Отец молчит. Лежит в своей комнатке, не хочет ни с кем разговаривать. Я присаживаюсь рядом. Лоб у него горячий. Жар не спадает.

– Отец, поставьте градусник.

Не отвечает.

– Отец, поешьте, пожалуйста. Специально для вас атолу приготовили.

Дильбар сварила похлёбку из жареной муки со сливочным маслом – лёгкую и питательную, которой кормят детей, рожениц и ослабленных больных.

Отец молчит. Затем говорит тихо:

– Эх, Джоруб, Джоруб…

Изводит себя за то, что не смог защитить внуков и невестку, которым обещал защиту. Стыдится, что он – глава кауна, знаменитый охотник, фронтовик, герой войны – оказался слабым и беспомощным.

– Сынок, я ни разу в жизни не нарушил слова. Думал, уйду в могилу с почётом. Думал, люди будут вспоминать с уважением. А что теперь будут помнить моя русская сноха и её дети, мои внуки? Все разрушилось. И твой брат Умар кончил жизнь без почёта…

Он впервые заговорил о покойном брате. С того дня, когда мы узнали, что Умар убит и как он убит, отец не обмолвился о его смерти ни единым словом. Но именно тогда он начал слабеть. Я всегда считал, что отец – железный. Смерть Умара начала разъедать его как ржа.

Стараюсь найти утешительные доводы:

– Отец, люди вас с почётом вспоминать будут. Вы ни разу в жизни запретного не совершили. На обрезание, на свадьбы весь кишлак приглашали. Молитв не пропускали. Слова грубого, неразумного от вас никто не слышал. Люди скажут: «Достойный человек был».

Он шепчет:

– Эх, Джоруб, Джоруб…

Словно помощи просит. Понимаю, что его мучает. Одно дело – у людей почёт, другое – перед собой отчёт. Внуков не защитил – это терзает. Но разве человек должен винить себя за то, над чем не властен?

– Отец, вы не виноваты. Человек не в силах знать будущее. Вы правильно решили забрать внуков в Талхак, но Бог по-иному рассудил.

Убеждаю скорее себя, чем отца, но мои доводы слишком слабы, чтобы снять тяжесть с души. Не знаю, как защитить бедную девочку.

Вера не упрекнула меня ни единым словом. Вечером после того маджлиса у мечети она пришла ко мне в комнату.

– Джоруб, миленький, прошу тебя, уведи Зарину из этого страшного места.

Я опустил голову. Стыдно было смотреть ей в глаза.

– Не могу.

– Я знаю, ты можешь. Ты всё знаешь. Все дороги. Уведи её.

– Вера-джон, от нас вниз ведёт одна дорога. Она перекрыта. Возле каждого кишлака – шлагбаум. По дороге не пройти.

– Это какая-то ловушка, тюрьма… Придумай что-нибудь. Проведи по горным тропам. Спрячь её в какой-нибудь пещере, которую никто, кроме тебя, не знает.

Она не могла понять, почему я отказываюсь.

– Твой сын у него. Подумай, что Зухуршо может сделать с Андреем.

– Господи, что же делать? Не могу себе простить, что не пошла на это собрание… Я бы их отбила, и Зарину, и Андрея. Не представляю, почему вы все молчите. Я никак не могу понять, почему вы не протестуете. У вас отнимают землю, заставят выращивать эту гадость, наркотик, а вы покорно соглашаетесь… Нет, я решилась – поеду к нему и потребую, чтобы он отпустил Андрея и оставил эту идиотскую мысль насчёт Зарины.

Меня ужаснуло её безрассудное решение. Покойный Гиёз тоже ездил к Зухуршо за справедливостью, я не мог допустить, чтобы Веру постигла его участь, или, должно быть, ещё более страшная. Если она надеется на уважение к женщине, то напрасно. Женская дерзость карается неизмеримо жёстче мужской.

– Вера-джон, подумай…

– Только об этом и думаю. Не пытайся отговаривать.

– Я тебя не пущу.

Она глянула на меня с презрением, встала и вышла.

На следующее утро ко мне подошла Зарина:

– Дядюшка, вы не знаете, где мама?

– Наверное, не дождалась тебя, ушла на поле.

– Я уже там искала.

Мухиддин, сынишка Бахшанды, вертевшийся рядом, подскочил к нам:

– Тётя Вера уехала! Асакол в Ворух поехал, тётя Вера в машину к нему села.

Надо ли говорить, что я почувствовал? Зарина места себе не находила. Через день Вера вернулась. Измученная, почерневшая, с ожесточённым лицом.

– Вера, видела Андрея? Как он? Не обижают его? Зухуршо что тебе сказал? Отпустит он мальчика?

Ни слова не вымолвила. Ещё сильнее замкнулась. Не рассказала даже дочери.

Я пошёл к Шеру, водителю, – он-то должен что-то знать, раз их возил. Оказалось, не возил, Горох отстранил Шера – дерзок и непочтителен – и взял вместо него Дахмарду, парня могучего, но туповатового.

Удивительно, как имена иногда соответствуют людям. Мог ли отец, нарекая мальчика прозванием, которое буквально означает «десять мужиков», сказать наперёд, что младенец вырастет в палвона, богатыря? Или же это само имя повлияло на организм и сформировало под себя соответствующее телосложение? Об уме, однако, не позаботилось.

Дахмарда топтался возле раскрытого капота старого совхозного «газона» с видом, красноречиво говорящим, что парень не может взять в толк, как подступиться к сложным внутренностям автомобиля. Заслышав мои шаги, обрадованно обернулся.

– Ако Джоруб! Муаллим, вы его, – он указал на двигатель, – лечить умеете?

Я немного разбираюсь в устройстве моторов, но мысли были заняты другим.

– Скажи, Дахмарда, как мою невестку встретили в Ворухе?

– Хорошо встретили. Плов сделали, женщинам тоже, наверное, достался…

– Я не о том. Зухуршо ей что сказал? Пропустили её к нему?

– Э, откуда я знаю. Уходила куда-то… Мне ничего не сказала…

Расспрашивать было делом бесполезным. Как сердце ни протестовало, приходилось всё-таки обратиться к Гороху.

Шокир сидел в совхозной конторе, в кабинете раиса. Против ожидания, принял меня с любезностью, которая, правда, подчёркивала его превосходство пуще любой надменности. Умён он, Горох.

– Джоруб, дорогой, говори, зачем пришёл. Все, что смогу, для тебя сделаю.

Я без предисловий задал волновавший меня вопрос.

– Разве она тебе не рассказала? – преувеличенно удивился Шокир.

– Хочу у тебя узнать.

– Раз не сказала… Джоруб, я теперь официальный человек. О делах Зухуршо информацию налево-направо разбалтывать права не имею.

Меня охватил гнев.

– Не делай из пустяка государственной тайны! Говорила она с ним? Может, просто не знаешь?

– Знаю, – гордо сказал Шокир. – Все знаю.

Я попробовал сыграть на его тщеславии:

– Э, друг, говорят: «Коли хвалится богатый – это достойно, коли нищий – позорно». Ты, наверное, хвалишься…

Не подействовало. Подлое желание оставить меня в неведении оказалось сильнее тщеславия. Горох довольно ухмыльнулся:

– Говорят ещё по-другому: «Кто много знает, мало говорит».

Расспрашивай его хоть сутки, ничего не расскажет, будет наслаждаться хождением вокруг да около. Я встал.

– Подожди, Джоруб, – встрепенулся Горох, – я тебе как другу хороший совет дам…

Трудно поверить, что в детстве он и вправду был мне другом, я им восхищался, старался подражать. На два года Шокир меня младше, а я слушался его, словно старшего. Но время то давно прошло. А он продолжал значительным тоном:

– Знаю, ты маленькое поле наверху расчистил. Не спеши, не засевай. Скоро объявят, что не только совхозные, но все личные участки под мак отобраны будут. Если кто что посеял, тому перепахивать посевы придётся. С той стороны реки специалист, агроном прибыл. Условия наши посмотрел, «Большой урожай можете не собрать», – сказал. Решили земли расширять. Ты никому не сообщай, я одному тебе…

Подействовала всё-таки насмешка. Видать, подмывало Гороха, не отвечая на вопрос, доказать свою осведомлённость – вот, дескать, какие важные секреты доверяет Зухуршо талхакскому старосте.

Если ждал благодарности, то напрасно. Сказал я:

– Эх, Шокир, наверное, если бы фашисты до Талхака дошли, ты бы им тоже служил, – но дверью не хлопнул, не стал доставлять Гороху ещё и этого удовольствия.

Как всё-таки замечательно подметил наш Хирс-зод, соловей Талхака:

Князь лют, как волк, но злобней всех волков — Овца, пролезшая в князья из бедняков.

За один этот байт и убил его Саид-ревком, которого поэт высмеял, не назвав имени. Но все в округе знали, про кого написано, и, как рассказывают старики, весь Дарваз в те дни повторял насмешливый стишок. Жаль, что теперь он почти забыт, потому что к Гороху он относится в той же мере, что к его двоюродному деду.