Не вставая, он протянул руку, открыл дверцу сейфа, сваренного из нержавеющей стали по его личному чертежу ребятами из ремонтного цеха. Сейф был изготовлен на совесть, ни одного острого угла, ни одной шершавинки. Все было подогнано, зашлифовано и заполировано до блеска.
Иван Фомич любил поглаживать его неколющие и нецарапающие закругленные углы и стенки, втайне удивляясь чистоте работы.
И в этой выглаженности, податливости под рукой нержавеющей поверхности сейфа чувствовалось и где-то в глубине ощущалось им почти неосознанно: «Уважают… Уважают…»
Иван Фомич достал из сейфа трехлитровую канистру из нержавеющей стали, опять же сваренную по его чертежу, коричневую и зеленую эмалированные кружки и граненый, очень толстого стекла, мутноватый стакан. Посуду эту знали в цехе давно, и доставал ее Пробкин не по любому случаю.
– Так-то, мальчики, – сказал Фомич отеческим голосом, – царапнуть надо по такому делу.
Бульдожьи щеки его с синими прожилками неровно забагровели, глаза стали мягкими, почти любящими. Он тепло поглядывал на гвардейцев ядерного ремонта, на свою бесстрашную троицу. Ведь если не считать его самого – это и все старики. Самые что ни на есть…
Он посмотрел на товарищей конфузливо и сказал:
– Сервиз неполный, братцы. На одну персону недостает. Как тут быть? А?
Это уже был ритуал. Повторялся он не единожды, и все знали, что будет дальше. Хитровато улыбались. Ждали.
Вдруг Вася Карасев сделал серьезное лицо, молча и деловито встал и, сказав: «Это мы счас мигом!» – скрылся за дверью и вскоре вернулся с металлическим фужером, тоже выточенным из нержавеющей стали. Серьезно глядя на Пробкина, пояснил;
– Теперь комплект. Только предупреждаю, товарищи, когда из его, блестящего, пьешь, немного пахнет железом. А так ничего.
– Ладно уж! – сказал Пробкин, взяв у Васи фужер и звучно поставив, будто припечатав его к столу. – Тоже мне брезгливый. А, мальчики?.. Мы все железом пропахли давным-давно. Запах этот нам родной вроде, почти что хлебный, да с ядерным привкусом еще. А ты, Карась, толкуешь. Без понятия ты.
– Без понятия, – согласился Вася Карасев, садясь за стол и расставляя посуду против каждого. Себе – коричневую кружку, Диме – зеленую, Феде – толстостенный, мутноватого стекла стакан, а Фомичу – полированный стальной фужер.
По внешнему виду Пробкина чувствовалось, что он одобрил сервировку. Сказал:
– Та-ак… – Достал из сейфа большой сверток в промасленной местами, коричневой пергаментной бумаге. – Что у нас тут старуха завернула? – Он раскрыл сверток. – Ага!.. Тут тебе и сало, тут тебе и кусок хлеба, тут тебе и огурец. Ба-альшущий! Точно старая калоша!
Огурец действительно был огромный, старый, пузатый, с тремя глубокими продольными вмятинами и грязноватой желтизной с одного боку. От огурца в воздухе сразу запахло кисло-чесночным запахом, ароматом укропа. Ремонтники потягивали носами, глотали слюну. Шмат сала был толстый, густо усыпанный крупной зернистой солью, с розоватыми прожилками на свежем срезе и в налипших хлебных крошках. Хлеб был ржаной, ноздреватый, с густым кисловатым запахом.
– Ну, старуха, ублажила… – ворчал Фомич. В горле у него уже влажно похлипывало, взбулькивало что-то от набежавшего аппетита. Он старательно разделал огурец на тонкие продольные дольки, отчего кисло-чесночный запах стал резче и прямо-таки вышибал слюну.
Ремонтники завороженно смотрели на действия старого мастера, дергали кадыками и были полны нетерпения.
Разделав огурец и сало и разложив все на кусок промасленного пергамента, Фомич отложил в сторону охотничий нож с ручкой, облицованной оргстеклом, на которой было выгравировано: «Не забудь меня! Я тебя не забду»…
Нож этот тоже все знали и эту надпись с пропущенной буквой, по поводу которой Фомич шутил: «Вот грамотей! Увековечил себя. Но зато сталь что надо! Не тупится. Тут суть важна, а не надпись. Сталь без ошибки…»
Однако полбуханки хлеба Пробкин не стал резать, а разломил руками на четыре равных доли и подал каждому.
– Ну вот… Так вкуснее, – вымолвил он. – Теперя можно и наливать.
Он открыл канистру. Пробка отлетела с чпоком. По носу шибануло пряным запахом чистейшего спирта-ректификата, который тут же забил собою все другие запахи.
Фомич наливал щедро. Струя спирта булькала звонко и чисто, конвульсивно дергаясь и иногда проскакивая мимо посуды на стол. Когда это случалось, Вася Карасев с торопливой жадностью смахивал спиртовую влагу со стола на корявую ладонь и очень быстро и старательно растирал себе шею сзади, приговаривая:
– Против шейного радикулиту лучшее средствие.
Фомин отставил канистру в сторону, не закрыв пробку.
Карасев вскрикнул:
– Не узнаю тебя, Фомич! Какое добро испаряешь! Это же бесхозяйственно! – И, потянувшись, старательно закупорил затвор канистры, а Пробкин в это время уже держал полированный фужер и готовился произнести тост.
На лицо его что-то уже набежало изнутри, светилось, вздрагивало, и все ждали, что испекшееся, готовенькое уже, с хрипотцой слово Фомича вот-вот сойдет с губ.
Ремонтники дружно подняли свои бокалы и застыли в ожидании. Но Фомич вдруг поставил полированный стальной фужер на стол и буднично приказал Карасеву:
– Проверь-ка, Васек, дверь заперта ли?
Карасев мигом выскочил из-за стола, туда-сюда прокрутил ключ в замочной скважине, подергал дверь.
– Все в аккурате, Фомич. Ни один нейтрон не проскочит.
Пробкин снова поднял полированный нержавеющий фужер.
– Да… – протяжно сказал он, чуть опустив глаза и устремив взгляд куда-то глубоко внутрь себя. Тонкая, вздрагивающая полуулыбка еле обозначилась в правом углу рта. Он вновь бережно поставил фужер на стол. – Да-а, ребятки… Подумать только – сколь прожито! Сколь за спиной-то осталось дел, путей-дорог… Вот убейте, а никогда бы не подумал, что вот тута, на энтом энергоблоке, на драном ядерном «козле», бабки подбивать будем. Да-а… – И вдруг досадливо воскликнул: – А! – резко махнул рукой и снова взял фужер.
В корявой, обструпленной ядерными ожогами руке Пробкина полированный, сияющий зеркальной стальной поверхностью бокал казался хрупкой, драгоценной игрушкой, которая вот-вот могла выскользнуть из его грубых пальцев и разбиться вдребезги.
– Пейте, да знайте меру… – вдруг грубовато пробасил Пробкин и кивнул в сторону тощего Димы. – Это особенно тебя касается. Впереди работа. Я ведь по полной налил для проформы. Эт не уйдет. Канистра-то – вот она… – Он похлопал по боковой стенке. Внутри глухо булькнула влага. – Успеется… А как защитный эффект противу нейтронов и энтих сук – Гаммы Ивановны, Бетты Петровны… Жалко только, что не мы их, а они нас… – Фомич утробно хохотнул. – Пару глоточков. Э-хэ-хэ!.. Ну, ладноть… – Фомич уже смешно закосил, свел глаза к фужеру. Подул, отогнав спиртовый дух от носа. – Ну, чтоб «козла» задрать!.. И чтоб не просыхало!
Ремонтники тоже дружно подули, отогнав от носов сильный спиртной дух, тоже закосили глазами к кружкам…
– Вдохнули! – буркнул Фомич и сделал два небольших глотка.
Вася Карасев и Федя тоже сделали по два глотка. Дима глотнул три раза.
– Хо! Ху-ху-ху! – шумно выдохнули все разом, нюхнули хлеба и захрумкали огурцом.
Пробкин сморщился, зажмурился. Лицо стало жалостным. Из глаз выдавились две слезы, очень прозрачные, и как два крохотных увеличительных стеклышка застыли на скулах. Сквозь них четко просматривалась сизоватая, огрубленная, сморщенная излучениями кожа.
Капельки вдруг дернулись, опали и растеклись по бесчисленным морщинкам, оставив чуть привлажненный и поблескивающий след на прежних своих местах.
– Ангидрид ее – в перца мать! – выругался Пробкин и отер тыльной стороной ладони глаза. Сунул в рот, всю сразу, дольку огурца, шматок сала, кусок хлебной мякоти и стал сосредоточенно жевать, будто вслушиваясь во что-то.
Его товарищи не отставали от него. Широкое лицо Васи Карасева стало еще шире, лавсановый чепец съехал с макушки на затылок, щеки вздулись, умещая пищу. Воспаленные, сильно красные и мокнущие веки его несколько сощурились, но из-за этих израненных век смотрели неожиданно бойкие и цепкие карие глазки, в этот миг тоже несколько задумчивые.
Федя сидел прямо, будто шпагу проглотил. Жует левой стороной челюсти. Желваки перекатываются. Справа щека плоская, желваки «молчат». Тоже задумчив.
Дима ест плохо. Грызет без аппетита конец огурца, посасывает шматок сала, закидывает в рот крошки хлеба, приклацывает зубами, ерзает на скамье. Иногда делает дугообразные нырки головой и выдавливает из себя:
– Нейтрон его в корень!
– Чем недоволен, Дима? – настороженно спросил Пробкин. – «Козла» материшь?
Дима чуть нахмурился, изобразил на лице деланный гнев, сжал челюсти, враз обеими кулаками ударил по столу.
– Я эт-таго «козла», Фомич… – истово сказал он и громко, надсадно засопел носом.
– Ну ладно, ладно! Пить больше не дам. И так нутро зажарило, будто кусок огня туды швырнули.
– Ага! – сказали враз Вася Карасев и Федя. – Теплота чуйствуется.
Жар из нутра вскоре перебрался в голову. Воздух в комнате потеплел, сгустился. Пространство обузилось.
– Ну ладно, ладно! – повторил Фомич, которому не нравилась возбужденность Димы. – Шустер больно… – Он открыл пробку, взял Димину кружку с недопитым содержимым и слил спирт в канистру.
Ту же операцию вслед за ним проделали Федя и Вася. Пробкин закрыл канистру и поднял свой полированный стальной фужер:
– Ну, мальчики, от энтого не окосеем. По глоточку вкруголя.
Все сделали по глотку, а Диме досталось два глотка. На этот раз он закусывал основательно, слегка, подвытаращив в задумчивости налитые кровью глаза.
– Я, Фомич, эт-таго «козла»… – сказал Дима, преданно глядя на Пробкина и продолжая уминать свою долю закуски.
Фомич обмяк, глаза завлажнели. Давно уже заметил он, что слабее стал. Пьянеет быстро от малого количества спиртного. А раньше-то, в былые молодые годы. Эх-х!.. То, что было, то уплыло. А теперя с фактом надо считаться.
Он опять вдруг ощутил, как перехватило в груди, не болью, нет. Дыхания не хватает. Бес его!.. Вдохнешь – а там будто не легкие, а так. Пустое место… А хороши ребятки! Хороши…
«Люблю я вас, мальчики!» – мысленно сказал Фомич, придирчиво оглядывая каждого и не находя изъянов. В сердце потянуло от волнения, и он вдруг дернулся, будто от икоты.
Да-а… Всем вышли парни. И трудолюбием, и хваткой, и добросовестностью, и бесстрашием, и… преданностью.
Слезы заискрились в глазах Фомича, скатились и враз исчезли, будто в промокательной бумаге, в бесчисленных морщинах щек. Он бросил дряблые, старые руки на стол, расслабленно откинулся назад, посмотрел куда-то поверх голов ремонтников, будто сквозь стену – вдаль – своими бледно-голубыми, увлажненными еще слезой глазами, дернул головой, словно стараясь отогнать беспокоившее его видение.
Ремонтники робко завозились на скамье, кончили жевать и уважительно притихли. Все знали, что Фомич снова, в который уже раз, расскажет историю про сазана с Черного озера, историю из того далекого времени их сибирской героической работы.
– Вот сколь уж живу после того случая, мальчики, а из памяти нейдет… Будто не он, сазан тот лысый, на крюк угодил, а я, Иван Фомич Пробкин, собственной персоной… Да-а…
Он опустил голову, спрятал глаза, достал носовой платок и трубно высморкался. Щеки у носа и сам нос стали красновато-ржавыми после этого. Заодно незаметно Пробкин и слезу попутную отер платком. И лицо показалось после этого заплаканным, только что тщательно вытертым от слез.
– Чухна… Был там у нас внешний дозик Чухнов. Я его просто Чухна звал… Бывалоча, скажешь, ну, Чухна, взял бы на охоту ль, на рыбалку. А то все, мол, сам промышляешь… Он и впрямь был какой-то чухнистый. Все молчком, молчком, обкумекивает чего-то… Счас-то мне ясно, о чем он кумекал. Да-а… Так вот и живут люди… Одни всегда умнее и знают больше, а другие – дураки, как мы с вами. Вот таки каки.
В дверь требовательно постучали. Сильно дернули за ручку. Послышался треск. Ремонтники от неожиданности как-то распрямились даже.
Но Фомич вдруг гаркнул, хотя и налился от смущения малиновой кровью:
– Ступай, ступай! Оперативка! Скоро будем.
За дверью постояли, недовольно пробурчали что-то, и вскоре послышались удаляющиеся, шлепко пришаркивающие по пластикату шаги.
И все же Пробкин ощущал некоторую неловкость. Темп и настроение рассказа были сбиты. Он потаращил туда-сюда налитыми кровью глазами, попыхтел, будто изгоняя из себя смущение, наконец овладел собой и продолжил, правда, не тем поначалу голосом, слегка подостывшим, будто сникшим, но постепенно набрал знакомую всем интонацию и хриплость, в горле у него побулькивало, то и дело проскакивал влажный стреляющий кашель, похожий по звуку на удары кнута…
– Ну вот… Однажды чухляндия встретил меня, хитро так поглядывает исподлобья, а глаза холодные, коричневые, чухнинские… Хошь, говорит, Вань, поглядеть, какие поросята в нашем ХЖО (хранилище жидких радиоактивных отходов) водятся?.. Это, то ись, в хранилище жидких отходов, в которое превратили огромное Черное озеро… Чистейшее, я вам скажу, мальчики, озеро было когда-то. Да-а… Озерную воду прокачивали через плутониевую активную зону и возвертали назад. Небось помните… Эту рацуху внедрили у себя другие родственные объекты. Озера-то они впервые задействовали на охлаждение реакторов. Им и честь, правда… – Фомич сделал дурашливое выражение на лице и прыснул. Мол, сами себя накололи и радовались. – Внешние дозики временами округу обследовали. Брали пробы там, анализы… Не! Без понта, заезжали они далеконько, бывало же – попадалось и чистенькое. Вроде как дармовщинка… Штраф не грозил. Рыбохраны не было. А на Черном-то озере активность воды все росла и росла.
Участили чухонцы отбор проб, вылов живности. Да-а… Травушку-муравушку там, листочки-веточки… Чтобы знать, скоко живое радиоактивности в себя накопило.
Приехали, значит. Озеро – красотища! Тишина, лес по берегам. Санатории бы там строить… Но сосна уж тогда кой-где осыпалась, кора ржаво всшелушилась. Не те соки в землице. Деревья не дураки. Не то что мы с вами…
Тошновато стало чтой-то мне… Тишь кругом. Мертвость… А тут Чухнов сазана подцепил, подвел к берегу, приослабил леску. Я и обомлел… То была не рыба – свинья, ей-богу! Агромадный, он плыл медленно, кругами, переваливаясь с боку на бок. Будто неустойчивость у него. Пояснил Чухна. Лучевая, говорит, болезнь у него. От нее и пухнет… Да-а…
Выволокли мы его на бережок, а у него, бедняги, и чешуи нет. Облысел… У него ж чешуя – что у нас волосья… Лысый, стало быть, сазан… А глаза карие, дурные, выпученные. И по морде рыбины видно – болеет она, страдает… Чухнов поднес к сазану радиометр и отскочил. И мы отскочили… От него как от нейтронной бомбы светит… А бока его гладкие вздымаются, как бы дышит он. Зеркальные лысые бока переливчато посверкивают на солнышке, и ротик, ротик так жалобно искривляется, нервно так, будто пощады просит, будто жалуется на судьбу свою нескладную.
Стоим мы ошалелые. И жалко же, жалко рыбину. Прямо так жалко, хоть вой… А сколь ее в том озере? Как в атомном лазарете… Агромадное скопище больных лучевой болезнью… А сколь подохло?
Стоим, а тут откуда ни возьмись ворон подмахнул. Чернющий, зараза, как южная ночь. Присел в двух метрах от сазана и пошкандыбал. И тож. Пошатывает, гляжу, вещуна… Подковылял, вспрыгнул на зеркальный бок и стал дырявить клювом живую еще рыбу.
Ах ты, думаю, собака! И дуплетом в него. Из обоих стволов сразу. Только пух да перья черным дымом. И сазана размозжил… – Фомич жестко закашлялся, до слез, потом долго отирал платком глаза и дряблые щеки. Лицо его снова стало каким-то жалобным, будто только что после слез. – Видение-то осталось. Вот так… Пух да перья… Черный дым и размозженные ошметки сазана… И нервный ротик рыбины, молящий о судьбе своей… А то думка такая – эт он просил, чтобы пристрелил я его, избавил от муки. А?..
– И разжалобил ты нас, Фомич… – вздохнул Вася Карасев и вдруг распрямился. – Так на работу не подымешь. Эх, сазаны мы, сазаны!.. – засмеялся Вася, и его воспаленные веки еще более завлажнели.
Лицо Фомича вдруг подобралось, посерьезнело. Ему показалось, что его гвардейцы будто расслюнявились, обмякли. Не ко времени это он про сазана вспомнил. Тут ядерная активная зона расплавилась, ждет их геройского труда, а он, старый дурак, слюни распустил.
На столе звякнул телефон. Фомич приподнял и зло бросил трубку на аппарат.
– Разобьешь… – сказал Федя вяло и как-то безразлично надул левую щеку, отчего лицо стало еще более асимметричным, напоминая ущербную луну.
Слушая Фомича, он со злостью думал, что вот Пробкин сам и попался, сам себя и загарпунил. А то… Агитирует за советскую власть.
Захмелевший Дима то тише, то громче повторял:
– Нейтрон его… – и с силой то сжимал, то разжимал кулаки.
Несоответствие своего рассказа всему характеру обстановки все более наполняло Ивана Фомича раздражением. Он неожиданно задергался, заерзал, стал сгребать, сдвигать на столе остатки пищи, посуду. Раздраженно крикнул вдруг на Васю:
– Ну что, Карась, перекур устроил?! Быстро убери!
Вася Карасев без единого слова, чуть только покраснев, мигом все прибрал, сунул посуду и канистру со спиртом в сейф, щелкнул ключом и вручил его Фомичу:
– Ты уж береги ключик-то… Почитай, золотой он, ключик-то…
«Издеваются, черти…» – мелькнуло у Фомича.
И впрямь ведь что-то изменилось. Моральный перевес был теперь на стороне его ядерных гвардейцев.
– Теперя слушай мою команду! – сказал Фомич после недолгого молчания, напустив на себя начальственный вид. – Да открой же ты дверь! – рявкнул он вдруг на Васю Карасева. – Мы, чай, не секретничаем здеся, – и подмигнул всем, и растянул рот в улыбке, – а то….
Вася послушно встал, чвакнул пару раз ключом в замочной скважине. Проверив, открыл и снова захлопнул дверь.
– Ну, бляха-муха! Жалко же этого карася! – вдруг ляпнул Дима.
– Эт меня, что ли? – спросил Вася Карасев.
– Да не-е, сазана… – сказал Дима серьезно. – Рыбину эту больную…
– Я тебе дам – сазана – дружелюбным тоном пригрозил Фомич, которому показалось, что неловкость, вызванная его рассказом, вроде бы стала рассеиваться. – Я тебе дам – сазана! Хиросиму забыл?.. Советская атомная бомба – она ведь, понимаешь… Ну, как это?… Неизбежное зло, то ись… Великая наша боль в ней… Что там рыбина… Над всей Россией угроза висела… – И, помолчав, добавил: – И все-таки груз тяжкий на душе лежит… Не могу вот и все, как вспомню… – И вдруг, будто отмахиваясь от самого себя и упрямо нагнув голову, перешел на деловой тон.