Во имя Бога, милостивого, милосердного!

После бесплодной попытки образумить Зухуршо этот раб, вернувшись в свою обитель, поднялся на скалу, возвышающуюся над мазором, и сел, чтобы, собравшись с мыслями, принять решение. После долгих и тягостных раздумий о событиях в Талхаке вспомнил он эпизод из книги «Избранные цветы из букета наставлений Салахаддина ал-Хисори в саду мудрости», который до того перечитывал много раз, не в силах разгадать смысл.

Неизвестный автор «Избранных цветов» сообщает, что некий человек спросил у ал-Хисори: «Как следует поступить тому, кто оказался заперт на верхнем этаже высокой башни, охваченной пожаром? Должен ли он остаться в заточении и погибнуть в пламени, или же, спасаясь от огня, броситься вниз, чтобы неминуемо разбиться о камни у подножия?»

В тот давний период жизни, когда ничтожный раб впервые прочитал эти строки, он был зачарован глубинной психологией, которую начал изучать по бледным самиздатовским ксерокопиям и перепечаткам, а посему трактовал сей вопрос как аллегорию. До примитивных фрейдистских аналогий (башня – фаллический символ, а страх перед падением – боязнь кастрации) сей раб, разумеется, не снисходил. Полагал, что горящая башня может олицетворять Эрос, огонь желания, а её подножие – Танатос, бездну смерти. Он также отождествлял огонь в башне с пламенем сверх-Я, опаляющим личность чувством вины и стыда, а колебания в выборе – со страхом перед чёрными глубинами подсознания…

Ныне он отринул подобные бесплодные умствования, ибо понял, что скрытое в последующей беседе о башне послание обращено к нему самому.

«Искренен ли ты? От всего ли сердца задан твой вопрос?» – спросил ал-Хисори вопрошавшего.

И тот человек ответил: «Да».

Тогда шейх сказал: «Ступай и найди высокую башню, запрись в верхней комнате, разожги пожар и получишь ответ».

Неизвестный автор умалчивает, был ли исполнен наказ. Но если применить притчу к пишущему эти строки, то сей раб, сжигаемый сомнениями, не по своей воле оказался заточён в горную келью, которую можно уподобить комнате в башне. Однако именно в горах он наконец постиг истинный смысл древнего диалога и осознал, что ответ заключён в самом вопросе. И он весьма прост – из безвыходных ситуаций выхода нет!

Такова горькая истина. Ничтожный пишущий не может смириться с насилием Зухуршо над народом Санговара, ответственность за который лежит на сём рабе, ибо мир устроен таким образом, что никто иной, как шейх, обязан поддерживать гармонию и равновесие, связывая воедино человека и природу, живых людей и покойных предков, бедных и богатых, слабых и сильных…

Но что может сделать сей раб?!

Поднять жителей ущелья на восстание против Зухуршо подобно тому, как в минувшем веке минтюбинский Дукчи-эшон призвал андижанцев к мятежу против русской власти, означало бы залить Санговар кровью. Могут ли безоружные крестьяне противостоять вооружённым аскерам Зухуршо! Но нет нужды углубляться в старину. Всего лишь год назад эшоны из Вахьё подняли простолюдинов против коммунистов, что привело в итоге к ужасной гражданской войне.

Призвать Зухуршо к повиновению? Но в наши дни слово эшона способно разжечь пожар, но не в силах его погасить. Прошло то время, когда эшоны вершили судьбы сего мира, поднимали восстания, усмиряли мятежи и не делали различия между могучими князьями и жалкими нищими, сидевшими у их ног рядом как равные. Великие правители, духовные ученики эшонов, безропотно исполняли повеления шейхов, выполняя завет «Ученик в руках шейха словно труп в руках обмывальщика».

Так некогда эшон Ходжа (да будет свята его могила), дед этого ничтожного раба, привёл к власти Саида-бедняка, самого неимущего из жителей Талхака, и сделал его «ревкомом», председателем Революционного комитета Дарваза. Причины такого возвышения ныне неведомы. Однако, получив власть, неблагодарный Саид-ревком позабыл об обете повиновения и множество раз поступал вопреки приказам устоза, наставника. Нахожу, впрочем, объяснение его невольному своеволию в том, что им начала распоряжаться иная, мирская, но могучая сила, противоречить которой он был не в силах. Тем не менее, шейх Ходжа (да будет свята его могила) жестоко покарал его за предательство. Проклятье эшона настигло Саида-ревкома на вершине могущества и славы. Судьба отвернула от него поток удачи, он был арестован, брошен в тюрьму и расстрелян в тридцать шестом году. Таково было последнее проявление мистической силы и могущества эшона Ходжи, который вскоре покинул этот мир и передал джадизу, молитвенный коврик, старшему своему сыну Каххору (да святится его могила).

Каххор-эшон, отец ничтожного раба, обладал ещё большей силой творить чудеса, и в подтверждение к нему являлись два тигра, склонялись перед шейхом и кричали: «Йо, хакк», ибо были его мюридами. Впрочем, это известно пишущему исключительно по рассказам, он не имел случая наблюдать появление тигров своими глазами, поскольку в раннем детстве по решению родителя был отлучён от отчего дома и направлен в столицу, на воспитание к дяде – младшему брату эшона Махсуму Ходжаевичу Эшонходжаеву, который преподавал в университете основы марксизма-ленинизма, ибо такова традиция: младший сын обязан получить светское образование и утвердиться на мирском поприще, а старший сын, когда настанет время, – принять молитвенный коврик и продолжить линию передачи благодати. В Душанбе сей раб был записан в русскую школу, а по её окончании послан по разнарядке в Ленинград на философский факультет и, прошедши курс наук, определён в отдел философии Академии наук Таджикской ССР, где начал работу над кандидатской диссертацией «Шейх Бахауддин Накшбанди и творческое наследие его мысли в Южном Таджикистане в XV–XVI веках». Дядина супруга сосватала для ничтожного девушку из благородного и уважаемого семейства Нишонходжевых, Малику. Он успешно защитил диссертацию и начал работу над докторской, его имя приобретало известность в востоковедческих кругах, он прекрасно обставил полученную от Академии квартиру, приобрёл автомобиль «жигули», и они с молодой супругой продолжали жить приятнейшей жизнью, пока судьба не обманула их, поступив с ними как враг. Умер старший брат, которому отец, Каххор-эшон как первенцу намеревался со временем передать свой молитвенный коврик. Это была горькая весть. Сей раб мало знал брата – круговорот судьбы и воля отца разлучили их в раннем детстве, да и в зрелом возрасте они встречались не слишком часто – лишь когда пишущий эти строки посещал родительский дом. И всё же он глубоко скорбел о юноше, который обещал со временем стать шейхом, более могучим, чем отец. Безвременная смерть брата грозила к тому же разрывом линии наследственной передачи учения и благодати, и, как полагал сей раб, Каххор-эшону, отцу покойного, когда настанет его срок, придётся отдать молитвенный коврик одному из ближайших мюридов и учеников – тому, кто готов и достоин принять благодать и духовную власть.

Однако колесо судьбы, неумолимое в своём вращении, вскоре послало Каххора-эшона вдогонку за сыном. Сей ничтожный раб получил известие о том, что отец тяжело болен. Он немедленно вылетел на самолёте из Душанбе в Калай-Хумб, добрался на машине до Талхака и застал родителя при смерти. А вместе с тяжестью предстоящей утраты на него внезапно обрушился совсем уж неподъёмный груз – отец, святой Каххор-эшон (да будет свята его могила) вручил ему свой молитвенный коврик.

Для сего ничтожного…

Для меня это стало страшным ударом. Я не желал становиться шейхом! Ломалась вся моя жизнь… Рушилось всё, чего я добился, чего мечтал достичь в будущем… Малика не поедет со мной. Не бросит работу. Диссертацию. Подруг. Городской комфорт. Эта княжна, горожанка, гордая красавица, модница, учёная дама, кандидат химических наук, что она будет делать в убогом домишке рядом с гробницей?! Что я буду делать?! Как жить?.. Чем жить?.. Зачем?..

Отец взвалил на мои плечи тяжкую ответственность. Передал власть, которая мне не нужна, и коли я не имею права распорядиться собственной жизнью – смогу ли властвовать над душами мюридов?

Однако сын в руках отца подобен трупу в руках обмывальщика. Прошло время, и я смирился со своей жалкой участью. Иногда утешаюсь мыслью, что лучше, пожалуй, быть суфийским шейхом, нежели изучать суфийское учение по мёртвым книгам. Но это слабое утешение. Женщина, с которой я связан семейными узами, не может заменить мне Малику. Порой я чувствую себя узником, запертым в огромной темнице. Один, совсем один…

Отсюда, с вершины, казалось, что стены моей тюрьмы накренились, как опрокинутая чаша. Верхний край ущелья – крутой откос хребта Хазрати-Хасан – выгибался высоко в небо. Нижний – рассекала извилистая трещина, в которой бурлила река. И далеко внизу, по белой нитке тропы, проложенной вдоль реки, медленно ползла точка – одинокий путник на дне огромной каменной расщелины. Кто-то направляется ко мне за помощью, советом или наставлением. Они убеждены, что я способен помочь… И идут ко мне бесконечной вереницей со своими бедами, страхами, тревогами, заботами…

Тем временем точка увеличилась настолько, что я различил в ней крохотную фигурку женщины – яркое пятнышко живой жизни среди каменной мёртвой пустыни.

Женщина в красном платье поднялась к мазору. Отсюда, со скалы, я видел, как из дома вышла мать моих детей и заговорила с просительницей. Увидел я также, к великому своему неудовольствию, что она указывает на скалу моего уединения. Женщина в красном платье вместо того, чтобы уйти восвояси, направилась к тропе, ведущей наверх, что окончательно привело меня в крайнее раздражение… Какое у крестьянки может быть дело, столь важное и срочное, что ради него она осмеливается нарушить уединение эшона?!

Я невольно отвлёкся от своих раздумий и лишь следил за тем, как она медленно поднимается вверх по склону. Женщина скрылась из виду за последним поворотом тропы и на некоторое время исчезла. Я понял, что она остановилась под прикрытием скалы, чтобы отдышаться и достойно со мной заговорить. Наконец она поднялась на вершину. Я узнал в ней русскую женщину, дочь которой просватал Зухуршо.

– Здравствуйте, – сказала она по-русски и, спохватившись, добавила: – Ас-салому алейкум.

В национальном платье и изорах, в неумело завязанном головном платке она походила на посредственную актрису, играющую роль таджички в каком-то спектакле.

Меня неприятно поразила вольность, с которой обратилась ко мне эта женщина. Она смотрела прямо и требовательно, хотя я никогда ничего ей не обещал. Будь она в европейской одежде, неучтивость ничуть бы меня не задела, ибо у русских нет врождённого такта, истинная вежливость для них недоступна. Однако меня оскорбил контраст между одеждой горянки и неизменной русской бесцеремонностью, хотя я привычно скрыл свои чувства.

– Как мне к вам обращаться? – спросила она.

– Это неважно, – ответил я. – Все имена в этом мире условны и непостоянны. Истинны лишь имена Божьи.

Но она, вероятно, даже не слышала моих слов.

– Я знаю, вы учёный. Работали в Академии наук. Вы должны меня понять. Я обращаюсь к вам как к образованному человеку… Мне не с кем поговорить, не с кем посоветоваться… Не у кого искать защиты… Я в отчаянии. Не знаю, что делать… Мы попали в ужасную ситуацию…

Возможно, я даже посочувствовал бы, если б она не тащила меня назад, в мир, навсегда мной утерянный. Я сказал холодно:

– Вы обращаетесь ко мне как к учёному? Вот я перед вами. Кандидат философских наук, без пяти минут доктор. Что вы просите сделать для вас? Объяснить действия Зухуршо в свете слома общественной формации в нашем независимом государстве? Или прочитать этому местному феодалу лекцию о несовместимости его волюнтаризма с принципами гуманистической этики? Или же обратиться в ООН или ЮНЕСКО с требованием призвать его к соблюдению прав человека?

Она проговорила растерянно:

– Но у вас такой огромный авторитет…

Я возразил:

– Вы преувеличиваете. Я разрабатывал слишком узкую тему. Меня знают очень немногие. Несколько специалистов в Москве и в Лениграде. Кое-кто в Праге, Торонто… Пара человек в Кембридже. Стефан Дюдваньон в Париже… Вот, пожалуй, и всё. Даже у нас, в Таджикистане, я известен не особенно широко…

– Ах, я не о том! – воскликнула она. – Эти люди в кишлаке… Они почитают вас как святого. Они послушаются, что бы вы ни приказали…

– Вы сама себе противоречите. Я либо учёный, либо шейх. Соединить одно с другим невозможно. В научном мировоззрении – а насколько я понимаю, именно его вы придерживаетесь, – отсутствует понятие «святость».

Она растерялась, но сразу же нашлась:

– Я прошу вас… как человек просит человека… Вы можете меня понять. У вас самого есть дети…

Дети! Меня возмутило, что она прибегла к старому, как мир, стандартному приёму манипуляции, но я сдержался:

– Человек не в силах изменить то, что предопределено. Сказано: «Не постигнет нас никогда ничто, кроме того, что начертал нам Аллах».

– Да, конечно, я знаю… Все это твердят… – сказала она с горечью. – И вы тоже… И всё же, умоляю, помогите! Мы в ловушке… Я уже ни на что не надеюсь… Только на какое-нибудь чудо…

Она запнулась, словно в голову ей пришла новая мысль.

– В кишлаке без конца рассказывают о чудесах, которые вы творите. Я никогда в них не верила. По-моему, образованный человек не станет заниматься такими нелепостями… Совершенно бесполезными, от которых никому ни холодно, ни жарко… Простите, я сама не знаю, что говорю…

Я молча слушал её, окаменев от негодования.

– Но теперь я готова поверить в любое чудо! Сделайте что-нибудь с этим страшным человеком, чтобы он оставил нас в покое. Напугайте его… Превратите в лягушку, и пусть его мерзкая змея проглотит. Я не знаю, просто не представляю, что ещё можно придумать… Но вы сами, наверное…

И тогда самообладание оставило меня.

– Женщина, кто дал тебе право требовать чуда?! – спросил я грозно. – Кто ты такая? Ты пришла со стороны, ты презираешь наши обычаи, ты не веришь в Единого Бога, не произносишь молитвы. Ты – чужая. Почему я должен творить для тебя чудеса?! Ты не отдала мне руку, и я не несу за тебя никакой ответственности…

Она попыталась что-то сказать, но я не позволил.

– Ты даже не удосужилась принести какое-нибудь подношение… Несколько лепёшек и горшочек масла… или что ещё ты могла бы принести… Не думай, что мне нужны эти жалкие дары. Они необходимы тебе самой. Ты могла бы с их помощью выказать почтение. Прежде, чем требовать, ты должна сама что-нибудь дать… Это не плата… Понимаешь? Это не та плата за услуги, к которой ты привыкла. Это выражение искренности… А ты… Ты жаждешь чуда, но не способна на искренность…

Она закричала отчаянно:

– Я способна! Я готова сделать для вас всё, что угодно, только помогите моим детям. Хотите – буду целовать перед вами землю. Буду работать на вас как раба. Всё, что скажете. Всё, что прикажете…

– Я приказываю тебе уйти. Уходи.

По глазам я видел, что она пытается и не может уразуметь смысл моих слов, как если бы перед ней внезапно возникла надпись на неизвестном языке, а посему повторил:

– Уходи.

Она наконец поняла. Недоумение во взгляде сменилось странным выражением, в коем презрение смешивалось с… жалостью, – понял я с удивлением и возмущением. Кто дал ей право оскорблять меня состраданием?!

Она проговорила:

– Значит, и вы тоже как все… Тоже боитесь этого самодура, – и ушла, не попрощавшись.

О, мне, как никому, хорошо знаком этот тип женщин. Они требуют! Они всегда чего-нибудь требуют. Забывают, что они – женщины. Они не знают… не хотят знать своего места. Их неправильно воспитали. Они забыли, чему их учили. Почему они так яростно бьются за свою самостоятельность? Почему без конца твердят: «Если бы ты знал, как я устала, как мне надоело поддакивать, соглашаться, прижимать руку к сердцу: Хуш, муаллим, хорошо, муаллим… Как вы скажете, муаллим… Мерзко, глупо, противно! Эти наши профессора, научные светила, ничуть не лучше какого-нибудь колхозного раиса из захолустья. Баи, феодалы!» «Не обращай внимания, – говорил я. – Ты же знаешь, это традиция. Просто надо проявлять вежливость к старшим…» «При чём тут вежливость?! Они женщину за человека не считают… Малика Хамракуловна, надо немножко спокойнее говорить… Надо немножко ещё поучиться… Ненавижу! А ты?.. Ты никогда не хочешь меня понять. Даже не пытаешься… Почему ты защищаешь этих баев? Ты сам такой же, как они! Родился в кишлаке, кишлачным и остался… Если б не ты, мы давно бы уехали… Предлагали мне в Чернологовку, под Москву… Нет, ты не захотел! Ты не поехал… Тебе папочка не разрешил, маленькому мальчику… Отчего же ты у него разрешения не спрашиваешь, когда на меня залезаешь? Отец, позвольте мне немного поиграть с этой женщиной. И не стыдно тебе? Взрослый мужчина, а как ребёнок, во всём отцу подчиняешься…»

Вот что я ненавижу в этих женщинах – непочтительность. Демонстративный отказ признавать авторитет, старшинство… Кто дал им право на непочтительность?! Кто дал право требовать? Тем более – требовать чудес! Я не сотворил бы для них самого малого, самого ничтожного чуда… даже если бы мог… О, нет, сотворил бы! Чтоб они проклинали себя за то, что осмелились требовать… Я бы… Как отец… Он никогда не прощал непочтительности. Даже самой малой…

Все помнят, как наказал он Райисполкома, который пытался отнять у него маленький клочок земли. Тот участок на солнечной стороне склона горы Сорбиён возле большой арчи, который Салимхон – мурид Ходжи-эшона, отца моего отца – преподнёс в дар устозу за исцеление сына.

И случилось так, что в хрущёвские времена приехал в Санговар человек с тетрадкой. Никто не помнит его имени. Просто Райисполком. Он был не наш, не местный. Присланный из Конибодома, где, рассказывают, воспитывался в детдоме. Вернее всего, слухи верны, потому что только человек без родительского воспитания может быть столь груб и нетактичен. Никто не внушил ему правил поведения.

Сказали Райисполкому:

«Земля эта не простому человеку принадлежит – эшону Каххору. Следует исключение сделать, надо это поле им оставить».

Но он ответил:

«Эй, люди, разве ваш эшон до ветру не ходит? Разве по нужде не присаживается? Чем он лучше простого человека? Чем от простого человека отличается?»

С этими грубыми словами сделал пометку в своей тетради и уехал.

Отец сказал:

«Не за то я его наказываю, что отнял у меня законную мою землю. Учение учит нас довольствоваться малым. Караю за грубое и оскорбительное слово. За непочтительность. Человек, лишённый почтительности, подобен свинье».

Райисполком вернулся в Калай-Хумб и должен был дать отчёт о проделанной работе на бюро, где собрались все руководители района. Вышел на трибуну и сказал:

«Уважаемые товарищи… гхрю-гхрю-ю…»

Это были последние слова, которые он произнёс на человеческом языке. Теперь, едва он раскрывал рот, из него вырвалось свиное хрюканье: гхрю-гхрю-ю… гхрю-гхрю-ю…

Несчастный ездил лечиться в Душанбе, и с ним бился знаменитый психиатр Камол Бобоевич Резоев, но не вылечил, однако написал статью «Об одном случае истероидной афазии», с которой впоследствии в течение дальнейшей своей научной карьеры выступал на всех симпозиумах по психиатрии, республиканских и всесоюзных, и даже стал академиком. А Райисполком хрюкал свиньёй до самой смерти…

Отец передал мне свой дар. Когда я вошёл в комнату, где он лежал, сразу понял, что он умирает. Он смотрел на меня безучастно, но я понял, что он видит меня и пытается что-то сказать. Я приник ухом к самому его рту. Отец едва слышно, хрипло и почти неразборчиво прошептал коснеющими губами:

«Возьми это…»

Я едва понял – скорее, угадал – смысл его слов. Отец пытался вымолвить что-то ещё, но не смог. Оцепенение уже сковало его язык.

Увы, отец передал мне дар, но не успел объяснить, как им пользоваться. Как если бы я получил в наследство сложнейшую машину без инструкции. Без единого рычажка или кнопки. Все мои знания вычитаны из книг. Единственное, чем располагаю, – способностью к сверхъестественным деяниям, которую получил по прямой линии передачи и которой не умею воспользоваться. Ко мне как нельзя лучше подходят слова шейха Али ад-Даккака: «Дерево, растущее само по себе, которое никто не сажал, приносит листья, но не плоды».

Но я страстно желаю приносить плоды. Каждый день сажусь в уединении и, как предписывает Бахауддин ан-Накшбанд, практикую вукуфи калби – остановку на сердце. Создаю мысленно картину сердца с запечатлённым в нём именем Бога и убеждаю себя, что в сердце нет другой цели, кроме Бога.

Однако сердце моё молчит. Я не знаю, где искать Бога, чтобы спросить, что мне делать и как поступить. Знаю, что Он – повсюду, но не вижу Его. Вижу горы, высящиеся над ущельем, узкую полосу неба, каменные вершины… но ничего более не нахожу в пустом мире.

Это какой-то неизлечимый дефект внутреннего зрения. Сухо и пусто внутри. Гулко, как в пещере. Я постоянно чувствую себя самозванцем. Обманщиком. Вынужден скрывать бессилие под маской надменного мудреца…

Но я не виноват! Я не хотел. Меня заставили. Бросили, словно щенка в воду. Принудили насильно, как мальчика. Как слугу. Как раба… Полагаю, именно потому я испытываю мстительное наслаждение, именуя себя по старинной персидской эпистолярной традиции «этим ничтожным рабом». Не знаю лишь, кому я мщу…