Лифт открывается. Свет из него освещает площадку. Откуда-то из угла выходит Александр. Он выгоняет из лифта Людмилу и Жана и впихивает в него меня. Мы поднимаемся вверх, и он вдавливает меня в тонюсенькую стеночку. Кто-то выцарапал на ней: «Эльвис Пресли – король рокен рола». Он, как котенка, держит меня за шкирку – за ворот плаща.

– Открывай.

Как просто и скупо! Военный приказ. Он буквально по воздуху пронес, протащил меня к дверям квартиры.

– Тише. Уже поздно.

– Открывай, я тебе говорю.

В «моей» комнате свет.

– Вот, Маргарита Васильевна. Ваша невинная дочь.

Торшер включен. Мать на расстеленном диване. В пижаме, чуть прикрывшись одеялом. «Капитанская дочка» в руках. Она не поверила мне, когда я прочла: «…чем прикажешь заняться? Ведь не все же бить жидов. Поневоле пойдешь в трактир и станешь играть на бильярде…» Она будто и не удивлена нашим появлением.

– Я только что был здесь. Ты, оказывается, со мной! Ты со мной сейчас перед парадной целовалась?

Он ударяет меня по лицу. Какие глаза у него… Он ненормальный и пьяный, и у него травма головы.

– Саша, прекратите здесь… Что происходит, Наташа?

Александр хватает со стены, срывает, змею.

– Происходит то, что ваша дочь, как эта змея, заползла ко мне в душу и изжалила всю. Сука!

Это уму непостижимо! Соседи… мать… «Сука» – при матери!

– Убирайся вон отсюда! Что ты устроил тут? Как ты смеешь, негодяй!

Александр пытается переломить змею о колено. Он согнулся над ней, и я вижу, как слезы капают из его сумасшедших глаз. Он напрягается, стукает змеей о колено и наконец разламывает ее. Змею. Меня.

– Саша, немедленно прекратите! Приходите в нормальном состоянии и выясняйте отношения.

Он выкидывает половинку змеи в форточку. Она с грохотом приземляется на груду ящиков в закутке, куда я бросала ключ девушке-маляру. Потрясая второй половинкой, он медленно движется на меня.

– Все выяснено, вся она выяснена, все…

Я пытаюсь вытолкнуть его из комнаты. И он, бросая вторую половинку змеи на пол, шарахается от меня и со словом «уйди!» выбегает. Несколько минут мы слышим грохот его ботинок, сбегающих вниз по лестнице.

– Боже мой, Наташа! Боже мой! Что же ты делаешь?

Я подбираю обломок змеи, верчу его в руках, потом бросаю в кресло и ухожу. Иду в бабушкину комнату, где ее нет, и причитаю на ходу какую-то галиматью.

Как я всегда негодовала, когда бабушка приносила украденные бутылочки с работы. Она один раз не выдержала и наорала на меня: «Курочку есть хочешь, печеночку парную любишь?!» Господи, да есть курочки – с Володькой-баскетболистом мы покупали. Они, правда, импортные, а значит – в два раза дороже. Вот моя бабушка и снабжала местных мясников винцом да спиртиком – за курочку. Как это все… стыдно.

Мать не пошла за мной ночью. И утром не заглянула в комнату.

* * *

А может, я повесилась?! Я пила портвейн всю ночь и ревела в подушку – чтобы соседи не слышали. Я проклинала всех и тут же молилась на иконку. Ударила себя пепельницей по лбу. Из-за того, что я сука и блядь. Гладила себя по шишке, возникшей на лбу, называя бедной, несчастной девочкой, не знающей, как жить, что делать и зачем. Проклятый собственник – я шептала-шипела в адрес Александра, – и я еще хотела с тобой жить! Да ты бы связал меня веревками, приковал бы к кровати…

Голова болит от портвейна. На работу даже звонить не буду. Врать, придумывать. Зачем? Чтобы не уволили? Так я же сама хочу бросить. Вот пусть и уволят. Трудовой книжки все равно еще нет – будущему не повредит. Какому будущему?…

Три длинных, два коротких… Что он хочет? И смеет еще нашим условным сигналом звонить! Три печальных, два веселых…

Не пьяный. Не злой. Строгий. Стоит посередине «моей» комнаты. Я у пианино. Руки на груди скрещены, как мама говорит, по-наполеоновски. Наполеон закладывал одну руку за спину, другую за борт шинели. Как Гитлер потом, как Сталин…

– Передай мои извинения Маргарите Васильевне, я ее больше не увижу.

Мог бы ей на работу позвонить, раз такой порядочный. Я стою молча в длинной, до полу, юбке, сшитой из старинного бабушкиного платья. В огромном, ее же, свитере.

– Давай все наши фотографии. Все, что со мной связано.

У Рыжего с женой контракт… Платок – лошади, цепи – висит на стуле. Я достаю из туалетного столика фотографии. Мелькает – я в одной босоножке, опираюсь на его плечо… Он кладет платок на крышку пианино и в него фотографии. Выхватывает их у меня из рук. На шкафу стоит пластиковый ослик. Он берет его и кладет в платок. Снимает маску со стены. Я подаю ему джинсовую куртку. Потрепанную. Он усмехается.

– Надеюсь, что следующая твоя жертва будет щедрее, ха…

Даю ему иконку. Он вертит ее в руках, а потом… кладет в задний карман джинсов.

– Это слишком дорогая вещь. И, тем более, ты никогда не заслуживала ее!

Ааааа! Игра. Все это игра его! Подаю ему часы. Опять усмешка.

– Оставь их себе. Чтобы знать время, когда из коек вылезать и домой возвращаться.

Мне хочется повалить его на пол, бить по нему кулаками и орать: «Аааааа!» Я молчу. Он связывает платок всеми его четырьмя концами. Гостинчик бабушке от Красной Шапочки.

– Пошли.

– Куда?

– На канал Грибоедова. Бери это барахло и пошли. Через черный ход.

Я умею быть послушной. Идем. Вниз по лестнице, через двор. Пасмурно и ветер. Это не Ленинград, а Ветроград. У Хлебникова кто-то так сказал. Из двора к набережной. Как это громко звучит. Только для Невы это название и подходит – Медный всадник, гранит, набережная. Я знаю, что он хочет сделать, – утопить узелок в канале Грибоедова. Прямо по Достоевскому играет. Подходим к чугунным решеткам. Вода какая грязная.

– Бросай.

– Почему я? Это твой… сценарий, ты его и разыгрывай!

Он зло смотрит на меня. Тянет мои руки с узелком за парапет. Но ведь он тоже держит узелок. Я отпускаю свои руки. Узелок у него в руках. И он как бы выпадает из его рук, будто бы он не удержал его, упустил.

«Откуда вы?» – спросил Пушкин, путешествующий в Арзрум, у встреченных им грузин, сопровождавших арбу. «Из Тегерана». – Что везут? Они: «Грибоеда». Тело Грибоедова они везли, убитое и изуродованное тегеранскими бандитами.

Круги на воде. Но узелок не тонет. Покачивается на ряби воды. Сашка матерится. Ветер – и подол юбки прилип к моим ногам. Какие-то люди прошли. Даже не посмотрели. А может, мы младенца убили и теперь вот утопить хотим? Им и дела нет. Сашка нашел палку. Длиннющую. Как для прыжков в высоту с шестом. Господи, прямо тыкает ею в узелок! В моего ослика! Я закуриваю. Такой ветер, что дым мне обратно в горло влетает. Глубоко в легкие. И Сашка узелок палкой глубоко под воду погрузил. Пузыри. Он убирает палку. Узелок не всплывает. У Александра пот на лбу. Смотрю на воду, ну?… Нету больше узелка. И пузырьков больше нет.

– Хочешь выпить?

Как я могу ему предлагать выпить после того, что он сделал? А он – как может он согласиться? Он соглашается.

Сидим напротив. Пьем порт. Курим. Его сигаретка между большим и указательным пальцами. Моя почти у виска, у волос, которые так выросли, что можно стянуть в хвостик… Может, это и грех – иконку утопить, но должен был. А так, все это поза. И часы…

– Все. Я пошел.

– Я тебя провожу до улицы.

Он не очень хочет. Но я пойду. Чтобы не чувствовать себя оставленной.

Я стою на углу переулка и площади Мира. Под деревом, на круглом газончике вспаханной земли. А он уходит. Быстро, почти бегом. Как всегда. Я вижу его фигуру у стеклянных дверей метро. Он смотрит в мою сторону. Конечно, видит меня. Стоящую под деревом, полами своей собственной юбки избиваемую, саму себя обнимающую. Он поднимает руку. Взмахивает? Прощается?…