В доме Зухуршо на заднем дворе дрова рублю, хворост ломаю. Такие задания взводный командир всегда деревенским даёт. Наши ребята, санговарские, обижаются: «Мы разве других хуже? Дровосеки разве?» Я сам вызвался. Взводный засмеялся: «К кухне поближе, от службы подальше?» Я лицо глупое состроил, сказал: «Солдатская пища надоела. Может, домашним покормят». Ребята тоже засмеялись: «Э, Тыква, чем до Зухурова котла, до звёзд ближе дотянуться. Брюхо набить не мечтай».

Я и не мечтал. Зарину увидеть надеялся.

Работа привычная, лёгкая. Дрова рублю, по сторонам то и дело оглядываюсь, Зарину высматриваю. Шаги слышу, оборачиваюсь – Зарина из дома выходит, в руке медный старинный кувшин несёт, ко мне направляется. Походкой её любуюсь. Легко, как лань, идёт. Красное платье, как пламя вьётся. Тёмным платком голова покрыта – лицо, как луна в ночи, сияет.

Подходит.

– Здравствуй, Карим, – говорит.

Прежде думал: повезёт, если издали погляжу. Гораздо лучше вышло. Рядом стоять, разговор вести посчастливилось! Зарина говорит:

– Карим, ты ведь на мне жениться хотел…

– Да, – говорю, – очень хотел. Сейчас тоже хочу, но тебя за Зухуршо замуж отдали. Значит, не судьба. Бог не захотел.

– А если бы по-другому случилось? Если бы… если бы мы мужем и женой стали… Некоторые националы женщину за человека на считают. У вас, наверное, тоже такое отношение?

Сладостно мне с Зариной тайную беседу о нас с ней вести. Чужая жена, но все равно радость сердце наполняет, через край переливается.

– Нет, – говорю, – у нас не так. У нас мужчины женщин уважают.

– Ты бы уважал?

– Очень бы уважал.

Зарина со мной говорит, но будто о чем-то другом, своём думает.

– Жалел бы? – спрашивает.

– Да, – говорю. – Очень бы тебя жалел.

– И просьбы мои бы выполнял?

– Все просьбы выполнял бы, – говорю. – На руках бы тебя носил.

– Помогал бы?

– Обязательно, – говорю. – Во всем бы помогал. Всё, что тебе нужно, делал.

– А сейчас поможешь?

– Помогу, – говорю. – Обязательно помогу.

Зарина говорит:

– Помоги, Карим. Достань то, что я прошу.

Афтобу, кувшин с длинным горлом, протягивает:

– Налей сюда бензина. Войди потихоньку в гараж, там, видимо, есть канистры какие-нибудь. Или из бака слей.

– Зачем? – удивляюсь.

– Надо, – говорит.

Прямо не сказала, но я вдруг понял, зачем. Меня будто средь сладкого сна разбудили, на край чёрной пропасти толкнули. Почему раньше не заметил, что лицо Зарины тусклой бледностью покрыто? Почему не различил, что голубые глаза цвет поменяли? Серыми холодными льдинками на меня смотрят спокойно, внимательно, а будто не видят… Слова, какие знал, рассыпались, собрать не могу.

– Нельзя этого делать, – говорю.

– Афтобу замарать боишься? – Зарина спрашивает. – Это всего лишь кувшин. Какая разница, что в него наливать…

– Бог запрещает, – говорю. – Те, кто запрет нарушили, в рай не войдут.

Зарина говорит, тихо, спокойно:

– Ну и пусть. Мне всё равно! Я Зухуру не дамся.

Афтобу мне в руки даёт.

– Возьми кувшин, Карим, – говорит.

Я афтобу беру.

– Бог запрещает, – повторяю. Потом говорю: – Я тебя отсюда уведу.

Решимость в сердце вспыхивает, слова сами на ум приходят:

– Темнее станет, уйдём. На воротах Барфак стоит, из нашего селения. Ему что-нибудь скажу, придумаю, он выпустит. Одна тропа есть, о ней только мы, санговарские, знаем. Чужие ребята, которые с Зухуршо пришли, они не знают, им не рассказываем. По этой тропе пойдём. Я не ходил, но, говорят, до самого Калай-Хумба дойти можно. Трудная дорога, женщины по ней не ходят, но ты пройдёшь. Ты сильная. В Калай-Хумб придём, что-нибудь придумаем. В Калай-Хумбе русские солдаты стоят…

Зарина головой качает, говорит, как матери малым детям говорят:

– Головы не теряй, Карим, – говорит. – О родителях подумай. Уйдём, а с ними что сделают?

Будто крылья мне ломает. С высоты на землю падаю.

– Да, – говорю, – родители…

Зарина говорит:

– Керосин в доме есть, но горит он медленно. Если бензин… то будет быстро. Понимаешь?

Понимаю. Слова опять рассыпаются, собрать не могу. Сердце в груди кровавыми слезами плачет.

Зарина говорит:

– Карим, ты пообещал. Помнишь?

– Ради тебя умру, – говорю. – Но смерть тебе своими руками не принесу.

Она тихо говорит, без упрёка:

– Ты тоже, Карим… тоже обманул…

Будто тонкий волос, что нас на одно мгновение соединил, разрывает. Афтобу забирает, уходит. В дверях дома, будто в пещере, будто в могильной яме, скрывается. Вслед смотрю. «Дедушка Абдукарим, – умоляю, – помогите. Как Зарину от смерти, от страшного греха уберечь, совет дайте. Что делать, скажите».

Рядом ствол сухого дерева лежит. Топор хватаю, дерево, как злого врага, на мелкие щепки изрубаю.

Женщина из дома выходит.

– Эй, девона, что делаешь? – кричит. – Усердие своё показываешь? Такому дурню прикажи тюбетейку снять, голову снимет.

В себя прихожу, топор роняю, думаю: «Правильно ругает – дурень! Мне не горевать надо – радоваться, дедам-покойникам и Богу спасибо сказать, что сегодня в дом Зухуршо привели. Разве сказала бы Зарина кому другому, что задумала? Кто другой смог бы остановить?»

Щепки, хворост быстро собираю, у очага на летней кухне сваливаю, на крышу большого дома взбираюсь. Наверху Ахмад караул несёт.

– А, Тыква! Чего? – спрашивает.

– Устал, – говорю. – Отдохну, с тобой посижу.

– Хоп, ладно, – соглашается. – Расскажи что-нибудь.

– Что расскажу? – говорю. – Я нигде не был.

Та женщина опять во двор выходит. Оглядывается, наверное, меня ищет.

– У Зухуршо в доме все бабы наглые, – Ахмад говорит. – Нас за слуг держат. А хлеба, даже кусок лепёшки, ни одна не вынесет.

Автомат берет, насмешки ради в неё целится.

– Та-та-та-та, – говорит.

– Увидит, – говорю.

– А-а-а, – говорит, – пусть смотрит. Я ещё кер достану, покажу. Билять, проститутка, чтоб у неё в дырке черви завелись.

Женщина к очагу подходит, дрова осматривает, пару веток поднимает, в кучу бросает. Уходит.

– Зухурова жена тебе что говорила? – Ахмад спрашивает.

– Ничего не говорила.

– С огнём не играй. Зухуршо за яйца повесит.

– Ничего не говорила, – повторяю. – Про своего брата спрашивала.

– А ты?

– Сказал, не знаю.

У Ахмада язык – что помело. Если что заподозрит, по всему свету разнесёт. Что было, чего не было – придумает.

Сидим. Солнце за гору уходит. Тень хребта Хазрати-Хасан двор накрывает. Скоро темно станет. Думаю: «Дай Бог, чтобы Зарина передумала. Всю ночь до утра сторожить буду, если что-нибудь сделать соберётся, помешаю, кувшин отберу».

Слышу, внизу дверь стукнула. Зарина?! Нет, другая женщина по двору идёт. В кухню под навесом входит, в очаге огонь разводит. Воду в два кумгана наливает, кумганы на очаг ставит. Постояла рядом, назад к дому идёт. Должно быть, ждать надоело, пока вода для чая вскипит.

Ахмад тоже на женщину смотрит.

– Я баб не уважаю, – говорит. – У женщин столько хитростей, сколько проса в мешке. Ты ещё молодой, не знаешь, я тебе расскажу, – насвай достаёт, под язык кидает. – Короче, сказка есть. Было, не было, один царь жил, у него царица была. Очень её любил. Дни и ночи с ней на постели лежал, сосок её груди во рту держал. Если царица за нуждой вставала, морковку брала, в рот ему клала, тогда уходила…

Что в сказке случилось, не слушаю. Думаю, если б Зарина моей царицей была… Но нас разлучили, Зарина не супружескую постель, огонь выбрала… Отчаяние меня на части рвёт. Сидеть невмоготу. На ноги вскакиваю. Ждать, страшиться – терпения нет.

– Уходишь? – Ахмад спрашивает. – Э, дослушай!

Пересиливаю себя, сажусь.

– Ноги затекли, – объясняю.

Ахмад сказку продолжает, я с тёмного пустого двора глаз не свожу.

Слышу, внизу дверь открывается. Кто выходит, сверху не видно. Та, что вышла, в полутьме двор пересекает. Женщина. Различить трудно, но сердце колотится, подсказывает: Зарина! Афтобы в руке нет. «Наверное, кипяток в дом принести послали», – надеюсь.

Зарина к кухне идёт, под навес входит. Навес её наполовину от взгляда перекрывает: голова и плечи не видны, подол платья вижу. В полусвете красное платье чёрным представляется. Зарина у очага останавливается, стоит. Свет от очага края платья красным отсветом обрисовывает.

Зарина в правый угол кухни идёт, рядом с большим глиняным ларём присаживается. Теперь почти всю вижу, навес голову закрывает. Зарина из-за ларя что-то достаёт, а что достала, разглядеть не могу – вдали от очага совсем темно. Выпрямилась – опять подол от пояса до изоров, едва из-под длинного платья выглядывающих, и туфель вижу. К очагу возвращается. Перед огнём стоит.

«Не стоит ей на пламя долго смотреть, – думаю. – Плохие мысли решимость укрепят, над разумом верх возьмут…» Хочу окликнуть, не решаюсь. Ахмад услышит, дурную славу распустит: «Жена Зухуршо с деревенщиной спозналась».

Зарина к очагу нагибается. Теперь руки её вижу, огнём освещённые. Из кучи хвороста, что подле очага лежит, ветку вытаскивает, конец ветки к огню подносит.

Я смотрю, поверить не могу.

Зарина горящую ветку из очага вынимает. Вскакиваю, к краю крыши бегу.

– Эй, Тыква! Куда?! – Ахмад кричит.

На землю прыгаю. Смотрю, вижу: Зарина перед очагом стоит, красное платье красным огнём пылает. К ней бегу. Слышу: Зарина кричит. Страшно кричит – сердце мне как ножом режет. Платье пылает.

Что делать?! Весь двор, пламенем освещённый, разом вижу. Справа, на стене конюшни попона висит. Туда бросаюсь, тяжёлую попону обеими руками хватаю, с жерди, на которой висит, срываю, к Зарине бегу, на ходу попону распяливаю. Попону на Зарину набрасываю. Зарина кричит, бьётся. Обеими руками Зарину обхватываю, попону к ней прижимаю. Подол платья горит, пылает. Зарину крепче обхватываю, от земли приподнимаю, на пол кладу. Куртку, пуговицы обрывая, рывком распахиваю, сбрасываю, Зарине ноги укутываю.

Рядом Ахмад:

– Что такое?! Что случилось?! – кричит.

– Куртку снимай! – кричу. – Воду неси!

Слышу: где-то женщины кричат.

– Ой, вайдод! – кричат.