Ночная певица

Медведева Наталия Георгиевна

ИЗ МЕМУАРОВ НОЧНОЙ ПЕВИЦЫ

 

 

О чем же должна ночная певица вспоминать? О том, как вот она ночью… ну, хорошо, еще сумерки… наряжается, причесывается, макияжится, макиируется, красится… Конспирируется и едет в ночное кабаре, где и поет, поет, поет. А днем все спит, спит, спит… Даже когда я не только все пела, пела, но и пила, я все-таки не спала целыми днями, а пыталась жить. А жить для меня всегда значило, видимо, реагировать, вибрировать, отзываться на окружающий мир.

"…и с каких это пор певичка из ночного ресторана Медведева превратилась в "русскую писательницу"? Или она по ночам шабашит песенками и проституцией, а днем пишет романы? И про "трагическую" любовь с жуликом писал сам Лимонов, а Медведева только подписалась. И никто не покушался на ее жизнь, просто ей, как проститутке, изуродовали морду не поделившие ее клиенты…" (Н. Захарченко, г. Ярославль). Такое вот письмецо прислала одному из моих издателей А. Никишину ("Конец века") читательница. И, по всей вероятности, подсознательно, такой образ и подобные истории хотели бы видеть читатели о ночных певицах… Да, на такой книжке — с мордобоем, коллективным траханьем прямо на столе кабаре, а под жопой хруст купюр… да еще фотки полуобнаженные! — сколько бы купюр с издателя можно было получить! То есть с вас, читатели!

А насчет того, что ночью я пела (не шабашила, потому что вполне легально, даже налог взимали!), а днем писала — совершенно верно, Н. Захарченко. Вот только насчет проституции… хотя, я знавала их немало, потому что жила одно время в самом проститутском районе Парижа. О чем читатель уже и прочел в рассказе "Стоп!" либо в романе "Моя борьба". Очень душевные девушки были, и район очень тихий. Никого не били.

 

КАК СЛОЖНО ПОПАСТЬ В ГОЛЛИВУД

"Как сложно попасть в Голливуд" — название третьесортного порнофильма. Голливудского. В нем старлетке приходится проходить сквозь кабинеты продюсеров и почему-то докторский кабинет-постель ужасного Б?ориса. Всех русских — то есть плохих — в Голливуде любят называть Б?орисами. Это, видимо, с эры Маккарттизма. Самые популярные отрицательные персонажи мультиков той поры красные Б?орис и Наташа. Б?орис Карлофф — личный монстр Голливуда. Ну и у Оруэлла и у Генри Миллера были свои Б?орисы. Ни одна русская история за границей не обходится без ставшего уже именем нарицательным Б?ориса.

У меня, конечно, тоже был свой Б?орис в Америке. В 79-м году это был Б?орис-пианист, настройщик, Б?орис-шоумен. А вообще-то, он был Борька из Одессы, еврейский домашний мальчик с абсолютным слухом. Он, как и я, посещал дюжину частных классов в Эл.Эй. Вокала, например — "надо петь "му-а" и нёбо, нёбо тянуть вверх, будто у тебя во рту хот потэйто!* Еще мы работали вместе в ресторане "Misha's" — Мишкин клуб. Прямо на знаменитом Сансет бульваре, в Голливуде. Но в сам Голливуд надо было еще попасть.

Это очень верное слово — как при стрельбе, надо попасть в десятку. Потому что тысячи, сотни тысяч живут, ходят, ездят по Голливуду, ширяются на его тротуарах, тушат о них хабарики, оставляют на знаменито-звездных квадратах следы крови в драках, и гильзы от пуль закатываются в щели, так что какому-нибудь детективу Маллоне, опять же голливудскому, приходится долго искать. Но все они не попали в Голливуд — в десятку. А мы с Бoрисом — да! Нас взяли. Нам даже целиться особо не надо было. Надо было быть в Мишкином клубе.

Мишка, иначе его никто и не называл, был выходцем из Шанхая, армянского происхождения. Семья его владела там ресторанчиком, в котором пел Вертинский. Этот факт очень повлиял на видение Мишкой своего уже ресторана в Америке. Еще он служил в американской армии в Европе и бывал в Париже. Там он, конечно, не прошел мимо русских кабаре-ресторанов, кафешантанов, как называл их Алеша Дмитриевич. В общем, Мишка хотел белоэмигрантского шика и тоски, белогвардейского приюта душевного. Хотя больше получался притон. Ну, Голливуд. Голливуд — это ж Америка. А Америка — это порнуха: все делает вульгарно-пародийным, ненастоящим, поверхностным.

Мишка сам пел, играл несколько народных мелодий на балалайке, много пил и пытался выебать всех молодых клиенток. А их было очень много — молодых калифорниек полураздетых. Потому что жара. А значит — шорты, маечки с открытыми плечами-спинами-животами, кто официантка, кто в Голливуд целится, кто уже попал: сингинг вэйтресс*. Они все очень лезли в этот ресторан Мишкин. А мы с Бoрисом выступали.

В Америке нельзя без "Хавы нагилы", поэтому репертуар у нас был интернациональный. Бoрис пел "Май идише мама" и американский поп, то что население Америки поет. Меня же тянуло на старые софистикейтд** песни-романсы Сары Воу, Марлен Дитрих. И сомнений не возникало, что и по-русски я должна петь романс "Караван", а не репертуар Пугачевой. "Сингапур" Вертинского, а не песни Резника. Хотя, тогда советские песни были куда выше по уровню, чем сегодня. Кнут все-таки держал поэтов-песенников на каком-то возвышенном эстетическом пьедестале. Сегодня экономический диктат вернул их к аутентичному — к параше: Танич и его шедевр "Лесоповал".

К тому времени я побывала почти на всех студиях Голливуда — снималась в эпизодиках, пробовалась. Часто была в телепередачах, как манекенщица. Вообще, мое первое жилище в Эл.Эй. находилось прямо напротив знаменитых ворот в "Парамаунт". Голливуд не был для меня этим "манящим городом-грибом, построенным на дрожи иллюзий и надежд" (это из незавершенного романа Фицджеральда "Последний магнат"). Тем более все эти иллюзии и надежды развеиваются, когда — в который раз! — голливудские божества, кастинг персонс*, те, чьи имена российские переводчики голливудской видеопродукции даже не считают нужным упоминать, но от которых зависит, быть вам в Голливуде или не быть, становятся злыми и жестокими монстрами. "Вы очень красивая и интелледжент лукинг** женщина. Но по фильму наш русский профессор, с которым вы приехали в Америку, должен остаться здесь из-за нашей американской героини. А она не такая красивая, как вы. Получится неправдоподобно, понимаете…" И вы, конечно, понимаете и иногда жалеете, что вам не пятьдесят, что вы не толстуха Токарева — вот кого бы взяли в Голливуд семидесятых — начала восьмидесятых!

Джозеф Вамбау был когда-то полицейским. Еще до отъезда в СССР я смотрела "Новые центурионы" Ричарда Флейшера, снятый по его роману. В Америке же помню разрекламированный фильм "Луковое поле". Но Вамбау уже полицейским не был. И просто писателем ему, видно, наскучило быть. Голливуд же рядом! Как это в фильме "Схватить коротышку" с Траволтой — в Лос-Анджелесе даже наркодельцы лезут снимать кино! Так что этот бывший полицейский сам решил снять свое кино — ну, как всегда: идиот продюсер не понимает моей истории, придурок режиссер ни черта не смыслит в моих персонажах! Вамбау сам вы-ступал в роли продюсера!

Я даже после премьеры фильма не поняла, почему он назван был "Черный шарик". Это название по-русски красовалось на промо-майках. Красных, конечно.

Хорошо быть взятым в Голливуд. Так, чтобы на вас первым указал перстом своим самый главный. Тогда и все его подручные относятся к вам иначе. Они не видели вас в пресмыкающемся состоянии — вы не обивали их пороги, не сидели в приемных, не трезвонили этим теткам, всем как на подбор сукам: "Донт колл аз, вилл колл ю!"*, вам не надо было ни с кем (обычно не с тем!!!) спать, никому ничего сосать или лизать. Меня выбрал сам Вамбау! Можно сказать, сам пришел ко мне (к Мишке в клуб!) и выбрал за то, какая я есть. Это меня, наверное, очень извратило. Я думала, что так и должно быть, и поэтому никогда никому ничего ни сосала, ни лизала. А, может, зря! Была бы, может, звездой! С кинематографическим багажом кэгэбэшниц, а?!

Ну, у Вамбау там в романе ничего оригинального не было. Была какая-то русского происхождения Наташа — я поэтому уже Наташей оставаться не могла! И главный персонаж — полицейский. Он с ней спит, ходит в русский ресторан и танцует у нее дома под русскую музыку. Под вальс. "Старинный вальс" — музыка и слова Н. Листова. Этого я тогда не знала. Это сейчас я сбегала в другую комнату и прочла имя автора в сборнике музыки отдыха "Ночь светла" (этот вальс я тоже пела), который купил мой металлический принц, гитарист и лид-вокал кошмарной "Коррозии металла". Так что утверждать, что "металлисты" слушают только своих, было бы неверно.

"Черный шарик" Вамбау выпускала студия "20 Сенчури Фокс". Главным режиссером был Франк Капра-младший (его папа — суперрежиссер Голливуда прошлого). Музыку к фильму писал Морис Жарр. Видимо, Вамбау пригласил его из-за "Доктора Живаго" — американцы считали "тему Лары" исключительно русской музыкой. Жарр также должен был аранжировать этот самый "Старинный вальс" в моем исполнении. Запись должна была состояться в звукостудии "Фокса". А съемки с моим участием проходили в Мишкином клубе. И я и Бoрис, собственно, изображали привычную нам рутину — выступали.

На пол перед сценой был настлан еще слой пола, и на него уложены рельсы, по которым как по маслу возили тележку с оператором и камерой. Мне очень понравился человек с микрофоном на длиннющем шесте. Он, как прыгун в высоту, бесшумно, на кошачьих будто подушечках, передвигался с этим микрофоном, одетым в "шубу", и ловил каждое слово. Можно было говорить еле живым шепотом, и микрофон все фиксировал. Тогда мне представился этот человек задействованным в шоу — нагло-шикарная певица орет-шепчет на сцене, мотаясь туда-сюда, а полуобнаженный атлет с шестом-микрофоном следует как завороженный, нет, лучше, как раб! за каждым ее звуком. Он бы олицетворял человека, поистине ловящего каждый мой вздох! Это, конечно, была бы я — нагло-шикарная певица. С плеткой. Я бы делала обманные движения и хлестала его, раба с шестом и микрофоном, когда бы он не поспевал за мной. О-о-о! какое это было бы зрелище…

Но ничего подобного в фильме Вамбау, конечно, не было. Все русские, так сказать, сцены фильма были типично русскими. В представлении Голливуда, да и всей Америки, собственно, — балалайки, косоворотки и косорыловки, водка то есть. Несмотря на "советскую угрозу", выраженную наличием ядерного оружия, то есть развитостью страны, ее культуру западный мир отсылал к началу века. Да какой там! Ко временам крепостного права. Я никогда не могла понять, почему это так. Верить в какой-то всемирный заговор против России-СССР было бы почти так же дремуче, как и воспринимать саму Россию-СССР исключительно по Чехову, которого ставили все театры Америки. С другой стороны, и сам СССР этому способствовал — фильмы Михалкова, ансамбли Моисеева и "Березки", Зыкины и "Лебединые озера", икра и "Столичная", матрешки и балалайки — вот российский набор экспорта. Но надо сказать, пошли Министерство культуры в те времена в Америку "Машину времени" или "Аквариум" — картинка не изменилась бы, судя по отношению к звуку этих рокеров. А может, родилось бы новое течение в музыке русский рок? Но это дело прошлого — сегодня они уже все туда съездили и подтвердили свою несостоятельность коммерческой неокупаемостью (впрочем, это не аргумент — деньги… или?). А группа "Горкий парк" стала обычной, средней руки, американской рок-группой.

Морис Жарр звонил мне домой для уточнения тональности вальса. Я уже, конечно, отрепетировала его с моим педагогом вокала Джозефом, самозабвенно мне аккомпанирующим, прикрывающим глаза и мечтательно говорящим мне, что белые офицеры сошли бы с ума, услышь они меня. Ну, они и без меня сошли, многие. Жарр сразу рассказал про свою русскую бабушку и вместо привычной для Америки диктовки фамилии по буквам привел для сравнения русскую сказку про жар-птицу! В общем, я попросила Жарптицына подождать и бросилась из кухни, где находился телефон, в ливинг рум к пианино. Гости в недоумении проследили за этой моей пробежкой по комнате и по клавиатуре. Да, эти мои гости, друзья, они недоумевали — зачем мне, зачем мне лезть в тот же Голливуд?! Ведь они-то уже со мной! Любят меня, ценят. Им вообще казалось, что я и петь больше не должна, видимо, раз они уже меня полюбили, выбрали для всеобщей любви.

Вот, вот кто является основным тормозом — ни враги, ни недоброжелатели и завистники, ни тот же Голливуд, вас не берущий. Друзья. Мужья и любовники! Все это кобелиное отродье работает огнетушителем на ваш пожар инициативы. Они гасят ее! Они забирают весь ваш энтузиастский пыл и жар. При том, что влюбились они в вас, когда вы были на сцене, когда вы одаривали их своими страстями, помноженными на талант плюс работа. Не-е-е-е-т, этого они знать не хотят. "Какая там работа? На фиг тебе вообще ходить на эти частные уроки? Да ты там небось и не пением занимаешься! Сколько лет этому Джозефу? Он импотент, что ли? На кой тебе ехать на классы, поехали лучше в мотель!" Последняя фраза особенно часто звучала от моего тогдашнего любовника. С которым я, кстати, в мотеле посмотрела фильм о том, "Как сложно попасть в Голливуд"! Там этот доктор Бoрис садомизирует старлетку, немыслимо намылив ее в ванной. "Ты же знаешь, как сложно попасть в Голливуд", — ехидно шутил Вовик-любовник. Чтоб вам всем гореть в аду, проклятые клопы!

Впрочем, судьба и так не очень-то их баловала. Вовик не один раз уже отсидел. За любовь к искусству, конечно, — поддельные предметы антиквариата. Тогдашнего моего мужа Сашу донашивает Успенская. "Люба-Любонька" — женщины с такими тяжелыми челюстями отличаются чрезвычайной легкостью верхней части черепа, в которой и помещается серое вещество, вернее, ему там негде уже разместиться, все ушло на жевательный аппарат… Вся эта дружеская и родственная сволота даже не пошла на премьеру фильма!

Оркестр студии "Лис Двадцатого Века", самый хитрый то есть, самый умелый, самый-самый "Лис/Fox", приветствовал меня стоя. По взмаху дирижерской палочки Жарптицына, стоящего на пьедестальчике, все эти балалаечники, домристы, скрипачи и контрабасисты кланялись мне, прижимая свои инструменты, будто заверяя, что они преданы им, и только, и музыка поэтому будет волшебная. Это был звездный час без году певицы! Девочки, родившейся в Ленинграде, ходившей в 253-ю среднюю школу, занимавшейся фигурным катанием, учащейся в музыкальной школе по классу фортепьяно, которое, то есть пианино, ей подарила бабушка. Девочка прогуливала уроки сольфеджио, а они-то ей как раз бы и пригодились! Передо мной на пюпитр положили партитуру "Старинного вальса"! Ну, это было не самым сложным произведением в моей жизни к тому времени, тем более я знала его наизусть вдоль и поперек. А Вамбау знал этот вальс по пластинке Рубашкина. Как жаль, что Вамбау не слушал Тома Уэйтса! В 71-м году этот безумец с июля по декабрь записывал в Лос-Анджелесе свои романсы, можно сказать. А что это, как не романс, — "Я ваша полуночная проститутка" под фортепьяно или под гитару акустиче-скую "Песня Франка"?! Но в том-то и дело, что это современные, живущие со своим временем, романсы — поэтому и проститутка, и женщина, которая "сломала" Франка, и подача интонационная и инструментальная своего времени: циничная, хотя и лиричная, ущербная, потому что все "революции" уже просрали, самоироничная, потому что уже совершили все трипы* для приближения сатисфакшен, а оно все равно не приходит и не придет, поэтому чрезвычайная тоска. Но эта же тоска у Рубашкина нравилась, видимо, больше тем, что принадлежала какой-то другой эпохе и другому миру-душе, выдержана временем была.

Жарптицын вставил в мои дрожащие пальцы пластиковый стаканчик с кофе. Коленки у меня тоже дрожали, но они были прикрыты белыми ботфортами. Вообще, мой внешний вид совершенно не соответствовал тому, что я должна была спеть в жарптицынской аранжировке. Все у него было так правильно! Ни одного изъяна, который обязательно должен присутствовать в современной интерпретации "старинного" вальса. Иначе надо слушать Обухову или Козловского. Изъян должен заключаться в более вольном исполнении. Собственно, романсы русские — это соул мьюзик, душевная музыка, музыка души. Только не черной, а русской. Рубашкин, конечно, не Козловский, да и пластинка его датировалась 70-ми годами. И "изъянов" у него было больше, чем требовалось, — он пел с акцентом, часто, видимо, даже не понимая слов. Надо сказать, что, разумеется, рубашкинская версия "Я помню вальса звук прелестный" по звучанию, то есть по технологии записи, очень отличалась от тогдашних советских пластинок. Брегвадзе, например. Или того же Козловского, у которого все звучит старенько. Задействованы исключительно высокие частоты, у него самого — тенор и сочная середина отсутствует: середина, которая и делает всю разницу!

Вальс у Жарра получился совершенно нетанцевальным. А ведь главные герои как раз под него и должны, перейдя от танца, слиться в экстазе. Но у Жарра было много тормозов-пауз в партитуре, которые вовсе не заполнялись вокалом. У меня тоже были паузы. Поэтому вальс получался дырявым. Я смотрела на экран, по которому показывали плохую копию этой отснятой уже сцены, следила за нотами и руками Жарптицына. Мы записали несколько дублей, прослушали. Вамбау и Жарр пошушукались, и мы записали еще раз. Опять прослушали. Я покурила за углом будки-студии, находящейся в гигантском павильоне, с советским балалаечником. Остальные музыканты были американцами. Да, конечно, в Америке существует даже Союз американских балалаечников и домристов! Этот, единственный в оркестре из тогдашнего СССР, прошел какой-то немыслимый отбор, конкурс и экзамены. Я проходила свой экзамен в клубе Мишки, и там я пела совсем иначе. С Б?рисом мы были жизненней, настоящей. Надо было Вамбау привести туда Жарптицына, но Морис Жарр к тому времени был на коне, после "Лоуренса Аравийского" и "Доктора Живаго" ему некогда было ходить по Мишкам. Хотя он был любителем ресторанчиков в компании с молодыми девушками — об этом я, правда, узнала через несколько лет.

По моей просьбе мы записали еще одну, последнюю, версию. И я уж постаралась — я вспоминала все наставлении Джозефа, его мечтания по поводу белых офицеров. "Где ж этот вальс — старинный, томный?.. — страдала я, представляя Турбиных из романа Булгакова. — А под окном шумят метели, и звуки вальса не звучат…" — ужасная революция и большевики отобрали вальс! Рояль расстроен, ажурная занавеска развевается под ветром, врывающимся в салон из разбитого окна, разоренное "Дворянское гнездо", бедная Мэри-Машенька, все кончено, мы погибли: "Где ж этот дивный вальс?"!

А вот не произойди этой революции, бабушка Рубашкина не эмигрировала бы, Рубашкин не стал бы эмигрантом и не записал бы этот вальс. И Вамбау бы его не услышал, и меня бы не пригласили его исполнить! Не говоря уже о том, что и Жарр был бы Жар-птицыным и жил бы в Одессе. И не написал бы "темы Лары". Не было бы Лары, как и Живаго бы не было. О, ужасная и кошмарная революция скольких ты обеспечила темами, сюжетами и страстями! О, да! Кровожадная — ты отняла сотни тысяч жизней, но ты и дала жизнь. Ты обанкротила и пустила по ветру капиталы российской левой буржуазии, которая хотела, не принимая активного участия в классовой борьбе, "из окошка", безопасно сохранять "добрую революционную совесть". Ха-ха! Ты выбила стекла из этих окон и по ветру, по ветру разнесла в пух и прах их денежки. Но какая ты умница, революция. Их внучата — жарры и рубашкины! — получили все назад. Да еще как приумножив! Ну а про ценные бумаги Российской империи обычных ее подданных… то есть обычных французских граждан, — о возмещении им убытков собирается заботиться нынешнее правительство России. Заплатил же Черномырдин зарплаты трудящимся, используя свой личный счет, — в любом анекдоте есть доля правды.

Я ехала по безумному Пико бульвар, тянущемуся через весь необъятный Лос-Анджелес. Начинающийся в Тихом океане, он обрывался прямо на границе с Даунтауном, так называемый деловой центр города, а в Эл.Эй. невероятный бомжатник. Восемьдесят с лишним километров длина Пико. Я только отъехала от студий "20 Сенчури Фокс" и почему-то расплакалась. Помню, остановилась у тротуара, тянувшегося вдоль какого-то дорогого гольф-клуба. Я сидела в дорогом серебристом "Мерседесе", на мне была дорогая одежда из бутиков Беверли-Хиллз, и мне было так жалко себя… Мне было жаль, что никто не узнает об этих пережитых мною двух часах необычайного волнения, смешанного с гордостью, трепета — с возвышенностью, уничижения — с самоуверенностью. Ни моя бабушка, ни мамочка… Почему-то я очень переживала из-за бабушки. Бабуленька, я сейчас, я, я, я… Я пела вальс, и там все дядьки взрослые, они мне аккомпанировали, и самый-самый главный Морис, он мне целовал ручку и сожалел, что не был знаком раньше, и они все на меня смотрели как на чудо! Но мне так грустно и тоскливо-щемяще, будто что-то умерло… Да-да, когда что-то отпустил, оторвал от себя, и все — больше тебе не принадлежит. Ведь неправда, что вся моя рьяная критика лишила меня чувства и желания передать его, отдать. Насовсем, на все время, навсегда.

1998 г., Москва

 

EXTRAIT*

Соблазнение

"Остановите здесь, пожалуйста". — "Это не ваша улица". — "Не важно. Мерси". Я выхожу из такси на углу Риволи и рю Маллер. Прожектора освещают часы на церкви Святого Павла — без пяти одиннадцать. Из кабаре меня в этот вечер выгнали. Отправили домой. Я проспала и опоздала. Примчалась туда без мэйк-апа, волосы дыбом. Шоу уже началось, так что мне сказали: "Идите-ка домой, завтра будете выступать". Наверняка рожа моя директору тоже не понравилась. Что можно ожидать от трехдневного запоя…

Май мэн* уехал на "Мировые дни писателей". Единственными иностранцами там были он и старейший американский автор, которого чуть ли не на инвалидном кресле доставили на сцену для получения приза. Каждую ночь, ложась спать, я закрывала глаза и тут же представляла себе оргии, в которых май мэн участвует и, конечно же, исполняет не последнюю роль. Я была близка к правде, которая подтвердилась в одном из его шорт стори, если верить, что он пишет — правду, одну правду и ничего, кроме… Единственным успокоительным моих ночных кошмаров был образ женщины писателя — меня не покидала М. Розанова (редактор русского периодического журнала "Синтаксис" и страж Синявского) в платье, как для беременных. Но тут же ее сменяли образы поклонниц — начинающие поэтессы, писательницы. Хотя с трудом представлялась вторая такая дура моей внешности, просиживающая часами на своей молодой и живой попке в борьбе за рифмы, диалоги и т.п.

Такси я остановила из-за кафе. Оно светилось янтарным светом, как бокал с пивом. Плюс, в это время вечера я почти нигде не бывала уже год. Я была найт-клаб сингер**.

Я сажусь за столик рядом с колонной в том же зале, где бар. В другом большом и неуютном, похожем на вокзал — еще кто-то ест, звеня приборами. Этот посудный звон можно слышать по всему Парижу два раза в день — с 12 до 15 Париж ланчует, с 20 и до… Париж саппаринг***. Звучит как "сафферинг"**** — это после объедания.

Когда я заказываю пиво, мне кажется, что официант насмехается надо мной и уверен, что я с похмелья. Хотя какое похмелье в одиннадцать вечера? В это время уже пьяным надо быть или медленно, но верно напиваться. Впрочем, если вы только что проснулись после всенощно-утренней пьянки, это как раз время для пива. Потом еще для одного, и еще… Так люди становятся алкашками, думаю я и ставлю оба локтя на стол. Передо мной по-парижски мокрый, высокий бокал "Кальсберга". Пена быстро исчезает, и пиво становится неэстетичным. Я должна его побыстрее пить. Для этого я и локти на стол поместила — для опоры вздрагивающих рук. У меня таки похмелье. Поэтому я думаю, что все смотрят на меня и ждут — как же это она своими ручками трясущимися поднесет его к губам, ха-ха!.. "Фак ю ол"* — думаю я и отворачиваюсь от бокала. Это очень важно — не смотреть. Я нащупываю пальцами обеих рук мокрый сосуд и медленно приближаю его ко рту. "Flip-Flop! Fiss-Fiss! O, what a relief it is"** — вместо алказельцер так должны рекламировать пиво.

Нечесаная и старая немецкая овчарка подходит к моему столику. Она ждет, пока я почешу у нее за ухом, и ложится рядом. После нескольких глотков живительной влаги я успокаиваюсь и могу поднимать стакан одной рукой, обнимая колонну другой, касаясь ее виском. Я поглядываю на овчарку — сколько раз за день тебя чешут за ухом, сколько разных рук… Она моргает, будто говоря — ну и что. Не все, конечно, приятны, но зато я не бездомная, не под дождем. Дождь собирался весь день и наконец захлюпал за окнами кафе. Овчарка встает, делает несколько шагов от столика, потом оглядывается на меня. Я показываю ей язык. Вероятно, белый. Она гавкает — а ты? Тебя тоже трогают, а что ты имеешь взамен? У тебя даже нет ДОМА! Отчасти она была бы права, если б сказала мне это.

Я смотрю за окно — под дождем прыгают "курчавые парни из Африки". Я думаю о Вознесенском, авторе этой аллегории и миролюбивой поэмы "Юнона и Авось", ставшей оперой и привезенной в Париж Карденом, — сейчас и в Америке ее поставят. Может быть, автор добьется участия Боба Фосса, если тот не умер, воплощая в жизни финал "All that Jazz". И об Энди Уорхоле Вознесенский напишет в "Правде" — опишет его работы. "Курчавые парни из Африки" — простые, земные: никакой СПИД их не пугает. Я улыбаюсь им — они забегают в кафе. До них я, правда, поглядывала на круглые ягодицы у бара. Владелец так их выставил, что нельзя было не заметить. Блэкс* приносят в кафе свой темперамент — только тамтама не хватает, хотя все в галстуках. Молниеносно они оккупируют столики рядом со мной, и самый африканский садится за мой — не без моего приглашения. Тут же передо мной вырастает новый конусообразный сосуд с пивом, и они уже приглашают меня куда-то в Сен-Жермен, где "ами, дансе, буар…" — друзья, танцы, выпивка. Бармен хитро улыбается и подмигивает мне. Владелец круглых ягодиц оказывается скуластым и голубоглазым.

Парни смеются — я рассказываю им (по-француз-ски!), как не переставала удивляться первое время в Париже тому, что блэкс не говорят на гарлемском наречии. И однажды чуть не упала в обморок, когда в метро(!) увидела черного… с книгой. И с какой! Очередной кирпич Солженицына.

Как только дождь успокаивается, банда исчезает. Я смотрю на них, перепрыгивающих через лужи, ловящих такси. Они не оставляют меня равнодушной, эти земные люди, плодящиеся так же быстро, как бой их тамтамов. Мне хочется акшион*. Седакшион**, точнее. Я снова обнимаю колонну, касаюсь ее виском. Передо мной складчатая спина кассирши, сидящей на возвышении, за стеклом. Жирная спина. Я отвожу глаза и смотрю на владельца круглых ягодиц, которых уже не вижу: он смотрит на меня. Я приглашаю его. Глазами. Он подходит с бокалом. "Do you speak english?" — Я смотрю вверх. Он не садится. "No". — Пауза. "Very little". — "I like you"***. Он улыбается и зовет своего друга — парня с маленькой рюмочкой чего-то зеленого. Он тоже не говорит по-английски. "Very little". Того, кто мне нравится, зовут Винсен. Он не похож на Ван Гога — у него два уха и волосы не рыжие. И не очень чистые. Я прощаю его, потому что сама с не очень свежими волосами. Зато уже освежившаяся пивом.

Они спрашивают, туристка ли я. "Нет. Я живу в Париже уже десять месяцев, но завтра возвращаюсь в Америку". Неожиданно мне хочется разыграть трагедию. Заманить и обмануть. Мне кажется, они поверят — я с перепоя, у меня депрессия и мне действительно грустно-тошно. Я вытягиваю правую ногу и показываю им свою перевязанную лодыжку. "Я больна. У меня инфекция в крови. Гликемия". Друг Винсена выпивает зеленую жидкость. Они знакомы с медициной — работают в клинике для наркоманов. Винсен акцентирует — "врэ джанкиз"****. Я смотрю на старомодный портфель его друга — он стоит рядом с ножкой стола, — моментально в моем извращенном мозгу я рисую себе внутренности портфеля. Он наполнен драгз. Ну да, если они работают в такой клинике, то имеют доступ ко всему, чем больше запрещаемому, тем более желанному.

Я, конечно, преувеличиваю про ногу. Хотя рана на ней не заживала три месяца. Эпопеи с ногой можно посвятить целую главу романа, что, видимо, и сделает май мэн. Я оставляю ему ногу. Портфельный парень говорит об анализах. "Я их уже делала. Все напрасно". Даже если они мне не верят, лица у них все равно грустные и смущенные. Мы допиваем и выходим из кафе. Винсен предлагает меня проводить. Парень с портфелем драгз уезжает на такси. Мы идем по рю Маллер. Никак не припоминается музыка его Пятой симфонии, под которую я дралась с май мэн в Нормандии. Я поглядываю на Винсена. Соблазняюще? Живя с писателем, я забыла, как это делать. А может, никогда не знала. А может, я натурально соблазнительна, раз со мной живет писатель, раз со мной рядом идет парень, лечащий наркоманов и говорящий мне: "Tu es belle"*.

Мы проходим мимо почты на углу Франк Буржуа. Здесь я получаю свою корреспонденцию "до востребования". Не потому, что я боюсь, что почтовый ящик не вместит в себя письма — два-три человека пишут мне, — а потому, что мне не хочется, я будто не имею права давать адрес писателя. Пока еще.

Чтобы идти к моему дому, мы должны повернуть направо, но я предлагаю ему променад, и мы идем дальше. Я не хочу возвращаться в пустую квартиру и полупьяным почерком что-то писать в дневнике. Мы идем мимо закрытого сада. Винсен обнимает меня за плечо, и повернув налево, мы выходим на маленькую площадь. Зачем она здесь, в этом старом районе Марэ, где какой-то король держал зверинец со львами? Мы стоим посередине этой выпадающей из общей картины площади. На черном подрезанном дереве нет ни одного листа, поэтому ветер не срывает с них капли дождя. Винсен не Ван Гог поднимает мой свитер и целует в правую грудь. Просто. Я смотрю вверх — на последнем этаже современно-мертвого здания светится единственное окно. В нем голая женщина. Я поднимаю лицо Винсена, и мы следим за ней. Она делает какие-то движения наклоняется, поднимает то руки, то ноги. Похоже на картину Де Кирико из "манекенного" периода.

Я рада своему незнанию французского — не надо разговаривать. То, что говорит он, я понимаю. На рю дэз-Экуфф, как всегда, что-то чинят, ремонтируют. Выкорчеванные из узеньких тротуаров булыжники сложены горой напротив двора, в который мне надо входить. Я останавливаюсь — "Мерси боку". Фонарь над синагогой мигает и, кажется, погаснет. "Tu es belle. Domage, tu me sembles si triste"*. Он хочет увидеть меня еще. "Нет. Знаешь, пусть так останется". Я уже хочу скорее уйти. Он целует меня в губы. Мне все равно. Но тоскливо. Я вхожу в квартиру и, не включая свет, смотрю в окно. Он стоит напротив. Я не уверена, видит ли он меня, но я раздеваюсь перед окном.

Через несколько дней приезжает мой мужчина. Когда он входит — загорелый, и это подчеркивает его белый шарф на шее, — я вспоминаю про Винсена. Мне становится жаль, что я больше с ним не увиделась и что ничего больше не было.

Перед тем как идти в постель, мы, как всегда, едим и мне почему-то очень хочется рассказать про мой променад по Марэ. "Ты уж лучше мне не рассказывай", — говорит май мэн. Уже в постели я думаю, что он не хочет знать, что я делала без него, потому что сам не хочет рассказывать о себе. О каких-то своих променадах.

1984 г., Париж

 

МАССОВКА

"Милый Саша, как вы?" — начинаю я разговор невинно и издалека. "Милый Саша" — художник-костюмер и часто работает в кино. В этот раз мне нужен не цилиндр, чтобы явиться на парти в образе Марлен Дитрих. Мне нужна работа.

Мы обмениваемся впечатлениями о приезжающих из СССР и соглашаемся, что Париж следует закрыть. На вопрос "Когда в Ленинград?" я говорю, что боюсь разочарований и еще — "пугает картина кипучей антикорчагинской работы по сокращению разницы с Западом". Саше в Ленинград не надо — его посетила мама, убедилась, что он не живет под мостом, и уехала обратно с двенадцатью чемоданами.

Я как бы между прочим спрашиваю, нельзя ли посниматься в кино. И "милый Саша" совсем просто говорит: "Конечно!" Он только не знал, что я согласна на фигурассион. Массовки. "Внешность обманчива!" — говорю я.

Впрочем, я таки никогда не изображала массы. Всегда у меня была пусть ма-аленькая, но роль. Значащаяся в титрах — школьница Маша, певица в ресторане, рабыня, любовница злодея.

Фильм снимают по роману Альберта Коэна "Гвоздеед". Сюжет связан с участием автора в организации сионистов в Лиге Наций. Бюджет фильма миллионный, и я не должна волноваться ни о гриме, ни о прическе. Надо прибыть на съемочную площадку к девяти утра и предоставить свою массу в полное распоряжение. На целый день.

Съемки сцен о Лиге Наций в Женеве проходят в парижском дворце Шайо. Доехав до Трокадеро и двигаясь по длинному подземному переходу, я обращаю внимание на странную надпись: "Употребление досок на колесиках запрещено". Это совсем свежее запрещение. Нашей эпохи. В период действия фильма — в 36-37-м годах такая надпись была бы непонятна. Изобретения порождают запрещения.

Следуя указателям на клочках бумаги "фигурассион-примерка", я спускаюсь в здание Музея кино. Костюмам отведено фойе театра. Длинные вешалки-брусья начинаются траурно — фраки, смокинги, котелки и цилиндры. Участники "похоронной процессии" — невеселы, в нижнем белье. Кто-то грустно прыгает на одной ноге, не попадая в штанину, галстук болтается на шее не затянутой еще петлей. "Милый Саша" жестом избавляет несчастного от греха и протягивает руки мне — великой грешнице. Я в черных очках. "Ну, что — мы вас шикарно сделаем. Литовской послихой. Хотите?" Саша работает Христом. Он должен одеть 180 человек! Костюмов куплено им на 330 тысяч! Мальчик-будильник из утренней передачи ленинградского телевидения 74-го года — он подбирает мне платье, бархатную накидку, перчатки, головной убор в виде широкой ленты с бисером. Я буду синяя, и на плечи мне прыгнет рыжая лиса.

Гримеры и парикмахеры в "буфете" — они как бы прикрывают с тыла. Каждый перед своим столиком-зеркалом, как за щитком пулемета. Меня хватает престарелая "Кукушкина" — был такой фильм в СССР о молоденькой парикмахерше Кукушкиной, и родственники называли меня так в детстве за то, что я экспериментировала на их шевелюрах. Пощелкивая раскаленными щипцами для завивки, зло насупившись, она выпытывает, где я купила зеленый — я еще не в костюме для съемок — наряд. Узнав, что на распродаже, за 100 франков штука, она сетует на то, что живет не в Париже. Я сразу считаю в уме, во сколько же она должна была встать, чтобы прибыть на работу. В 5 утра? Я передаю заколки "Кукушкиной", и она ругает мои волосы, называя непослушными. Какова хозяйка… Мои волосы любят, когда ими занимаются. Так и хочется крикнуть, процитировав Лимонова — "Играй, играй моими волосами!" ("История его слуги"). Они стали еще своевольней, превратившись из знамени большевистской революции в анархистское — я перестала краситься.

Мужчины-статисты стоят на очереди. Их волосы, в отличие от женских, зализывают. Некоторым приклеивают усы и бороды. Некоторых бреют. Невольно я рассуждаю логически — почему не добрить безусых и не обородить усатых?

Женщин гримируют под Марлен Дитрих. Всех. Под Дитрих — значит нитяные брови, нагие веки, тщательно накрашенные ресницы, расчесанные затем пучками. Чтобы получились острые елки-палки. С недокрашенными губами-бантиками я перебегаю опять к "Кукушкиной". Электрогенератор отключается, и будто включают запись урока по французскому арго. Несмотря на то что моя "Кукушкина" уже расчесывает мои волосы, то есть не пользуется электрощипцами, она считает своей обязанностью присоединиться к лаве возмущений. Несколько парикмахеров успевают уволиться, но их удается уговорить вернуться. Никто не упустит возможности проявить свою важность, незаменимость.

Одетые и загримированные массы гонят наверх. Те, как им и подобает, без вопросов следуют. "Наверх, наверх!" — командуют ответственные за массы. Наверху режиссер будет отбирать отдельных представителей масс. Наверху оказывается кафетерий.

Есть статисты случайные, как я, и временные. То есть те, кто еще верит, что это временно. "Это только начало! Я недавно в кино! Я еще учусь!" Потому что представить себя работающим статистом всю жизнь… Это как играть на треугольнике в симфоническом оркестре! Но оказывается, что есть профессиональные статисты. Они вроде лузерз. Но не в том понятии, когда лузер — герой. Профессиональный статист — плохой лузер, потому что он остался в кино. То есть там, где когда-то хотел быть первым. Там, куда пришел с мыслью "Я ПОБЕДЮ!" Потом это превратилось в "я победю", позже — в "я побе… я по…" "Я пообедаю!" — становится в конце концов основным в работе статиста.

На столах кафетерия расставлены бутыли с водой, бутафорски застыли булочки, младенчески невинно запеленуты в салфетки ножи и вилки. Профессиональные статисты, разделившись на группы, привычно беседуют. "Швейцарские жандармы" режутся в карты. "Швейцары", сняв с себя длинные цепи, полулежат на диванах. Таким же кругoм лежат мужские шляпы. Женские остаются на местах. Все довольно естественно смотрятся в одежде тридцатых годов. Некоторые женщины и мужчины, видимо, вспоминают свои восемнадцать лет в этих нарядах. Профессиональные массы с любопытством поглядывают за двери кухни. Случайные, как я, недоумевают — зачем же нас гримировали, причесывали и одевали? Чтобы завтракать?!

Мои соседи по столу — две девицы. Одна — в шляпке-менингитке, другая, — в рыжем берете. В менингитке чуть похожа на Кароль Буке и очень хорошо об этом знает. Парень, сидящий рядом со мной через пустой стул, оказывается курдом. Он идет к ответственным за кухню итальянцам и возвращается с бутылью из-под воды, только теперь она наполнена вином. По правую руку от него профессиональные дамы-статистки. Они и сообщили о возможности и праве масс пить вино. Итальянцы тем временем начали развоз пластиковых коробочек с едой. Профессиональные массы, как и подобает, недовольны.

Кафетерий большой, с колоннами, и когда появляется наконец режиссер, ему приходится долго выуживать статистов-мужчин, замаскировавшихся в темных углах. Никто не рвется в бой. Платят, даже если ни разу не выстрелишь. То есть даже если твоя спина не будет заснята. Платят за то, что ты пришел пообедать?

Меня не берут, как не берут ни менингитную, ни в берете, как не берут многих. На пустое место напротив меня приходит молодой парень в пенсне. Он вегетарианец — из еды в пластиковой коробочке ест только рис, сыр и пирожное. Остальное отдает изголодавшемуся курду. Еще пенсненосец русский. Сын кого-то с радио "Либерти" в Мюнхене. Я сначала фыркаю, но потом думаю, что, может, их уже уволили. Вместо перестройки, на радио сталинская чистка. Русский вегетарианец знает, кто я, и считает необходимым рассказать о себе. Он профессиональный певец, он учится, он лингвист, он не хочет быть на Западе актером, он снимался в двух главных ролях в СССР. Я молчу. Будто оправдываясь за свой рассказ, русский человек говорит: "Русские никогда о себе не рассказывают. А вот они все рассказывают и считают себя выдающимися актерами". Мысленно я не соглашаюсь и думаю, что если ты выдаешься, то тебя узнают; если же твоя знаменитость заключается в том, что в одном фильме видели твое левое ухо, а в другом правую пятку…

Экспресс-машина — на этаже ниже, как раз где снимают. Вся она обклеена разноцветными предупреждениями — "Не пользоваться во время съемок!" Она жутко шумит. После крика "Куп!"* массы с пластиковыми стаканами, заранее зажатыми в кулаках, наглядно демонстрируют, на что они — массы — способны. Французы не пьют кофе, как американцы, потому что кофе здесь — кофе. Но бесплатный кофе это уже совсем другое. Это вроде природных ресурсов, которые черпают и черпают, и будут черпать, пока они не кончатся. Пока, в данной ситуации, экспресс-машина не сломается. Она таки не успевает наполнять стаканчики плюется, икает и захлебывается. В конце концов (в отличие от природных ресурсов) от машины отгоняют и пространство, куда надо ставить стаканчик, заклеивают крест-накрест. Но все-таки туда можно просунуть стакан, тем более что он пластиковый, деформировав. Что и делает один из "журналистов" (бриджи, кепи, твидовый пиджак) — обратно, уже наполненный, его пытаются вытащить "социал-демократ" (бородка разделена надвое) и "швейцарский полицейский".

Часам к двум меня, менингитную и в берете тоже вызывают на съемочную площадку. Все массы собраны в большом зале. Зал — шахматная доска где-то в середине игры. Кто-то парочками, кто-то один, кто-то в вечном движении ходит конем. Меня ставят к даме в мехах с польским лицом. Ее бабушка действительно полька. Свежевыбритый мужчина — он, видимо, был с усами в 9 утра — извиняется за то, что он всего лишь француз. Так как действие происходит в Лиге Наций, то и набирали на массовки иностранные меньшинства. Учитывая все же, что это Лига, население района Барбез Рошешуар (Золотая Капля) осталось опять без работы.

Группа японцев во фраках и цилиндрах. На них подозрительно поглядывают ответственные за массы — будто боясь, что те достанут сейчас микроэлектронные приборчики, которых в 36-37-м годах не могло существовать. Японцы не достают приборов, но с удовольствием исполняют крайне правых представителей империи, отнявших Маньчжурию. Аравийцы, чьи верблюды, видимо, предполагаются за кадром, похлопывают тучные бедра плеточками. Американцы очень выделяются и очень похожи на себя — все они наглые журналисты. "Болгарские делегаты" возглавляются большой теткой, одетой Сашей в сиреневую юбку из Витебска. Юбка принадлежала Сашиной большой тетке. Небольшие французские девушки, в том числе и менингитная, изображают секретарш. Им выданы кругленькие очки всезнаек, блокноты и ручки. На переднем плане масс — жена ирландского посла. Настоящего. За ней уже приезжал шофер, думая, что она закончила свой каприз-работу. Шоферу предложили тоже сниматься, он отказался, и по тому, как он поспешно убежал в кафе, можно предположить, что он пошел звонить в ИРА, республиканскую армию.

Все мы изображаем участников конгресса. "Тишина! Начинайте движение!" раздается первая команда в рупор, и мы начинаем слегка подергиваться. "Мотор!" — камера бесшумно движется за моей спиной, и мне не отдавили пятки только потому, что свежевы-бритый француз изображает влюбленного участника конгресса, то есть прижимает меня к себе. Главный персонаж проходит через весь зал, сквозь нас, устремив взгляд в далекое детство. Моя группа появляется в кадре сразу за ним. Возглавляемая мной, что-то якобы ищущей в сумочке. "Силя-анс!!!"* Я сразу перестаю искать и замолкаю. Как, впрочем, и все. До этого истошного вопля мы все что-то говорим, дабы создать видимость естественного поведения такого большого количества людей. "Вернитесь на исходное место!" Все возвращаются. Кого-то переставляют, кого-то вообще удаляют в самый конец зала, так что видно будет только перо шляпки. "Тишина!.. начинайте движение!" Мы опять подергиваемся, переминаемся с ноги на ногу, переговариваемся. "Мотор!" Главный персонаж идет глядя в детство… "Силя-анс!!!" Я вздрагиваю, как и женщина с польской бабушкой. "Вернитесь на исходное место!"

Гримеры и парикмахеры бездельничают. Только жене ирландского посла подкрашивают губы. Режиссер лавирует меж нами. "Начинайте движение!.. Мотор!.. Силя-анс!!!" Наконец нам объясняют, что второй раз "Молчать!" относится не к нам, а является текстом одного из актеров. Массы постепенно заканчивают возмущаться тем, что им не объяснили это раньше, и болтают уже без умолку и после первого "Силянс!"

Во время пауз массы курят, отходят от партнеров к тем, с кем болтали за завтраком, ведут себя расслабленно. Вот когда нас надо снимать! Впрочем, некоторые слишком естественны — сидят на полу, потому что туфли не всегда подходят по размеру, даже если подходят к костюму. У кого-то пропало 150 франков. Пострадавший ищет их в карманах жилета, пиджака, брюк, в карманах брюк соседа — он примерял его костюм. Больше пострадавшего суетится маленький уродливый "швейцар". Он известный статист. Снялся в нескольких десятках фильмов. Мне подсказывают: "Его всегда приглашают на съемки фильмов по романам Гюго — он изображает обитателей двора Чудес. В фильмы о концлагерях. Об Америке — он в них затюканная "шестерка" или доносчик".

Нас опять переставляют. От меховой дамы меня переводят к вегетарианцу. Режиссер просит нас быть естественными. Никто не знает, как надо себя вести в Лиге Наций в 37-м году. Вспомнив, что Саша говорил о "литовской послихе", я стараюсь припомнить историю. Это еще до того, как Европа бросила СССР и Сталину пришлось подписать с Гитлером Пакт. Литва еще не советская. Но Клайпеда скоро будет принадлежать Третьему рейху. С вегетарианцем мы изображаем прогерманских литовцев.

— Вы завтра снимаетесь? — спрашивает он меня, элегантно держа под руку.

Я не знала, что можно и завтра.

— Надо навязывать себя. Я завтра буду. Вот только бородку побрею.

Бородка у него серж-гинзбургская — трехдневное небритье. Я говорю, что, к сожалению, не могу отрастить к завтра бородку.

— Ну так вам другую шляпку дадут! — не моргнув говорит он.

Работать статистом — значит, быть пионером, то есть всегда готовым. Вот мы стоим у служебного входа на улице, и мы готовы. Мы — это я, вегетарианец, Саша и русская девушка Кира. Саша хорошо относится к соотечественникам: "Я единственный, кто дает работу своим… Мы должны создать свою мафию. Русскую. Как все…" Сделать это тут же нам не удается. Наш тесный кружок разбегается сверху кто-то бросает банку кока-колы, и она приземляется прямо в центре зародыша нашей русской мафии. О, видимо, нас приняли за членов "Памяти"! Хотя людям со скейтами вряд ли известен этот даже глагол — "помнить", — не то что организация. Помнить все-таки — думать. Люди с досками на колесиках, роллер-скейтеры, которыми кишит уже Трокадеро, заняты как раз обратным отбиванием мозгов. На мою память сразу приходит Хармс с идеей о яме негашеной извести. Поделиться ею с членами "разбитой" русской мафии мне не удается массы зовут. Массы идут на зов, то есть к автобусам.

Музей Токио в трех минутах ходьбы. Но нас группами отвозят туда на гигантских автокарах. Вот на что тратятся миллионы бюджета! Аренда автобусов, стоянки, шоферы. Их завтраки!.. Режиссер, встречающий нас, отбирает только женщин и кричит, чтобы все мы убрали с глаз долой сумки. После исчезновения 150 франков все прижимают имущество к груди и похожи на беженцев. Русская девушка Кира произносит слово "сумка" во множественном числе, массово мысля, и получается: "Куда же нам деть наши саки*?" Саша, в двух канотье сразу, советует спрятать за машины и накрыть. Это задает тон, и наша русская компания начинает изощряться в знаниях "черных" частушек. Оставаясь наготове, как пионеры.

Массы 30-х годов, мы стоим перед полукругом музея. Массы сегодняшние толкутся на тротуаре. Мы куда красивее сегодняшних. Сегодня люди, не стесняясь, ходят уродами. Самые уродливые — обычно и наглейшие. Вот один из таких лезет с листом бумаги к Депардье. Он тут — в кожаной куртке, со шлемом мотоциклиста в руке. Снимается ли он в фильме или просто интересуется работой коллег? Подписав листок представителя сегодняшних масс, он продолжает беседу с продюсером фильма. Кира рассказывает, что Депардье очень хочет сниматься с советскими. Не раз прибегал он в консульство прямо в съемочных костюмах. Работники консульства еще не перестроились и очень пугались. Это вместо того чтобы сразу упаковать его и отправить в Москву! Рядом с Депардье какой-то полулысый, толстоватый. Вегетарианец удивлен моей плохой памятью: "Вы наверняка еще в Союзе смотрели "Высокий блондин в черном ботинке". Это Ришар. Он". Может быть, но он не высокий и больше не блондин. Жизнь разбивает мифы. А вот человек, который мифы создает, — Бернар Пиво. Ведущий "Апострофа".

Я не бегу к Пиво с криком "Я автор!" Несмотря на огромную популярность русских, читают по-русски немногие. Многие, правда, уже без акцента произносят "перестройка" и даже шутят "перстрой куа?", что является вопросом покойных генеральных секретарей из анекдота: что они там перестраивают, если мы ничего не построили. Не бегу я и к Азнавуру, который тоже здесь и которого я уже знаю по "Распутину". И к Кармелю не бегу, с которым снималась в "нулевом" фильме. Это Азнавур и Кармель бегут.

Они главные персонажи, опаздывающие на кон-гресс. Мы, участники конгресса, который закончился, поэтому мы и стоим на улице, пропускаем Азнавура и Кармеля в цилиндрах, слишком огромных для их роста. Я в группе с "временными" статистами. Это те, кто составляет 50% зрителей на спектаклях, бесплатных зрителей. Друзей актеров, занятых в спектакле. Громче и дольше всех аплодирующих, поощряющих бесталанность коллег.

О том, что рабочий день закончен, в рупор не объявляют, дабы не создавать паники "кровавого воскресенья". Наступает самый страшный для ответственных за массы момент — выдача денег. Платят сразу и наличными. Так же группами, на автобусах отвозят обратно во дворец Шайо.

Нас загоняют в кафетерий и оттуда, группами по десять, спускают на переодевание. Первыми тех, кто не участвует в съемке завтра. Я проталкиваюсь к главной за массы и спрашиваю-напрашиваюсь: "Я завтра снимаюсь?" — "Кто ты?" На вопрос я отвечаю демонстрацией костюма, помахиванием лисы и покачиванием головы в синей ленте с бисером. Она узнает меня, поэтому записывает в резерв. Для массовки хорошо быть незаметным. Ты никогда не запомнишься зрителю, и тебя можно использовать во всех массовых сценах.

Насколько меняется темперамент масс во время переодевания в свои одежды! Все неимоверно быстро натянули штаны и свитера, никто не мучается с завязыванием галстука. Тем более что никто не в галстуке. Пусть мы и не изображали толпу, костюмы скупались "милым Сашей" не у действительных участников конгресса. У старушек и старичков. Массы тридцатых годов были выразительней.

Деньги выдают в конвертах, выкрикивая имена, написанные на них. Мое имя, конечно, не могут произнести. Когда я наконец сама пробиваюсь к столику и называюсь, главная за массы говорит, чтобы я обязательно пришла завтра. Только не в девять, а в восемь. Я так не люблю утром есть!

Дома меня не ждут голодные дети и бездарный муж. Мой "муж" разносторонне талантлив — кормит меня ужином. Переменно открывая то левый, то правый глаз, я смотрю Ти-Ви. Мне не хочется ни комментировать, ни возмущаться бездарностью телепередачи. Как и тем, кто только что пришел с работы: обычным людям, вернувшимся с обыкновенного рабочего дня… "Быть обычным — значит быть актером; играть же определенную роль — совсем другое дело, и дело сложное к тому же", — вспоминаю я Оскара Уайльда. Мой талантливый "муж" смеется: "Завтра опять пойдешь?" — "Угу", — говорю я, засыпая. Побуду еще день обычной. Быть как все стимулируется оплатой.

1988 г., Париж

 

ОТ ИРОНИИ К ЮМОРУ И ВНИЗ, К СТЁБУ

Ирония — это дистанция. То, над чем вы иронизируете, не суть ваше. Иначе это самоуничижение. Ирония — это насмешка над миром. Чтобы иронизировать, надо иметь твердую опору, стержень. Современный же человек как раз, напротив, очень остро ощущает свою ограниченность, конечность (экологические катастрофы, перенаселение, СПИД) и невозможность выхода за пределы мира. Отсюда — тяга к оккультному, к эзотеризму, вульгарно, то есть поверхностно, переданному в видеороликах всевозможными иероглифами, знаками, кружочками и квадратиками… Современный человек не может иронизировать, так как полностью погряз (может, и не желая этого сам!) в потоке информации (не знаний, в плане понимания!), моды; он повязан всем мелкооптово-бытовым, и у него нет сил, чтобы отойти в сторону, дистанцировать себя. Потому что нет стороны. По Кьеркегору, юмор это насмешка мира над человеком.

Выражение советской эпохи "здоровый юмор" почти утратило смысл. Это когда рекомендовалось время от времени относиться к себе с юморком (то есть позволить миру слегка посмеяться над тобой, чтобы не очень-то задаваться). Особенно пафос поп-звезд нагоняет страху — ощущаешь, что мир действительно сошел с оси. "Юморить" (по "Мумий Троллю") умеют над прошлым и, в общем-то, любят это. А вот сегодняшняя жизнь, она как-то сворачивает все на стеб, стебалово. И это не юмор. Стебалово — это пародия на иронию. Это попытка в безнадежной ситуации все-таки зацепиться, задержаться на поверхности. Все-таки быть над миром и ситуацией. Ан нет! Потому что стебом себя как раз еще больше вовлекают в нее и с ней отождествляют. Хотя, разумеется, думают, что отстраняются. Фигушки!

Помните все, конечно, джексоновскую "I'm bad"* в версии "I'm fat"**. Это-таки ирония! Потому что не настоящие толстяки исполняли. Уж не помню кто, но именно тем, что они были деланные толстяки, они себя дистанцировали и таким образом иронизировали. А вот Минаев стебается над "Макареной", то есть делает копию и отождествляет себя с ней. Он остается в том же контексте — и музыкальном и словесном, не говоря уж об эстетическом, то есть чисто визуальном. Артист пародийного жанра, Минаев изображает истинных исполнителей хита (он в картинке продублирован!). То есть он делает стебальную копию. Не знаю, насколько было смешно, когда он, работая ди-джеем в гостинице "Молодежная", "пел" под "Модерн токинг". Но тогда он, видимо, не ставил своей задачей смешить…

Также не пытается рассмешить нас "Белый орел" с клипом на песню "Потому что нельзя быть красивой такой". Это скорее заявка на вседозволенность, "что хочу, то и ворочу", а также подтверждение формулы "деньги есть — ума не надо". Надо просто взять готовое произведение (здесь — видеоклип) и сделать свою копию. Получается, конечно, не совсем как у Джорджа Майкла, менее, что называется, "вкусно", но тем не менее не меньше то есть. Хотя по деньгам, конечно, влетели в меньшую сумму. К тому же нужно учесть, что у "белого орла", он же почетный корректор Жечков, никаких звезд типа Евангелисты и Наоми Кэмпбелл в клипе не блеснуло, а у Дж. Майкла именно на них строится весь пафос/бюджет.

Вот уж кто иронизирует, и очень классно, это Немоляев с версией "Бабьего лета" Джо Дассена. И тут мне прямо бальзам на душу. Жаль, редко этот ролик можно увидеть. Из сладкого и обожаемого всеми тетеньками произведения Немоляев сделал что-то приближенное к ужастику, да еще в хэви версии. Дистанция что надо. Да и название группы немоляевской "Бони Нем" само за себя говорит. Немоляев не поп-звезда, и его обращение к хитам (и названиям) попсы и есть ирония. А вот Минаев сам по себе — попса, и поэтому у него не ирония, а просто смешливая версия, вариация на тему. Он сам остается там же.

Одиннадцать лет назад "Московские новости" опубликовали открытое "Письмо десяти" — десяти деятелей искусств, общественных активистов и т.п., обращенное к западной общественности в период перестроечного начинания. Одной из проблем в нем выдвигалась нехватка, вернее отсутствие, копировальной техники в СССР и свободного доступа к ней населения. И это-то якобы и являлось причиной отсутствия верной информации у масс. Отсутствие возможности сделать копию?!!

В общем, вы поняли, к чему это я. Наша музыкальная жизнь — одна большая копия. Большая, потому что страна у нас все еще большая, хоть и урезанная. У нас семь "перченых" девочек-"стрелочек". Или вот еще "Аленушки". Да и "Блестящие". Питерский "Сплин" — это "бритиш поп" (хороший каламбур получается! Русский сплин — это английский…), ну и так далее, далее и далее. Вы сами можете продолжить. Потому что в русской традиции очень развито это начало: назвал — сравнил, назвал, сравнил. Сравнение служит подтверждением состоятельности будто бы. Само по себе произведение как-то не существует, не удерживается. А так очень удобно выводить в ряд ценностей — этот, как тот, а эта, как та… В общем-то, похоже на принцип критика — человека, одержимого ценностями. Который, анализируя новое произведение, пытается поместить его в ряд уже существующих ценных, на его взгляд, произведений и таким образом зафиксировать его в искусстве, дабы нить не прерывалась. Но мы не критики, а жители суровой зимы, шизоидной весны и, может быть, отсутствия лета. Поэтому мы так вот сравнивать не должны. Мы должны ориентироваться на "нравится — не нравится".

Мне кажется, что очень многим "Бахыт компот" именно просто нравится. Нравится Степанцов, поющий смешные песни. Стебалово Степанцова не сложно понять. То не заумь обэриутов и поэтому не раздражает непоняткой народные массы. Он не делает ироничных версий на суперхиты. Он пишет самостоятельные стебальные тексты. И такое направление уже зарекомендовало себя в эстраде. Еще чуть-чуть, и будет совсем прочно стоять на поп-ножках. Вот когда Степанцов "хрипел" с группой "Лосьон", он мог быть расценен как некий радикал. Но с этими "лосьонщиками"-матерщинниками далеко не уедешь. И народ испугается. Поэтому все верно. Наш стиль — стебалово!.. Жизнь наша — копия! Что же все мало вам?! Реальность = Утопия! Эти последние строки должны быть адресованы мне, всем недовольной довольными всем стебками.

1998 г., Москва

 

МОНОЛОГИ С…

Незаконченный монолог Наталии Медведевой, прерываемый (по ее усмотрению) Сергеем Высокосовым — ее любимым, соратником и другом, солистом и автором многих композиций "Коррозии металла", никаким не Боровом, а суперменом и ангелом.

Н.М. — До сих пор я путаюсь в именах лидеров росс. рока. Как фамилия этого типа в очках, с бородой, вроде Высоцкого? А этот курчавый кто?.. До года восемьдесят седьмого, живя уже во Франции, я даже не слушала "совьет" рок. Гребенщиков не был моим богом. Цой не был моей совестью. А советско-российская эстрада, "поп" местный, поражала однобокостью — песни исключительно о явлениях природы. (Еще в Америке я получала от мамы посылочки с пластинками "некой" Понаровской.) Да и в девяносто седьмом году эти орущие "тетки" или пищащие "сучки с сумочками" только раздражают. Как, впрочем, и "рэпирующий" "Мальчишник". Они не дотягивают и до среднего уровня западноевропейских исполнителей (с американцами вообще уж не сравниваю!).

Сергей Высокосов — В восемьдесят шестом году я работал техником, сначала в Удмуртской, а потом в Московской областной филармониях. Три с половиной тонны аппарата таскались по всем городам, заказывался специальный трейлер. И вдвоем мы его устанавливали, настраивали. Тогда и понятия такого — "фанера" — не было. Все — и Захаров, и группы "Браво", "Рондо", попса, по моим меркам, работали "живьем". Кроме папы Киркорова. Он пел под "фанеру", но всегда извинялся перед тетушками на концертах своих, что не может везти весь оркестр. Публике очень нравились экзотичные техники. Меня, волосатого, даже просили выходить на сцену во время концерта якобы что-нибудь поправить — публика всегда ревела. Претендент на место министра культуры от коммунистов был законодателем "фанеры" — Разин с "Ласковым маем".

Н.М. — Но я могу сказать, что мне также не нравятся и славянофильствующие "дочери" Ревякина. Это занудно, и образы вoронов, коней, телег и злых духов ближе к Гоголю из девятнадцатого века, чем к тому, что я переживаю и ощущаю сегодня, живя в Москве или Питере. А ведь они тоже все тут живут! Как это местная иконография у них в песнях не задействована?! Вообще, как это получилось, что из прежних рокеров и их фэнов времен "застоя" и начала "перестройки" — их ведь были миллионы! — никто не организовал свой "лэйбл", "продакшн" так называемой альтернативной музыки, "другой" эстетики. Все заняты исключительно собой, превратившись в удобоваримую, благозвучную для всех полупопсу. Или — похоже на маленькие книжные издательства — выпускают себя самих и близких родственников-друзей.

Сергей Высокосов — Да вообще, идет подстава и предательство. Как во времена хипповства — люди носили соответствующую одежду, длинные волосы, всевозможные значки с лозунгами, но вовсе не следовали их идеям. Большинство девушек пугалось и убегало, когда их провоцировали на разговор о "фри лав". Но так, наверное, во всем — когда движение становится массовым, совсем не обязательно, чтобы эти массы были принципиально верны фундаментальной идеологии движения.

Н.М. — Да, когда я вступала в пионеры, я вовсе не думала о заветах Ильича, а думала исключительно о том, что становлюсь старше, ближе к миру взрослых с его "запретными плодами". Но это не делает чести проводникам — значит, они не позаботились о том, чтобы облачить идеи в новые, соответствующие времени и потребностям формы-одежды. То же самое можно сказать и о музыке. Противостоять можно чему угодно! Этим жутким, как из засохшего говна, статуям персонажей сказок на Манежной площади. Противостоять не обязательно демонстрацией. Протест может заключаться в самoм произведении, радикально отличном, взрывчато непохожем на то, что опровергаешь. А ты вот слушал массу кассет так называемой альтернативы, и я послушала: единственное, что их отличает от музыки авансцены, — это чудовищно плохое звучание. Все. Уж лучше слушать тогда хорошо звучащих "Янг годз", а не какие-то "Сосульки-убийцы". А вообще, недавно кто-то из музмира сказал, что соцпроблемами у нас тут будет заниматься хип-хоп, то есть черный рэп!

Сергей Высокосов — Помимо совсем андеграундных "Сосулек" Кирилл, Люцифер из нашего шоу, занимающийся сегодня чем-то вроде Скляра, но на менее солидном, в плане поддержки "ФИЛИ", уровне… Вообще, ты говорила, что где-то вычитала о том, что Генри Роллинз (экс-"Блэк Флэг" — сейчас "Роллинз бэнд") законодатель движения "Учитесь плавать", а не Скляр… Так вот, там были люди из Минска "Саркастик грин", "Аутизм". Но мне лично всегда было интересно прослушивание неизвестных групп, в плане открытия каких-то новых звуков, звучания. А какое тут звучание, когда суперпопулярный среди подростков и молодежи Летов (Егор) играет мимо. Таким, как он, ничего не надо. Они как дикие люди в отношениях с аппаратурой. Дека "Яузы", катушечный магнитофон типа "Астры"… Они про себя говорят, что из них якобы такая энергия прет, что аппаратура ломается.

Н.М. — Мне нравится энергия Летова и образы поэтические, яркие — "очередь засосом на холодном углу", но мне тоже очень не нравится, концертное особенно, звучание. Сегодня, когда есть возможность слушать кого угодно, а значит, и возможность расширения своего культурного кругозора, который и формирует эстетический вкус, наяривать на акустической гитаре и вопить в микрофон, подключенный к колонкам с тряпичным, в клеточку! — как в моем детстве! покрытием динамиков, — это просто абсурд. С другой стороны, ты сам говоришь, что у нас у всех японские уши уже. А у большинства тайваньские — у единиц есть дoма хорошая аппаратура. И даже в дорогих клубах ставят какие-то "дрова", как нам вот в Питере, в "Пирамиде" поставили. При этом хотят все заснять и показать по ТВ. Сумасшествие какое-то!

Вообще, мне всегда казалось, что задача автора композиции — запечатлеть в звуках состояние своей души. В России же кругом безнаказанное стебалово. Да и на Западе все эти "римейки" прошлого вроде морисонской "Лайт май файр" — это вообще беспредельная насмешка, пусть он сам и не очень-то любил эту песню. Какие-то шурочкины, оказывается, были созданы для настоящего рока! Неужели это не вызывает злости — хорошего, здорового чувства, за которое, конечно, надо нести ответственность, быть готовым к отторжению, неприятию, исключению?!

Сергей Высокосов — Мне больше нравится свирепость — это чище злости, отрешеннее и как бы менее персонально.

Н.М. — А мне кажется, что как раз персонального, индивидуального, суперсубъективного и не хватает сегодня! И в этом вся проблема! Чтобы научиться плавать, надо плавать! Чтобы претендовать на звание альтернативы, надо что-то сугубо свое делать, но так, чтобы в этом твоем были задействованы впечатления жизни, мысли и чувства, которым может сопереживать альтернативный слушатель. То есть индивидуал, а не массы.

Сергей Высокосов — Тебе чаще надо заниматься поглаживанием икр в положении сидя, коленки согнуты и подтянуты к груди. Это очень хорошо расслабляет и восстанавливает энергию, которую ты расходуешь, эмоционально воспринимая мир, темпераментно реагируя.

Н.М. — Вот ты и поглаживай их мне! А я буду реагировать…

 

ПРОДОЛЖЕНИЕ…

Высокосов — Был у нас в Союзе момент. Восемьдесят девятый — девяностый годы, когда западные каналы "МТV" или "Супер Чанел", надеясь совершить коммерческие сделки, давали на пробу свои передачи. Можно было наблюдать, что происходит в музыкальном мире прямо сейчас, а не десять лет назад. Но потом они поняли, что прибыли не светит, никаких прав у них никто здесь не купил. Просто оставил себе груду старого хлама. Который набил уже оскомину — потому что его-то и крутят по нашим каналам без конца.

Медведева — Недавно был юбилей, десятилетие, знаменитого "Письма десяти", то есть диссидентов, об отсутствии копировальной техники в СССР. Сегодня страна превратилась в одну гигантскую копировальную машину. Не успеют показать-выпустить что-то там, как молниеносно здесь делается копия.

Высокосов — Это на всех уровнях наблюдается, в "элитных" журналах то же самое. "ОМ" об Энди Уорхоле и "Матадор" про отца поп-арт. На обложке "Матадора" Агузарова, ну и на "ОМе". Они про "Секс пистолз", и "Матадор" послал корреспондента к Макларену…

Медведева — Добавь еще одних и тех же красоток — Наоми и Шэрон Стоун…

Высокосов — И единственного фотографа Фридкеса! Нет, еще Клавихо!

Медведева — Я, вообще, к печатной продукции здесь отношусь очень осторожно. Не всегда указано, откуда перепечатан материал, кто перевел и каким годом он датируется.

Высокосов — В то же время я знаю, что у так называемых "композиторов" накопилось очень много материала, как говорится, "для души". А выпускают они ширпотреб. Это якобы нужно публике. Все эти "ветераны" — какие-нибудь Кельми, Маликов-Пресняков старшие, — они будто оправдываются, постоянно вспоминая, что когда-то они играли настоящий рок, джаз и т. д. А сегодня вынуждены подстраиваться под то, чего якобы хочет публика.

Медведева — Они для меня не авторитеты.

Высокосов — Для меня тоже нет, но это же можно сказать и о современных, сегодняшних, "производителях" и "работниках искусства".

Медведева — Вот именно — производители. Вот именно — работники. У нас страна большая, поэтому и производство огромное и в нем надо равняться на большинство, на его уровень. Хотя и без опыта СССР ясно, что количество не значит качество. А "работники" у меня ассоциируются с железной дорогой. Вот там — работники. Не всегда трезвые и ищущие, с кого бы содрать зелененьких. По огромности, то есть количеству, мы тоже всех опережаем. "Горкий парк" один клип гоняет уже полгода. А местные "звезды" штампуют их пачками!

Высокосов — И видно, как надергано отовсюду буквально. Даже из несовместимых, казалось бы, стилей — готика и попса, трэш и глэм.

Медведева — Это так называемый синкретизм, слитность. Цельность, я бы сказала, желанная. Но на таком вот уровне, как она проявляется, — это хаос и безвкусица, отсутствие стиля. Винегрет любимый русский.

Высокосов — В Москве стало, как в большой деревне. Вот приехал Боуи, вот Тина Тернер, постояльцы уже "ЗиЗи Топ", "Назарет". Даже Джексон. И тут же Киркоров не моргнув глазом, в супертуре со своей физиономией на самолете, отсчитывает начало истории.

Медведева — Этот отсчет произвел большое впечатление на Аллу Борисовну, на концерте Джексона часа два считали, пока он, то есть она, история, не началась.

Высокосов — Он-она… Андрогинная идея одна из двигательных в музыке. Она когда-то несла в себе революционность, бунтарство. Отойти от однозначного, не принадлежать к устоявшейся форме, трансформироваться — изменить. Поломать. У нас как всегда все скомканно, быстро, тяп-ляп.

Медведева — Потому что не самостоятельно, а по тамошнему примеру. А там все-таки десятилетиями гомосексуалисты "боролись" за свои права. Здесь по разрешению все как-то устроилось. Горбачев и секс разрешил, и гомиков сажать перестали. И рок на службе чего-то там… И в любом случае — это не борьба идей, а шоу. Это просто костюмы.

Высокосов — Не хочется верить, что у людей, творящих музыку, только внешняя оболочка, и то чужая, которую просто можно использовать, потому что уже существует. Здесь чуть-чуть подделал, там поменял местами.

Медведева — Это у художников было: "рэди-мэйдз" (Соня Делоне), то есть готовые формы, заготовки, как сэмплер сегодня.

Высокосов — И все это идет общим потоком.

Медведева — Говном плывет по реке! Извини за грубость.

Высокосов — Но только у большинства все-таки остается проблема со сбором народа на демонстрацию этого "говна", как бы его ни рекламировали. "Мегаполис" в ЦДХ продал сто двадцать шесть билетов! Это после того, как весь вечер и всю ночь Муз-ТВ крутило их клипы, разыгрывало бесплатные билеты. Сто двадцать шесть билетов — это провал для такой раскрученной (по ящику и радио!) группы.

Медведева — У Маяковского было про звезды — раз их зажигают, то это кому-то нужно. Кому-то, значит, надо, чтобы был такой вот неоправданный коммерче-ски "Мегаполис" и многие другие. Я уж не говорю о сегодняшней возможности кому угодно при наличии денег светиться в ящике. Беспрецедентный Хозяенко с его "Черноглазой" — это, вообще, наверное, какая-то братва своего товарища надоумила — да ты же классно поешь, ща Моргунову забашляем, эту девку твою с ним снимем, плевать, что синеглазая!

Высокосов — В России, где так всегда любили говорить о культуре, о высокой культуре, где и родилось понятие "интеллигенция", на переднем плане выступает что-то уродливое, сворованное. И часто возникает ощущение, что тебя наебали ты готов к принятию новой информации (музыкальной, например), садишься, включаешь, внимательно слушаешь… Десять минут, пятнадцать, двадцать… Где, где это новое, над которым кто-то не спал ночами, мучился в поисках озарения и света?!

Медведева — Сегодня нас озаряет знак доллара. Мы живем в эпоху экономического тоталитаризма. И "сад души" заброшен, захламлен, да и вообще, засох. У тебя есть стихотворение почти об этом, Сергей.

Увядшие флоксы, огурцы и баксы Валялись у подъезда в мусорной куче. Жили-были, жили-были, Жили да не были, были да не жили… Сумасшедшая обезьяна схватила баксы, Утащила к себе на дерево. "Да кому они нужны, — говорила она, Все равно, небось, фальшивые". Толстая тетка схватила огурцы И запихала к себе в авоську, Чтобы мужу сделать приятное. И только флоксы увядшие, Никому не нужные, До утра на улице лежали. Их дворник сжег потoм С прошлогодней листвой, Похлопывая рукавицами, Постукивая метлой.

И можно добавить: постукивая метлой не в такт какой-то своей "дворницкой" песне, глядя на огонь, ну там "Мой костер в тумане светит…" — а орущим из чьей-нибудь иномарки "Иванушкам" или Мише Кругу!

1997 г., Москва

 

ВОР

Сентябрь. Туристов уже немного, и одна из красивейших площадей Парижа плас де Вож — не очень шумна. Только отремонтированные фонтаны парка плещутся, вторя вовсю еще зеленой листве.

— Да в тюрьме, как на воле. Те же законы. Только без прикрытий. Без цивилизации как будто.

— Ну а правду в фильмах показывают — бьют?

Человек, у которого я это спрашиваю, сидит напротив меня за столиком ресторана. Столики еще на улице — так тепло. Мы пьем великолепное и в меру охлажденное "Сенсир", едим. Он — в модном льняном костюме. Темные очки фирмы "Порше", те, что складываются и стоят около пятисот долларов. В бумажнике пачка наличных — немецких в основном марок: вот, пожалуй, что отличает его от модного европейского плэйбоя. Наличные деньги. Только. Всегда.

Роман — вор. Жулик, криминал и темная личность. Последний раз он отсидел пару лет и освободился полгода назад.

— А что, в жизни разве не бьют?! Если не физиче-ски, то как-то по-другому. Все зависит от того, как себя поставишь. С первого же часа. С прихода. Видно же по человеку — может он за себя стоять или…

Роман, конечно, за себя стоит. Он не очень высок — метр семьдесят восемь, — но он будто квадратный. Льняные штанины брюк колышутся на его ногах-колоннах. Пиджак на плечах недвижим.

— А как же секс?

— Что секс… Обмениваются девочками… из журналов! Или преданно на одну и ту же. Мастурбируют все.

Это говорится им без тени смущения, совершенно спокойно. Может, так же об этом скоро будут говорить и на воле — в наш век СПИДа. Впрочем, уже существуют коллективные группы по обучению мастурбации.

— Говорят, тюремная дружба очень крепкая…

— Да, у меня там появился дружок. Колумбиец. Ему там мозги полгода пудрили. Качали деньги из его сестры. А он все ждал, когда же ему устроят побег… Красиво тут. Мне очень нравится. Молодец, что привела сюда.

— Здесь, Роман, всем нравится. И кардиналу Ришелье нравилось, и Виктору Гюго. Сейчас нравится министру культуры и скандальному писателю Жану Эдерну Аллье. Если есть пара миллионов в долларах, можешь облюбовать мансарду… А ты сам-то не пытался бежать из тюряги?

— Конечно. Не получилось.

Он весело смеется, и я прошу его рассказать. И он так же, смеясь, рассказывает, как должен был бежать с колумбийцем и еще одним сокамерником. Четвертый оставался. Потому что ему вообще оставалось пару месяцев сидеть. Об их побеге знало несколько людей в их отсеке. Они и устроили драку. Для отвода глаз. Охрана была занята дракой, а не звуками, доносившимися из камеры Романа. Разбегаясь от двери камеры к окну-иллюминатору, они долбили стекло металлической ножкой стола, которую каким-то образом отвинтили. Они пробили-таки стекло. Но не рассчитали.

— Там же прутья за стеклом. То есть это даже не прутья оказались, а толстенные сваи прямо-таки. Ой, бля, самое сложное, мы думали, стекло. А оказалось, что жопа не лезет, не пролезает!

— И что же вы делали? — чуть ли не взвизгиваю я.

— А ничего. Сидели и ждали, когда придут. В медпункт, лазарет, чтобы повели. Изрезались все…

Я представляю эту сцену, и мне кажется она не достойной ребят, сидящих не по первому разу. Как это они не измерили — пусть сквозь стекло! — расстояние между железками…

— Ну вот так, бля! Ох, когда решаешь бежать, то как сумасшедший становишься. Уже все неважно, по хую! Страсти! А это самое опасное.

Мы заканчиваем ланч — Роман ликером "Гран Марнье", я коньяком. "Ланч" потому что знакомы мы еще с Америки. С Лос-Анджелеса. Уже черт знает сколько мы знакомы.

Моя жизнь тогда в Лос-Анджелесе была очень бурной. Вечера были расписаны. Начинала я петь в клубе "Миша", затем неслась вниз по Сансету в "Али-Бабу", где собиралось много ностальгирующих советских армян, затем в пьяно-бар "Лео" и обратно в "Мишку". Там я впервые и увидела Романа в окружении таких же, как он: жуликов, воров, полукриминалов из Эл.Эй. и Нью-Йорка. Надо сказать, что они не были поклонниками исключительно блатных песен. В моем исполнении им очень нравилось что-нибудь жестоко-душещипательное, вроде: "Прости меня, но я не виновата, что я любить и ждать тебя устала…" Бессознательно, видимо, меня всегда влекло к этому миру темных типов, которые, уж конечно, сами себя жуликами и ворами не называли. Но разумеется, у меня о них было какое-то полуромантическое, полукиношное представление. Я не увлекалась романами Агаты Кристи и не знала, что "преступления не может совершать выдающаяся личность. Никаких суперменов. Преступник всегда ниже, а не выше, чем самый обычный человек…" (что остается сомнительным для меня). Но среди русскоязычного населения Лос-Анджелеса эти "темные типы" были, пожалуй, самыми свободными людьми. Без комплексов, без зацикленности, с какими-то своими законами о чести. Группа "интелло" из СССР была не только не свободна, но и чудовищно скучна, если не сказать, мертва… У них ничего не происходило, кроме вечных муссирований "сталин-ленин-сталин-ленин-брежнев-сталин".

Эти полукриминалы тоже, конечно, насмотрелись фильмов с Хэмфри Богартом, и все они хотели свою Лорэн Бокал. Какую-нибудь Марлен Дитрих из "Голубого ангела". "Пьянеет музыка печальных скрипок / Мерцанье ламп надменно и легко. / И подают сверкающий напиток / Нежнейших ног, обтянутых в трико…" Так что ночная певица на эту роль вполне подходила.

За столом Романа тогда сидела давняя моя знакомая, еще с Москвы, все с теми же московскими привычками "фирменной" бляди. В каждую фразу она умудрялась вставлять слова "деньги", "мани", "баксы" и все в том же духе. Сами мужики только и говорили, что о деньгах, но когда это же делала женщина… они кисло ухмылялись. Им это не нравилось. В любом случае, большинство из них эти самые "мани" именно ради или из-за женщин делали. Но сказать об этом прямо, открыто, было все равно что плюнуть в лицо… Роман поигрывал золотым брелоком, с бриллиантиком, и исподлобья как-то поглядывал на меня. У него были светлые и слегка волнистые волосы, коротко остриженные, мягкие… Нет, это я уже узнала из нашей второй встречи, когда я уже трогала его волосы, кладя ладонь ему на затылок, скользя вниз по сильной шее…

Тогда, в первый раз, он отсидел в США десять месяцев. У него была жена американская девчонка из провинции, приехавшая в Нью-Йорк становиться манекенщицей. Она стала его женой и… наркоманкой.

— Я-то в тюряге завязал. Спортом там стал заниматься. А эта кретинка сидела на кокаине. Вместо того чтобы по адвокатам бегать! Дочку матери, в деревню свою, послала. Слава богу, та оказалась классной бабой, волевой такой женщиной. А моя балбеска сидела на "снежке"!

— Но с кокаином-то ты ее познакомил, Ромочка…

Он позвонил мне где-то через год после первой нашей встречи. Квартира уже насовсем была освобождена моим мужем. Мы разошлись. Как раз за два дня до звонка Романа муж зашел забрать оставшуюся одежду. Как освенцимские тела, болтались костюмы на вешалках… "Все стало раком!" — сказал муж на мою перестановку мебели, которой я "разрубала" громадную ливинг рум на уютные закутки. Мне хотелось нового, другого. Пользовалась я декорациями из прошлого. И привычками — тоже старыми. Мы, конечно же, пошли с Романом есть. Ни одной, видимо, истории о мужчине и женщине нельзя рассказать, не упомянув о еде. Это как что-то вспомогательное по дороге к главному. То есть к постели. Как бесконечная музыка, которую и музыкой-то уже не воспринимаешь — фон, неназойливый шумок, заполняющий пустоты и паузы в разговоре.

Модно было ходить в кафе "Мусташ" (усы то есть) на Мелроуз плэйс. Хозяин кафе действительно был усатым французом. Он меня знал, и нам сразу дали отдельный столик на террасе. Мы мало пили. Из-за кокаина. И бутыль вина, приобретенная по дороге ко мне домой, тоже была куплена Ромкой без энтузиазма: "Зачем? У меня же кок!"

Мы лежали посередине комнаты на ковре. По потолку прыгали тени от мигающих лампочек на елке — был февраль, а я все хранила новогоднюю елочку. Нёбо было онемевшим — из-за кокаина. Из-за кокаина же, наверное, Роман все повторял, что я "обалденная женщина" и что мой муж "дурак". Утром, когда мне удалось разразиться оргазмом, потому что женщинам в пьяном состоянии или под кайфом это удается крайне редко… — утром Роман надел халат моего мужа. "Ну халат-то муж наверняка оставил, — смеясь сказал он. — Когда окончательно буду уходить от жены, первым делом халат в сумку положу!" От жены он не уходил из-за ребенка, ну и потому еще, что таким людям, как он, время от времени нужна пристань. Как артистам. Куда можно приехать после гастролей, залечить раны и переждать.

— Я все думал, что моя жена завяжет, станет взрослой. Одному работать не в жилу. И всегда больше подозрений вызываешь — один, мужик…

Это он говорит мне уже сейчас, в Париже, в баре-ресторане "Перегордин". Напротив, через Сену — здание Дворца Правосудия. Он находится на носу корабля-острова, в центре города. Здесь же и префектура, и знаменитая Консьержери, в которой томилась последняя королева Франции перед гильотиной. Романа это делает нервно-веселым. Он перебирает в руках множество лезвий швейцарского ножа, который купил, как только мы переехали на Левый берег, к бульвару Сен-Мишель. Он сказал, что нож такой ему нужен вообще, ну и для дела… В нем есть даже увеличительное стекло. Руки у Романа очень чувственные, с невероятно аккуратными ногтями длинные пальцы, как у музыканта. Не хэви металл, конечно, виолончелиста. Мне совсем немного надо, чтобы разбудить в моей фантазии эксцентричные сценки-кадры. Моя синематека запускает ленту "Бонни и Клайд" в отреставрированном варианте. Автомобиль лишь остается похожим на "Бентли" 20-х годов…

Я в костюме от "Монтана", черные очки. Роман… он может быть в этом, льняном. Мы на набережной Монте-Карло. Я никогда там не была, поэтому не знаю, есть ли вдоль набережной ювелирные магазины. Впрочем, наверняка. И вот мы входим. "Мадам, месье…" — приветствует нас пожилой владелец в очках, поднятых на лоб. Я небрежно облокачиваюсь о прилавок, мои очки тоже уже сняты, и покусывая дужку, я веду светскую беседу о бриллиантах. (Я должна буду прочесть несколько книжек о ювелирных изделиях, дабы производить впечатление знатока, человека, обладающего камушками, которые "лучшие друзья девочек", как поет Мерилин Монро.) Роман разглядывает выставленные перед нами драгоценности. Я меряю шикарное кольцо и… Тут в моем кино что-то заклинивает. Что дальше?.. А! У меня в одежду вмонтирована малюсенькая фотокамера. Ну, как у шпионов, какая-нибудь джэймс-бондовская. Сфотографировав кольцо, мы сможем сделать его подделку. И вернувшись в магазин — "О, мадам! Месье!" — я вновь надеваю кольцо с огромным бриллиантом и, снимая, роняю. Вот тут-то и должна проявиться ловкость рук Романа — он подменивает кольцо на подделку!.. Опять в моем кино повреждение пленки. На кой хрен нам делать подделку, тратить деньги на нее?.. Ой, черт, ну конечно! Настоящее-то останется у Ромочки в руке, ха-ха! А я начну "хныкать", что вот, мол, слетает с пальца, не мой размер, мол…

Мы пьем "Божоле". Мы много пьем в эту нашу встречу. Роман завязал с кокаином. Я если пью, то всегда много. Он, правда, хотел заказать фрукты, но в "диком" виде, не приготовленными в какой-нибудь десерт или фруктовый коктейль, фрукты не подают. У Ромки остались советские еще привычки ресторанов, где на столиках всегда торчали бутыли в окружении ваз под хрусталь с выпадающими за края гроздьями винограда, яблоками, апельсинами и грушами. Чтобы, откинувшись на спинку стула, лениво попивая винцо, так же лениво очищать апельсин или резать грушу, сравнивая ее формы с формами подружки… Но здесь это не принято. На Западе фрукт подавали обработанным. Как информацию, которую всегда преподносят с комментариями. Чьими-то. Тех, кому принадлежит канал телевидения, или тех, кто финансирует журнал, газету…

— Тебе не кажется, Ромка, когда вот на свободу выходишь, что жизнь здесь какая-то детсадовская, коктейль фруктовый, банан очищенный…

Он улыбается, молчит недолго. Нож раскрыт на маленькой лупе.

— Я ж говорю, цивилизация. А там все как под увеличительным стеклом. Потoм, здесь проблемы возникают от ощущения неограниченных возможностей. А на самом деле, наверное, от безграничных потребностей людей. Им все мало ведь кажется. Еще, еще давай! В деле тоже такие олухи встречаются. Только, что называется, с горяченького слез — и вперед! — давай еще! Увлеченность, как и страсти, только вредят.

Моя страсть к "темным личностям" распространялась не исключительно на них самих, но и на то, чем они заняты. Быть просто любовницей вора — это что-то пассивное. А вот принимать участие в деле… Есть, конечно, разница в "делах" — одно дело, ограбить тетку на улице или же в квартире. Другое — очистить казначейство, например. Или супермаркет, или ювелирный магазин… Там у дядек-хозяев тоже, конечно, есть свои тетки-жены, тетки-матери… Но все-таки это разница! Грабить банк или старушек! Даааа, а старушки деньги в банках хранят. Ой, черт, что за жизнь…

— Я как-то в Лос-Анджелесе еще Володьке все предлагала что-нибудь совместно совершить…

— Володька тоже недавно вышел. Не повезло… Я бы все на себя взял. Ты вообще была бы ни при чем. Только когда человек за решеткой — постучи по деревяшке! — надо работать. Все начинают паниковать. А надо не дергаться, а вытаскивать партнера. Адвокаты, передача денег, вообще передачи всякие…

Мы не встретились с Романом, чтобы обсудить возможное партнерство. Но как-то само собой разговор именно к этому пришел. И еще — видимо, обоим нам нужен партнер. Не только на дело, а вообще, по жизни. Жена его "больной человек", как грустно сказал Ромка, все "пронюхала" — в последний раз, когда он ее навещал, в комнате валялся матрас и стоял один стул. Дочка так и живет с ее матерью, и Ромка посылает ей деньги. Моя жизнь… "Ааа, ты никогда не будешь довольна!" — сказал как-то Алешка Дмитриевич в кабаре "У Распутина", где я уже даже не пою, а работаю. И это ужасно, это почти как наркотик затягивает. Тем, что гарантирует постоянную финансовую поддержку, создает иллюзию движения. На самом деле — это трясина. И личная моя жизнь тоже погрязла в воспоминаниях о лучшем.

— …только без закидонов. А то бабы начинают — не так ее… и пошло-поехало!

Я уже перебираю в уме, что возьму с собой! Ах, у меня нет приличного чемодана… придется какие-то вещи оставить у знакомых…

— На первое время я гарантирую что-то, в смысле денег. Потом — никаких гарантий быть не может. Зато может быть много-много денег. Или — решетка. Тоже может быть, — со смехом говорит Ромка.

Но вот эту сцену мой кинематограф никак не хочет воспроизводить. Он предпочитает показывать мне сцену в отеле, после. Когда мы визжим от удачно завершенного дела, пьем шампанское и Ромка осыпает меня купюрами.

Его комната в отеле на Фобург Сен-Антуан на восьмом этаже. Она малюсенькая, но с двумя окнами. Макушки деревьев шелестят листвой на уровне пятого этажа. Отель старый, и потолки здесь высоченные.

Мы слегка напились. Я лежу на постели в колготках. Роман суетится в поисках чего-нибудь, чем вытереть стол, — шампанское пеной выплеснулось из бутыли, неловко им открытой. На мою юбку и на стол. Жаль, что он завязал с кокаином…

Он раздевается и ложится рядом. У него хорошая, гладкая кожа. И по всему телу под ней перекатываются мышцы, мускулы, бицепсы. Их приятно касаться — они отвечают на каждое прикосновение легким напряжением. К сожалению, только они. Не та, что нужна нам. Роман говорит, что, видимо, это оттого, что он не нюхает больше. Еще через полчаса он говорит, что это точно из-за этого, что он уже пробовал и тоже не получалось. И я… я тихо смеюсь. Он импотент! Я, конечно, заверяю его, что это не имеет никакого значения и что наверняка это временно. Но по моему виду должно быть ясно, что это еще какое значение имеет для меня! Я все-таки стараюсь развеселить его рассказами о жизни кабаре. Но в голове у меня уже мелькают какие-то размытые кадры нас после "дела", только я веселюсь с кем-то другим… А мать жены Ромки, "сильная, волевая женщина" остается с ним, терпеливо перебирая пальцами его "импотенцию", которая от усиленного массирования становится еще импотентней…

Я уезжаю на такси в "Распутин", где пою, пью и опять пою. Потом я еду с арабскими "жуликами", правда мирового масштаба, о которых пишут в газетах и журналах, в супермодную дискотеку. Они не предлагают мне партнерства. Они дают мне денег — за пение, просто за компанию. У них тоже страсть к певицам кабаре. Им даже не обязательно затаскивать певиц в постель, для этого полно в дискотеке девочек, конечно же, приехавших в Париж становиться манекенщицами. Меня отвозят домой на "Роллс-ройсе". Шофер открывает дверцу, и в обнимку с букетом роз я отправляюсь спать.

Мне снится сцена нашего побега из ювелирного магазина. Потому что хозяин заметил подмену кольца. Мы выбегаем и, свернув за угол, несемся по маленьким улочкам. Погони за нами нет, но наша машина осталась недалеко от магазина. В ней есть какие-то вещи, по которым нас несложно будет найти… И вот агенты и детективы в штатском уже дежурят у магазина, следя за автомобилем. А я, я надеваю белый парик, купленный когда-то в смешном бутике "Фиоручи". Полиция не арестовывает меня в надежде, что я выведу ее на партнера. Но у меня все продумано. Из бардачка я забираю бумаги, и повиляв по улицам Монте-Карло, странно похожего в моем сне на Париж, я подъезжаю к… бане! Следящие за мной полицейские не успевают очухаться, как я уже вбегаю в баню, покупаю билетик и уже меня нет! Я молниеносно снимаю парик и всю одежду, складываю в мешок и оставляю в туалете. Конечно, они найдут его! Но кому он принадлежит?! Я ведь не блондинка. Из бани я выйду с кем-нибудь, с девушкой, с которой подружусь в сауне, например. Бумаги при мне, и к машине не надо будет подходить. И вообще, это не моя машина!

Будильник трезвонит китайскими переливами. Медный китайский будильник. Я вижу посередине комнаты дорожную сумку и звоню Роману. Оказывается, что телефон у меня неправильный, и я долго ищу номер его отеля в телефонной книге. Но потом оказывается, что я не знаю фамилию "месье Роман" и мне приходится объяснять, кто он и кто я. Все это звучит как несусветная чушь, но тем не менее меня помнят в отеле! Роман отвечает сонным голосом и просит перезвонить через час.

Я выхожу купить сигарет и пива — у меня легкое похмелье. В витрине ближайшего бутика появились новые секс одежки и парики. Я слегка корректирую в уме мое кино — может быть, как раз из бани я должна выйти не похожей на себя. Ведь владелец ювелирного магазина даст мое описание полиции, мой портрет… Я опять звоню Роману и прямо спрашиваю: "Твое предложение остается в силе?"

Роман вздыхает, что-то бормочет и говорит, что был пьян. И что я слишком эмоциональный человек для таких дел.

— А что, если ты через пять месяцев окажешься за решеткой? Это же на моей ответственности… Потом, у тебя какая-то жизнь здесь есть. Музыка, группа, кабак, книжки, стишки… А я, получится, тебя сорвал. И ты меня будешь винить. Это точно. И ты не холодная. А это очень важно — быть холодным.

Я почему-то воспринимаю это, как "быть импотентом"! Со всей злостью я говорю ему "прощай" и кладу, бросаю! трубку.

Человек живет и всю жизнь наблюдает, как не сбываются его мечты. Нельзя сказать, что я с детства мечтала стать криминалом. Но, видимо, в жизни мне всегда не хватало чего-то, и адреналин, поднимающийся в крови от ощущения риска, волнения перед выступлением, мне необходим. Может, поэтому я и напиваюсь, не находя выхода эмоциям в том же кабаре… Но оказывается, я уже слишком эмоциональна и Ромка просто испугался! А тем более я понарассказала ему, как мне казалось, забавных историй. Какими делами можно со мной заниматься, если я привлекаю к себе столько внимания, что даже в отеле меня по голосу вспомнили! Распознали! С музыкантами я вечно попадаю в какие-то истории… только в рекорд-компании мы никак не попадаем! С мужчинами у меня постоянные истории — то бокалы все побили в ресторане, то в туалете заперлись… И мой смешок на его импотенцию… Через месяц я бы устроила скандал!

"Надень меха! По улицам пройдись! Она тиха — воров безумных летопись"*. Тихой и успокоившейся я иду вечером в "Распутин". Действительно какой-то успокоившейся и умиротворенной. Вот и еще одна история. Правда, я вспоминаю фильм "Бонни и Клайд" — Клайд ведь был импотентом! Но у них с Бонни была любовь до гробовой доски, а не партнерство. Жизнь-любовь, в которой все вместе, во всем, до конца. Вместе до смерти. Наверное то и была и есть моя давнишняя мечта. О ком-то, с кем вместе во всем. Дo смерти. "И плaчу долгим вечером, и думаю о нем, что ж — делать больше нечего. Вздыхаю пред огнем"*.

1997 г., Москва

 

"СОЛДАТЫ ВСЕГДА СПИНОЙ…"

Сначала не о солдатах, а о новых московских знакомых… В Париже, как и в любом столичном городе, есть места, точки, которые легко могут найти и приезжие. Вот на площади Республики я и договорилась встретиться с Васей. Имя, по-моему, не совсем соответствовало тому, как он, да еще и его жена были одеты — в панковые кожаные куртки! Вот тебе и "Вася".

Василий Бояринцев привез письмо из Москвы. От Марочкина. Людям, не связанным с рок-музыкой, эти имена, конечно, ничего не скажут. В двух словах Марочкин это… ну, с одной стороны, музыкальный критик, с другой организатор всяких рок-действ, издатель журнала "Русский рок", один из затейщиков московского клуба "Секстон", что был на Первом Балтийском проезде… знающий всех! А Бояринцев, ну, он тоже всех знает. В музыке. Это люди, как пишут в приличных изданиях, средних лет. То есть им под сорок, и это не сопливые ободранные шкеты/рокеры. И что потрясающе, забегая вперед, скажу: это люди, которые слушают музыку. То есть специально садятся в кресло и слушают. Что сегодня редко. Музыка в основном служит фоном. А уж песенки-то!

И вот 1993 год, бегу я под моросящим дождичком в клешах и на платформе 70-х. Очень люблю те времена, а тут как раз вернулись в моду. Вручает мне Вася конверт, и я быстро-быстро прочитываю и… сникаю. Сообщает мне Марочкин, что ребята-музыканты из группы "Ультра", так полюбившие мои песни и мое их исполнение… хотят деньжат. И не просто, а по 150 баксов — американских — за каждую. "А где ж их взять?.." — как поется в известной песне Галича про сырок и ливерную. Я и то и другое могу себе позволить, но платить за свой талант, сама… как-то странновато мне кажется.

Сегодняшняя российская действительность до такой степени всех скурвила, что и не верится — неужели это те самые русские мальчики-девочки, тети-дяди, с которыми я прожила до семнадцати лет? Те самые, у которых можно было, прибежав в полночь, без звонка, одолжить червонец (ну, сегодня это тыща)… те самые, что собирались, ехали куда-то в глухомань, лишь бы играть музыку, за просто так, за любовь к ней… те самые, что в складчину покупали диск "Лед Зеппелин"… только бы услышать, послушать, и какая разница, кто сколько дал… У меня песенка есть на английском, в которой так и поется: "Было время — мы были такими легкими на подъем! Было время — мы были такими свободными, не зная об этом! Было время — стоило позвонить и сказать: "Там музыка!" Было время! Было время! Было время!.. …Мы прожили его, не понимая!" Ну, теперь-то все понимают — стулья утром, деньги вечером, но деньги вперед! или как там?..

"Вася, вы умеете рисовать фигу?" — спрашиваю я у Василия Бояринцева. Пошли мы в кафе, и Вася нарисовал мне здоровенную дулю, и между ней и ста пятьюдесятью долларами я поставила знак равенства. Написала печальную приписку Марочкину и отдала конвертик Васе.

Я против халявы, против дармовой работы, но сегодняшняя Россия строится на идеологии рвачей. Уголовного кодекса. Почти все, от мала до велика, ведут себя по принципу: прибежал, сделал куп, и плевать, что завтра. Урвать сейчас и немедля!

Так называемый "стилист", он, конечно, главнее, чем актриса, которую он стилизует… или что он там делает?! Да на кой же хрен его стиль, если он на чучеле?! Важно ведь, на ком стиль-то! Но деньги, конечно, в первую очередь ему, стилисту! Ему, обеспечивающему транспорт, перевозящий актрису! Ему, освещающему ее! Либо озвучивающему ее! А артистка потерпит… Как любят повторять строители сегодняшней уркоганной России, "в цивилизованном мире" все наоборот! Дизайнер Жан-Поль Готье за счастье считает предложить свои наряды Мадонне. А уж если она их возьмет, примет… тут вообще! Неизвестный какой-нибудь западный дизайнер-стилист ночью не заснет, зная, что его модели завтра покажут по теле, на певце они будут в течение трех минут! И в конце передачи, со скоростью сто км в минуту, имя дизайнера пробежит в титрах. А российский дизайнер будет в неизвестности пухнуть, но деньги все-таки вперед требовать, вместо того чтобы зарабатывать себе на имя, которое и принесет действительный заработок! Пенcиoнер-шoфep — "ox-ox-ox, тяжела жизнь нынче…" — ни за что не согласится снизить ставку свою… ну и останется, кретин, вообще без нее! вместо того чтобы хоть половину заработать, раз тяжела жизнь! Была б я миллионером, я бы ему тройную ставку заплатила, была б я Мадонной, лепила бы свои пластинки, как блины… но…

Вообще, я не в претензии к музыкантам. Сами они поставлены в положение "собак нерезанных", слишком их много развелось, а на сцене все одни и те же, незаменимые, несменные, на века!

Кстати, Вася оказался одним из тех, про кого я пела "Было время" — угостил меня кофе! В Париже! И предложил к тому же поговорить со своей подшефной как бы группой "Х.З.". У меня это буквенное сочетание вызвало в голове ассоциации с какими-то хозяйственниками, хозрасчетами, даже с "хасбулатовым"! и хозяином, в уголовном смысле. А когда я узнала, что это на самом деле значит — вот загвоздка, как это написать? В смысле загвоздки-то как раз и верно: забивают они, но не гвозди, а… Ну и представила я их эдакими жутчайшими типами с фиксами, финками и чер-те чем еще…

Опять началось ожидание. Я-то уже намылилась в Москву, к "Ультре", творить "белый террор"… А в Москве начался террор трикулерный! Звоню я Васе, а он говорит, что "из окна идет дымок"… похабная шуточка, но… Тем более что живет Вася недалеко от окруженных к тому времени колючей проволокой депутатов, ну и действительно, видит уже дым. А ко мне в Париже прибегает очумевший русский художник Игорь Андреев, по прозвищу Рыжий, — вопит, кричит, руками машет… Ну и я сажусь писать письма протеста. В Европейский парламент и к мировой общественности. Что ж вы, суки, все молчите?! Где же ваша совесть, мол, и трепетное отношение к правам человека?! В общем, ясно, где она у них… "Было время" — по времени действительно приходится на семидесятые, — стоило одному диссиденту пальчик порезать, вой стоял на весь мир! Но теперь мы живем в мире "политически корректном", т.е. защищаем только тех, чье личико нам нравится. А лицо человека, как сказал Чехов… Я вот только думаю, чем же так привлекательно "личико" Б.Н. Ельцина, тем более что глаз, отражения души человеческой, на нем не видать. А ведь любят его женщины! Правда, все больше в постклимактерическом возрасте, как заметил А. Дугин. Эх, Фрейд бы объяснил эти фаллические ассоциации… Но мне не до фаллосов было — необходимое число подписей лиц общеизвестных под письмами раздобыть бы! Они ж все в ссоре!

С утра до ночи я занималась тем, что зачитывала по телефону текст писем протеста. И мирила Розанову с Максимовым, Максимова с Егидесом, Синявского с Максимовым… Они ж известны! Можно было бы и Ростроповичу позвонить, тоже известен, но Максимов сказал, что язык того уже находится в желудке Ельцина… Известно, через какое место он туда попал! "По-пала" я на телефонный счет, долго уговаривая Зиновьева в Германии.

Нигде наши письма не напечатали. Кроме "Правды" в последний день ее существования. Да предатель знаменитый, Алик Гинзбург, переврав, процитировал кусочек! В своей мерзкой газетенке, наговорив мне, правда, кучу прелестных комплиментов. Вот же хамелеонище!

Радио не выключала, теле тоже нет. Третьего октября увидела приятеля своего, друга моего мужа, — несут раненым. Ну, значит, и супруг мой там где-то, может, уже… Плачу, бегаю от телефона к приемнику, к экрану, опять к телефону. "Самые медиатизированные события", как сообщило Си-эн-эн, самое большое количество погибших журналистов. И как раз фотографа, Сычева Володьку, привезли раненым в Париж. А летевший с ним телеоператор прямо в самолете помер. А потом начались известные вам дни посадок, подполья, неизвестности, запретов… Увидела Ваську, сына Проханова, по теле — живой, разговаривает с военными печально, что ж вы, мол…

Солдаты всегда спиной к своему народу, А те, кто к нему лицом, те уроды Либо наемные мальчики фортуны, Либо менты с дубинами-дурами, А солдаты всегда спиной к народу, И когда они возвращаются, их обнимают за спины, А ночью в них тихо плачут, чтоб не будить солдат любимых.

Встреча с "X.З." в Москве состоялась в квартире Василия, под завывания их невероятного пса, запертого на время встречи, под всевозможные возгласы главного "хэзэшника" Бегемота. Тогда — красивенького Игоря. Я сразу представила, как хорошо можно будет его загримировать и снимать в будущем клипе: крупным планом на апельсинах, символизирующих Абхазию, в которой "умереть — красиво", как поется в моей песне. Потом прибежал Марочкин, рассовавший своих деток по родственникам… и первая репетиция была назначена!

Всеобщее обывательское представление о том, что люди, играющие рок-н-ролл, — это такие кошмарные оторвы либо телевизионные стебари, совсем не подходит к группе "X.З.". Может, они и оторвут чего-нибудь и постебаться могут, но на вид это такие приличные мальчики, что задаешься невольно вопросом: "Слушай, а ты, это, на электрогитаре-то могёшь?" Оказалось, что они еще как могут! Главный Бегемот, он просто всем объявил: "В общем, вот, играйте-сочиняйте!" И они стали! И играть, и сочинять всевозможные обработки моим песням.

Там было два Леши, оба в очках. Один не пьет, другой не курит. А Володя, со зловещим прозвищем Карабас, он был похож на звеньевого из пионерлагеря! Но зато как он "крутил" ручки! Леша, который не пьет, оказался дотошным перфекционистом: "Не дотянула тут нотку-то… Да, вот!" Я оказалась к тому же шепелявой! Хотя, если учесть, что в сегодняшнем придворном мире каждый третий кандидат в депутаты и теледиктор был обделен в детстве заботой… не водили их к логопеду мамы!.. "Клара у Карла украла кораллы!" — вот на что надо проверять кандидатов… Так что мой дефект речи еще простителен. А второй Леша оказался моим однофамильцем, черт! В общем, мы с ним отпраздновали это на лестнице под портвейн и мои выкрики текстов песен! Портвейном Леша М. так играл на гитаре!… То есть бутылью… Надеюсь, что слушатели-читатели смогут все это услышать на диске "Трибунал Наталии Медведевой. Russian trip".

А песни получились действительно отвечающими времени — драматичными, серьезными, настоящими. Может, они даже будут кого-то раздражать, потому что не станут развлекаловкой. И о том, как "меня обокрали, гады", прошлой зимой, и о семидесятых, о временах, когда "мы были свободны, не понимая этого", как в другой песне поется, а в этой о том, что тогда казалось, "жизнь началась" и все было возможно, и о том, что лучше поехать на войну и красиво умереть в Очамчирах, чем жить в этой уголовно-гражданской Москве, так иногда кажется… Не будет в них этой псевдотрагедийности, когда певицы готовы кататься по сцене колбасой из-за… "свечечки-свечи", и бедную Россию поминать в них не будут молодые травести на фоне Кремля. Такие песни, они вдохновляют разве что на этот злой стишок:

Хочу орать по-русски о любви! Как будто я детей своих убила! Хочу вопить по-русски о тоске! Как будто я портянки на доске Стираю без кусочка мыла! О счастии нечеловеческом По-русски! Вопить-визжать, прокуренно хрипеть! Веревку требовать, Грозиться застрелиться, В припеве раз пятнадцать умереть! Россия! Мать-Отец и Дух Святой! К ее душе заё…. взывать! Как онанист в припадке импотентном, До крови ее имя изодрать. Явленья все природы перечислив: Рябину-василек-березу-клен! Опавших листьев не забыть! Снежок почистив, Все посвятить тем, кто, как я, улюблен! Побольше мощи, Боб, на барабанах! Слабо "Металлике" и "Депеш мод" — отстали! Нам, русским, руки только развяжи Мы свяжем! Чтоб лучше! громче! круче завизжали! По всей стране — и за бугром чтоб знали: Как жить по правде-матке! не по лжи! (Киркоров, чуть доллáров одолжи…)

1993 г.

 

МУЗЫКА МОСКВЫ

(Неподсудные жалости)

Я лежу в Москве…

Я лежу на двенадцатом этаже высотки Хорошев-ского шоссе, и за окнами этого бетонного корабля стоит вой. Завывания, переходящие в рев, и я реву тоже. "Гуд ивнинг, Мистер Героин…", не анархисты и фашисты взяли город, порядки новые. Мистер Героин — исполнитель желаний — пожилой, аристократичного лоска мужчина, неестественной худобы. С темными кругами под глазами. У него тонкие длинные пальцы и суставы увеличены. Седые ухоженные волосы по плечи. Он играет на арфе. И у него длинные синие ногти. "Здравствуйте, мистер Героин. Исполните, пожалуйста, маленькое желание. Верните Сереженьку… хотя бы на ночь. На несколько часов. Пожалуйста, мистер Героин". Ветер воет в заоконной пустоте. Я вою в кулак. С. воет на лестнице. "Не бойся. Я возьму тебя в Холмогоры! Помнишь, мы смотрели это хорошее советское кино про мальчика Сережу… Я возьму тебя, как и его взяли… Мы едем в Холмогоры! — радостно кричал он, обнимая обезьянку-игрушку… Обними меня, я возьму тебя и в Холмогоры, и в Париж… Мистер Героин, на часик отпустите… Мистер, факинг Героин! Куда вы опять послали его? Где он?" На улице шторм, ураган и вьюга! Или это только на двенадцатом этаже бетонного склепа, стоящего меж двух ветровых коридоров… может быть, этого не слышат на пятом этаже. И туда не пришел Мистер Героин. На четырнадцатый пришел — там валяются использованные "софт машин".

У каждого города своя музыка. Ортодоксальное звучание Парижа на саундтреке Ирмина Шмидта "Верди Прати Вальс". Правда, сейчас нужно будет добавить еще и "Карт де Сежур" и "Негресс Верт" — марокканско-алжирские мальчики, родившиеся, впрочем, уже во Франции. Лимита по-русски. А Москва? Какой у нее саунд? Красная площадь по виду это "стэйк тартар" — сырой фарш, много зеленых каперсов и сверху желток сырого яйца. Музыка для богатых — ГУЛАГ. В шестисотом "Мерседесе" они слушают про нары и парашу. Музыка для бедных — медитации без начал и концов. Музыка для снобов или выдающих себя за знатоков — Диаманда Галлас. Диаманда выходит на сцену дурацкого Театра эстрады — в этом уже сарказм и непонимание! — и буквально вспарывает себе брюхо, протягивает свои сиреневые кишки в зал (вряд ли его, зал-публику, видя). В кулуарах — "Какая техника!" — комментируют ее харакири.

"Я вам говорю, что мне надо с крылышками! — скандалит в магазине Жириновский. — Я лучше знаю, что надо женщине! Я за ними всю жизнь, считай, слежу…" Наконец, он дает продавщице в зубы и перелезает через прилавок. Хватает пакет гигиенических прокладок с крылышками, выдергивает из него сразу две и наклеивает их себе вместо погон на красный пиджак от Зайцева. "Как вас зовут, мне все равно — я вас люблю", — ремикс песни Пьехи в исполнении Пенкина несется по магазину. А Марат Гельман тем временем в маске Лужкова поет на эстраде ресторана "Алмаз" для солнцевской группировки голосом Кобзона:

Хочу быть сильным!

Хочу быть смелым!

Хочу позволить тебе нажить!

Стреляй направо! Стреляй налево!

Иди по трупам! Не дай прожить!

Откуда ни возьмись появившийся Бренер дает вы-стрел в воздух. Кулик на кабане тут же подвозит тележку с оружием, и собравшаяся в ресторане криминальная общественность молниеносно разбирает оружие и перестреливает друг друга.

Марат Гельман в маске Ю.М. Лужкова: "Все-таки я немало сделал для современного искусства, а вот это может бросить на меня тень!" Бренер машет руками: "Да нет! Не на тебя, а на Лужкова! Больше не будет денег памятники ставить!" Кулик: "И на месте Петра я наконец-то смогу поставить свою скульптуру "Плодородие"! (Скульптура представляет собой огромную металлическую конструкцию совокупляющихся быка и коровы. Половой орган быка сделан из метрового гидравлического насоса, выпускающего время от времени струю подкрашенной мелом воды.) Каждый желающий сможет "кончить" в корову. Я кнопочку специальную приделаю!" Бренер: "Моя акция "Семя", когда я дрочил в осушенный под храм бассейн "Москва", конечно, бледнеет по сравнению с "Плодородием", разве что на маковку выстроенного уже храма залезть…" Гельман: "И каждый желающий сможет стрельнуть в тебя. Ты назовешь акцию "Вечный Жид", а мы — "Возрождение православных традиций". Убьем двух зайцев!" Кулик: "Я как председатель "Партии животных"…" Гельман: "Ну, извини, извини. Не убьем, конечно, зайцев. Выебем!"

Как прилипчивые песенки-балбески попсы, так же прилипает и всеобщий стебальный стиль города.

Я иду по Москве. Я не иду, а будто совокупляюсь с Москвой. С ее жирной, скользкой, податливой плотью. "Чав-чав-чав" по щиколотку в нее. Мы все по весне будто во влагалище Матери-Москвы. Сейчас мы ее растормошим-оживим… Или она окончательно отдала себя Мистеру Героину? Увидевший однажды Бога, всегда будет хотеть еще, еще, еще… Боже мой, но тогда надо создать влекущее к себе еще сильнее божество! Музыка… Любовь… На все века, на все года… на все страны и города… Опиум.

Китаец лежит на боку с трубочкой опиума. Дым, дым белый, молочный, и из него выплывают маки. Вкусивший однажды слезу мака всю жизнь будет плакать. Духовное сильнее плотского? Да нет, надо совокупляться, делать любовь, ебаться, и тогда не будет времени на опиум… Опята. Искусственные опиаты. Чушь какая-то. На улице опять светло ночью — снег. Снег как животное. Будто кушает, поедает что-то. Хруп-хруп-хруп — кого-то.

Я бегу по Москве.

Я бегу в темноте, когда кажется, что кто-то сзади уже дышит в спину, и тогда я слышу свое сердце под ложечкой и бегу — у-у-у-у! сердечко.

"…Надо дать полную свободу своей психике, надо ослабить все задерживающие и критикующие инстанции нашего сознания… … преодолеть точку зрения легального сознания… ведь именно оно и есть та сила, которая в качестве цензуры исказила истинное содержание…" * Мистер Героин… деградация всех человеческих постулатов — не укради, не убей, не обмани, не предай. Полное отсутствие критических инстанций.

Я не сплю в Москве.

Уже минут тридцать воет и визжит сигнализация чьей-то тачки внизу. Сколько людей в этом доме уже встало, приняло корвалол, валокордин, покурило, пописало, выпило рюмочку и прокляло тысячу раз! Прокляло владельца этой гадкой сигнализации на его ебанной машине. Тысячи проклятий на его голову. За эту его музыку. И ничто ее не останавливает! И как сигнализация этой гадкой машины визжит, так и в сознании раба Мистера Героина визжит: "Ширнуться! сейчас! ширнуться! вмазаться! сейчас!!!" И как долго это будет продолжаться?! Уничтожить машину! Это ведь в ней сигнализация! Но придет владелец машины… придет владелец раба, Мистер Героин… и человек-раб побежит к своему повелителю, мастеру, любовнику… Это же измена! Любовный треугольник — он, она и Мистер Героин.

А как же наша любовь На все века, на все года, На все страны и города… Я пою в Москве

Я пою в помятые микрофоны, мой голос несется из разорванных усилителей, и вообще — не везде есть заземление и может вырубиться электричество. Вдруг.

Женщина запела. Женщине хорошо. Спи. Я люблю тебя.

На полочке рядом с Черной Королевой стоят три солдатика. Охрана. Моя. Я Черная Королева города Москвы и мои зеленые защитники. Это не декоративные мальчики. И на сцене со мной не декорация. Как это делают — люди с гитарами и без шнуров. Вы ж понимаете — у них радио! И "Корг" тоже на батарейках?!

Еще не спето столько песен! Мистер Героин, до свидания пока.

Уходите, идите! Дайте отдохнуть хоть немножечко. Песенки спеть — записать. Пожить.

Женщина запела. Женщине хорошо. И все это Москва 998 И все это Москва…

А в Париже нагая семидесятилетняя Дина Верни в косынке, повязанной а-ля украинка, бегает в саду Тюильри меж своих двойников в юности — работы "ню" скульптора Майоля. Она истошно вопит: "А котелок по жопе бьет, идти спокойно не дает! По шпалам, бля, по шпалам, бля, по шпалам!" — песню, записанную ею на пластинку.

На ступеньках, ведущих к павильону "Жю де Помм", стоит семилетний Миша Шемякин и громко топает до зеркальности начищенными сапогами кавалериста, доставшимися ему от деда. Время от времени он наносит себе на лицо и обнаженный торс ножевые порезы. Позади него хор мальчиков. Шуфутинский, Алешковский, Розенбаум, Макаревич, Новиков, Вилли Токарев, Ваня Московский, Александр Скляр, Гарик Сукачев подпевают Дине Верни: "Свобода, бля! Свобода, бля! Свобода!" Москва везде. Москва. Мир. Рим. Морг.

1998 г.