кричат на площадях, или имеют возможность и право принять на себя власть австрийских полицейских в подобных случаях.

Заботясь всеми, зависящими от них мерами о распространении в народе грамотности и первых начал человеческого образования, разве они не работают против этих уличных сцен, имеющих конечно свои невыгоды.

Приведу здесь прокламацию флорентийского комитета, которая показывает, что они не возбуждают никаких беспорядков. Напротив.

Сегодня здесь именины Гарибальди – народный праздник. На этот день по обыкновению готовились демонстрации против всего, что в последнее время возбудило неудовольствие против администрации, то есть против того, что могло бы оскорбить Гарибальди, если бы он не стоял выше подобных оскорблений.

Вот слова этой прокламации:

«Лучший способ почтить Гарибальди – сделать доброе дело.

Поэтому флорентийский комитет решил отпраздновать его именины следующим образом:

18 числа, в 9 часов утра, откроется денежная подписка, которая будет закрыта 19 числа, в 10 часов вечера. Деньги эти будут розданы семействам бедных гарибальдийцев, в помощь, того же дня, в зале ремесленного братства, где будет дан бал с платою по 1 франку за вход.

Деньги за распроданные бальные билеты предназначены для капитала на освобождение Венеции и Рима.

Сам герой должен скоро посетить наш город, а потому комитет предлагает всем желающим поднести ему адрес, в котором будут изложены чувства к нему здешних граждан. Таким образом всякая демонстрация в нынешний день будет неуместна».

И во Флоренции, действительно, не было на этот день никакой другой демонстрации. В некоторых других, по преимуществу умеренных, тосканских городах не были даже выставлены знамена в окнах домов и магазинах, что до сих пор соблюдалось всегда в торжественных случаях.

А хотите знать, под каким предлогом умеренные отказываются праздновать этот день? Именины Мадзини, тоже Джузеппе, совпадают с именинами Гарибальди: так видите, они боятся, чтобы изгнанник не принял на свой счет все те проявления привязанности, которыми они во всякое время готовы почтить Гарибальди…

Признаюсь, пока я еще не успел вникнуть в жизнь здешних партий, вся эта ненависть умеренных к партии движения казалась мне 2-м актом комедии, которую Италия разыгрывает единственно для великодушного союзника.

До тех пор, пока дело касалось одного Гарибальди, они очень искусно маскировали свои настоящие расположения, даже против комитетов декламировали с умеренностью им свойственной. Но скоро они сами дали им очень благовидный предлог… Комитеты эти нарядили от себя комиссию, которой поручено было исходатайствовать у парламента уничтожение избирательного ценса и дозволение Мадзини возвратиться в Италию. Это последнее было вызовом на явную борьбу.

«Так вот в чем дело», со злобным восторгом возопили умеренные и министериальные журналы: «комитеты эти обманывают и нас и Гарибальди; они преданы Мадзини и душою и телом, они органы, посредством которых он надеется привести в исполнение свои преступные замыслы».

Более деятельные из комитетов продолжали свои занятия, не обращая внимания на эти отчаянные возгласы; другие, более робкие, отказались от всякой деятельности и устремили все свои способности и помышления на то только, чтобы приобрести себе благоволение министерства и умеренной партии. Теряясь в пустых мелочах и законных формальностях, они совершенно упустили из виду свое главное дело.

Изолированность всех их многим ухудшала положение. Стала очевидна необходимость одного общего всем центра, одной оконченной программы, которая бы была признана всеми и служила бы нормой, регулятором каждой отдельной ассоциации.

Попробовали в Генуе учредить центральный комитет, нечто в роде инспекторского департамента итальянских патриотических обществ, через посредство которого Гарибальди мог бы передавать свои распоряжения. Учреждение это встретило множество затруднений с обеих сторон. Имена лиц, его составляющих, деятельное участие, которое принимал во всем этом друг Мадзини, Марио, возбудили очень сильное подозрение в умеренной партии. Циркуляры, которыми центральный комитет приглашал все итальянские ассоциации сообщать ему подробные сведения о своей деятельности, встречены были с большим неудовольствием. Некоторые остались без ответа.

Министерств журналы распускали самые нелепые слухи. Говорили, что Гарибальди отказался от председательства над центральным комитетом, признавая его делом Мадзини, и вследствие этого о каком-то раздвоении между партиями Гарибальди и Мадзини.

Все это, а главным образом внутреннее неустройство комитетов, заставило наконец самого Гарибальди принять более деятельное против прежнего участие в этом деле.

9-го марта, в Генуе, в зале маленького театра Паганини, собрались представители большей части итальянских братств и ассоциаций. Незанятые ими места были полны народом, ложи заняты дамами, составляющими женский итальянский унитарный комитет. Около половины двенадцатого, громкие рукоплескания с площади дали знать собравшимся о приближении их председателя. Скоро, действительно, вошел Гарибальди и занял место за президентским столом…

Гарибальди во всем очень мало похож на обыкновенных смертных; в особенности же красноречие его очень мало имеет общего с витийством лучших здешних ораторов, очень еще привязанных ко всякого рода фьоритурам, неожиданным эффектам и неумеренной жестикуляции. Особенность Гарибальди – уменье очень определенно высказать многое в немногих словах простым, разговорным, но чистым итальянским языком, говорить которым здесь умеют очень немногие, и которым никто не пишет. В переводе его коротенькая речь много бы, конечно, потеряла, а потому я и не стану приводить ее здесь, точно так же, как считаю позволенным не описывать и весь дальнейший ход этих заседаний, которых было три, последнее 11 марта, а следовательно, все это уже давно прошедшее и легко может быть известно вам по газетам.

Этого конгресса ждали все с большим нетерпением, так как он должен был привести в ясность очень многое. Не знаю, готовились ли умеренные услышать от самого президента полное осуждение комитетов вообще и генуэзского централизационного в особенности, предать их беззащитными в руки министерства и его далеко вышедшей за пределы умеренности партии. Если так, они горько ошиблись в своих расчетах. Гарибальди сделал несколько снисходительных замечаний насчет того жалкого положения, в которое ввергли эти комитеты внутренние раздоры и их разъединенность, назначил специальную комиссию для того, чтобы издать новую программу, общую всем тем комитетам, которые пожелают, соединившись между собою, составить одно итальянское патриотическое общество, под названием Societa Emancipatrice Italiana [230]Итальянское освободительное общество.
. Председательство этой комиссии доверено ему же. Каждый вопрос программы баллотировался и все были приняты по большинству голосов. Таким образом Гарибальди уже прямо на себя берет ответственность за действия комитетов, подтвердив прежде, что прежняя его личная программа: «единство Италии под скипетром Виктора-Эммануила» – не изменилась нисколько.

Казалось, как бы не успокоиться этим туринскому министерству, которое только благодаря верности Гарибальди этой его программе и сидит теперь на своем месте. Вышло, однако же, совершенно противное. Раттацци с полным сознанием собственного нового величия выразил свое министерское неудовольствие по поводу генуэзских заседаний. Беда бы еще не велика, так как из заседавших никто, вероятно, не надеялся заслужить одобрение с его стороны. Но на этот раз результаты превзошли ожидание.

Опомнившись несколько от первого волнения, г. Раттацци объяснил, что неудовольствие его относится только к некоторым речам, произнесенным на этом конгрессе. Дело объясняется впрочем очень легко. Министр, видя себя в критическом положении и во враждебных отношениях даже к большинству министериалов, вынужден был сделать маленькую диверсию на парламентскую левую – не поддастся ли авось хоть она? Говорят, он получил необходимое на это разрешение из Парижа.

Но министериальная партия тем яростнее восстает против генуэзских заседаний, чем благосклоннее относится к ней первый министр. Сперва известия о них и ее озадачили сильно. Скоро, однако же, журналы всех умеренных оттенков разразились самым бешеным потоком новых нападений и нареканий. Все они пока направлены еще на один главный пункт.

Один из вице-президентов вновь назначенной Гарибальди центральной комиссии, г. Ф. Кампанелла, был в числе тех, которым доверено было исходатайствовать Мадзини права возвращения на родину. Итальянскими статутом право прощать предоставлено исключительно королю, но для получения прощения необходимо представить предварительно прошение в министерство. Депутаты центрального генуэзского комитета выполнили эту формальность. Рикасоли принял их просьбу очень хорошо, но сказал, что к исполнению ее встречались некоторые политические препятствия, и требовал времени, чтобы отстранить их. Между тем министерство его упало. Раттацци начал чересчур затягивать дело. До 9 марта депутаты не могли добиться от него никакого решительного ответа. На первом из генуэзских заседаний, по рассмотрении донесения депутатов, предложено было подать новую просьбу в министерство.

Кампанелла, не ожидая от Раттацци скорого решения, восстал очень горячо против новой попытки и предложил, чтобы Гарибальди взял на себя исходатайствовать этого дозволения. «Если бы и ему не удалось этого добиться», прибавил вспыльчивый депутат: «то мы перенесем это дело на публичные площади».

Слова эти, хотя были осуждены другими членами комиссии, послужили умеренным журналам поводом к обвинению всей комиссии, а затем и генуэзского центрального комитета и всех остальных.

Кампанелла вынужден был напечатать в журналах свое объяснительное письмо, но этим мало поправил дело. Старые обвинения в мадзинизме, радикализме, якобинизме, социализме и целой дюжине всяких других измов с новой силой посыпались на кого следовало. Дело обещало не ограничиться журнальной полемикой, которая сама приняла характер судебного следствия. В парламенте очень серьезно возбужден был вопрос и о генуэзских заседаниях, и о правах ассоциаций вообще.

Генуэзское собрание обвинялось в том, что будто бы ни на одном из заседаний не было произнесено имя короля. Обвинение это оказалось ложным; доказано было положительно, что имя короля произнесено было несколько раз и постоянно встречалось восторженными рукоплесканиями.

Вопрос о праве ассоциаций перенесен был в сенат, где возбуждены были горячие прения по этому поводу, так как статья статута, его касающаяся, несколько темна. Парламентский депутат Бибрио, о котором мне не в первый уже раз приходится говорить, требовал настоятельно, чтобы все комитеты были закрыты во что бы то ни стало.

К сожалению, для этого нужны были другие более законные основания. После долгих распрей и толков решено было приступить к составлению нового закона насчет их, что и отложено до одного из ближайших заседаний камеры, где депутат Марьото-Галенга уже проповедует насчет смысла, в котором должна быть эта статья. Защитником комитетов является – кто бы вы думали? Сам Раттацци, припадок либерализма которого все более усиливается с возрастающим затруднительным положением. Слова его на этот раз исполнены не одних только благих намерений, но и здравого смысла.

«Задача министерства слишком трудна», говорит он вздыхая: «а потому оно сильно нуждается в законном содействии ему всех классов народонаселения. Только дела, касающиеся вооружения, должны быть предоставлены правительству, и всякое постороннее вмешательство было бы неуместно».

До появления нового закона решили дать силу мнению сенатора Ланфреди о комитетах; а Ланфреди не может допустить, чтобы статут отнимал у кого бы то ни было право собираться мирно и без оружия, – опираясь на то, что итальянское правительство не раз само открыто признавало эти права.

В каком смысле будет новый закон, должно бы разрешиться скоро. Но решения ждут не без некоторого беспокойства, так как умеренные продолжают свои иеремиады против богопротивных комитетов, и основывают свою ярость уже не на некоторых только словах и спичах.

Один из журналов, «Movimento» («Движение») – вероятно круговое, по системе Вико – посвящает несколько столбцов самым отчаянным антикомитетским Филиппинам. Все они вертятся вокруг одного: да зачем же эти господа хотят непременно возвращения Мадзини?

Автор статьи, как в заколдованном круге, вертится вокруг этого вопроса и никак не может дойти до разрешения. И наконец, истощенный непривычным движением, бросает к черту и силлогизмы и логику, и восклицает в скорби великой:

«Эти проделки, незаконные сами по себе, в устах генуэзских ораторов принимают характер оскорбления статуту и особе короля! После всего этого не может быть ни малейшего сомнения, что просьба их исполнена не будет».

Интересно бы узнать, какое впечатление произвела на почтенного автора телеграфическая депеша, передаваемая сегодняшними журналами, которой Виктор-Эммануил дает знать Наполеону III, что декрет о снятии с Мадзини смертного приговора им подписан, и следовательно, нет больше препятствий к его возвращению на родину.

Итак, Мадзини, по всей вероятности, очень скоро возвратится в Италию.

Но что же значит страх перед ним умеренного большинства? Этот мнимый страх перед Мадзини – маска, под которой кроется нечто другое, несравненно более безобразное и отвратительное.

Комитетам простили бы учреждение народных споров, обществ вольных карабинеров и пр. Но им не забудут того, что их стараниями городской работник выходит наконец из того крепостного состояния, в котором держали его денежные люди.

Нельзя сказать, чтобы комитеты эти и ассоциации уже далеко ушли по той дороге, которую указывает им Гарибальди. Они с самого начала встретили слишком много затруднений, и немногие из них успели перешагнуть через всякого рода препятствия. Другие же скрестили руки и теперь еще придумывают средство, как бы им перешагнуть так, «чтобы гусей не раздразнить». Пошли им Господь вдохновение, а то долго еще некоторые провинции Италии останутся в настоящем своем жалком положении…

Но оставим этих многих, чтобы не помешать их тяжелому раздумью. Зато по крайней мере в немногих из итальянских городов, как грибы растут воскресные школы для рабочих всех возрастов и всех степеней развития. Многое еще остается сделать, но кое-что уже и сделано; дальнейшее в будущем, но все будущее Италии зависит от этих комитетов, и теперь оно уже начинает наступать…

Многое изменилось в Италии с тех пор, как Гарибальди уехал на Капреру, и не бесплодно провел он там 17 месяцев в тяжелых полевых работах, в дружеских совещаниях с личными своими друзьями, и богатую жатву пожнет Италия с тех бобов и картофеля, которые сажал он там в минуты досугов.

Всего же больше изменилась самая сущность отношений к Гарибальди парламентского большинства и всех тех, которые воспользовались для своих выгод его геройскими подвигами 1860 г. Один только не переменялся к нему с того дня, как под Капуей он назвал его своим лучшим другом. Этот один – Виктор-Эммануил, король Италии, который по-прежнему видит в Гарибальди самую лучшую опору для королевства, блага Италии, за которое сам он не раз дрался рядом с простыми солдатами своего войска против старых врагов…

По окончании генуэзских заседаний Гарибальди отправился в Турин, для свиданья с королем и для того, чтобы исходатайствовать наконец амнистию Мадзини и учреждение народных аторов во всех городах Италии.

Первая просьба его уже исполнена. Вторая вероятно тоже не затянется на долгое время. Виктор-Эммануил не станет ставить преград деятельности Гарибальди – он клялся, что хочет единства Италии, а добиться этого единства и разрешения представляющихся по этому поводу трудных и запутанных вопросов, может быть только через посредство его одного… Прежде чем политическое единство, нужна внутренняя цельность – а ведь не министерство же Раттацци его добьется.

P.S.

Гарибальди предполагает объехать все итальянские города, в которых многие ждут его с нетерпением. Эта его прогулка обращает на себя всеобщее внимание и возбуждает очень разнообразные толки.

[Леон Бранды]

Сиена, 20(8) марта 1862 [233]Опубликовано в журнале «Современник», №№ 3–4, 1862.